Мать болела часто, и Владимир привык к тому, что пять-шесть раз в год она лежит по неделе, ежевечерне в эти недели приезжает «неотложка», весь дом пропитывается сладким запахом сердечных лекарств… Так бывало часто. И на этот раз все шло привычно. А на четвертый день маме стало хуже, она начала задыхаться, потеряла сознание и умерла, не приходя в себя.
Так быстро: полдня назад была сна живая, а сейчас уже холодная, желтая… Если бы она долго болела, они с отцом как-то были бы готовы… Хотя она и болела долго, но каждый приступ проходил, и на этот раз началось как обычный приступ…
Отец совсем потерялся. Он или сидел в кресле, глядя сквозь все потухшими глазами, или бродил по дому, без смысла перекладывая вещи. Все хлопоты свалились на Саломатина. Хорошо еще, из каких-то щелей выползли старушки в темных платках — не то дальние родственницы, не то просто любительницы похорон. Они подсказывали и помогали: обмыли, одели, обули, обсказали, куда идти за справкой и свидетельством о смерти, где заказывать гроб, тумбочку, венки, надписи на лентах к венкам, сколько уплатить землекопам, сколько музыкантам… Они подсказывали, а Саломатин исполнял: ездил, стоял в очередях, заполнял бланки, платил, договаривался…
Только после похорон, запершись в своей комнате, пока бабки накрывали стол для поминального ужина, Саломатин смог осмыслить происшедшее. Мамы больше нет. Она была не старая, но умерла. Бессмысленно! Ее нет и не будет. Ни-ко-гда… И что же от нее осталось? Тело в могиле — это не она. Осталась память. Ее помнят многие, она делала многим добро; мелочи, быт; отдала когда-то половину хлебных карточек соседке, потерявшей свои; возилась с молодыми, неумелыми телеграфистками; мирила рассорившихся супругов; вязала шапочки чужим детям, учила кого-то шить, кого-то готовить… Да, сколько-то времени ее еще будут помнить. Отец и он — всю свою жизнь. Потом все… Сколько жило на земле хороших людей, которых никто уже не помнит. Эти люди жили трудно и хлопотно, они смиряли свои желания и, как удачно сказал поэт, «наступали на горло собственной песне». Они порой забывали о, себе, живя для других. И кто их помнит? Никто! Зачем они жили? Так ли жили? Неизвестно, кто строил храм Артемиды в Эфесе, зато помнят Герострата, сжегшего этот храм, — одно из тогдашних чудес света…
Саломатину стало до тошноты горько, когда он подумал, что на каждого сегодня живущего приходится, может быть, трое или четверо безвестных мертвецов, которые, как его мама, за всю жизнь месяца не прожили для себя, так, как себе приятно, как хочется: все для других, близких и неблизких. И всех в итоге съели черви…
На поминки, по обычаю, никого не приглашали, но принимали и сажали за стол всех, кто приходил. К концу ужина Саломатин вдруг узнал среди сидящих за столами мать Ларисы. Странно. Жили в разных районах, работали на разных предприятиях… Зачем она тут?
Ларису он года три уже не встречал и представлял ее себе (как в последнюю встречу) беременной. Хотя и понимал, что глупо это, но иной не мог ее нынешнюю вообразить. Он улучил минуту и спросил, кого Лариса родила. Ее мать ответила:
— А Маша-покойница тебе разве не сказала? На этот раз девчонку. Юлькой назвали. Первый был мальчик, а сейчас она и хотела дочку. Да у Маши и фотка была.
— Фотография? А как она у мамы очутилась?
— Ну как, обыкновенно. На май у нас гуляли, Маша увидела в альбоме фотку и взяла.
Саломатин вспомнил, что на Первое мая старики уходили к каким-то своим приятелям с ночевкой. Выходит, вот к КОМУ!
— А мне они не говорили, что дружат с вами.
— А зачем? У вас, молодых, своя жизнь, у нас, стариков, своя.
— Может быть, вы и правы. А Лариса когда замуж вышла?
— Да когда… В семьдесят втором. Как Вадик отслужил, так сразу почти и поженились.
— Вадик? Какой Вадик?
— Да Ломтев же, вы все вместе учились.
Ломтев!.. Герой квартальной шпаны, вечный камчадал, горе педагогов, Вадька Ломтев — отец Ларкиных детей?!
— А где он вкалывает?
— В РЭБ флота, начальником цеха.
— Ке-ем?!
— Начальником цеха. Судокорпусного, что ли. Был мастером, институт заочно кончил и с той навигации, с прошлой, назначили начальником.
Вадька Ломтик — начальник цеха? Бред собачий! Это же… Это же все равно, что князь Мышкин верхом на белом коне, в бурке и с саблей. Этого же просто быть не может! Абсурд!
Видя на лице Саломатина явное недоверие, мать Ларисы сказала:
— Он и Ларку дальше учиться заставил. На третьем курсе сейчас. Как родила, хотела бросить — он не дал.
