Глава 7. САЛОННЫЙ ЛЕВ

Что делает человек, познавший истину? Конечно, если это важная истина и это порядочный человек?

Он несет эту истину людям. Он становится пропагандистом, проповедником, пророком.

И Саломатин, свято убежденный, что он открыл великую правду жизни, понес ее людям. Тем, кто, он полагал, способен его понять.

Но они не понимали!

Первой отказалась его понять Шура. Умница, а не поняла. «Как в церкви, только без загробной жизни. Неинтересно». Все же ограниченный она человек!

Потом Валерка. Он увидел в экзистенциализме свое, родное, но такое свое, какого, по мнению Саломатина, там и близко не было: «Это точно! Точно! Все умрем, а потому куй железо, пока горячо, и жги свечу с обоих концов. Раньше это Эпикур говорил. Тоже умный был мужик».

Саломатин решил выйти на более широкую аудиторию — и тут как раз подошел Шурин день рождения. Собралось человек десять, и раньше, чем Саломатин придумал повод для открытия дискуссии, застольный разговор сам собой съехал к прогрессу человечества и эволюции человека.

Рыжеватый, сонного вида мужчина с круглыми серыми глазами, завкафедрой зоопсихологии (его Саломатин знал благодаря Шуре: парадоксалист, уверяющий своих студентов, что средний бобер умнее трех четвертей аудитории), повернулся к Шуре и заявил:

— Я с вами, Шура-Саня, не согласен. Вы говорите: «прогресс, прогресс»! Где он, ваш прогресс? Химчистка, что ли? Вы мне докажите, что, скажем, удельный вес дураков за последние двести лет снизился или что Сократ, окажись он среди нас, умом бы не особо выделялся. Тогда и я скажу: прогресс. А так… Знания и умения растут, но мы те же, вот что важно: мы-то все те же!

— Еще бы, — вмешался Саломатин. — Наш удел ведь не изменился. Мы все так же смертны, как и во времена Сократа. Или за сто веков до него. Какой же прогресс?

— А при чем здесь то, что мы смертны? Не о том же речь! — изумился зоопсихолог.

— Именно о том. Вернее, только об этом и стоит речь вести, все прочее маловажно.

— Вы его извините, он у меня экзистенциалист, — улыбнулась Шура.

— Экзистенциалист? Любопытственно. Ни разу не встречал живого экзистенциалиста. Ну так, вы начали с того, что люди смертны. Дальше что?

— А дальше — поскольку смерть каждого из нас неизбежна, она перечеркивает любой смысл, какой бы мы ни пытались придавать нашим действиям. Нет цели и нет смысла ни в чем. Вся история — не судьба наша, а просто ситуация, сумма обстоятельств, в которых мы существуем.

— Ого! И что из этого следует? Сложить крылышки и в штопор?

— Наоборот! Только в мире без смысла, без цели, только помня о смерти, можно и ощущать себя и на самом деле быть свободным. Раз я обречен, мне нечего терять и некого бояться. Раз я обречен, мне ничего нельзя запретить и ничем нельзя помешать, я абсолютно свободен.

— Так, так, значит, все дозволено?

— Все!

— Погодите, мужчины! — возмутилась Шурина подруга Галочка. — Это же ерунда. Ну, мы умрем — пусть, но дети наши останутся!

— А они что, бессмертны? — спросил Саломатин. — И они так же умрут. И вы, Галочка. Сейчас на вас приятно смотреть, а через полвека вас уж червячки объедят…

— Вовка! Не порть людям аппетит!

— Прошу прощения. Впрочем, если я замолчу, правда о будущем, ожидающем всех, не изменится.

— От такой правды жить не захочется! — сказала Галочка.

— Именно. Для того и создали цивилизацию и культуру, чтобы в суете некогда было думать о неизбежном. Все — и наука, и политика, и быт — развлечения, не более того. В занятиях большой наукой смысла не меньше и не больше, чем в карманных кражах: и то и другое лишь способы отвлечься от мыслей о смерти.

