Глава II. Источники

1. Общая характеристика

Главная особенность использованных в работе источников состоит в их хронологическом разбросе. Даже формально монография посвящена семивековой эпохе, начавшейся с падением Римской империи и продолжавшейся до Первого крестового похода. На деле же речь нередко идет также о двенадцатом столетии, а с учетом эпизодических обращений к некоторым уникальным свидетельствам, — и вовсе об огромном периоде, охватывающем пятнадцать веков от Цезаря до окончательного вхождения Midi в состав французского королевства.

Такой разброс не может не показаться чрезмерным, но обусловлен он именно состоянием источников, достаточно часто вынуждающим выходить далеко за рамки эпохи, которой, собственно, и посвящено исследование. Выбор невелик: сталкиваясь с нехваткой данных, характеризующих экономические, социальные и правовые отношения, и не желая переключаться на другие аспекты жизни общества, нужно либо расширять географические параметры работы, либо смириться с неизбежностью привлечения источников из соседних эпох. С учетом поставленных задач, второй подход представляется более адекватным, во всяком случае, он не сопряжен с риском нарушить однородность природно-географического, этнополитического и культурного контекста. В источниковедческом отношении его нельзя считать уникальным: и антиковед, и историк раннего средневековья часто вынуждены опираться на сообщения, отстоящие от изучаемой эпохи на многие столетия. Проблема заключается не столько в ретроспекции или, наоборот, в проецировании данных более древних источников на последующую эпоху, сколько в необходимости опираться на источники, порожденные очень разными эпохами и, уже поэтому, очень разные типологически, а точнее — в "стыковке" содержащихся в них данных.

В целом картина выглядит следующим образом. Докаролингская эпоха представлена почти исключительно нарративными источниками, следующие столетия, напротив, ими крайне бедны, и исследование пр необходимости строится на документальном материале, к счастью, очень богатом. Лишь начиная с XII–XIII вв., когда расцветает поэзия трубадуров, историк получает в руки большой комплекс нарративных источников, сравнимых по значению с документами, хотя и уступающий им как по объему, так и по информативности. Что же касается нормативных источников, они немногочисленны и для всего рассматриваемого периода служат, хотя и ценным, но вспомогательным материалом.

Таким образом, возможности сопоставления данных типологически различных источников ограничены. Эта ситуация не уникальна, но, безусловно, нетипична. Например, Италия V–VIII веков представлена типологически более разнообразным набором источников: нарративные преобладают, но возможность опереться на нормативный и документальный материал вполне реальна. В известной мере то же самое можно сказать о Северной Галлии этого периода. История готской Испании освещена как нормативными, так и нарративными источниками, к тому же более разнообразными, отсутствие же актового материала в какой-то мере компенсируется формулами. Что же касается каролингской, тем более посткаролингской эпохи, то, идет ли речь о Северной Галлии, Германии или Италии, к услугам исследователя практически весь набор источников, на который может рассчитывать медиевист.

Комментария заслуживает также структура как нарративного, так и документального материала. Местная хронография необычайно малочисленна и лапидарна. Даже политическую историю региона приходится восстанавливать либо по грамотам, либо по иноземным, прежде всего северофранцузским, историческим сочинениям. В нашем распоряжении по преимуществу агиографические памятники (для постмеровингской эпохи это практически единственный вид нарративных источников), а также проповеди, трактаты, послания, стихотворные тексты.

Документальные источники очень богаты, но распределены крайне неравномерно и в хронологическом, и в географическом отношении. Грамоты VI–VIII вв. можно пересчитать по пальцам; массовым актовый материал становится лишь с IX и особенно X в., но не повсеместно. В целом, вплоть до XI в. лангедокские грамоты более многочисленны, чем провансальские, затем их количественное соотношение уравновешивается. На локальном уровне картина гораздо более пестрая, что вызвано как неодинаковой сохранностью документов, так и изначально неодинаковой культурной ситуацией. Основная масса документов дошла до нас в составе картуляриев, остальные — в виде копий, сделанных эрудитами XVII–XVIII вв. и, в меньшей мере, в виде подлинников и отдельных (некартулярных) копий, изготовленных еще в средневековье. Соответственно, представительность сохранившегося актового материала следует выяснять применительно к каждому комплексу отдельно. Достоверность копий иногда также представляет собой серьезную проблему. Другая связана с малочисленностью инвентарных документов. Хотя один из них — Марсельский политик 814 г. — содержит по ряду вопросов уникальную информацию и является для данной работы одним из главных источников, возможности для сопоставления инвентарного и актового материала ограничены.

Практически все источники по истории Средиземноморской Франции в раннее средневековье опубликованы, как и подавляющая часть текстов, созданных в XII в. К сожалению, качество некоторых публикаций (прежде всего актового, а также агиографического материала) не отвечает сегодняшним стандартам, но с этой проблемой сталкиваются едва ли не все медиевисты. Учтены все известные мне публикации источников. Обращение к подлинникам, ставшее для меня возможным совсем недавно, носит эпизодический характер и касается лишь отдельных сюжетов. Речь идет по преимуществу о ретроспекции или о проверке точности и полноты более поздних копий и печатных изданий.

Работа построена на сочетании данных различных источников. Однако некоторые источники являются "базовыми". Для V в. это трактаты и письма, для VI в. — проповеди Цезария Арелатского и житийная литература; историю VII в. приходится восстанавливать по крупицам, используя в качестве основных все имеющиеся тексты; применительно к VIII в. самым важным, рисующим цельную картину, источником является завещание патриция Аббона (739 г.); ранний каролингский период исследуется с опорой на Марсельский полиптик, затем на первый план выходит актовый материал, перепроверяемый по возможности с помощью других источников.


2. Нормативные источники

В нашем распоряжении нет правовых памятников местного происхождения с рубежа V–VI вв., когда были заложены основы вестготского законодательства, и до XII–XIII вв., когда появляются первые городские статуты. И это вполне понятно. После крушения Тулузского королевства вестготов (507 г.) изучаемый регион превратился в периферию крупных государственных образований; вплоть до возникновения городских коммун и устойчивых территориальных княжеств здесь не было власти, способной и склонной к изданию законов.

Разумеется, в изучаемый период в Средиземноморской Франции действовало какое-то законодательство, либо возникшее в предшествующую эпоху, либо принесенное извне. В документах этого времени нередки ссылки на римские и франкские законы (и в Провансе, и в Лангедоке), а также на законы готов (только в Лангедоке)[230]. Lex romana южнофранцузских грамот IX–XI вв. — это, в основе своей, Кодекс Феодосия[231]. Lex gotorum — это Вестготская правда в ее. основной редакции, осуществленной в 651 г. королем Рецесвинтом, с некоторыми более поздними добавлениями. Слова Lex salica говорят сами за себя. Обращение к этим памятникам позволяет лучше понять природу некоторых правоотношений[232], но значение их как источников по данной теме не следует преувеличивать: слишком много столетий и километров отделяют их создателей от Средиземноморской Франции интересующей нас эпохи. Нужно было бы выяснить, как понимались и как применялись в изучаемом обществе те или иные положения этих законодательств. Но такого исследования до сих пор нет, и произвести его сложно, так как в южнофранцузских грамотах ссылки на древние законы даны, как правило, в слишком общем виде[233]. Цитаты и ссылки на точно указанные статьи характерны лишь для руссильонских (как и всех каталонских) документов[234]. В других местностях они встречаются разве что как исключение[235]. По всей видимости, во многих случаях составители грамот не столько апеллировали к конкретному судебнику, сколько подчеркивали этническую принадлежность контрагентов сделки[236].

Наиболее сложен вопрос о характере римского права, действовавшего в изучаемую эпоху. Вплоть до XII–XIII вв. это право развивалось без воздействия со стороны Кодекса Юстиниана и представляло собой вульгаризированную (чем дальше, тем больше) версию классического права. Однако, с точки зрения системы основных понятий и принципов применения, оно было, безусловно, римским, восходящим к Кодексу Феодосия и правовой практике Поздней империи, так что рецепция не привела и не могла привести к появлению типологически иного права.

Несмотря на многовековую научную традицию, эта проблема недостаточно разработана. Думаю, что помимо источниковедческих трудностей его изучению мешает отсутствие должного внимания к самому понятию "право", которое чаще всего отождествляют либо с позитивным правом и правовой теорией, либо с правовыми процедурами — в ущерб системе базовых понятий и правовой практике. Замечу, что исследователи этой практики, например Р. Обена, обычно приходили к более оптимистическим выводам о судьбах римской правовой культуры[237], чем те историки, что подходили к этому вопросу с точки зрения истории судебных институтов или преподавания права[238]. Разумеется, раннесредневековое римское право во многих отношениях отличается от классического. Обманчивой бывает сама юридическая терминология. Например, слово testamentum нередко употребляется как синоним pactum и означает договор, в том числе купли-продажи[239]. Однако такие метаморфозы характерны и для других систем права. В частности, германский термин guerpitio (werpitio), означающий уступку спорного имущества по решению суда, в X–XI вв. довольно часто употребляется в сугубо частно-правовом контексте, в том числе в отношении дарений[240]. Замечу попутно, что необычайно распространенный в это время институт дарения, конечно же, не идентичен классической римской donatio, во всяком случае, по форме.

Пафос противопоставления права эпохи рецепции более раннему был бы более понятен, если бы рецепция сопровождалась появлением нового законодательства, на которое должна была ориентироваться правовая практика. Но ведь ничего похожего не произошло. Субъективно рецепция римского права была попыткой возврата к рафинированному праву столичных юристов, всегда отличавшемуся от реального права римской провинции, объективно — коррекцией и приведением в порядок правовых представлений, бытовавших в течение раннего средневековья. При этом рецепция коснулась в первую очередь обязательственного права, пришедшего в первые столетия средневековья в упадок вместе с рынком; вещное право подверглось меньшему воздействию[241]. Процесс рецепции растянулся, как минимум, на два-три столетия и поначалу усилил понятийную разноголосицу юридических текстов, усугубив тем самым источниковедческие трудности, стоящие перед исследователем.

Из собственно средневековых нормативных источников нужно отметить памятники местного законодательства XII–XV вв.[242], в ретроспективном плане почти не привлекавшиеся. В целом, южнофранцузские статуты посвящены вопросам внутригородской жизни, подверженной наиболее динамичным изменениям, и сравнительно мало касаются отношений города с сельской округой и даже сельскохозяйственных занятий горожан, хотя есть и исключения. Местные памятники княжеского законодательства практически отсутствует. Исключение составляют "Барселонские обычаи"[243], обращение к которым в ряде случаев оказалось небесполезным.

В работе использованы также капитулярии франкских королей. Для изучения одного вопроса — об институте aprisio — они содержат очень ценную информацию, но, к сожалению, это единственный аспект южнофранцузской истории, специально затронутый в капитуляриях[244]. Другие, общеимперские постановления Каролингов нужно использовать с несравненно большей осторожностью, чем при изучении региональной истории Северной Франции или Германии. Запечатленная в капитуляриях действительность и лексические средства ее фиксации, несомненно, северные. Сравнение данных капитуляриев об апризионариях с данными лангедокских и каталонских грамот убедительно показывает, что даже в том случае, когда распоряжение, вышедшее из королевской канцелярии, посвящено сугубо южнофранцузскому явлению, содержащаяся в нем информация нуждается в серьезной корректировке.

Для данной работы очень важны акты поместных соборов, как позднеримских[245], так и раннесредневековых. Последние распадаются на несколько групп — не только по характеру публикаций, но и по географической близости к изучаемому региону. В целом, наиболее ценны постановления соборов раннего времени, поскольку некоторые из них проходили на территории Средиземноморской Галлии[246]. Один из самых важных соборов, Агдский, состоявшийся в 506 г., прошел под председательством Цезария Арелатского, внесшего решающий вклад в выработку его решений[247]. Не менее информативны постановления вестготских соборов — один из главных источников по истории Испании и Септимании VI–VII вв.[248] Что же касается актов каролингских соборов, они освещают по большей части церковную жизнь Северной Франции и Германии и по ряду вопросов (например, питания и других аспектов повседневной жизни) не могут служить нам надежным источником. Опубликованные около века назад в серии MGH, и очень качественно[249], они, однако, давно нуждаются в переиздании, с учетом введения в оборот новых рукописей и множества специальных исследований. Хуже всего обстоит дело с публикациями постановлений поместных соборов. Некоторые из них вообще не найти иначе, как в собраниях XVIII в.[250], другие доступны в серьезных изданиях конца прошлого столетия, например во "Всеобщей истории Лангедока", но полного собрания материалов, относящихся к Средиземноморской Франции не существует. В последние годы им стали уделять больше внимания, но до научных публикаций дело пока не дошло.

