Еле удрав во время второй чистки, через три недели после первой, Саломатин уехал в город. Денег только и хватило на автобус. Пальто и плащ пропали: из камеры хранения он их в срок не забрал, пойдешь искать — заставят платить штраф… А на улице творилось черт знает что: ветер, холод, слякоть, дождь со снегом. Ехать бы еще и еще, в автобусе и сухо, и, когда нагрел собой сиденье, тепло, но Комсомольская площадь — конечная. Он вышел в моросящую мерзопакость и пошлепал к желдорвокзалу. Но только вошел под крышу, еще не отряхнулся, не обогрелся, — увидел того, будь он проклят, сержанта с рацией на ремешке.
Ждать, пока сержант его заметет, Владимир не стал и выскочил на улицу.
Что же делать? Куда деться? Вернуться в аэропорт? Бродить по улицам до утра, пока продмаги не откроют, хоть в них отогреться?
В ботинках уже хлюпало, руки даже в карманах зябли, но особенно мерзла голова. Ее будто в тисках давили все время. Если пригладить волосы, делалось на полминуты теплее.
Куда, куда? «Надо, чтобы каждому человеку было куда пойти». А куда ему? Саломатин пинал грязь и думал, что к утру скорее всего пойдет снег без дождя и вся эта гадость подмерзнет. А с ним что будет к утру? Сдохнет он к утру, вот что будет!
Хотелось думать о чем-нибудь отвлеченном и захватывающем — таком, чтобы забыть обо всем, перестать чувствовать холод и сырость. Но не удавалось, никак не удавалось отвлечься. И он начал уже себя оплакивать. Вспомнил все, чего он не видел, — от Эрмитажа до Долины гейзеров, вспомнил, что ему же и тридцати еще нет, и наконец вспомнил, что тут недалеко живет Четырин. Он, конечно, не обрадуется, но и не прогонит. Человек же он!
Или пойти на вокзал и сдаться сержанту?.. Тюремная баланда, какая б она ни была, все равно лучше «подножного корма».
Нет, нет! Он не сдастся! Не продаст свои идеи за тепло и сухость. Тем более что тюрьма — это не одни физические лишения (их-то Владимир как раз не боялся), это и жизнь среди преступников, среди одноклеточных. А это хуже самой мучительной смерти. Эх, быть бы дурачком: ничего не знать, ничего не помнить и радоваться красну солнышку и черну хлебушку! Верно Достоевский писал, что «слишком сознавать — это болезнь, да, может, и вообще сознавать…». Вот и кибернетика утверждает, что мозг всего лишь орган выживания, а абстрактное мышление всего только необязательный побочный эффект его деятельности.
Пока дух Саломатина витал, нащупав наконец тему, которая позволяла отключиться от всего внешнего, тело свернуло в первый попавшийся двор и в отчаянии дергало двери подвалов, пока не нашелся один незапертый.
В подвале было беспросветно темно и блаженно тепло. Стараясь не шуметь, Саломатин прикрыл за собой дверь и обошел подвал, щупая рукой стены, а ногами — пол перед собой, чтобы не опрокинуть чего и не загреметь чем. Вдоль правой стены шла теплотрасса — две горячих трубы, обмотанных стекловатой в драночной обрешетке. Трубы шли не одна над другой, а рядом, на общих кронштейнах. Саломатин отыскал какое-то ведро, перевернул его и уселся, прижимаясь плечами к трубе. Потом ему пришло в голову лучшее решение. Он пошарил по углам, нащупал картонный ящик, разодрал его и расстелил на трубах. Мокрые ботинки поставил сушиться на трубу, из пиджака скрутил подушку и растянулся на узком, пахнущем затхлой прелью, но на ложе! Полтора месяца он не лежал, с тех пор, как на пляже стало некомфортно. Полтора месяца! Поэтому он испытывал, укладываясь, буйную телесную радость.
Сон после такой встряски не шел. Саломатин лежал на спине, заложив руки за голову, и думал, что библейский ад с его котлами и кострами — детский лепет, он давно уж превзойден людьми. Вот Сартр придумал нечто гораздо более жуткое и неизбывное: ад — обычная комната, в ней вы и ваши близкие. Только в комнате нет ни окон, ни дверей, а впереди — вечность. «Ад — это другие!» Это действительно ад. А вот как должен выглядеть рай?