— Ну и ну! Вы, Владимир, по первоисточникам знакомы с этой философией или домыслили сами к тому, что слышали краем уха?

— По первоисточникам, — храбро соврал Саломатин.

— И Кьеркегора читали? Расскажите, кто он, этот ваш кумир. А то все о нем говорят, в моду вошел, а, в сущности, никто ничего не знает, кроме того, что раньше писали «Кьеркегор», а теперь — «Киркегор».

Уфф! Если бы этот дотошный зоопсихолог спросил о Хейдеггере или Габриэле Марселе, Саломатину осталось бы только сдаться. Но Киркегор! История Киркегора была не просто ему знакома, она была внутренне ему близка. Как и датский мыслитель, он через десять лет после разрыва питал к бывшей невесте сильные чувства. Пожалуй, более сильные, чем то, что осталось бы от любви, проживи они эти десять лет вместе. Правда, к Ларисе он чувствовал не любовь уже, а обиду, злость, ревность… Да и не сам он отказался от Ларисы. Но все же очень хорошо понимал Киркегора.

— О, это ин-те-рес-ней-шая личность! Блестящий богослов (ему прочили большое будущее), он любил и был любим, но вдруг перечеркнул карьеру и отрекся от невесты. И жил одиноко.

— Разлюбил? Или она? — спросила Галочка.

— Нет. Уехал потому, что не хотел дать чувству погаснуть, разменять его на мелочи быта.

— Психопат какой-то! — разочарованно протянула Галочка.

Саломатина понесло. Он пересказал трактат Киркегора «Или — или». А от киркегоровского «второго эстетика», от утверждения, что истинно свободный выбор не «или — или», а «или-или — безразлично», когда выбирают что-то, своим делают не за что-то, не за содержание, а просто чтобы выбрать и тем определить свое отношение к миру, — отсюда легко было перейти к Сартровой теории «абсолютной вменяемости».

— Любой поступок наш, любой шаг преднамерен. Сартр сказал: «Если я мобилизован на войну, то это моя война, я виновен в ней и я ее заслуживаю, потому что мог уклониться, — например, дезертировать или покончить с собой, а если я этого не сделал — то стал соучастником». То есть что бы ты ни выбрал, что бы ни сделал — это сделал ты, а не «среда», или «обстоятельства»…

И тут зоопсихолог ударил под дых, в самое уязвимое место саломатинской теории.

— Тэ-э-эк… Значит, что выбирать — неважно, важно не уклоняться от ответственности за выбор? Хоть в эсэсовцы, если только сам выбрал и готов, если придется, к стенке встать без истерики?

— Собственно, тут акцент на другом. Да Сартр, вы же знаете, был активным антифашистом…

— Был. Но из ваших с Сартром теорий не видно, почему бы ему не стать фашистом. А?

Шура, выручая Саломатина, заговорила о том, что и враг может внушать уважение, если он тверд в убеждениях, но зоопсихолог ее прервал:

— Вы, Шура-Саня, добрая. А пусть он сам, без вашей помощи!

— Да, я добрая. Но если вы торт не съедите, я стану злая. Я выкину его в мусоропровод, и его призрак будет являться вам каждую ночь!

На том спор и кончился.

Саломатину нужно было спорить, оттачивать аргументы. Нужно было общаться с единомышленниками. А Где они? Саломатин вспомнил об Андрее Четырине, взял отпуск и слетал в Хабаровск. Но слетал он зря. Андрей за эти годы очень изменился. Он хвастался своей лабораторией, своей якобы не по годам умной дочкой, сманивал Владимира на рыбалку… Об экзистенциализме он и слышать не хотел:

— Ну, брат! Этой оспой я да-авно переболел. Уж и забывать стал. Мура все это. Философия для бездетных. Ты холостой — вот тебе и чудится, что с твоей смертью мир рассыплется. Кстати, у Сартра дети есть, ты не в курсе?