В этом отношении больше повезло монастырским уставам, хотя они сравнительно редко привлекаются для изучения социальной истории. Попытки регламентации монашеской жизни предпринимались в южной Галлии с начала IV в., свидетельством чему сочинения Сульпиция Севера, Паулина Ноланского и особенно Иоанна Кассиана, оставившего в своих трактатах прямые предписания на этот счет[251]. Но как нормативные памятники, уставы появляются с VI в. Древнейшие (один для монахинь, другой для монахов) были сочинены Цезарием Арелатским[252], опиравшимся при этом на Августина[253], причем второй устав, в общем и целом, является сокращенной версией первого[254]. Преемник Цезария, епископ Аврелиан (546–551) также написал два устава, близкие по содержанию, но различающиеся все же важными деталями[255]. Он основывался, прежде всего, на текстах Цезария, также Августина, Кассиана и Василия, однако у него можно найти и вполне оригинальные сентенции. Более оригинален устав Ферреола из Изеса[256], предположительно епископа этого города (553–581), — согласно Григорию Турскому, образованного писателя, подражавшего Сидонию Аполинарию[257]. Он был написан для монастыря, основанного им либо в диоцезе Изеса, либо в диоцезе Ди, на юго-западе Дофинэ. Ферреол также черпал мысли у Августина, Цезария, Аврелиана, в уставах восточного христианства, но наиболее очевидна близость его текста к тексту Бенедикта Нурсийского, хотя неясно, идет ли речь о заимствовании или об общих источниках. Круг замыкает "Устав монастыря Тарнант"[258]. Написанный неизвестным автором, жившим в третьей четверти VI в., он представляет собой редкий сплав норм, заимствованных из самых разных источников. К сожалению, текст плохо локализуется. Принято считать, что речь идет о монастыре, расположенном на Роне, неподалеку от ее слияния с Изер, либо, что, как будто, менее вероятно, о местности в верховьях Тарна. В любом случае, это памятник южногалльского происхождения.


3. Нарративные источники

Расхожее представление о скудости южнофранцузских нарративных источников справедливо лишь отчасти: в отношении некоторых жанров и некоторых периодов.

Хронографический материал действительно беден. Если не считать хронику Сульпиция Севера, которую можно считать южногалльской лишь с некоторой долей условности, первые исторические произведения местного происхождения появляются лишь при Каролингах. Речь идет о двух сводах анналов, называемых также хрониками, созданных в аббатствах Аниан и Муассак. Оба восходят к Большим королевским анналам и отличаются от них, как и между собой, лишь некоторыми деталями, впрочем, достаточно ценными, почерпнутыми из какого-то несохранившегося текста, по-видимому, местного происхождения. Анианские анналы доведены до 842 г., Муассакские — до 818; и те и другие начинаются 670 г., однако оригинальные записи касаются событий каролингского времени и посвящены либо внутренней жизнью аббатств, либо перипетиям борьбы с арабами[259]. Почему эти анналы пресеклись, неясно, тем более, что в дальнейшем в некоторых церковных учреждениях региона, в частности в кафедральных соборах Изеса[260], Нима[261] и Нарбона[262], аббатствах Сен-Сернен-де-Тулуз[263] и Сен-Виктор-де-Марсель[264], погодные записи велись, хотя и на более примитивном уровне. Так, марсельские анналы начинаются 1000 годом и до начала XII в. представляют собой простой перечень аббатов. Кстати, XII в. также не изобилует историческими повествованиями. Важнейшее из них — хроника Магелонской церкви, сочиненная в 1165–1167 гг., сбивается на перечень зависимых церквей и причитающихся чиншей, но все же содержит некоторые любопытные сведения, например о бесчинствах арабских пиратов[265].

Вопрос о причинах скудости южнофранцузских нарративных источников изучен плохо. До недавнего времени, из-за неразвитости комплексных источниковедческих исследований, даже сам этот факт был мало известен[266]. Между тем вопрос этот отнюдь не праздный.

Несомненно, что многое просто не сохранилось. Большинство уцелевших нарративных источников дошло до нас благодаря эрудитам XVII–XVIII вв., которые разыскали эти источники не без труда, и, как правило, за пределами Южной Франции. Например, Анианские и Марсельские анналы были обнаружены Э. Балюзом в каталонском монастыре Риполь[267]. "Иерусалимская хроника" Раймонда Ажильского дошла до нас исключительно в северофранцузских рукописях[268], Некоторые литературные сочинения сохранились лишь потому, что были когда-то включены в картулярии. Так, например, обстоит дело с "Житием" Бенедикта Анианского[269]. Тем не менее, есть веские основания считать, что даже изначально, до деформации южнофранцузских древлехранилищ, хронография, как и другие классические жанры средневековой латинской литературы, получили в изучаемом регионе меньшее развитие, чем на Северо-востоке Франции или в Германии. В этом, в частности, убеждает знакомство с состоянием нарративных источников в соседних с Провансом и Лангедоком областях, прежде всего в Каталонии. Уникальное богатство и сохранность каталонских архивов и библиотек известны. Поэтому очень существенно, что каталонская литературная традиция IX–XII столетий еще беднее, чем южнофранцузская.

Древнейшая известная сегодня каталонская хроника была составлена жеронским епископом Готмаром в 939 г. Примечательно, что написал он ее в бытность свою в Кордове, что заказчиком был будущий халиф аль-Xакам II и что сведения о ней сохранились только благодаря трудам знаменитого арабского историка и географа Аль-Масуди[270]. Следующие по времени исторические сочинения появляются только с конца XI в. и представляют собой предельно лаконичные записи о годах правления франкских королей с редкими вкраплениями столь же немногословных сообщений о местных событиях[271]. В современных изданиях они занимают от нескольких строк до страницы и едва заслуживают название хроники. Размышляя над этой особенностью раннесредневековой каталонской культуры, М. Зиммерман — один из самых авторитетных специалистов в данной области — пришел к выводу, что подлинным воплощением исторической памяти этой эпохи следует считать, скорее, многочисленные исторические экскурсы в преамбулах каталонских грамот[272]. По его мнению, эти экскурсы, как и древнейшие мини-хроники, призваны были в первую очередь объяснить архивистам, судьям и другим заинтересованным лицам давние обстоятельства, имеющие отношения к совершаемой сделке, — например гибель важных в том или ином случае документов во время разорения в 985 г. Барселоны арабами, или просто разобраться в датировке старых документов[273], К этому следовало бы добавить, что хранилищами исторической памяти являлись не только отдельные грамоты, но и каталонские архивные собрания в целом, по крайней мере, до появления во второй половине XII в. первых картуляриев. Сошлюсь на Первую Алаонскую хронику (графство Рибагорса, конец XI в.). Заканчивая краткий рассказ о правлениях каролингских государей и местных графов, перемежаемый известиями о вторжениях арабов, освящении церквей и т. д., хронист пишет: "кто захочет вникнуть в это прилежно, прочитает все это в дарственных грамотах Алаонского монастыря" и других, здесь же перечисленных[274].

Подтверждая слабое развитие хронографии, этот факт вместе с тем свидетельствует, что оно не было связано ни со слабым распространением грамотности и письменности, ни даже с отсутствием интереса к прошлому. Этому вполне соответствуют сведения о каталонских библиотеках и скрипториях[275]. При незначительности выдаваемой на-гора литературной продукции, Каталония IX–XI вв. была богата собраниями книг и знающими в них толк людьми. Не случайно, один из самых образованных людей своего времени, овернец Герберт, впоследствии папа Сильвестр II (999–1003), отправился учиться в Каталонию[276]. Поэтому слабое развитие каталонской историографии, равно как и других жанров раннесредневековой латиноязычной литературы, нельзя прямолинейно объяснять низким уровнем культуры. Думается, что этот вывод следует распространить и на нарративную традицию Прованса и Лангедока, изучение которых затруднено более бурной, чем в Каталонии, историей местных древлехранилищ.

Как же в таком случае трактовать скудость южнофранцузских нарративных источников? Возможно, мы приблизимся к отгадке, если вспомним, что произведения художественной литературы XII–XIII вв., написанные уже на провансальском, содержат богатый материал по конкретным историческим событиям[277]. Становление новой культуры, языком которой была уже не латынь, a langue d'oc, началось в Средиземноморье, по-видимому, еще в каролингское время[278]. Эта новая культура вобрала в себя интеллектуальный потенциал страны и направила его на развитие новых жанров. В XI–XII вв. было, по-видимому, немыслимо написать хронику, житие или богословский трактат на разговорном языке, латиноязычная же литература пришла в упадок. Другое объяснение предлагает крупнейший знаток средневековой историографии Б. Генэ. По его наблюдениям, слабое развитие исторического творчества было характерно для целого ряда районов Южной Европы, отличающихся достаточно высоким уровнем культуры, в частности юридической. Там, где "культура была в руках юристов, — пишет Б. Генэ, — история оказывалась не в чести"[279].

Как бы там ни было, бедность местных нарративных источников вынуждает нас обращаться к иноземным. Поскольку соседние с Провансом и Лангедоком области, как правило, также не богаты нарративными памятниками, информацию приходится искать в источниках, созданных вдали от изучаемого региона. Это прежде всего северофранцузские и немецкие хроники, анналы и другие исторические сочинения каролингской эпохи. Из вестготских хроник наибольшее значение имеет "История короля Вамбы" Юлиана Толедского[280], из произведений итальянских авторов — "Антаподозис" Лиутпранда Кремонского[281].

Ценность этих источников состоит в том, что они позволяют воссоздать, пусть в самых общих чертах, канву политической истории региона. Содержащиеся в них сведения иногда важны и для исследователя социально-экономической истории. Однако свойственное всем хроникам раннего средневековья пренебрежение "низменными" сюжетами усугубляется в данном случае тем, что их авторы не были знакомы с хозяйственным строем, вообще с реалиями Средиземноморской Франции. К тому же северофранцузские и немецкие писатели вообще не часто говорят об этом районе как слишком далеком от их места жительства и развертывания интересовавших их событий. При этом, чем дальше в прошлом оставалась эпоха Каролингского Возрождения и единства франкского государства, тем более случайными становятся известия северных хронистов о средиземноморских областях. Примером могут служить "Анналы" Флодоарда.

Еще менее информативны в данном вопросе арабские нарративные источники. В VIII в., когда воины ислама часто появлялись в Южной Франции, арабская историко-географическая литература еще не существовала. Древнейшие арабские исторические сочинения, содержащие связный рассказ о времени Конкисты, относятся к X–XI вв., когда влияние Кордовы ограничивалось уже Пиренейским полуостровом. Поэтому конкретных и достоверных сведений о раннесредневековой Франции в них очень мало[282]. Самое большее, что они могут дать, это представление о состоянии морской торговли и мореплавании вообще в Западном Средиземноморье, но и к этим данным относится нужно с осторожностью[283]. Странным, на первый взгляд, является тот факт, что арабские авторы ничего не говорят о своих единоверцах, обосновавшихся в конце IX в. на побережье Прованса[284]. Возможно, это объясняется тем, что возникновение мусульманских опорных баз в Ле Френэ не было инициативой Кордовы, а явилось результатом самочинных действий пиратов испанского Леванта, освещать которые придворные историки считали нецелесообразным[285].

Переходя к характеристике агиографических источников, заметно более многочисленных и богатых, начну с проблемы их выявления. То, что в литературе не существует обзоров агиографических текстов, относящихся к изучаемому периоду и региону, вполне закономерно, поскольку этот "хронотоп" никогда прежде не был предметом специального исследования. Беда в том, что такой перечень не удается составить и путем механического объединения более частных библиографических обзоров. Лучше всего освещен самый ранний период (IV–VI вв.) — сошлюсь на упомянутые выше работы К.Ф. Штрокера, Г.Дж. Бека, М. Хайнцельмана, Р. Ван Дама, Р. Мэтисена и только что опубликованную монографию Б. Божар[286]. Но поскольку все они занимались существенно другими сюжетами и, за исключением Г.Дж. Бека, писали о Галлии в целом, поневоле жертвуя менее важным и выигрышным материалом, список привлеченных ими источников, с точки зрения поставленных в этой работе задач, нельзя считать исчерпывающим. Еще менее полны аналогичные обзоры, относящиеся к более поздней эпохе. Причина на ладони: для всех авторов, занимавшихся каролингским и посткаролингским периодами, например для Э. Манью-Нортье и Ж.-П. Поли, агиографические источники служили лишь скромным дополнением к источникам документальным, почти недоступным исследователям римского или меровингского времени. В результате некоторые агиографические тексты, даже будучи опубликованными, по сути дела, остаются неизученными. Кстати, качество их изданий по большей части оставляет желать лучшего. Подлинно научные публикации, тем более отвечающие современным требованиям, — скорее, исключения из правила. Большинство текстов последний раз издавались в Acta Sanctorum и Patrologia latina, иные и вовсе доступны лишь благодаря "Анналам" Ж. Мабильона. При этом более поздняя публикация — отнюдь не обязательно лучшая. Волевые решения Б. Круша, отвергавшего "недостоверные" пассажи даже тех житий, которым все-таки нашлось место в Monumenta Germaniae Historica, вошли в профессиональный фольклор. А ведь на этом поприще работали исследователи с куда меньшим кругозором. Приведу лишь один пример фетишизации Urtext'a. В конце XIX в., опираясь на более надежную рукопись, болландисты переиздали житие св. Арегия Гайского — современника Григория Великого. В нем не оказалось последней главы, известной по Acta Sanctorum, с рассказом о медведе, "пришедшем из далеких гор", который заломал и съел быка, везшего из Италии священные реликвии; не растерявшись, святой епископ велел зверю впрячься в телегу и так въехал в свой город, медведь же до конца своих дней мирно жил при кафедральном соборе[287]. Охотно верю издателям, что этот пассаж — более поздняя вставка, предположительно (страшно даже подумать!) X–XI вв., но не привести ее хотя бы в примечании — значит, иметь очень своеобразное представление об историческом источнике.

