Разговор у камина

Началось с писем читателей. Олег сказал о полученном с родины письме (мы его до приезда Залесского читали вместе), в письме была благодарность (у Олега тогда в журнале вышел рассказ).

— И что это доказывает? — снисходительно спросил Залесский. — Ничего или что-то? Вы радуетесь, а это доказывает то, что вы, Олежек, не избавились от неумного приседания перед читателями. Не нагибайтесь к ним, ведите. Вы, хотите этого или нет, отмечены талантом, значит, избранны.

Я этот разговор потом Иде пересказал, она пожала плечами, сказав, что таких разговоров слышала десятки. Мне ж было в новинку, и сейчас в ночной электричке я снова все вспомнил. Электричка неслась бодро, как лошадь к конюшне, остановки делала быстрые, будто только отмечаясь, вовсе не заботясь о входе-выходе пассажиров, да их и не было, мы ехали одни. Даже жутковато было.

Так вот, Залесский начал:

— Я, Олежек, написал библиотеку книг. — Он слегка откачнулся, за его спиной стояли застекленные шкафы, мы их до его приезда рассматривали. — Библиотеку, — повторил он значительно и тут же картинно развел руками, — но доволен ли? Нет! Лучшая книга впереди, и это не пустые слова.

Олег тут сделал жест, подался вперед и даже кашлянул, желая что-то вставить, но Залесский предупредил его, защитившись поднятой ладонью:

— Не надо! Я стар, чтоб слушать и говорить комплименты, я говорю даже не то, что думаю, а то, что есть. Обрести ученика, который становится учителем, — поверьте, для этого стоило брести во мраке жизни. Но я не об этом. Итак: человек — это целый мир, сказано хорошо, но так заштамповано, что уже не воспринимается, гораздо доступнее для начала усвоить, что человек — это государство. Простите, что так школьно, — он боком взглянул в мою сторону, — но это мне нужно для развития мысли, для вашей же пользы, Олежек. Я не первый раз замечаю ваши приседания перед читателями. Зачем? Вы другой и вы не бойтесь этого — «другой», это слово только Обломова оскорбило, но к делу. Целое государство! И могут ли в государстве все нести одну функцию? Нет! Функции различны. Так и в человеке. Все ли его члены равны? Нет, у каждого свое назначение, и все нужны друг другу. Я вас понимаю: есть почва, на ней все растет, без нее никуда, но почва почвой, это первичное, есть еще жизнь духа, есть ее работники, вы из них.

— Илья Александрович, — Олег зашевелился в своем кресле, — на почве наши кормильцы и поильцы…

— Да, обслуга, — уронил Залесский.

— Простите! Обслуга-то мы! — Я видел, что Олег весь напрягся. — А они — большинство, и они — двигатель истории, эти пахари, эти доярки, эти работяги.

— Олежек, — ласково прервал Залесский, — конечно, их большинство, конечно, они двигатель, но всякий двигатель надо завести, всякой толпе нужен поводырь.

— Слепцам нужен поводырь!

— Хорошо, не поводырь, а пастырь, проводник, руководитель, вождь, не придирайтесь к слову. И двигатель завести, и встать за штурвал, и курс проложить. А кто сказал, что писатель — совесть народа? Не знаете, я тоже не знаю. Обязывающе, не так ли?

— Да, совесть, — горячо сказал Олег. — И она не в нас, а в народе. А мы его не знаем.

— Ой-ой-ой! Ай-ай-ай! — покачал головой Залесский. — Это вы-то народа не знаете, да вы весь в нем. Это я не знаю да и знать не хочу. У меня свой мир, свое видение жизни, и только это и интересно! Письму читателя радуетесь. Нет, ловите одобренье не в сладком ропоте хвалы, а в диких криках озлобленья. Как меня лаяли, какие крики вплоть до упреков в бездарности. Но думал: пусть плюют на мой алтарь, пусть колеблют мой треножник. И они заткнулись! Выходили книги, шли публикации, экранизации. Позицию свою я высказывал по телевидению, радио, в интервью, был поддержан сверху. И ведь это не пресловутая мохнатая рука, это была замечена деятельность. Вы по молодости категоричны, я вас — вспомните аналогию с государством — отношу к заре, к молодости, к началу расцвета нации и государства. Я не совсем согласен с Гумилевым в части его трактовки истории, но есть же пассионарные вспышки. Вы в ее начале. Возьмем и народы. Гумилев более историк и политик, я более адресуюсь к культуре. Эпос в каждом этносе, но в отличие от этноса он некая точка отсчета, точка, не возражайте, во многом статичная, застывшая. Это памятник, и не случайно так принято называть — памятник письменности. Былины, мифы, весь фольклор, легенды, витязи в шкурах, калевалы, гэсериады, манасы, махабхараты, молдовеняски всякие — это детство. Но надо взрослеть, надо мужать…

— А мне кажется, что мы всегда будем смотреть на фольклор снизу вверх, — возразил Олег. До этого он как-то нервно орудовал специальной маленькой кочергой в камине.

— Смотреть можно! Но смешна позиция писателя с задранной головой. Надо идти дальше, вот о чем я говорю, о вас заботясь. А то ведь жизнь пройдет, опыт появится, сил не будет. Это, кстати, главное противоречие жизни человека. Надо дальше идти, смело вставать на другие плечи! Вот вам образец: книга книг — Библия, особенно Ветхий завет, смотрите, сколько он вобрал фольклора и стал от этого только сильнее, но не стал менее самостоятелен. Надо идти дальше, а не заниматься самоуничижением. А кто пойдет? Сильные и смелые! Раз я говорил с американским переводчиком, он правильно ругал нас за отсутствие сильной личности в литературе.