Гм… А скорее всего вот так, как этот подвал. Такая первозданная, дозвездная тьма (не видно даже смутных очертаний предметов, как видно в самую безлунную облачную ночь) и такая совершенная тишина, что шершавые бетонные стены и земляной пол кажутся галлюцинацией, а пустота — явью. Тепло, сухо, темно, тихо. Никого нет, ничего нет, и даже не совсем ясно, сам-то ты есть или тоже уже нет, растаял во тьме? Исчез, перестал быть…
Только таким, без перемен и изменений и без всяких событий, и можно вынести вечное блаженство. Иначе это самое блаженство, без возможности выскочить из него, обернется адом. Да, рай — место, где никогда ничего не бывает. Это еще древние понимали. Называли по-разному: греки — похоже на название какой-нибудь глазной болезни: атараксия, индусы — похоже на экзотическую пряность: нирвана. Называли разно, но суть одна.
Нирвана… Он и вправду уже не знал, жив или нет. Идет время или застыло? Есть ли еще за дверью подвала Хабаровск и мир? Происходит там что-нибудь или нет?.. Он не знал и знать не хотел. Почти год он прожил на самом краешке существования, отрезав пути назад, сжегши мосты (и Шуре написал, что может о нем более не вспоминать, и родным) и не имея впереди ничего твердого, ясного, ничего светлого. Теперь его отпускало. Натянутые и усталые нервы провисали; сигналы по ним шли вяло, затухая… Вот он уйдет, а в мире от этого ничего не изменится…
Не изменится? Может быть, правильнее сказать, не изменилось? Может быть, уже?
Лев Толстой после пережитого в Арзамасе «красного, белого и квадратного» ужаса писал и думал о желательности прекращения рода людского. Как говорил Христос в евангелии от Матфея (9.12): «Могущий вместить сие да вместит». Теперь Саломатин понял и принял это. Вместил. Пусть. Пусть человечество исчезнет. Это не страшно. Земля очистится, отходы перегниют, шарик отдохнет… Потом и солнце погаснет… Нирвана…
До чего бы он еще додумался, неизвестно, но из соседнего отсека протиснулся вдоль труб, на которых он лежал, бледный такой лучик. Ночь кончилась. Ночь кончилась, и он не умер, не замерз, не погрузился в нирвану… А как бы хорошо было…
Теперь нужно уходить с лежбища, а то придут, шум поднимут. Он ощупью в сереющем сумраке отыскал дверь, но она оказалась запертой. Может, это другая дверь? Он обошел весь подвал, хотя сразу узнал ту дверь по драной клеенке. Та дверь, та самая. Но она же была открыта! Или его заперли специально? Думал, что не спит, а сам дрых — и вот вошли, увидели, заперли и сейчас придут за ним… Милиция, следствие… Лжи не поверят. Правде — тем более. Да как ее и выговорить, правду? Что интеллигентный человек питался отбросами, грабил могилки, подбирал обноски, никто не поверит. Запрут в психушку — да и все. Или подвальным воришкой сочтут. Нет! Не-нет!
И он заметался по подвалу, пиная все, что валялось на полу. Потом опомнился, уселся на опрокинутое ведро и рассмеялся. Тоже мне мыслитель! Заметался, как тигр в клетке. Ну, заметут. Ну и что? Стыдно будет? Чепуха, стыд с него давно стерся, как лак с ботинка. Пусть идут, пусть забирают. Плевать! Мертвые сраму не имут, а он давно уже почти мертвый.
Все же, когда часа через два заскрежетал несмазанный замок, он вскочил с лежбища, в три прыжка забрался в самый дальний угол и замер, слыша гул крови в ушах и сквозь этот гул каждое движение вошедших. Те взяли что-то и пошли к выходу… Нет, не к выходу, а в его сторону! Он ждал, что сейчас еще два раза свернут и увидят. Но вошедшие остановились, и мужчина начал оправдываться, что только с часок вчера подвал и простоял незапертым, впредь не повторится, а женщина отчитывала его и повторяла, что если бы сторожиха не спохватилась и не заперла, непременно забрался бы какой-нибудь бич и все украл — их же здесь, у вокзала, всегда полно!
Что, если они пойдут обходом? Куда втиснуться, где спрятаться? Как могли эти провонявшие картошкой сырые бетонные теснины показаться ему бесконечной пустотой? Почему, почему он не умер ночью? Он был так близок к этому, так готов уйти, исчезнуть без следа. Разбежаться — головой в бетонную стенку? Негде разбегаться, через каждые десять шагов — поворот. О, уходят! Уходят! И мужской голос говорит: «Не надо, Анна Дмитриевна, не замыкайте пока, я еще за инструментом вернусь».
Саломатин сосчитал до двадцати, чтоб не выскочить из подвала раньше, чем скроются эти двое. Но так страшно было тут оставаться, что считал он слишком быстро. Просчитав еще раз, он благополучно, никем вроде не замеченный, вышел. Судя по вывеске, его угораздило забраться в подвал детсадика. Было воскресенье, и у него были все шансы, если б не этот случайный визит (как он понял теперь, заведующей и завхоза), сидеть взаперти еще сутки.