Не ставя своей целью перечислить все агиографические памятники, использованные в данной работе, скажу, что их гораздо больше, чем принято думать, и что они более информативны, чем можно было бы предположить априори. В свое время я посвятил целый год чтению Acta Sanctorum и обнаружил достаточно много любопытных текстов, практически не задействованных в "большой" историографии. Трудности, связанные со введением этих текстов в научный обиход, в одиночку не преодолеть, но иногда игра стоит свеч.

Отвлекаясь от историографических недоразумений, например от того обстоятельства, что за бортом почти всегда остаются тексты, относящиеся к докаролингской Септимании (поскольку она входила в состав вестготского, а не франкского государства, с которым, как правило, молча отождествляют Галлию), скажу без обиняков, что главная причина игнорирования ряда агиографических сочинений кроется в несовершенстве метода.

В современной медиевистике упор обычно делается на те жития, которые несут в себе информацию о конкретном человеке и обстоятельствах его жизни. Эта информация анализируется в контексте истории политических и церковных институтов, истории элиты и территориальной организации данной местности. Такой подход — назовем его событийным — нередко вполне оправдан, тем более что бурное развитие просопографии позволило систематизировать огромное количество разрозненных и случайных сведений, иначе маловразумительных. В известном смысле, просопография создала новый источник, по крайней мере принципиально новые возможности задействовать целые массивы фактов, которые в силу рассредоточенности по десяткам и сотням текстов (в том числе эпиграфических) прежде не удавалось использовать сколь-нибудь активно. Однако именно с этой точки зрения, южногалльские жития зачастую представляют минимальный интерес, поскольку содержат мало конкретных, тем более достоверных фактов о жизни своих героев.

Разумеется, в нашем распоряжении есть целый ряд агиографических текстов, созданных современниками, соотечественниками и даже друзьями святого. Таковы, например, жития Гонората Леренского и Иллария Арелатского, написанные по горячим следам в середине V в.[288], или житие Цезария Арелатского, сочиненное пятью его учениками во главе с тулонским епископом Киприаном[289], из более поздних — жития Бенедикта Анианского (ум. в 821 г.), вышедшее из-под пера его ученика Ардона[290], впоследствии, кстати, тоже канонизированного, и аббата Изарна (ум. в 1047 г.), написанное вскоре после его смерти кем-то из монахов Сен-Виктор-де-Марсель[291]. Но это, скорее, исключения из правила. Так, оставляют место сомнению некоторые агиографические тексты Григория Турского[292] и Фортуната[293], знавших о южногалльских святых и о самой Южной Галлии главным образом понаслышке или из других литературных источников. Очень интересное житие провансальского магната Бабона (ум. в 896 г.), увидевшее свет в конце X в., сочинил иноземец, каноник из итальянского города Вогера, где святой нашел пристанище и вечный покой[294]. Автор основывался как на местных преданиях, так и на рассказах южнофранцузских паломников, но очевидно и то, что он привнес в повествование итальянский колорит. Иноземное происхождение агиографических, как и любых других сообщений, необязательно умаляет их ценность. Иногда оно даже оттеняет местную специфику. Примером может служить первая книга "Чудес святой Веры" — объемного текста XI в., повествующего о делах Конкской обители и сопредельных с нею территорий; ее автор был родом из Анже и описывал южнофранцузскую действительность глазами северянина[295]. Уникальные сведения можно встретить даже в сугубо иноземных житиях, поскольку они иногда содержат рассказы о путешествиях своих героев в интересующие нас края или упоминания о расположенных там поместьях возглавляемых ими церквей; таковы, в частности, жития Ницетия Лионского, Дезидерия Оксерского, Ансеберта Руанского, Майоля Клюнийского. Ясно, однако, что воспринимать эти сведения нужно с повышенной осторожностью.

Во многих случаях серьезную проблему представляет атрибуция и датировка текста. Иногда выручают традиционные методики: кодикологические, текстологические и лингвистические. Они, например, позволили установить, что одно из самых ярких житий, посвященное Дезидерию Кагорскому (ум. в 654 г.), было создано в первой половине VIII в. — как уже отмечалось, крайне обделенного источниками[296]. В других случаях кое-что можно понять благодаря археологии. Так обстоит дело с житием св. Сеголены, аристократки из Альбижуа, важное для изучения этой области в меровингский период: согласно последним данным, оно было написано местным автором в канун арабских вторжений[297]. С точки зрения событийной истории, в подобных ситуациях принципиально важно (но далеко не всегда возможно) различить информацию, относящуюся ко времени жизни святого, от той, что характеризует эпоху автора. В связи с этим следует прямо сказать, что зачастую попытки привлечь житийную литературу как источник по событийной истории вообще лишены смысла. Так, житие Гильома Желлонского, воспетого трубадурами как Гильом д'Оранж (по крайней мере, он был одним из прототипов этого литературного героя), в основном воспроизводит житие Бенедикта Анианского[298]. Некоторые жития отделяют от жизни святого многие столетия, другие создавались по свежим воспоминаниям, но дошли до нас в виде заметно более поздних переработок, иногда столь сильных, что впору говорить о новом тексте. Так, например, обстоит дело с житием лодевского епископа Фулькрана (ум. в 1006 г.), редактором которого был его дальний преемник, знаменитый инквизитор и писатель XIV в. Бернар Ги[299].

Но значит ли это, что более поздние тексты вообще не могут служить источником по избранной теме? Многое, конечно, зависит от нашей способности разобраться в истории памятника, его внутренней структуре и хронологических напластованиях. Как правило, это очень трудоемкая работа, становившаяся для некоторых ученых делом всей жизни и даже религиозного служения[300]. При всей ценности таких работ, давших в руки исследователей практически новые источники, сторонников событийного подхода они оставляют по большей части равнодушными — ведь в большинстве случаев выясняется, что от первоначального ядра текста сохранилось немного и что вместо конкретной информации о герое и его времени мы имеем дело главным образом с общими рассуждениями и литературными заимствованиями.

Между тем, в арсенале медиевистики есть и другие приемы работы с агиографическими текстами, небесполезные для тех, кто не готов еще отождествить историческую науку с просопографией. Взгляд на житие как на памятник своей эпохи, запечатлевший самые разные стороны жизни, позволяет использовать как исторический источник по XI, например, веку любой текст, созданный в это время, безотносительно того, когда именно жил тот святой, которому он посвящен и не взирая на то, что о деяниях и времени этого святого он ничего толком сообщить не в состоянии. Мысль эта представляется банальной, и я привожу ее лишь потому, что в специальной литературе сталкиваешься с поразительным пренебрежением такого рода текстами. Например, житие св. Эгидия (на французский лад — Жиля), жившего в начале VIII в. и погибшего от рук арабов, о нем самом говорит не слишком вразумительно[301]. Автор, писавший, по всей видимости, в начале XI в., имел смутное представление о той эпохе и даже путал Карла Мартела с Карлом Великим. Зато он сообщает любопытные сведения о своем времени, в частности о природном облике низовий Роны. Несмотря на то, что этот текст хорошо издан, историками он практически невостребован[302]. Справедливости ради, некоторым другим агиографическим сочинениям этого типа повезло больше. Упомяну житие Амвросия Кагорского, о времени написания которого еще меньше ясности, чем о епископате героя, в связи с чем им до недавних пор пренебрегали. Как показал П. Боннасси, речь идет, несомненно, о достаточно раннем южногалльском тексте, содержащем, помимо церковных топосов и занятных фольклорных сюжетов, отголоски реальной жизни меровингского города[303]. Следует сказать, что из всех французских медиевистов, занимающихся Южной Францией, наибольший интерес к агиографии проявляет именно П. Боннасси[304], к слову, работающий сейчас над переводом "Чудес святой Веры". Из других авторов нужно назвать Ж.-П. Поли и Д. Йонья-Пра, но в целом житийной литературе уделяется недостаточное внимание.

Особое место среди привлеченных источников занимают проповеди. Наиболее интересные принадлежат перу Цезария Арелатского, епископа одноименного города с 502 по 542 г. В них мало аллюзий к конкретным событиям политической жизни, но в отличие от многих других авторов поздней античности и раннего средневековья, упражнявшихся в этом жанре (в том числе южногалльских — Валериана Симьезского, Фауста Риезского, Седата Нимского), он посвятил свои проповеди не столько богословию или литургии, сколько регулированию повседневной жизни прихожан, с позиций христианской этики. Даже в тех проповедях, где Цезарий трактует отдельные пассажи Священного Писания, казавшиеся ему особо сложными или важными, он часто использует примеры из реальной жизни современного ему Арля. Разумеется, и манера подачи материала, и соответствующая ей лексика, и сам ракурс освещения действительности в проповедях весьма специфичны. Например, здесь не стоит искать точную правовую терминологию, а многие образы навеяны Библией или трудами отцов церкви, иногда и языческой литературой, так что степень их оригинальности и адекватности местным реалиям необходимо проверять с соответствующими текстами в руках. Тем не менее, благодаря огромному объему и красочности проповеди Цезария (которые к тому же можно рассматривать вкупе с некоторыми другими его сочинениями, а также с житием святого) являются поистине кладезем сведений о южногалльском обществе первой половины VI в., и можно только дивиться, что до сих пор им уделяли так мало внимания.

Судьба этого источника поразительна. Та сумма текстов, которую сегодня именуют проповедями Цезария, была, за небольшими исключениями, выявлена и в 1937 г. издана бельгийским монахом-бенедиктинцем Ж. Морэном, отдавшим этому труду более 40 лет жизни. Чуть позже он опубликовал и другие сочинения Цезария и его житие[305]. Война затруднила знакомство с этим изданием (почти весь тираж погиб в 1943 г. в результате бомбардировки), но все же не настолько, чтобы оно осталось вовсе неизвестным, свидетельством чему монография Г.Дж. Бека, построенная в первую очередь на текстах Цезария[306], и некоторые другие работы. Тем не менее, во Франции это издание было едва замечено (хотя о его подготовке было известно — связанные с ним статьи Ж. Морэн регулярно публиковал с конца XIX в.): сказалось традиционное для подчеркнуто светских французских университетов неприятие религии и религиозной литературы. Впрочем, такое отношение было свойственно большинству национальных исторических школ того времени. Напротив, специалистами по патристике издание Ж. Морэна было сочтено столь важным, что уже в 1953 г. оно было опубликовано заново, удостоившись чести открыть серию Corpus Christianorum[307] — самое значительное и непревзойденное по качеству современное собрание трудов христианских авторов античности и средневековья. И — снова молчание. Несмотря на то, что на Западе эта серия хорошо известна и вполне доступна, медиевисты проигнорировали новое издание текстов Цезария так же дружно, как и антиковеды. Оно оказалось интересным богословам, историкам религии и церкви, в меньшей степени — культуры[308], а также филологам[309], но только не исследователям истории права, социальных структур, экономики и даже — что самое непостижимое — столь популярной в послевоенные десятилетия истории повседневной жизни. VI в. не так уж богат источниками этого класса, для Средиземноморской Франции он просто уникален, но тщетно станем мы искать примеры его использования в общих или специальных трудах следующих 40 лет. Например, в вышедшей в 1969 г. под редакцией Э. Баратье "Истории Прованса" — явно не худшей работе этого типа — есть всего лишь одна глухая ссыпка на проповеди Цезария, а сами проповеди не упомянуты даже в списке источников[310].

С 1975 по 1986 г. наиболее оригинальные проповеди были опубликованы вновь в серии Sources Chrétiennes, на этот раз — с параллельным переводом на французский язык и содержательными комментариями, выполненными М.-Ж. Делаж — француженкой, работающей в США[311]. В 1988–1994 гг. там же вышли некоторые другие произведения Цезария[312]. Казалось, были сняты все преграды на пути изучения проповедей. Но и это не помогло: во Фракции, в отличие от США и в Германии[313], так и не появилось серьезных трудов по социальной истории, опирающихся на этот источник. Считать это случайностью было бы наивно. В основе, по-видимому, лежит укоренившаяся после трудов А. Пиренна и М. Блока привычка не считать эпоху Цезария "настоящим" средневековьем. Как уже говорилось, докаролингское время оказалось во французской историографии "ничейной землей", которую не жалуют ни медиевисты, ни антиковеды.

Наиболее интересная информация, содержащаяся в проповедях, облечена в форму сравнений. Наиболее основательно этим вопросом занимался итальянский историк А. Сальваторе[314], справедливо указавший на то, что Цезарий должен был, доходчивости ради, использовать в своих проповедях лишь такие примеры, которые были понятны его пастве. Из этой посылки исходят практически все исследователи творчества Цезария. Лишь недавно израильский историк Й. Хен высказал предположение, что сравнения Цезария необязательно отражают реалии его времени, что он мог апеллировать не только к повседневному опыту своих прихожан, но и к тем "промежуточным источникам — вероятно, рассказам и легендам", благодаря которым они были знакомы с некоторыми реалиями прошлого, например состязаниями гладиаторов[315]. Этого нельзя исключать, но общий вывод Й. Хена представляется намеренно полемичным и недостаточно обоснованным. Помимо всего прочего, совершенно непонятно, зачем проповедник стал бы убеждать своих прихожан не делать того, от чего отказались еще их отцы и деды.

