Я не говорю, что пьяных у нас много. Пьяных не так чтобы много. За весь месяц май я всего одного влежку пьяненького встретил.
А лежал он поперек панели. И чуть я на него, на черта, в потемках не наступил.
Гляжу — лежит выпивший человек, ревет и шапкой морду утирает.
— Вставай, — говорю, — дядя! Ишь, разлегся на двухспальной.
Хотел я его приподнять — не хочет. Ревет.
— Чего, — говорю, — ревешь-то, дура-голова?
— Да так, — говорит, — обидно очень...
— Чего, — говорю, — обидно?
— Да так, — говорит, — люди — какая сволота.
— Чем же сволота?
— Да так, мимо шагают... Прут без разбору... Не могут тоже человеку в личность посмотреть: какой это человек лежит — выпивший или, может, несчастный случай...
— Да ты же, — говорю, — выпивший...
— Ну да, — говорит, — конечно, выпивший. А мог бы я и не выпивший упасть. Мало ли... Нога, скажем, у меня, у невыпившего, неаккуратно подогнулась... Или вообще дыханье у меня сперло... Или, может, меня грабители раздели... А тут, значит, так и шагай через меня, через невыпившего, так и при, так и шляйся по своим делам...
— Фу ты! — говорю. — Да ты же выпивши.
— Да, — говорит, — конечно, не трезвый. Теперича-то еще маленько протрезвел. Два часа нарочно лежу... И чтобы за два часа ни один пес не подошел — это же помереть можно от оскорбленья. Так, значит, тут и околевай невыпивший под прохожими ногами? Это что же выходит? Это выходит — сердца у людей теперича нету. Бывало, раньше упадешь — настановятся вокруг. Одеколон в нос суют. Растирают. Покуда, конечно, не увидят, в чем суть. Ну увидят — отвернутся. А теперича что?
Поднял я моего пьяненького, поставил на ноги. Пихнул его легонько вперед, чтобы движение ему дать. Ничего — пошел.
Только прошел шагов пять — сел на приступочек.
— Нету, — говорит, — не могу идтить. Обидно очень. Слезы, — говорит, — глаза застилают. Люди — какие малосердечные.