Дома меня никто не ждал, ибо детей у меня не было, а жена — участковый врач, и этим все сказано. Уходим оба рано, приходим поздно. У меня всякие собрания, посещения неблагополучных семей, выполнение всеобуча, в последние годы — литература уже не в смысле преподавания, а в смысле пробы пера, и всегда тетради, тетради, тетради… У жены приемы человек по тридцать — сорок, вызовы на дом, дежурства. Дежурства на полставки, но и полставки надо заработать. А вот тоже, легко ли, живем вдвоем, а накоплений никаких. И если осмеливаемся поехать куда летом, то заранее во многом себе отказываем. Олегу с его творческой энергией легко было советовать мне уходить из школы, а на что тогда жить? Первые гонорары жена справедливо сочла случайными, на них не рассчитывала, в семейный бюджет не включала, и я с радостью извел гонорары на книги. На что еще? Я не пью, не курю. Очень изредка позволяю себе кружку пива — вот и все вольности. Жена уверена, что у меня не менее десятка болезней, но с ее профессией было бы странно, если бы она их во мне не находила.
Обычно я старался проверить работы в школе, чтоб не носить домой, но сегодня не стал задерживаться, надо было застать дядю Сережу, пока трезв. Дядя Сережа служил в пивной сборщиком кружек, должность, не учтенная финорганами, но существующая. За службу ему платила Марья Семеновна, буфетчица. Расценки были суровы — два рубля в день, это если доработаешь до конца дня, а не доработаешь — ни копейки. И попробуй тут доработай, когда пивная под открытым небом — ее прозвали загон, — когда снег и дождь, все на тебя, когда в пьющих в отличие от многих не дремлет сострадание, и часто в загоне звучит фраза: «Погрейся, дядь Сереж», — и как не погреться, ибо заболей дядя Сережа, и кто же его будет лечить, кому он нужен? Дядя Сережа одинок, некому отвезти его в больницу, у него и паспорта нет.
Дядя Сережа был нужен мне вот почему — у него первое время, уйдя из семьи, жил Олег. Получилось, что я же их и познакомил. Я звал к себе, Олег уперся: «Ни за что! Жены твоей стыдно, в таких случаях у женщин есть солидарность, и правильно. Кто я? Бросивший детей начинающий алиментщик. Дети: где папа, где папа? — а я буду рассуждать о том, что меня Вера не понимает. А может, и правильно. Что понимать? Что я, отечество спасаю? Если я семью не спас, какой же из меня спаситель? Нет, нет! Пойдем вот по кружке тяпнем и подумаем, «что под жизнью беспутной и путной понимают людские умы» и так ли уж безгрешна Идея, оправдывает ли служение ей развал семьи».
Недели две пробыл Олег у дяди Сережи, перетащил все рукописи к нему, а потом снял комнату у старухи. Но бумаги к ней перевез не все. Вот за ними я и шел.
Олег прямо-таки гордился дружбой с дядей Сережей. Зачастую водил к нему приятелей, и дядя Сережа был определителем их человеческих качеств. Олег прозвал дядю Сережу Шланбоем. Почему? Попробуйте догадаться, что значит слово «шланбой». Олег догадался. Оно означает шлагбаум. Дядя Сережа плохо произносил сложные слова. «Я когда сидел, то два года было тяжело, а восемь лет легко: шланбой поднимал». Это он работал на проходной. «Попробуй не восхитись человеком, когда он восемь лет поднимает шлагбаум и не выучит его название», — смеялся Олег. Еще Олег рассказывал о вопиющем факте эксплуатации дяди Сережи. «Вот он сломал руку, рука в гипсе. Ему буфетчица платит не два рубля, а один рубль, ведь он носит кружки не двумя руками, а одной. А то и вовсе не платит. Он, бедняга, держится до конца смены, ему же деньги нужны, ему же картошки и хлеба купить надо. Курит. И таскает кружки, рыбьи кости подметает, от подношений отказывается, чтоб не упасть. А она за полчаса до конца смены подзывает и предлагает выпить. Он не смеет отказаться, хлопнет бормотухи, или, как он говорит, бутырмаги, на полтинник и резко выходит из строя. Ей два рубля платить не надо. А полчаса ей любой из добровольцев порожняк за кружку потаскает. И хрусталь отнесут». Порожняком, поясню, назывались пустые кружки, а хрусталем — опорожненные бутылки.