Наконец, трактаты. В большинстве своем они написаны в V–VI вв. Среди них есть знаменитые, как "Об управлении Божьем" Сальвиана Марсельского[316], рисующие широкую панораму общественной жизни, и известные только историкам патристики сугубо богословские тексты Фауста Риезского, Иоанна Кассиана, Винцента Леренского, Юлиана Померия, Цезария Арелатского, некоторых других авторов. Вопреки преобладающему мнению, я убежден, что их поглощенность тринитарными, экклезиологическими и иными чисто религиозными вопросами, не является основанием отвергать эти тексты как не имеющие отношения к социальной истории. При дефиците источников это совершенно неправомерно; проблема в том, как извлечь из них искомую информацию. Нужно признать, что сделать это не просто, притом намного сложнее, чем из проповедей или агиографической литературы. Но, по крайней мере, с точки зрения изучения терминологии, богословские трактаты достаточно содержательны. Даже самые "заоблачные" из них могут быть по-своему информативны. Я считал делом профессиональной чести привлечь в качестве источника по социальной истории сочинения Винцента Леренского[317], имеющего репутацию чистого богослова, абсолютно безразличного к обыденной жизни. Результат скромен: несколько пассажей, не более, но это дополнительные штрихи к общей картине, воссоздаваемой по крупицам. Для того, чтобы их разглядеть, свидетельства Винцента и других авторов этого склада следует анализировать в возможно более широком контексте, идентифицируя литературные клише и вариации, скрытые цитаты и аллюзии. Речь идет в первую очередь о различных версиях латинского текста Библии и сочинениях наиболее влиятельных богословов той эпохи.

Каролингская эпоха представлена всего одним, правда, уникальным южнофранцузским текстом этого жанра, а именно "Наставлением" Дуоды[318], хорошо известным благодаря исследованиям П. Рише и Ю.Л. Бессмертного. Однако применительно к этому периоду, как и к первым столетиям средневековья, было бы опрометчивым замкнуться в кругу одних лишь южнофранцузских авторов, тем более что их географическая принадлежность порой условна. Так, хотя Дуода была женой септиманского графа Бернара и писала свое поучение сыну, живя в Изесе, оно, безусловно, связано с северной литературной традицией. Поэтому, идет ли речь о Сульпиции Севере или об Агобарде Лионском, жившем при Карле Великом и оставившем нам некоторые свидетельства об Арле его времени, игнорировать их непозволительно. Ставка должна быть сделана на максимально полный охват текстов, так или иначе освещающих историю изучаемого региона.


4. Документальные источники

а. Общая характеристика документального комплекса и важнейшие этапы его эволюции

Львиная доля сведений по истории раннесредневековой Средиземноморской Франции содержится в документальных источниках. В нашем распоряжении около 4,5 тысяч документов местного происхождения. Грамот старше 800 г. наберется едва ли 3 десятка, затем количество их все время возрастает, и XI в. представлен уже не менее, чем 3,5 тысячами грамот. В некоторых архивах эта тенденция выражена не так ясно (например, архив Сен-Виктор-де-Марсель содержит меньше грамот второй половины IX в., чем первой), но для региона в целом постепенное увеличение объема документации несомненно.

По обеспеченности раннесредневековыми документами Средиземноморская Франция, наряду с Бургундией и Овернью, является одним из самых благополучных районов страны. Северная и большая часть Западной Франции гораздо беднее грамотами, если только это не королевские дипломы; в большинстве здешних архивов древнейшие грамоты частных лиц относятся к XI и даже XII в. Однако как только мы выходим за пределы Франции, это богатство меркнет. Три области Европы оказываются заметно богаче документами, чем Южная Франция; Центральная и Южная Германия, Италия и Испания, особенно Каталония. Всего два примера; сохранилось около 2200 грамот VIII–X вв., относящихся к небольшому району Лукки[319], более 15000 грамот XXI вв., относящихся к Старой Каталонии[320].

Вопрос о причинах удивительного богатства немецких раннесредневековых комплексов совершенно особый, и рассматривать его следует отдельно. Сейчас же постараемся понять, почему Средиземноморская Франция беднее документами своих непосредственных соседей, в первую очередь Каталонии. Их раннесредневековая история настолько сходна, что, рассуждая логически, должна была породить сходные состояния источников. Более того, "прифронтовое" положение Каталонии много раз сказывалось роковым образом на сохранности ее архивов, так что мы вправе были бы ожидать, что застанем их в гораздо более плачевном виде, чем архивы Лангедока и Прованса. В действительности же баланс никак не в пользу Средиземноморской Франции, из чего следует, что сложился он не в раннее средневековье, а позже. Поэтому для выяснения причин досадных пробелов в южнофранцузских древлехранилищах нужно проследить их дальнейшую судьбу[321].

Наибольшее потрясение средневековые архивы Франции пережили в ходе Великой французской революции[322]. После продолжавшегося три года стихийного уничтожения атрибутов феодального прошлого (а иногда и инструментов сеньориальной эксплуатации), Законодательное собрание, по предложению Кондорсе, 19 июня 1792 г. постановило уничтожить "генеалогические" документы из фамильных архивов феодальной знати, которые "служат убежищем ее неисправимого тщеславия… и самим своим существованием бросают вызов идее равенства"[323]. 19 августа 1792 г. это решение было распространено на документы сеньориальной администрации[324]. Сначала архивные материалы просто сжигали. Конвент счел эту практику расточительной и 3 октября 1792 г. постановил впредь, по возможности, продавать ненужные документы фабрикантам бумаги или же направлять в арсеналы для изготовления патронов[325]. Военное ведомство даже разослало по архивным учреждениям специальный циркуляр, разъясняющий, какие именно материалы лучше всего годятся для производства зарядных картузов. Один из таких циркуляров я обнаружил в Монпелье, в архиве департамента Эро[326]. Из него следовало, что больше всего на эту роль подходят старые добротные пергаменты; впрочем, годилась и старая плотная бумага, лишь бы она была целой и подходящих размеров: в зависимости от калибра, от 9 дюймов 6 линий до 19 дюймов 6 линий в ширину и от 15 дюймов до 2 футов в длину. Трудно сказать, что думал, получив такое предписание, средний французский архивист, но военные относились к этой идее с воодушевлением. "Распорядитесь передать нам пергаменты для зарядных картузов, — писал 15 ноября 1793 г. в Каркассон властям департамента Од представитель командования Пиренейской армией. — Испанцам будет почетно умереть от удара феодального "титула"[327]. Крупнейшим в стране потребителем старых документов стал Тулонский арсенал, получавший "сырье" с обширной территории от Вьенны[328] до Перпиньяна[329].

Невостребованные документы, ненужные ни государству, ни армии, ни предпринимателям, продолжали уничтожать, и именно 1793 г. вошел в историю как время самых знаменитых архивных аутодафе. Происходило это весьма торжественно, как правило, по праздникам и по случаю военных побед, при большом скоплении народа и нередко сопровождалось плясками вокруг костра. Так, например, 10 августа 1793 г. перед алтарем Отечества были сожжены огромные архивы Нарбонского капитула[330]. Та же участь постигла архивы Амбренского архиепископства[331] и многих других церковных учреждений[332]. Массовой гибели архивных документов в это время способствовал знаменитый декрет 17 июля 1793 г. о полной отмене феодальных повинностей. Одна из его статей предусматривала безоговорочное сожжение "феодальных титулов", причем хранение их каралось каторгой. В течение нескольких месяцев это положение декрета усердно претворялось в жизнь, но вскоре в архивной политике Республики наметился поворот. 2 декабря 1793 г. Конвент постановил собирать предназначенные для уничтожения бумаги в специально организуемых в каждом дистрикте хранилище, а 27 января 1794 г. принял решение об отсрочке сожжения феодальных документов до составления земельного кадастра. Наконец, 25 июня 1794 г., отметив, что он "вовсе не помышляет об охлаждении похвального рвения тех… кто жаждет предать все эти грамоты огню и тем самым покончить со следами свергнутого режима", депутаты нашли необходимым изучить эти материалы более внимательно с тем, чтобы "отделить нужное для правильного распоряжения общественной собственностью или полезное для образования" от того, что "несет на себе лишь печать ненавистного угнетения"[333]. Декретом Конвента было создано специальное агентство по разбору феодальных архивов, призванное в четырехмесячный срок решить, что следует сохранить (это были документы, уточняющие права собственности, относящиеся к отправлению правосудия и "имеющие историческую ценность"), а что уничтожить. При всем том, что декрет обрекал на гибель огромное количество архивных материалов, он все-таки сыграл в той обстановке положительную роль, так как способствовал сохранению архивов как таковых[334].

В соответствии с этим законодательством, директории департаментов и дистриктов поручали одному или нескольким благонадежным гражданам произвести, за умеренную плату, "триаж" старых документов, т. е. сортировку их по трем названным выше рубрикам[335]. Опытных архивистов, умеющих читать средневековое письмо, не хватало, да им обычно и не доверяли, зная их пристрастие к "памятникам древнего рабства". Поэтому разбором архивов занимались подчас совершенно некомпетентные и безудержные люди; так, в департаменте Дордонь архивистом был назначен человек, отличившийся тем, что самолично предал "суду огня" 60 тыс. феодальных грамот[336]. Иногда в содержание уничтожаемых документов вообще не вникали, для вынесения им приговора достаточно было констатации, что они написаны "готическим" почерком. Например, в феврале 1796 г. муниципальный совет Агда без должного рассмотрения постановил сжечь вновь обнаруженные сборники грамот из местных церковных учреждений, имея в виду "искоренить само представление о таких грамотах, которые только и могут что напомнить об ужасном царстве рабства"[337].

Однако декреты центрального правительства не везде исполнялись с таким рвением. Известны случаи, когда местные архивисты и администраторы, невзирая на недвусмысленные угрозы из Парижа, пытались образумить не в меру ретивых столичных чиновников, втолковать им, что обрекаемые на уничтожение бумаги могут содержать ценные свидетельства любви народа к отечеству и его борьбы за свободу, а следовательно, заслуживают более внимательного изучения. Так, в январе 1801 г. префект департамента Лозер, оправдывая свое нежелание покончить одним махом с лежащими в беспорядке феодальными документами, писал министру внутренних дел, что "в этой громадной куче бумаг могут быть картулярии бывших церковных учреждений; на мой взгляд, эти грамоты, плоды варварских столетий, нужно обследовать; подтверждая, сколь многого честолюбие и изобретательность привилегированных сословий лишили наших доверчивых и невежественных отцов, они помогают потомству лучше оценить счастливую революцию, произошедшую в душах людей"[338]. По свидетельству Л. де Лаборда, занимавшего в середине XIX в. пост директора императорских архивов, на многих средневековых документах есть пометы, сделанные в годы Революции: "В соответствии с законом, эту грамоту следовало бы уничтожить, но она сохранена, поскольку…" — и далее какое-нибудь обоснование, чаще всего заверение, что грамота представляет исторический интерес[339]. Доподлинно известно, что некоторые архивисты, например в Монтобане, не взирая на перспективу попасть на каторгу, под видом древних "титулов", отправляли на костер относительно малоценные материалы[340].

Нужно принять в расчет и непредвиденные обстоятельства, например военные действия или нехватку средств у местных властей, помешавшие в ряде районов строгому исполнению декретов, с другой стороны — случайно возникшие пожары, во все века угрожавшие архивам[341]. Но главным фактором, определившим географическую неравномерность сохранности архивов, была личность самого архивиста и настрой местных властей. Там, где делом заправляли невежды, фанатики или рьяные исполнители начальственной воли, потери оказались очень велики. Так, например, обстояло дело в Нарбоне: если бы не копии, сделанные историками XVII–XVIII вв., мы бы почти ничего не знали о содержимом здешних архивов. Архивам Нима и департамента Тар в целом повезло заметно больше[342], хотя локальные различия здесь достаточно существенны.

Согласно неопубликованным данным, полученным от бывшего заместителя архивиста департамента Эро Л.Вальса (соавтора не законченного еще описания монастырских архивов департамента[343]), в этой части Лангедока уцелело не более 10% материалов церковного происхождения старше 1790 г., причем лучше всего сохранились архивы церковных учреждений Монпелье и его окрестностей: на них приходится 65% бумаг секулярного и 80% — регулярного духовенства; далее, в порядке убывания, следуют архивы Безье, Агда, Лодева и Сен-Пона. По его мнению, столь очевидную диспропорцию невозможно объяснить различиями в изначальном состоянии фондов. Более вероятно, что власти дистриктов, в компетенции которых в первые революционные годы находились архивы местных церковных учреждений, жалели денег на их обустройство, содержание и разбор, а позднее, когда было решено сосредоточить их в центрах департаментов, — и на транспортировку. Как свидетельствует приведенный эпизод из истории Агда, локальные различия в уровне культуры магистратов тоже играли роль; замечу лишь, что их простота могла пойти архивам как во вред, так и на пользу.