— А кто сильная личность? — перебил Олег. — У американцев ясно — сильный человек, добивается цели, но какой? Для меня сильный — это жертвенный, терпеливый. Чего нам перед американцами шестерить? Россия столько вынесла, столько народ во лжи держали, столько ему врали, такие были испытания, траву ели, детей сколько похоронили, сколько могил неизвестных, лагерей, тюрем, нищеты — и снова ему сильную личность? Да он и есть сильная личность. Он любовь сохранил к отечеству! Вы умны, Илья Александрович, а любви в вас мало. А с народом что только не вытворяли. Да и до сих пор! Начнешь говорить об истории, о памяти — шовинист. Это что? И прошлое так изобразят — лапти да мерзость. А откуда тогда Рублев и былины? Эти храмы? Эта музыка, которую сейчас забивают криком наглости?

— Олежек, — наморщился Залесский, — оставьте, это ликбез. Я хотел, чтобы вы…

— Не уходите в сторону, простите, — снова возразил Олег. — Вы смотрите на литературу как на профессию…

— А что она есть как не профессия?

— А я смотрю как на жизнь.

— А разве профессия не дело жизни?

— Но как-то не так. — Олег заметно сник. — Не так как-то. А как, я не могу понять, и зря вы мне внушаете, что мне дано. Дано многим. Сюжетом нынче только ленивый не владеет. И кормятся. И внушили читателю, что это и есть литература.

— Ну орел, ну орел, — засмеялся Залесский с удовольствием.

Олег помолчал, поколотил полешки в камине и вздохнул.

— Я совсем не понимаю, как писать. И новую работу я думаю сделать последней и назвать «Обет молчания».

— Ну-у-у-у! — откинулся в кресле Залесский. — Старая песня, ведь я вам не советовал. А вы не отступились.

— Да! — вновь решительно заговорил Олег. — За обретение потеря, это ясно, а забываем. Была Россия варварской — была цела природа, язык был чист, была народная культура, костюм, кухня, стала Россия передовой — природа гибнет, реки запружены, изуродованы, архитектура рушится, национальная одежда, кухня, да что кухня, культура стала этнографической редкостью, только ансамбли песни и пляски, как ряженые, пляшут перед иностранцами. Вода отравлена, воздух загажен…

— Зло, зло! — одобрительно посмеялся Залесский.

— Не зло, а больно. Спутаны понятия цивилизации и прогресса. Не машины на нас работают, а мы на них. А почему? Человек несовершенен. И чем дальше, тем более несовершенен. А разве может несовершенный человек создать совершенную машину? Нет! И эта гонка техники, науки, ее обслуживающей, пострашнее гонки вооружений. Тело ублажать — вот ваша цивилизация.

— Но почему же это моя? — Залесский начинал сердиться.

— Не ваша, простите, а как бы я ученым и технарям говорю.

— Так и скажите! «Обет молчания», это ведь гордыня, как же тогда с любовью? За что бедных людей на растерзание цивилизации бросать?

— Дойдут до предела и поймут, — упрямо сказал Олег, — поймут, что прогресс в усилении любви и углублении мысли, а не в уничтожении природы. Природу уничтожаем, за это она мстит. Сколько дебилов, сумасшедших, больных, детская смертность огромная. Обет молчания не от гордыни, а от подражания, если хотите, подвигу безмолвия. Писателю лучше на обочине стоять, а не бежать, задрав штаны, за каждой очередной идеей.

— Уж вы-то только за одной бегаете, — поддел Залесский.

Олег поднял на него глаза и примирительно засмеялся. Повернулся ко мне и, вовлекая в беседу, которая обещала быть легче предыдущей, попросил принести дров для камина.

Тут и кофе появился. Чая не было, я не посмел отказаться от кофе и был наказан бессонной ночью. Еще добавилась и взволнованность. Помню, тревога за Олега появилась именно тогда. Тогда я тоже вернулся последней электричкой, загорской, только она шла к Москве, а сейчас от Москвы, тоже последняя.

Я вспоминал тот разговор у камина, а сам невольно думал: зачем мы сейчас-то кинулись, где будем ночевать? Жене не позвонил, волнуется.

И опять вспоминал тот их разговор, уже под кофе и музыку (Залесский поставил негритянские блюзы), разговор примирительный. Залесский показывал прялки, половики, лапти, советовался, где их разместить. «Я же это делаю с любовью, а вы говорите: во мне любви мало», — весело упрекал он Олега и все просил сказать, как же Олег определяет любовь.

— По-моему, — отвечал Олег, — любовь — это чувство, а чувство больше слова, так как не определимо одним словом. Я не могу определить кратко. Даже душа легче постижима, она — совесть, а любовь объемнее. По мудрецам древности, в любви такая полнота чувства, что уже нет места пороку: зависти, гордыне, раздражению, злу, — любовь радуется истине, доверчива, не ищет выгоды, не зазнается, сострадает, она терпелива. Так примерно. Если она эгоистична, не видит ничего, кроме избранного предмета, претендует на него, кричит, как в модной песне, «никому тебя я не отдам», — это не любовь, это опять же только тело…

— Ида, — сказал я, — проснись, приехали.

Загрузка...