Около Марьи Семеновны в загоне паслись еще несколько, как она называла, китайских добровольцев. У каждого было прозвище. Был там Валька, бывший летчик, слабый здоровьем, списанный после аварии, по прозвищу Инфаркт Миокарда, была его тощая-претощая жена Клава по прозвищу Привидение. У Вальки была большая пенсия, жаль только, что ее давали в один раз, а не частями. Ее они с Клавой прощелкивали за три дня и опять плелись в загон, где проводили целые дни. Был там Юрка Налетов, в прошлом он попал за решетку якобы за то, что, будучи офицером, стал стрелять из пистолета в неподходящем месте. Место это в рассказах менялось: от ресторана на вокзале до высоких приемных. Юрка да и все они пили «аптеку», то есть аптечные пузырьки, ссорились, но друг без друга жить не могли. Был там набегами Сашка-водяной, получивший прозвище из-за своей работы на автопоилках, автоматах с газированной водой. И всегда стоял в углу Сашка-топтун. У него плохо работали ноги, он после несчастного случая был выведен на инвалидность и ходил плохо, перетаптывался на одном месте. В других пивных были другие знаменитости, и о них обо всех собирался написать Олег и даже, знаю, записывал за ними. Братья писатели, приводимые Олегом, услышавши такие бедственные истории судеб, впадали в припадок великодушия и, тем более справедливо считая, что пополнили знания о жизни, дарили дяде Сереже, или Вальке, или Юрке, или Сашке-топтуну какую-либо сумму, которая тут же бывала вручаема Клавке Привидению, а последняя знала, что с ней делать. «А это правда, — спрашивали писатели, — что срок заключения в стаж не входит?» «Нет, — отвечал дядя Сережа, — два года тяжело было, а восемь лет шланбой, палку такую полосатую поднимал, тогда легче».
Ну конечно! Ганин, Гришин, Филимонов, Яськов. Увидели, сигареты спрятали. Но не ушли. Ну вот как бороться? Прогнать отсюда? Пойдут в другую пивную.
— Ходят они сюда? — спросил я, превращая дядю Сережу в бесплатного осведомителя.
— Эти хорошие, — так было отвечено дядей Сережей.
— Ученики мои, — пояснил я. — Курят?
— По уму, — ответил дядя Сережа.
— Смотри, Олег весь желтый. От курева. Ты б, когда меня не будет, поговорил с ними.
— Палкой не отобьешь.
Ученики мои домучили свои кружки и ушли. Дядя Сережа ходил по загону, собирал порожняк.
— Так ты и не купил валенки, — упрекнул я его. — Ноги в сапогах резиновых портишь. А деньги небось коллектив твой пролопал. Ведь копил.
— Валенки купи, а к ним галоши надо.
— А пойдем завтра на базу вторсырья, там и поищем. С утра скажи Вальке и Клавке, потаскают, к обеду вернешься.
— По уму, — согласился дядя Сережа.
— А сегодня давай зайдем к тебе. Может, прямо сейчас? — Я боялся, что дядя Сережа надерется.
— Давай. Народу пока не нахлынуло.
Я удивился, что дядя Сережа пошел не к выходу из загона, а к дощатой пристройке, сарайке для метел и лопат, подумал, что дяде Сереже надо что-то взять с собой. То-то я изумился, когда дядя Сережа сказал, что уже месяц живет тут, что его выселили соседи, написали заявление в милицию, в милиции оформили в дом престарелых и инвалидов, что сдаваться туда все равно придется, но дядя Сережа еще поборется.
— Видал? — Дядя Сережа зажег толстую зеленую свечу, уже изрядно оплывшую. — Как на Новый год!
Я зацепился за пустые загремевшие ведра, залязгали пустые бутылки. Дядя Сережа изнанкой пальто протирал стакан и рассказывал о своей вчерашней обиде на Марью Семеновну.