В общем и целом, южнофранцузские архивы вступили в XIX в. с далеко не одинаковыми потерями. В частности, архивы департамента Буш-дю-Рон, где были сосредоточены многие древние церковные учреждения, пострадали относительно слабо. В 1791 г. муниципалитет Марселя намеревался сохранить их, "поскольку они содержат материалы для нашей истории", а в 1807 г., оценивая последствия революционной бури, архивист Марселя К. Ростан пришел к выводу, что, хотя две телеги с бумагами были все-таки переданы в распоряжение военных, основная масса древних материалов не пострадала[344]. В дальнейшем выяснилось, что часть исчезнувших документов была припрятана частными лицами. Так, в 1819–1820 гг. Ж.-Ж. Эсмье, автор солидного труда о городке Мес, на который у меня еще будет случай сослаться, торговался с властями департамента по поводу двухсот с лишним подлинных грамот из архива Сен-Виктор-де Марсель и обоих его картуляриев, которые он "спас от вандализма" в 1793 г. Вопрос о том, как именно они к нему попали, он обошел молчанием. Префект департамента, граф де Вильнев, за чьей подписью в 1824

г. вышел первый серьезный послереволюционный труд по истории Прованса[345], резонно заметил ценителю древностей, что тот вообще не имеет права на эти материалы, и предложил ему за их сохранение половину запрошенной суммы, а именно 1200 франков — по тем временам немало[346]. И это далеко не единственный случай. Несколько лет назад архив департамента Эро приобрел у частных лиц четыре грамоты начала IX в., происходящие из аббатства Аниан, считавшиеся погибшими в годы Революции; все это время они хранились в семье последнего синдика Анианского аббатства[347]. Некоторые материалы благополучно пережили Революцию и были утрачены позднее. Например, картулярий епископов Эльнских исчез из архива департамента Восточные Пиренеи около 1830 г.[348], а картулярий картузианского монастыря Ла Верн, что в диоцезе Тулона, — и вовсе в начале XX в.[349]

В годы Революции погибло огромное количество документов: подавляющее большинство уцелевших до того времени подлинников, картулярии архиепископских церквей Амбрена и Нарбона, епископов и капитулов Диня, Систерона, Тулона, Фрежюса, Каркассона, Альби, Родеза, ряда древних монастырей. Однако масштабы потерь не следует преувеличивать. Это касается прежде всего раннесредневековой документации, с нехваткой которой сталкивались уже дореволюционные историки. Так, еще в середине XVII в. педантичный Пьер Гассенди констатировал, что древнейшие грамоты из архива капитула Диня датируются концом XII в.[350] Не менее дотошный, на свой лад, Марселен Форнье незадолго до этого сетовал, что во всех диоцезах Амбренского архиепископства вряд ли найдется документ старше 1000 г.[351]. Эти свидетельства заслуживают тем большего доверия, что медиевисты XVII–XVIII вв. интересовались в первую очередь именно раннесредневековыми актами. Сопоставление некоторых фондов, например аббатства Сен-Сернен-де-Тулуз[352], с архивными описями времен "старого порядка", свидетельствует, что масштабы потерь, пришедшихся на революционные годы, сильно преувеличены и что разрушение южнофранцузских архивов началось задолго до 1789 г.

На протяжении XVIII в. многие монастыри были закрыты, их имущество конфисковано и передано местным епископам. В ходе этой операции фонды ряда архивов и библиотек, в том числе Желлон и Лерен, оказались рассредоточены, причем большое количество рукописей исчезло бесследно[353]. Эти секуляризации были ответом на упадок старинных обителей, сказавшийся и на их архивах. Производившиеся время от времени при "старом режиме" инвентарные обследования древлехранилищ южнофранцузских монастырей свидетельствуют об их плачевном и все ухудшавшемся состоянии[354]. Помимо небрежения, имели место и трагические случайности. В частности, в правление Людовика XV сгорел архив епископства Изес[355].

Исключительно большие потери южнофранцузские архивы понесли в ходе Религиозных войн. В это время погибли или сильно пострадали архивы Амбренского архиепископства, епископских церквей Кавайона, Лодева, Манда, Монтобана, Нима, Памье, множества монастырей, в том числе таких крупных, как Сен-Жиль, Сен-Руф, Мас-д'Азиль. Иногда это происходило более или менее спонтанно, во время военных действий; иногда гугеноты уничтожали их преднамеренно, руководствуясь как убеждениями, так и расчетом. В их глазах, древние привилегии были такими же ненавистными символами католицизма, как иконы и священные сосуды, и в то же время служили правовой основой имущественных притязаний ниспровергаемой церкви. Описывая публичное сожжение в 1567 г. архива кафедрального собора Нима, неизвестный гугенотский мемуарист откровенно сообщил, что сделано это было для того, чтобы "не платить никаких чиншей и десятин"[356]. Случалось, что документы не уничтожали, а уносили в надежное место. Так, например, поступили некоторые сподвижники герцога Лесдигьера, разграбившего в 1585 г. Амбрен: несколько лет спустя капитул не без труда выкупил у них часть похищенной документации[357].

Архив, погибший в годы Революции, как правило, можно с большей или меньшей полнотой восстановить. Архив, погибший в ходе Религиозных войн, почти наверняка утрачен безвозвратно. Различие вызвано тем, что до начала XVII в. французские историки мало интересовались документами. Парадокс в том, что как раз массовая гибель документов во второй половине XVI в. явилась важнейшим стимулом для их ревностного изучения в следующие два столетия. На Юге Франции, бывшем, как известно, оплотом кальвинистов, потери особенно велики; многие древлехранилища Лангедока, Керси, Дофинэ и сопредельных с ними областей канули тогда в Лету[358]. Единичные копии, случайно оказавшиеся в архивах других церковных учреждений и муниципалитетов или в книгах нотариев, может быть, также в досье генеалогистов XV–XVI вв., — вот, пожалуй, и все, на что может рассчитывать медиевист, попытайся он реконструировать раннесредневековые фонды соборов и монастырей, утраченные при последних трех Валуа.

Но сколь бы обескураживающими ни были эти потери, их массовость и необратимость еще не дают основания списывать на счет гугенотов все пробелы в источниках. Для того, чтобы это стало очевидным, достаточно задуматься всего над одним вопросов: почему древнейшие, старше 1000 г., архивные собрания Прованса, сравнительно мало (исключая крайний север региона, входивший тогда в состав провинции Дофинэ) пострадавшего в ходе Религиозных войн, заметно беднее архивных собраний Лангедока, оказавшегося в их эпицентре? По всей видимости, ответ следует искать в испытаниях, выпавших на долю южнофранцузских архивов в предшествующие столетия.

В нашем распоряжении есть лишь очень общие сведения о разорении некоторых древлехранилищ в ходе вторжений англичан[359], междоусобиц анжуйских династов[360] и народных восстаний[361], хотя факты такого рода были, наверное, более частыми, чем сохранившиеся о них известия. Надо полагать, что довольно многочисленными были и случаи утраты документации в результате стихийных бедствий. Так, в середине XI в. сгорел архив лангедокского аббатства Желлон[362]. К счастью, эти и подобные им катастрофы касались какого-то одного учреждения и по большей части не были преднамеренными. Кроме того, в ту эпоху еще можно было по горячим следам реконструировать погибший архив. Показательно, что в составленном в конце XII в. Желлонском картулярии оказались учтены десятки документов, оформленных до злосчастного пожара, — скорее всего, монахам удалось разыскать их копии. Не менее поучительна судьба архива руссильонского монастыря Сант-Андреа-д'Эшалада, похороненного в 862 г. вместе со всеми обитателями под лавиной селя. Четверо монахов, находившихся во время трагедии за его пределами, основали новый монастырь (Сан-Микель-де-Куша), добились признания за ним прав преемника и наследника Эшалады, и в соответствии с предусмотренной каролингским законодательством процедурой, принялись искать и допрашивать свидетелей, видевших утраченные грамоты или способных подтвердить зафиксированные в них сделки[363]. Поэтому, с точки зрения историка, локальные и единичные случаи гибели древней документации необязательно имеют катастрофический характер.

Однако в географическом распределении актового материала наблюдаются колебания, которые трудно отнести на счет случайных и единичных потерь. В общем виде эти колебания выглядят так: в IX–X вв. лучше всего источниками обеспечены Руссильон и Нижний Лангедок (особенно Агд и Безье), а также западные районы Прованса, прежде всего Арль, с XI в. — также средний и южный Прованс; несколько хуже — северный Прованс и Верхний Лангедок (Тулуза, Альби); хуже всего — Севенны, а до XI в. также южный Прованс, в частности тулонский диоцез. Поскольку природные условия и исторические судьбы различных районов Средиземноморской Франции весьма специфичны, эти колебания следует иметь в виду, решая, распространять ли данные имеющихся у нас источников на регион в целом. Уместно задаться и другим вопросом: нельзя ли саму неравномерность географического распределения документального материала использовать как источник для сравнительного изучения раннесредневековой истории этих районов? Ведь если бы оказалось, что в каких-то местностях письменное делопроизводство было поставлено плохо, этот факт был бы немаловажным для характеристики их социально-экономического и культурного облика. Но прежде, чем делать такие умозаключения, нужно выяснить, насколько сегодняшнее территориальное распределение источников соответствует исходному. Ведь очевидно, что за 810 столетий, отделяющих нас от изучаемого периода, ситуация, наверняка, менялась.

Остановимся на двух наиболее заметных аномалиях в распределении источников. Чем вызван недостаток документации, относящейся к истории таких непохожих районов, как Севенны и Тулонэ?

Архивные фонды дореволюционных церковных учреждений Тулона ничтожны: 9 случайно уцелевших единиц хранения за 1347–1697 гг.[364]. Роковым для этих архивов, по всей видимости, оказалось соседство с крупнейшим в стране арсеналом. Как уже говорилось, в годы Революции сюда свозили бумаги со всего Юга, но несомненно, что в первую очередь он поглотил материалы местных архивов[365]. Работы дореволюционных историков — О. Буша, Д. де Сент-Марта и особенно Э. Иснара[366] — свидетельствуют, что при "старом режиме" тулонские архивы были достаточно богаты. Характерно, однако, что никто из них не ссылается на происходящие из этих архивов документы старше XIII в. По-видимому, местные архивы лишились древнейшей своей документации раньше, чем ею заинтересовались историки-эрудиты. Поскольку самые ранние документы муниципального архива Тулона (как будто, совсем не пострадавшего во время Революции и по крайней мере до Второй мировой войны считавшегося одним из самых богатых в стране) также датируются XIII в.[367], отсутствие раннесредневековых документов вряд ли логично объяснять, как это иногда делается, эксцессами нового времени. Разумнее предположить, что церковные и гражданские архивы Тулона пострадали одновременно, например в ходе набегов арабских пиратов в 1178 и 1197 гг. Об этом говорится в булле Гонория III от 1218 г., обязывающей приора находящегося неподалеку монастыря Шартрез де Монтрье, совместно с ризничим марсельского капитула, оказать тулонской церкви содействие в восстановлении ее архива[368].

То, что до этого в Тулонэ существовали и архивы, и письменное делопроизводство, доказывается грамотами тулонского происхождения, осевшими в других архивах, в частности монастырей Сен-Виктор-де-Марсель и Лерен. Древнейшие из этих грамот относятся ко второй четверти XI в. Отсутствие более ранней документации несомненно связано с происходившим в IX–X вв. систематическим разорением южного Прованса арабами. Так, в 993 г. епископ соседнего с Тулоном Фрежюса жаловался графу Прованса, что, хотя сарацины изгнаны, он не может по-настоящему вступить в свои права, поскольку "не осталось никого, кто бы знал, где имущество, где владения, которые должна унаследовать названная церковь; нет ни грамот, ни королевских дипломов, ибо привилегии, как и другие свидетельства, поглощены временем, либо погибли в огне, так что от епископства не осталось ничего, кроме названия"[369]. Свидетельство красноречивое, но вряд ли достаточное для исчерпывающего объяснения отмеченных пробелов в источниках. В самом деле, арабы были изгнаны из Прованса еще в 972 г., почему же мы не располагаем тулонскими грамотами еще в течение полувека? Для сравнения скажу, что вслед за тем, как арабы разгромили в 985 г. Барселону, в приморской Каталонии наблюдался настоящий документальный бум, вызванный желанием местных землевладельцев заново оформить свои правоотношения на пергамене[370]. Напрашивается вывод, что до XI в. письменное делопроизводство в Тулонэ (и в цепом на юге и юго-востоке Прованса) было развито слабо, что немногочисленное население этого района, затерроризированное арабскими разбойниками, не имело возможности и не испытывало потребности оформлять свои сделки документально[371]. В пользу этого предположения говорят встречающиеся в провансальских грамотах X–XI вв. сентенции о том, что в прежние времена делать запись о совершении сделки было необязательно[372]. И хотя, как убедительно показал Л. Стуф-старший, такие рассуждения в конечном счете восходят к декрету императора Константина от 319 г.[373], а следовательно, в известной мере, являются топосом, вряд ли стоит сомневаться, что они навеяны и реальной действительностью.

Обратимся теперь к истории севеннских архивов. Наибольший интерес представляют архивы диоцеза Манд, расположенного в сердце Севенн и совпадающего, в целом, с территорией департамента Лозер.