— Никогда не интересовался, — сухо ответил Саломатин.

— Зря. По-моему, нет у него детей. Понимаешь, дети так прочно связывают с жизнью и с другими людьми, что… В общем, женишься — поймешь.

Ну что ж, все было ясно. Дальше разговаривать было незачем.

Потом, в самолете, Саломатин долго и напряженно вспоминал, на кого же стал похож раздобревший Андрей. Ах да — на Вадьку Ломтева! Конечно, на него. Та же поглощенность семьей и производством, приземленность, равнодушие к вечным вопросам, то же «здесь и сейчас» вместо «везде и всегда».

Общаться было не с кем.

Выручил его Валерка. Наскучив традиционными способами ухаживания, он стал поражать воображение девушек тем, что имеет друга-экзистенциалиста. Он потащил Саломатина с собой на одну дачу, где их роли странно перепутались. Валерка рассчитывал, что Саломатин с его самобытной философией будет, так сказать, пряным гарнирчиком к его, Валерки, особе. Вместо этого сам он оказался в жалкой роли официанта, подавшего экзотическое блюдо и более не нужного.

Через Валеркиных девочек Саломатин познакомился с их друзьями, вошел в круг людей, которых экзистенциализм интересовал если и не глубоко, то остро. Вскоре он стал в этом кругу популярен.

Это был именно круг, замкнутый для чужих и открытый для своих. Саломатин быстро освоился и привык к обстановке, окружавшей этих людей. Он мог по нескольким деталям узнавать, попал он к «своим» или нет. У всех его поклонников на стенах висели африканские маски (сочинского производства), прибалтийские керамические пластины со скучным беспредметным рельефом и «кичевые» картинки на стекле с целующимися голубками, слащавыми пейзажами и нэповскими красотками. У всех одна стена в квартире забита до потолка книгами, а на низеньком столике у этой стены небрежно брошено, что-нибудь «запретное», пикантное… Что именно, неважно. Важно, что вот человек мыслит нестандартно, не по указке — и не скрывает этого! А как именно мыслит — это уже его дело.

У всех людей этого круга были дорогие, модные радиолы. И каждый врал, что ночью, если хорошее прохождение воли, запросто ловятся и радио «Люксембург», и все, что хочешь. Ни одна их встреча не проходила без обмена последними новостями: один рассказывает, что вчера передавал «Голос Америки», другая — что Би-би-си, третий — что «Немецкая волна», и так по кругу. Считалось, что самая объективная — японская Эн-эйч-кей, а самая лживая — энтээсовский «Посев».

Шура называла этих фрондирующих интеллектуалов «переростками». Мол, седеют, лысеют, дети у них уже старшеклассники, а сами все еще не вышли из того возраста, в котором, чтобы продемонстрировать независимость от «предков», красят волосы в синий или бордовый цвет, отрезают чудные косы и нашивают заплаты на неизорванную одежду. И, привыкнув, теперь пытаются эпатировать государство. Но, поскольку государство на их фокусы внимания не обращает (или уже, если дело серьезное, не в угол поставит, а похуже!), «переростки» бунтуют в узком кругу и помалкивают в тряпочку на людях. Демонстрируют свою храбрость друг другу. Все это, говорила Шура, здорово похоже на щедринский «бунт» против полицейского: зайти, чтобы никто не видел, в подворотню и в кармане кукиш сложить. Только тут еще смешнее, потому что непонятно, против чего и за что.

Саломатин видел, что Шура права. Но пусть! Пусть они слушают вполуха, пусть им интересно не то, о чем он говорит, а то, что им говоренное не одобряется «вверху», пусть! Все же слушают! И может быть, кто-то и услышит, кого-то проймет.

«Салонный философ»? Дразнись, Шура, дразнись! Чаадаев тоже был «салонный».

Загрузка...