— Он? Не она его, а он ее учиться заставил?
— Он. Сам, пока служил, вечернюю школу кончил.
Саломатин сел, потому что все вокруг закружилось. Вспоминая Вадьку, он всегда думал, что Ломтик либо в подсобниках где-нибудь, либо в тюряге сидит. А Лариса с ним… И поженились сразу, как он отслужил? Заочная любовь, выходит? Да, Сартр прав: мир вообще фундаментальное «не то»!
В перые дни после похорон Саломатин, чтобы не вспоминать, загружал себя механической работой: помогал студентам делать расчеты к курсовым проектам, сделал каталог журнальных публикаций по экономике для техникумовской библиотеки, потом стал разбирать бумаги матери (она ни одного письма, ни даже открытки не выбросила за всю жизнь, и бумаг было много) и наткнулся на открытку «С 8 Марта» от Ларисы. На открытке стоял обратный адрес. Саломатин посидел с открыткой в руках, подумал и пошел.
Открыл ему Ломтев. Бородатый, уже погрузневший, в пуловере домашней вязки (узор знакомый: точно такой же Лариса начинала вязать Саломатину. Может быть, тот самый — довязала Вадьке), ко всему с трубкой в зубах! Не Вадька — Вадим Семенович. Он долго молча глядел на незваного гостя, стоя в дверях, потом хмуро сказал:
— Не буду врать, что рад, но раз уж пришел — проходи.
И посторонился, пропуская в комнаты. Владимир разулся, прошел в. комнату, поставил на стол бутылку «Бакы», рядом положил два лимона, уселся и увидел, что сунул ноги в непарные тапки: черный и клетчатый. «А, все равно! — подумал он. — Ломтев стал солидным дядей, я обул непарные тапочки, все верно, все абсурд».
Ломтев повернул бутылку нашлепочкой к себе:
— О, бакинский разлив! Где брал? Или по блату?
— Да не то чтобы да и не то чтобы нет. Заочник привез, в сельпо брал.
— В каком сельпо?
— В Рогозовке.
— Не на реке. Вне досягаемости. Жаль, жаль. Лариса у тещи сегодня, варенья, соленья готовят, так что ждать ее долго тебе придется.
— А ты… (Нет, с этим солидным дядей он раньше знаком не был. Он с другим Ломтевым. А с этим на «ты» не получится, фальшиво будет.)… А вы почему думаете, что я только к ней?
Ломтев переход на «вы» понял по-своему:
— Обиделся, что без пяти минут профессор, а я «тыкаю»? Это не по старой памяти, это новая привычка. На оперативках все всегда на «ты», легче выговаривается — ну и дома по инерции. А что насчет Ларисы, — во-первых, мы с тобой, хотя я у тебя частенько списывал, не так крепко дружили, чтобы ты ради меня пришел. А во-вторых, она мне все рассказала, что между вами было. Так что я в курсе.
И, набычившись, посмотрел на Саломатина. Так посмотрел, что Владимиру мучительно захотелось иметь за спиной глухую стену и в руке что-нибудь тяжелое. Он бы с удовольствием распрощался и ушел, но это было бы позорное, трусливое бегство, и он остался. И спросил скрипучим, не своим голосом:
— Что же она вам рассказала?
— Я же сказал: все. От первой встречи и до последней ночи.
— Любопытно.
— Да что тут любопытного? Если бы и поженились вы, недолго бы прожили.
— Почему недолго?
— Пацан ты, вот почему. И пацаном останешься. И ты сюда не ходи, и коньяк свой забери. Пить с тобой я не буду. Аудиенция окончена, выход — прямо и налево.
Пока он запихивал в карман ставшую вдруг толстой, не лезущую туда бутылку и зашнуровывал туфли, Ломтев неподвижно сидел в кресле, спиной к двери.
Владимир шел по Зейской и думал, что Лариса предала его, рассказав мужу все — все то, что было его и ее и ничье больше. А Ломтев — хам и хамом останется.
Он увидел автомат, поискал двушку, не нашел, но все же зашел в будку. На полочке лежала монетка. Он позвонил Валерке — и тут везение: косметолог был дома и скучал. Узнав, что имеется приличный коньяк, обрадовался и предложил «провести вечер без дам: ты, я и коньяк».
Владимиру это и нужно было. За приличным коньяком последовал неприличный, потом даже «Стрелецкая». А на рассвете лучший (он же и худший, поскольку единственный в городе) врач-косметолог Благовещенска сидел на полу в прихожей собственной квартиры и, бессовестно перевирая и склеивая разные стихи в одно бесконечное произведение, громко читал Блока. Так он оказывал моральную поддержку другу, а Саломатин тем временем сражался с подлым шпингалетом, полчаса не выпускающим интеллигентного человека из ванной.
Утром, выпив рассольчика, Саломатин почувствовал, что с ностальгией покончено и ему больше не хочется увидеть Ларису. Он достал с антресолей свои записи и вернулся к «философии существования».