Революция пощадила архивы епископов и капитула Манда, равно как и большинства местных монастырей. Торжественное сожжение церковных документов имело место и здесь[374], но, похоже, в ограниченных масштабах. Этому способствовало то обстоятельство, что в самые опасные для феодальных архивов годы (1792–1794) лозерским патриотам было не до них: Севенны не зря считались второй Вандеей, здесь постоянно тлел, а то и вспыхивал ярким пламенем, огонь контрреволюционного мятежа. Однако неуничтожение старых бумаг еще не означало их хорошую сохранность: вплоть до 1841 г. они пребывали в беспорядке и небрежении, и кое-что за эти полвека было, несомненно, утрачено. Когда же трудами нескольких ученых архивистов, прежде всего Ф. Андре, архивы Лозера были наконец систематизированы и в основном перевезены в новое, более подходящее помещение, случайно возникший пожар погубил в 1887 г. значительную часть фондов[375]. К счастью, к тому времени они уже были в основном описаны; похоже, что материалы древних церковных учреждений пострадали не очень сильно. Обнадеживает и тот факт, что дореволюционные историки, знакомые со здешними архивами — помимо Д. де Сент-Марта и К. де Вика и Ж. Вэссета следует назвать местного эрудита начала XVIII в. Ж.Б. Луврелея[376] — упоминают сравнительно мало средневековых документов, неизвестных сегодняшним медиевистам.

Продвигаясь в глубь веков, мы сталкиваемся с многочисленными случаями разорения севеннских архивов камизарами[377]. Еще большие потери приходятся на эпоху Религиозных войн, причем урон был нанесен не только монастырям и приходам, но и кафедральному собору Манда. Ворвавшись в город под Рождество 1579 г., головорезы капитана Мерля отметили праздник грабежами и грандиозным костром из бумаг капитула[378]. Есть, однако, основания полагать, что наиболее ценные документы практичный предводитель севеннских гугенотов попросту присвоил; они были выкуплены епископом у его наследников за 500 экю[379]. По всей видимости, некоторые из здешних архивов пережили какие-то потрясения и в предшествующие столетия, например, в ходе восстания тюшенов. И все же ссылками на подобные события трудно объяснить тот факт, что и в архивах других диоцезов (например, аббатств Сен-Виктор, Монмажур, Аниан, Желлон) сохранились лишь единичные севеннские грамоты X–XI вв.[380] Поскольку в IX–XII вв. Севенны не подвергались нападениям извне, не раздирались и какими-то серьезными внутренними смутами, возлагать вину на кричащие пробелы в источниках не на кого. Скорее всего этот бедный, Богом забытый край не достиг еще в изучаемый период той ступени развития, когда появляется общественная потребность в широкомасштабном и систематическом письменном делопроизводстве.

Итак, несмотря на все привходящие, оказывающие "шумовое" воздействие исторические факторы XII–XIX столетий, в сегодняшнем облике раннесредневековых документальных комплексов Жеводана и Тулонэ проглядывают некоторые определяющие черты их первоначального облика. Разумеется, эту закономерность не следует преувеличивать; позднейшие события локальной истории искажали картину весьма существенно. Например, тот факт, что раннесредневековая история Марселя и Арля освещена в источниках несколько лучше, чем раннесредневековая история Нарбона и Каркассона, объясняется главным образом тем, что в годы Революции в департаменте Буш-дю-Рон изничтожением древних пергаментов занимались с меньшим усердием, чем в департаменте Од. И все же эти экскурсы убеждают в том, что резкое сокращение общего объема раннесредневековой документации не сопровождалось столь существенным изменением ее географического распределения, как это может показаться на первый взгляд. А этот вывод имеет уже самое непосредственное отношение к ключевой для нас проблеме искажения структуры документального комплекса.

б. Структура документального комплекса

Первоначальная масса документов дошла до нас, разумеется, в сильно сокращенном объеме, в составе трех типологически различных групп документов. Первая группа — собрания подлинных грамот и хранившихся вместе с ними отдельных копий, изготовленных еще в средние века. Вторая группа— картулярии, т. е. сборники копий подлинных грамот, созданные на основе архивных собраний (иногда — и более ранних картуляриев) в средние века или в начале нового времени как страховка от порчи и гибели подлинных грамот и для удобства использования в управлении и судопроизводстве. Третья группа — тематические подборки документов, составленные учеными XVII–XVIII вв. в ходе их работы с архивными собраниями подлинных грамот и с картуляриями. Соотношение этих трех групп документов проще всего изобразить графически как три наложенных один на другой круга разных размеров: часть грамот дошла до нас сразу по трем каналам, часть — по двум, часть — только по одному. Репрезентативность этих трех групп документов, фактически — трех выборок по отношению к их первоначальной массе, весьма различна. Рассмотрим их поочередно.

Подлинные документы

Подавляющее большинство подлинных лангедокских и провансальских документов раннего, отчасти и развитого средневековья погибло, скорее всего, в XVI–XVIII вв. В нашем распоряжении всего несколько оригинальных грамот VIII–X вв., в том числе королевских дипломов, и около пятисот грамот XI в. Из них 387 приходятся на архив монастыря Сен-Виктор-де-Марсель[381]. На втором месте — архив расположенного в каркассонском диоцезе аббатства Нотр-Дам-де-Ла Грасс, насчитывающий 65 оригинальных грамот IX–XI вв.[382] На третьем — архив древнейшего в Галлии аббатства Сент-Оноре-де-Лерен, основанного еще в V в. на Леренских островах, что напротив Канн, — 12 подлинников IX–XI вв.[383] Другие архивные фонды региона, как правило, не могут похвастаться подлинными документами старше XII в., хотя начиная с этого времени таковых уже много, и далеко не все они изданы. Ясно, что репрезентативность этих собраний крайне мала. Главная их ценность в том, что они позволяют проверить точность более поздних, прежде всего картулярных, копий.

Почти все подлинные грамоты IХ–XI вв. опубликованы. Исключение составляют 32 грамоты из фондов Сен-Виктор-де-Марсель и некоторых других церковных учреждений Прованса, датируемые второй половиной XI в. и хранящиеся в архиве департамента Буш-дю-Рон[384].

Картулярии

Примерно три четверти раннесредневековых лангедокских и провансальских грамот дошла до нас посредством картуляриев. В настоящее время остаются неопубликованными только 5 картуляриев, содержащих документы старше 1100 г., хотя сами документы по большей части изданы. Это картулярии архиепископов и капитула Арля[385], епископов Агда[386], аббатства Псальмоди[387] и семьи графов и виконтов Тренкавель[388]. Все остальные, а именно 7 провансальских (кафедральных соборов или епископов Авиньона[389], Апта[390], Ниццы[391] и Сен-Поль-Труа-Шато[392], монастырей Сен-Виктор-де-Марсель[393], Сент-Оноре-де-Лерен[394] и Сен-Поль "за стенами Ниццы"[395]) и 10 лангедокских (епископов Магелона[396], капитулов Агда[397], Безье[398] и Нима[399], монастырей Аниан[400], Желлон[401], Ла Грасс[402], Леза[403], Мас-д'Азиль[404] и Сен-Сернен-де-Тулуз[405] и семьи Гильемов — правителей Монпелье[406]), а также картулярии аббатств Конк[407] и Вабр[408], расположенных в соседней с Лангедоком области Руэрг были учтены. Кроме того были использованы картулярии (или другие комплексы документов), созданные за пределами Средиземноморской Франции, но содержащие грамоты здесь написанные, например клюнийский[409], а также картулярии местного происхождения, в которых нет материалов старше 1100 г., но интересные с точки зрения ретроспекции, в частности картулярии иоаннитских приоратов Тринкентай[410], Ла Сельв[411], Сен-Жиля[412], цистерцианских монастырей Сильванес[413] и Ноненк[414], картузианских монастырей Бонфуа[415], Дюрбон[416], Монтрье[417], ряда других церковных учреждений[418].

Качество изданий, естественно, очень разное. Большинство современных заслуживают самой высокой оценки, что же касается старых, то картина пестрая. Некоторые картулярии изданы без необходимого научного аппарата и с периодическими отсылками к уже осуществленным публикациям отдельных документов, которые издатель по этой причине посчитал излишним воспроизводить; примером может служить Безьерский картулярий. Издатели Магелонского картулярия позволяли себе ремарки вроде; "следуют имена свидетелей, не представляющие какого-либо интереса"[419]. Сокращения и пропуски встречаются и в некоторых других опубликованных картуляриях, например Марсельском, изданном с тщанием и, по меркам науки середины XIX в., качественно. Прежде всего они касаются разного рода формул, как религиозных[420], так и юридических[421], иногда — состава семьи дарителя[422], описания отчуждаемого имущества[423] и даже отдельных сделок, если они казались издателям слишком банальными[424]. Не так уж редко текст заменен регестами с добавлением небольших выдержек[425]. Изредка указано, что сокращенная формула идентична той, что имеется в предыдущей грамоте[426], но в большинстве случаев об этом можно лишь догадываться, памятуя к тому же, что некоторые формулы, начинающиеся одинаково, далее различаются деталями. Наконец, и это самое досадное, сокращения издателя не всегда удается отличить от сокращений, имевшихся уже в подлиннике[427]. Пропуски и неясности такого рода существенно затрудняют работу, в частности количественные обследования. Вместе с тем, это один из немногих резервов неопубликованных раннесредневековых текстов, важность которого обычно недооценивается.

История изучения картуляриев, в том числе южнофранцузских, насчитывает не одно столетие. Но до недавнего времени источниковеды занимались по преимуществу отдельными документами, включенными в картулярий, прежде всего с точки зрения соответствия картулярной копии оригиналу. Вопрос же о соотношении картулярия и архивного собрания, на базе которого он создавался, практически не ставился. Впрочем, вопрос об искажении копиистами текста отдельного документа также нельзя считать изученным: в литературе существует, скорее, понимание связанных с ним проблем, нежели конкретные исследования и внятные ответы.

Насколько же серьезны были эти искажения? Как показал издатель клюнийских грамот А. Брюэль (имевший редкую возможность сравнить картулярии с подлинниками и высококачественными копиями XVIII в.), для некоторых французских картуляриев было характерно не только сокращение грамот, но и исправление древних варваризмов, осовременивание лексики, замена излишне кратких и недостаточно благочестивых преамбул на более подобающие[428]. Не учитывая этого, исследователь запросто попадет впросак. К счастью, в южнофранцузских картуляриях сокращения умеренны, а эксцерпты и вовсе редки, так что грамоты обычно сохраняют изначальную структуру и облик. Иногда опущены вводные разделы, в частности протокол и преамбула или их отдельные элементы[429], однако реже, чем это может показаться при первом знакомстве — как свидетельствуют подлинники, сокращения дипломатических излишеств могли иметь место уже на стадии оформления документа. В купчих грамотах изредка сталкиваешься с отсутствием цены приобретаемых участков[430], в обменных — с отсутствием сведений об отчуждаемых объектах[431]. Есть основания полагать, что переписчики не всегда приводили имена держателей[432], а также детей традента[433]. В тех случаях, когда копию можно сличить с оригиналом, удается выявить лишь очень небольшие расхождения: иное написание, пропуск или добавление слова, крайне редко — фразы[434]. Иногда ясно, что переписчик либо не понимал некоторые выражения, либо проявил небрежность[435], но такие случаи, не говоря уже о сознательных искажениях, все же исключения из правила.

Сложнее понять, как производился сам отбор документов, подлежащих копированию. В принципе, было давно известно, что составители картуляриев вовсе не обязательно копировали все документы, имевшиеся в их распоряжении. Однако значение этого факта недооценивалось, и на деле между картулярием и архивным собранием, послужившим ему основой, нередко ставился знак равенства. Более того, сложилась дурная традиция называть картулярием любой комплекс средневековых грамот, тематически относящийся к истории той или иной местности, не взирая на то, происходят ли они из одного архива или нет, являются ли подлинниками или разного рода копиями. Таков, например, изданный Б. Аларом "Руссильонский картулярий", куда вошли 120 грамот IX–XI вв. из ряда древлехранилищ Руссильона, обследованных им за долгие годы работы в должности архивиста департамента Восточные Пиренеи[436]. Сами грамоты представляют огромный интерес, но о репрезентативности собрания говорить, конечно, не приходится.

Недостаточное внимание к этой проблеме объясняется, наряду с причинами методологического характера, объективными трудностями: в подавляющем большинстве случаев собрание подлинных грамот не сохранилось или сохранилось очень плохо и может поэтому служить только скромным дополнением к картулярию, но никак ни его фоном. Так, по крайней мере, обстоит дело с архивами Средиземноморской Франции. Когда же в распоряжении историка имеются и картулярий, и лежащий в его основе комплекс подлинников, результаты их сравнения оказываются иногда ошеломляющими. Сошлюсь на исследования П. Боннасси о Каталонии. Сопоставив созданный около 1215 г. картулярий Викского капитула с соответствующим собранием подлинных документов[437], он установил, что в картулярий вошли только traditiones, т. е. грамоты, зафиксировавшие приобретения капитула, притом, за редкими исключениями, приобретения недавние (всего 304 грамоты). Помимо оригиналов этих грамот, в архиве капитула оказалось еще около 2400 документов старше 1215 г. Большинство из них поступило в архив вместе с traditiones: они подтверждали права традентов на передаваемые ими земли и запечатлели сделки их прежних владельцев, в основном мирян. Соответственно в картулярии преобладают дарственные и обменные грамоты (более 90%), тогда как среди подлинников — купчие (около 55%). Не углубляясь специально в источниковедческие изыскания, автор дает понять, что социальное положение традентов, чьи грамоты попали в картулярий, как правило, выше, чем социальное положение авторов тех грамот, которые туда не вошли.