— Слухай че, — это у него такая была присказка, кроме еще выражения «по уму», — слухай че, вчера понес хрусталь, всегда за это был рубль, а вчера не дала рубля, а Сашка-топтун и Юрка не верят…
— У тебя Олег свои бумаги оставлял, где они?
— Выбросили, наверное, — отвечал дядя Сережа, — а что, он спрашивает? Надо сходить, может, не выбросили.
— Олег умер вчера, в пятницу. Похороны в понедельник.
Дядя Сережа перекрестился.
— Такой молодой. И ведь не пил. Нет, я уж, видно, не брошу. — Он помолчал. — Хороший он был, надо помянуть. Ночью я печенью мучаюсь, а то изжогой, он соды принесет и меня материт, чтоб я не пил. А я ему говорю: ну не буду я пить, ну и что? — Забулькала жидкость. — Держи. — Он пронес стакан мимо свечи, пламя затрепетало. — Хорошо, до снегу закопаете. Мы раз повезли свояка, а пока везли, снегу в яму намело, а знаешь, как выгребать? Согрело? — спросил он. Снова забулькало, снова метнулось пламя свечи.
— Ты скажи чего, чего полагается, когда поминают, — попросил я.
— А чего говорить? Представь его да выпей. Пить — помирать, и не пить — помирать. — Дядя Сережа выпил и еще вспомнил: — А раз, тоже зимой, хоронили старшего брата, могилу выкопали, надо было кому-то остаться, а мы все за ним поехали. Привезли, а в нашу могилу другого суют. «Доставайте». А кому доставать, они уже все старые, они заказывали и думали, что это для них. «Ладно. Кто у вас?» «Старуха». Вишь, был бы старик, мы бы вдвоем положили, а раз старуха, пришлось нам новую копать.
Свеча догорела.
Вот и помянули мы тебя, Олег.
— У дяди Сережи был, — не сказала, а отметила жена.
— Был, — согласился я. Но тут же обиженно сказал: — Когда порок не система, а случайность, то с таким пороком не надо бороться, ибо можно только укоренить его, а попробуй его ни во что не ставить, и он отомрет сам.
— Бедные твои ученики! Иди чай пить.
Жене очень нравилось, как пишет Олег, она прямо-таки робела, когда он впервые пришел к нам. Но когда случился его уход из семьи, он стал жить неподалеку, я стал уходить к нему, с ним к дяде Сереже, и бедная жена убедилась, что иногда между литературой и жизнью не бывает просвета, — тогда она к Олегу охладела. Но вчерашнее известие о смерти его ее поразило: она считала больным-то не его, а меня.
— Дядю Сережу выперли за пьянку из квартиры, — не удержался я пожаловаться. — Оформляют в дом престарелых. Так что будет у него «и жизнь, и слезы, и любовь». Где бумаги Олега, не знает. Завтра с ребятами едем на базу.
— В выходной! Специально, чтоб в кино со мной не ходить.
Это был настолько обычный упрек, настолько распространенный, что он в эти вечерние субботние часы звучал в миллионах квартир. «На рыбалку собрался, а со мной в кино даже не сходишь…», «На охоту собрался…», «Опять будешь весь день под машиной лежать, а со мной даже в кино не сходишь…», «Опять будешь целый день в домино стучать, а со мной…», «Опять будешь над своими бумагами сидеть, а со мной…», «Опять…» — словом, вариантов до бесконечности, а смысл один: мало мне уделяешь внимания.
Вообще интересное поле исследования — женская натура. Вот жена моя — врач, умная женщина, а не свободна от характерных женских недостатков, хотя отлично видит их в других женщинах. Сама же рассказывала мне об одной женщине с ее работы, у нее муж курил, так она обещала чуть ли не на руках его носить, если бросит курить. Он бросил — и что? Никакого ношения. Выпивал. Стала бороться с выпивками. И угрозами и лаской. Бросил. И все равно был неладен — мало зарабатывает. Стал больше зарабатывать — мало уделяет внимания детям. Пошел с детьми в поход — опять неладно, ей картошку самой пришлось из магазина нести. Словом, какие бы достоинства ни приобретал муж, в нем, по мнению жены, открывались все новые и новые недостатки, главным из которых была его вина во всех бедах жены. Чулок зацепит в автобусе — кто виноват? Конечно, муж. Настроение плохое — кто испортил? Конечно, муж. Чем? Не так взглянул. Или были в одной компании, никто на нее даже не посмотрел — опять же кто виноват? Да опять же муж!
