А я, например, товарищи, искренно верю, что через триста лет за руку здороваться не будут. А просто встретятся, скажем, два субъекта:
— А, — скажут, — наше вам с кисточкой!
Но если эпоха слегка углубится в интеллигентскую сторону, то будут говорить что-нибудь такое, мол, «да здравствует солнце» или «как делишки?»
Но, может, и ничего говорить не будут. А воспользуются прежними образцами — руку будут поднимать, вроде римских патрициев или, недалеко ходить, — наших пионеров.
Но только, одним словом, за руку хвататься не будут. И правда, это скверный антисанитарный обычай! Прямо грустно смотреть, как это самое докатилось до наших геройских дней.
Между прочим, самый настоящий страх и даже ужас пережил я в связи с этим симпатичным обычаем — трясти руку.
Дозвольте изложить эту правдивую историю старому рубаке, участнику гражданской войны, бывшему полковому адъютанту восьмого образцового полка Деревенской Бедноты.
А было это, кажется, что в девятнадцатом году.
И был я тогда ужасно молод, глуп и бесстрашен. И бился на всех фронтах за свои ураганные идеи.
А в тот год случилось нам быть на Нарвском фронте. Здесь мы отступали. И зацепились где-то недалеко от Ямбурга[50]. И в городе Ямбурге стоял наш штаб полка.
И вот помню — прелестное утро. Конец февраля. Легкое, так сказать, дуновение весны. Снег рыхлый.
Командир с комиссаром пошли прогуляться. А я сижу в задумчивости у закрытого окна. И вот вижу — какой-то человек, может быть, крестьянин, препирается с часовым. Часовой не пропускает его в штаб, а он ломится. Впрочем, довольно деликатно ломится — снимает шапку и кланяется.
Тогда я стучу в окно.
— Пропусти.
Часовой пожимает плечами, но пропускает.
И вот в комнату вошел человек. Был он очень худо одет. И шея его была замотана какой-то грязной обмоткой.
Этот человек вошел в комнату как-то, я бы сказал, униженно. Беспрестанно он кланялся и жался к дверям.
И до того он робко стоял, что просто, знаете, неловко было за человека.
Чего я тогда подумал, — не помню. Наверное, я подумал: «Революция, — мол, — развивается, происходят разные идеи, опять же равенство... А тут, не угодно ли видеть, один человек марает всю репутацию и общий ход вещей».
Может быть, я еще чего-нибудь подумал героическое, но только я решил дать этому жалкому человеку небольшой образцовый урок равенства.
Я протянул ему руку и сказал:
— Здравствуйте, гражданин. Садитесь. Рассказывайте.
Человек с обмоткой на шее ужасно испугался, дернул плечом, но руку мне не подал.
Я не помню, что я тогда подумал. Наверное, я подумал: «робеет». И снова со всей силой своих идей обрушился на крестьянина.
Я жалостливо взял его за плечи и мягко посадил в кресло. Затем взял его руку и вежливо пожал.
Человек с обмоткой испуганно глядел на меня и тяжело дышал.
— Ну-с, — сказал я, — что вам угодно?
— Так что, — заговорил он торопливо, — фронт, боже сохрани, продвигается... Или нам податься в глубь страны... Или, может быть, остаться... Но только, — говорит, — просьба выдать пропуск, а то ваши патрули задерживают... А мы здешние... Колония «Живой Ручей»... Прокаженные...
Я неясно помню, что произошло дальше. Я только помню, что прокаженный развертывал свою обмотку на шее и показывал телефонисту и часовому какие-то свои язвы.
Я долго сидел в кресле и с испугом глядел на свои руки. Потом вышел на улицу и рыхлым снегом тер ладони.
Потом сходил в околоток и замогильным голосом попросил врача дать карболки[51]. И вечером за чаем долго беседовал с врачом о проказе и о том — легко ли заразиться этой заразой.
Оказывается, заразиться было легко. Больше того. Зараза сказывалась не сразу. Она могла проявиться через два-три года. А то и через пять лет.
В течение нескольких лет, когда я вспоминал об этой истории, мне делалось скучно и худо, и я осматривал свои руки.
Теперь срок прошел. Руки чистые. Жалко такие руки протягивать своим ближним!