По признанию П. Боннасси, он был шокирован своим открытием. Академическая подготовка ориентировала его, как и большинство французских медиевистов, занимающихся этой эпохой, на изучение именно картуляриев как "нормальных" носителей информации о раннесредневековых документах. Прошло немало лет интенсивной работы в архивах прежде, чем он понял качественное отличие картин общества, открывающихся при чтении картуляриев, с одной стороны, и подлинных документов, — с другой. Однако на его открытие поначалу не обратили внимание — или закрыли глаза, судить не берусь. Во всяком случае, оно не было отмечено ни в одной рецензии или какой-либо другой публикации тех лет на сходную тему. По словам П. Боннасси, сказанным во время нашей первой встречи в июле 1997 г., никто из историков французского средневековья (в отличие от специалистов по истории Каталонии) никогда не заговаривал с ним на эту тему. По всей видимости, это открытие ставило перед исследователями слишком много неприятных вопросов, связанных с представительностью того материала (как правило, картулярного), с которым им довелось работать.

На мой взгляд, невозможность сопоставить картулярий с суммой оригинальных документов, послужившей ему основой, не является оправданием для его восприятия как некоей данности, без выяснения того, насколько же типичен вошедший в него материал. В конце концов, речь вдет об одном из главных аспектов достоверности источника, а эту проблему не вправе игнорировать ни один историк. Отсутствие подлинников, бесспорно, затрудняет ее решение, но не более того — ведь даже сохранение всех грамот, когда-либо попавших в данный архив (что практически невероятно), не снимает вопроса об их представительности по отношению к массе циркулировавшей в изучаемом обществе документации, поскольку архивы разных типов — светских и церковных сеньоров, знати и простолюдинов и т. д. — аккумулировали далеко не одинаковые материалы. При отсутствии или малочисленности подлинников следует искать другие способы источниковедческого анализа картуляриев. Можно, например, изучить историю его создания, структуру, стилистические особенности вошедших в него грамот. Можно обратиться к старинным архивным описям или к трудам историков прошлого, имевших доступ к данному архиву до того, как канули в Лету содержавшиеся в нем подлинные грамоты. Не помешают и сравнительно-источниковедческие исследования.

Возможность и, одновременно, целесообразность такой работы я постарался показать на материале картулярия Сен-Виктор-де-Марсель[438]. Эта статья осталась невостребованной в России и неизвестной за рубежом, что весьма досадно, хотя сегодня я лучше, чем прежде, вижу ее недостатки. Однако с тех пор логика развития науки привела ряд других исследователей к сходным заключениям, в том числе сделанным на том же материале[439]. В последние годы наметилась тенденция рассматривать картулярий также с точки зрения обстоятельств, в которых он создавался, и конкретных целей, которые при этом ставились. По мнению П. Гири, провансальские картулярии XI–XII вв., помимо выполнения чисто архивистических задач, служили средством поддержания социальной памяти и консолидации линьяжей, связанных с данным церковным учреждением[440]. В защищенной несколько недель назад диссертации П. Шастана о лангедокских картуляриях проблема ставится еще шире. Автор анализирует целый спектр факторов, обусловивших их составление: от необходимости компенсировать утрату подлинных документов, погибших при пожаре в Желлонском аббатстве, и уточнения обстоятельств его ранней истории — до реорганизации сеньориального управления, осуществленной в ходе грегорианской реформы, и переосмысления юридического статуса подвластных людей и земель, произошедшего под влиянием рецепции римского права[441]. Это уже совсем другой уровень исследования проблемы, к которому, однако, наука только приближается. Изучение, под таким углом зрения, всех южнофранцузских картуляриев потребовало бы огромной кропотливой работы, посильной только большой бригаде специалистов. На сегодняшний день на этот счет можно сделать лишь предварительные выводы.

Как и прежде, я основываюсь в первую очередь на результатах изучения архива Сен-Виктор-де-Марсель, тем более что замечательные исследования П. Гири, Э. Дебакс, П. Шастана, некоторых других ученых не заостряют внимания на проблеме представительности вошедшего в тот или иной картулярий материала. К тому же, из всех раннесредневековых древлехранилищ Средиземноморской Франции он лучше всего поддается реконструкции. В последние годы мне удалось получить доступ к некоторым подлинным документам из викторинского архива, а именно к собранию его древнейших грамот, обоим картуляриям и наиболее полной из дореволюционных архивных описей, датированной 1569 г.[442] Их использование позволило уточнить некоторые выводы, опубликованные в названной выше статье, но в основе своей они и сейчас представляются мне правильными. Вкратце суть их такова.

В конце XI в. — времени создания первого, "Большого", картулярия марсельского аббатства — его архив был организован по географическому признаку: каждому диоцезу, где оно имело достаточно многочисленные владения, соответствовал ларь (armarium), в котором хранились, тогда еще не пронумерованные, документы, относящиеся к этим владениям. По всей видимости, имелись также особые сундучки для папских булл и королевских дипломов. Первоначально в картулярий было скопировано 736 грамот, коими архив никак не исчерпывался.

За пределами картулярия остались, во-первых, почти все не провансальские грамоты. Исключение составляют две грамоты из расположенного на правом берегу Роны диоцеза Изес[443] — вероятно, потому, что прежде он входил в состав Арльского архиепископства. Разумеется, провансальские грамоты в архиве Сен-Виктор преобладали, поскольку большинство владений аббатства находилось именно в Провансе. Однако помимо них в руках марсельских монахов к концу XI в. оказались многочисленные земли и ренты в Лангедоке, Каталонии, Сардинии, а также в Арагоне, Кастилии, Гаскони, Гиени, Дофинэ и Бургундии[444]. Часть документов, подтверждающих права аббатства на эти земли, были впоследствии включены в Большой картулярий, но первоначальный замысел копиистов этого не предусматривал. Основу викторинской сеньории за пределами Прованса составляли зависимые монастыри (обычно приораты), через которые осуществлялась эксплуатация и других, естественно, разрозненных и достаточно случайных здесь приобретений. Вполне возможно, что документацию не провансальского происхождения собирались сгруппировать в соответствии со схемой управления и занести ее в несколько миникартуляриев, по числу приоратов. Во всяком случае, один такой картулярий, в форме свитка, сохранился; в нем собраны 16 грамот, так или иначе связанных с зависимым от Сен-Виктор руссильонским монастырем Сант-Микель-дель-Фай[445]. Но план этот, скорее всего, не был полностью реализован. На это, как будто, указывает тот факт, что Малый картулярий, созданный уже в XIII в., в значительной своей части состоит из грамот, удостоверяющих законность притязаний марсельского аббатства в отношении "младших" обителей, главным образом не провансальских[446].

Во-вторых, составители Большого картулярия очень выборочно подошли к копированию документов папской канцелярии. Первоначально в него вошло только 5 булл[447], хотя к концу XI в. в монастырском архиве находилось по крайней мере еще 23 буллы[448]. За исключением особо ценной буллы Льва IX, изымавшей обитель из-под контроля марсельского епископа и подчинявшей ее непосредственно престолу св. Петра[449], а также фальшивой грамоты о якобы имевшем место освящении монастырского собора Бенедиктом IX[450], писцы скопировали лишь самые ранние из имевшихся в их распоряжении папских грамот (начало XI в.), которые подтверждали преемственность владельческих прав аббатства и в какой-то степени компенсировали пропажу ряда древних подлинных документов. Сеньориальный характер отраженной в нем документации, таким образом, налицо. Оправдано предположить, что папские грамоты предполагалось переписать в особый кодекс (булларий), но, похоже, это было осуществлено лишь в XIV в.[451]

В-третьих, переписчики пренебрегли некоторыми документами, потерявшими в глазах монахов практическую ценность. Прежде всего, в картулярий попало очень мало грамот, оформленных до восстановления аббатства в 965–977 гг. Конечно, бурные события предшествовавших десятилетий не благоприятствовали ни отправлению письменного делопроизводства, ни сохранению старой документации. Но как бы ни поредела она ко времени создания картулярия, составители не стали копировать подряд все древние грамоты. Так, они оставили без внимания грамоту 924 г., освещавшую обменные операции Марсельской церкви в епископстве Изес[452], — по всей видимости, потому, что земли, о которых шла в ней речь, к концу XI в. были утрачены, и аббатство не пыталось их вернуть. Включение в картулярий отдельных грамот каролингской эпохи объясняется, очевидно, тем, что зафиксированные в них перемещения земельной собственности сохраняли силу, особенно если эти перемещения оспаривались[453]. Руководствуясь теми же соображениями, составители избегали переписывать документы, запечатлевшие достаточно распространенные, надо полагать, случаи отчуждения монастырской земли на условиях бенефициального, прекарного или комплантационного договора[454], тем более на условиях купли-продажи[455]. По той же причине копиисты не стали заносить в картулярий документальные свидетельства о проигранных тяжбах[456], а также ряд старых грамот, ценность которых упала после того, как в архиве появились новые, но касавшиеся тех же владений — известно ведь, что под видом пожертвований подчас всего лишь подтверждали дарения предшественников[457].

В-четвертых, в картулярии не нашлось места документам "третьих лиц", запечатлевших предысторию приобретаемых монастырем земель. Несколько таких документов сохранилось в подлинниках[458]. Многочисленные грамоты, оформлявшие дарения и т. д. в пользу зависимых от Сен-Виктор-де-Марсель монастырей и церквей, понятно, не в счет: они воспринимались как пожалования самому аббатству, хотя и не всегда[459].

В-пятых, в картулярий не попало минимум несколько десятков ординарных провансальских traditiones, в том числе конца XI в., и этот факт объяснить труднее всего. Ясно, что пренебрежение некоторыми документами никак не связано со статусом традентов — среди них есть даже епископы[460] и представители титулованной знати[461]. На выбор копиистов могли повлиять какие-то содержательные особенности грамот, ускользающие от нашего внимания, но не исключено, что их попросту вовремя не нашли.

Точно оценить количественное соотношение документации, включенной и не включенной в Большой картулярий, конечно, невозможно. Однако вряд ли будет преувеличением сказать, что последняя преобладала. По всей видимости, картулярий вобрал в себя солидное большинство traditiones в пользу Сен-Виктор де Марсель, во всяком случае провансальских traditiones конца X–XI вв. Другие документы, особенно те, что оформляли всевозможные пожалования со стороны аббатства, а также грамоты "третьих лиц" почти не получили отражения в картулярии и в дальнейшем в массе своей погибли.

Каждый средневековый архив своеобразен, как своеобразна его история, а следовательно, и комплекс документов, сохранившийся до наших дней. И все же архивам определенного социокультурного региона, типа учреждения, наконец, времени возникновения присущи некоторые общие черты. Закономерен поэтому вопрос: насколько типичен архив Сен-Виктор-де-Марсель?

В Западной Европе той эпохи можно выделить два больших района, различающихся по роли документа в жизни общества. Границы их более или менее совпадают с границами массовой германской колонизации. Варварский мир не знал письменного делопроизводства, поземельные сделки совершались при помощи сложной публичной процедуры на сотенных собраниях. Появление на собраниях писцов внесло в эту практику меньше изменений, чем можно было бы ожидать, — наверное, потому, что юридический смысл документа долгое время был непонятен германцам. В период раннего феодализма и в Англии, и в Германии устная процедура играла, как правило, большую роль при заключении сделки, чем составление документа; соответственно показаниям свидетелей доверяли подчас больше, чем тексту грамоты[462]. Сделки между мирянами здесь редко скреплялись документом. Так, в архиве аббатства Санкт-Галлен (едва ли не единственном раннесредневековом архиве Германии, сохранившем подлинный актовый материал) документы этого рода составляют менее 10%[463], тогда как в каталонских архивах, обследованных П. Боннасси, они преобладают. Не приходится сомневаться, что весьма многочисленные в некоторых германоязычных районах грамоты простолюдинов в пользу церкви[464] оформлялись по ее инициативе при всемерной поддержке со стороны каролингских монархов, стремившихся гальванизировать римские институты. Показательно, что уже с середины IX в., когда их кипучая и несколько прожектерская деятельность сходит на нет, приток документов в монастырские древлехранилища Германии постепенно иссякает; продолжают поступать почти исключительно королевские дипломы и грамоты епископов и светских князей. Связано это было, конечно, не столько с упадком крестьянского землевладения, сколько с угасанием стимулов к публичной фиксации сделок на письме. Доказательством служит распространение здесь с X в. т. н. "книг дарений", которые, в отличие от картуляриев ("книг копий"), представляли собой сводки протокольных записей, регистрирующих непосредственно, без составления грамоты, и, разумеется, в частном порядке очередные приобретения данного вотчинника[465].

Совсем другую картину наблюдаем мы в романских областях Европы. В целом здесь сохранялась восходящая к античности традиция письменного делопроизводства, предусматривавшая скрепление документом даже самой пустяковой поземельной сделки и сколько-нибудь крупных операций с движимым имуществом, составление документа минимум в трех экземплярах, педантичное отношение к старинным архивным материалам. На протяжении всего раннего средневековья в Италии и на большей части Франции и Испании письменное оформление сделок между мирянами (в городской курии, в суде графа или епископа) было обычным явлением. Многие миряне имели собственные архивы, достигавшие подчас солидных размеров[466]. В некоторых районах Италии формуляр дарственной, купчей и обменной грамоты содержал пункт о передаче новому владельцу отчуждаемой земли всех относящихся к ней старых актов[467]. Можно считать аксиомой, что за каждой traditio, поступавшей в церковные древлехранилища этой части Европы, тянулся более или менее длинный шлейф сопутствующей документации. Тот факт, что помимо traditiones, до нас дошло крайне мало раннесредневековых южнофранцузских грамот, никак не опровергает этот тезис, поскольку речь идет о документах, уцелевших не просто случайно, а вопреки логике событий, обрекавшей их, как не занесенных в картулярий, на уход в небытие.