У меня есть целая теория о том, почему женщины считают, что их мало и плохо любят. Коротко говоря, женщин нашего века сделали несчастными два обстоятельства — литература и эмансипация. Литература говорит о любви к женщине, подвигах во имя ее. Это было б хорошо, если б не приучило женщин к мысли, что это так и надо, у них и мысли нет возвыситься до возможности поклонения. А эмансипация? Сели женщины на трактор, пошли на пилораму — опять недовольны. Кто виноват? А тут уже не мужчины виноваты, а общество. И вот-вот должны грянуть какие-то коренные, продиктованные заботой о будущем цивилизации перемены в положении мужчины. Иначе — хана.
Но что же можно делать сейчас, немедленно, не дожидаясь государственных мероприятий? Самое действенное только одно — женщин надо жалеть. Это единственное средство борьбы с их недостатками. А сами женщины спасутся тогда, когда каждая поймет, что недостатки, которые она видит в других женщинах, это ее недостатки, иначе бы она их не видела. Если женщины в своих бедах будут считать виноватыми кого угодно, но не себя, это путь к несчастью. Самое страшное заблуждение для женщин — их желание быть независимыми. Как это можно — не зависеть от природы, от семьи, от мужа? Независима — значит, горда, а гордыня ведет к озлоблению. А тут снова кто виноват, что жена стала желчной, теряет красоту, на нее никто не смотрит, кто? Конечно, муж. И так далее и так далее по кругу до полного изнурения. А ведь это не дождь за окном идет, это жизнь проходит… Жена моя прочтет такие рассуждения, как и любая другая жена, и скажет: это о ком угодно, только не обо мне, — и тем подтвердит, что это именно о каждой из них.
Не подозревая о моих раздумьях, жена листала тетради с сочинениями. Она вообще уверена, что ребята пишут лучше меня. Бывало, сидим на кухне, два очкарика, и читаем друг другу вслух.
— Кто это Каюмова Нелли?
— Татарка. Красавица. Хочет стать историком, а родители настаивают в технический. По данным Лильмельяны, любит русского парня, но родители ей этого не позволяют. А что?
— Интересное сочинение. С эпиграфом из Толстого, откуда это у него: «Сознание — величайшее моральное зло, которое может постигнуть человека»?
— Не знаю. Но как бы он это без сознания написал?
— Послушай: «Человека, который задумывается о себе, начинает глодать мысль, как его поведение воспринимают окружающие. Я не говорю о всех, но я такая. Раздумья и книги убили мое детство и осложнили отношения с людьми. Постоянно думая о себе, о цели своей жизни, занимаясь самокритикой, человек кончает плохо. Но это не надо понимать упрощенно, тут дело в характере, но и тут несчастье. Нам говорят: вырабатывай характер, — а когда его выработаешь, то оказывается, что характер плохой…» Видно, не все у нее так просто. Да, ты знаешь, у Лидочки ее Саша заболел, и вроде того что серьезно. Ох она забегала. То все ей был неладен, — жена говорила как раз о той женщине, которой никак не мог угодить муж, — но вот, Леш, мы-то ее знаем, мы поговорили, и точно — все сошлись на том, что она забегала от испуга. Не за мужа, а за себя: случись что с ним, с чем она останется?
— А вот этому фантику что ставить? «До первого класса ярких страниц в биографии не было. И потом их не было. Человек я тихий. Не трогайте меня, и я вас не трону. Приводов в милицию не имею». По-моему, пижонит. Это Олег Воробьев. Что такое? — закричал я возмущенно: увидел, что шнур телефона выдернут из розетки.
— Тебя от Идеечки берегу. Сто раз звонила.
Я аж застонал.
— Вы когда-нибудь прекратите считать Идею женщиной?
— Покричи, покричи, — отвечала жена. — Вот уж ей бы понравилось сочинение Макаровой: «Как много вмещает в себя эта напыщенная, с выгнутой грудью и отставленной ногой буква, Я»».