Будучи, как правило, продуктом индивидуального творчества, притом сравнительно слабо ограниченного каноном, картулярии отличаются большим разнообразием в том, что касается манеры копирования, отбора и организации материала и т. д. Репрезентативность картулярия зависит от многих факторов, в том числе выбора составителей, но решающим, безусловно, является облик архива, в котором он был создан. А поскольку возможна типология архивных собраний, правомерно ставить и вопрос о типологии картуляриев, с точки зрения их репрезентативности.

К концу средневековья в крупных церковных архивах имелось обычно несколько, иногда много (до полусотни) картуляриев[468]. Более поздние, как правило, представляли собой выжимку из более ранних с добавлением свежих документов. И даже если составители очередного картулярия обращались к оригиналам древних актов, старые картулярии уже самим фактом своего существования оказывали определенное "шумовое" воздействие на результат их работы. Поэтому наиболее перспективно сравнить самые ранние картулярии соответствующих архивов.

Сравнительный анализ показал, что все многообразие картуляриев сводимо к двум основным типам, между которыми множество переходных форм. На одном полюсе — небольшие сборники, состоящие из копий дипломов и булл, иногда с вкраплением особо важных грамот епископов и крупнейших светских сеньоров. Таковы, например, "Золотая книга" Прюмского аббатства[469], "книги привилегий" Вестминстера и Питерборо[470]. Довольно часто картулярии подобного рода вмонтировали в монастырские хроники — так было в Фарфе[471], Лорше[472], Сен-Бертен[473], Кентербери[474]. Перечень этих географических названий свидетельствует, что данный тип картулярия, отличающийся, конечно же, невысокой представительностью, имел очень широкое распространение. Отмечу, впрочем, отсутствие таких регистров в Испании, Южной Франции и Северо-Восточной Италии; возможно, это связано с бедностью этих районов памятниками хронографии.

На другом полюсе — высоко репрезентативные картулярии, вобравшие в себя практически все traditiones данного архива. Нередко такие всеобъемлющие картулярии создавались наряду и даже одновременно с особыми компендиумами булл и дипломов — так, например, обстояло дело в древлехранилищах Вестминстера, Лорша и Фарфы[475]. Следует подчеркнуть, что речь идет именно о traditiones; грамоты, фиксирующие пожалования и другие отчуждения церковной собственности, не подлежали занесению в эти картулярии; их либо не копировали вовсе, либо собирали в специальный кодекс, вроде "Книги щедрот" Фарфы[476]. Прочая документация, в том числе особо интересные нам грамоты "третьих лиц", почти не привлекали внимания переписчиков. Что же касается traditiones, в нашем распоряжении имеются образцы необычайно полных регистров. Так, например, не известна ни одна грамота, которой пренебрегли составители Лоршского картулярия, хотя какая-то, скорее всего небольшая, часть старинных актов к тому времени уже погибла[477]. Этот тип картулярия был господствующим в Англии[478] и, как будто, в Германии. Определенное распространение он получил и в романских странах — примерами могут служить первый картулярий Клюни[479] и "Книги древностей" Барселонского капитула[480] — но в целом картина здесь более пестрая и менее ясная, так что Викский картулярий, обследованный П. Боннасси, никак не является исключением.

Большой картулярий Сен-Виктор-де-Марсель нельзя безоговорочно отнести к числу всеобъемлющих, поскольку, как было показано, в него вошли далеко не все traditiones, имевшиеся в монастырском архиве. Установка на отбор документов для копирования проглядывает и в факте включения в картулярий ряда дипломов и булл — в высокопредставительные немецкие картулярии, вобравшие в себя едва ли не все грамоты простолюдинов, документы такого рода, как правило, не попадали. Объяснение выборочному подходу викторинских копиистов к актовому материалу правильно, наверное, искать в характерном для южных областей Европы отношении к документу как таковому. Оформление документа и предъявление его в суде было здесь обычным явлением, объем архивной документации нарастал как снежный ком, и собрать ее раз и навсегда в едином регистре (такое искушение могло возникнуть у немецких копиистов, имевших дело с меньшим, а главное определенным, количеством достаточно однообразных грамот) было просто немыслимо. С другой стороны, в Провансе и других районах романского Юга, картулярий был призван главным образом облегчить доступ к подлинным материалам, но никак не подменить их[481] — в разительном отличии от посткаролингской Германии, где прекратилось само изготовление грамот, и пришедший на смену картулярию регистр протокольных записей о совершенных сделках стал, по существу, единственным документальным свидетельством о них. Принципиально различным было и отношение в этих двух частях Европы к древним подлинным документам. Показательно, что в Германии они уцелели только в тех архивах, где картулярий почему-то так и не был составлен, например, в Санкт-Галлене[482]. Создание же картулярия, как правило, оказывалось для скопированных в него, а заодно и других (не удостоенных такой чести, а значит, вовсе никчемных) равносильным вынесению смертного приговора[483]. Исключение делали, и то не повсеместно, лишь для дипломов и булл — так, например, обстояло дело в саксонском аббатстве Корвей.

Буллы, дипломы, дарственные прелатов церкви и светских магнатов составляют важную часть архивных собраний Италии, Испании и Южной Франции, но не они, а скромные грамоты и грамотки простолюдинов определяют их облик. Правда, и здесь появление картулярной копии резко ухудшало шансы подлинника на выживание: и в Сен-Виктор-де-Марсель[484], и в Сент-Оноре-де-Лерен[485], и даже в некоторых каталонских архивах, например в Сант-Кугат дель Валлес[486], сохранилось крайне мало оригинальных документов, имеющих аналог в картулярии. Однако такое положение сложилось далеко не повсеместно. Так, в архиве епископов Уржеля, сумевшем избежать серьезных потрясений вплоть до Гражданской войны 1936–1939 гг. и лишь немного пострадавшем в ходе ее, уцелело подавляющее большинство подлинных раннесредневековых грамот, скопированных в середине XIII в. в картулярий[487]. Другим примером служит клюнийский архив, безмятежно просуществовавший до Великой французской революции; мы знаем об этом благодаря усердию отенского юриста Ж. Ламбер де Барива, переписавшего в 1771–1790 гг. почти все клюнийские грамоты старше XIV в.[488]. Как свидетельствует Д. де Сент-Март, в менее благополучном архиве Сен-Виктор в XVIII в. также имелось немало погибших затем подлинников картулярных копий[489]. Таким образом, речь идет о сравнительно недавней деформации архивных фондов.

Готовность сохранять оригиналы вошедших в картулярий грамот говорит о том, что в архивах южноевропейских стран упор делался не на картулярий, а на собрание оригинальных документов, и косвенно подтверждает предположение об избирательности здешних картуляриев. Эта избирательность, естественно, не одинакова и колеблется от весьма высокой (Вик) до незначительной, почти нулевой (Клюни). Марсельский картулярий занимает промежуточное положение, но ближе к картуляриям второй группы. Его типологическое сходство с большинством других южнофранцузских картуляриев позволяет сделать вывод об их достаточно высокой репрезентативности — разумеется, в том, что касается traditiones, которыми, напомню, далеко не исчерпывается богатство раннесредневековых архивов данного региона.

Документальные коллекции историков XVII–XVIII вв.

Около четверти всех раннесредневековых южнофранцузских грамот дошло до нас благодаря публикациям, рукописным копиям, а также отдельным цитатам и упоминаниям ученых эпохи "старого режима"[490]. Нередко копии эрудитов — это все, что сохранилось от целых архивов. Например, наши сведения о древлехранилище архиепископов Нарбонских основываются почти исключительно на коллекции Балюза и "Всеобщей истории Лангедока". По большей части этот материал давно введен в научный оборот, однако степень его реальной изученности разнится весьма существенно. Наименее исследованы, естественно, рукописные досье, хранящиеся в основном в Национальной библиотеке Франции. Что же касается публикаций, то многое зависит от качества и самой доступности издания. Так, документальные приложения К. де Вика и Ж. Вэссета были переизданы в конце XIX в. с многочисленными уточнениями и добавлениями, почерпнутыми в первую очередь в их же рукописных досье, и в научном плане очень качественно[491]. Напротив, один из самых важных для изучения истории Прованса трудов дореволюционной медиевистики, содержащий копии десятков иначе неизвестных, — "История аббатства Монмажур" К. Шантелу — издан столь неудачно[492], что в ряде случаев требуется обращение к подлиннику[493].

Точность копий, изготовленных историками-эрудитами, в большинстве случаев весьма высока, по крайней мере она несомненно выше точности средней картулярной копии[494]. С представительностью их досье дело обстоит сложнее. По сравнению с создателями картуляриев, эрудиты располагали, как правило, заметно меньшим объемом раннесредневековой документации. Но многие из них и ее обследовали не полностью, ограничившись по большей части знакомством с картуляриями. Справедливости ради следует сказать, что хранители некоторых архивов, особенно монастырских, ни под каким видом не подпускали посторонних к ларям с подлинными документами, но разрешали им работать с картуляриями. Так, например, поступали в древнем аббатстве Сен-Бертен, где исключение не сделали ни для Дюканжа, ни для Мабильона[495]. Иногда дело было вовсе не в страхе архивистов за свои сокровища. Если верить Ж.-П. Папону, он не смог, как ни старался, заполучить даже картулярии Сен-Виктор-де-Марсель, потому что монахи, занятые "фривольными развлечениями", не хотели себя обременять[496]. Но обычно таких препятствий все же не было, и ученый с именем мог рассчитывать на радушный прием. Поэтому тот факт, что многие историки дореволюционной эпохи пренебрегли вполне реальной возможностью познакомиться с подлинными документами, нуждается в другом объяснении.

Искать его следует, по-видимому, в старинных, по существу еще средневековых, представлениях об историческом источнике. Средневековым хронистам, как и историкам эпохи Возрождения, не было чуждо обращение к архивным материалам — королевским или княжеским хартиям, фиксировавшим основание монастыря или дарование городу привилегий, папским буллам об учреждении новых культов и диоцезов и т. д. Известно, что многие хроники представляют собой, по сути дела, те же сборники копий дарственных и иных грамот, перемежаемых краткими экскурсами в политическую историю. Однако вплоть до начала XVII в. французская историография не знала систематического изучения древних грамот, кем бы и по какому бы поводу они ни были даны. Лишь в это время пришло понимание того, что грамота может содержать сведения, случайные по отношению к тем задачам, которые решали ее составители, например даты епископских правлений, данные о родственных связях знати, значении юридических терминов и т. д.[497] При этом новый подход к историческому источнику завоевал признание не сразу, так что и в XVII, и даже в XVIII в. многие эрудиты интересовались, как и их предшественники, лишь "наиболее важными" документами. Между тем именно их и переписывали в первую очередь в картулярии, причем с особой тщательностью. И хотя время от времени некоторые ученые доказывали с текстами в руках, что игнорирование подлинных материалов порождает грубые фактические ошибки и вообще обедняет наше представление о прошлом[498], многие историки того периода так до них и не добрались — к великому сожалению современных исследователей, уже лишенных такой возможности.

Отношение эрудитов к проблеме оригинала и копии было существенно иным, чем в наши дни. Иллюстрацией могут служить "Марсельские анналы" Ж.-Б. Генэ. Он охотно цитировал подлинные документы из нескольких архивов Прованса, но, как будто, только в тех случаях, когда в его распоряжении не было картулярия. Так, например, обстояло дело с архивными материалами аббатства Монмажур[499], где по каким-то причинам картулярий составлен не был, и с некоторыми грамотами конца XII — начала XIII вв. из фондов аббатства Сен-Виктор, которые не вошли ни в один из монастырских картуляриев[500]. Похоже, что располагая "достоверной" (authentica) картулярной копией, он уже не интересовался оригиналом. Здесь уместно напомнить, что, согласно средневековым и еще не изжитым тогда до конца представлениям, достоверным документ делала не столько его подлинность (в смысле: первичность, точность, правдоподобие), сколько авторитет традиции или высокопоставленных судей, признававших за ним это качество[501]. Поэтому авторитет картулярия — красиво оформленной и окруженной почтением книги, к которой обращались за справками не одно столетие, был, конечно же, выше, чем у порченной временем и едва ли не впервые извлеченной на свет оригинальной грамоты, чья подлинность еще требовала доказательств. Не случайно, что и в средние века, и в "век эрудитов" некоторые картулярии (например, Арльского архиепископства) назывались Liber authenticus — "Достоверная книга"[502].

Другая проблема состоит в том, чтобы в каждом конкретном случае разобраться, с чем именно работал тот или иной историк-эрудит: с оригиналом или же с его картулярной копией. Правила научной организации текста еще только зарождались, и большинство историков XVII–XVIII вв. ссылались (если вообще ссылались!) на свои источники, как Бог на душу положит. Примером может служить "Христианская Галлия" Д. де Сент-Марта — в этом отношении, одного из самых аккуратных авторов своего времени. Начать с того, что один и тот же источник, например Большой картулярий аббатства Сен-Виктор, он называет по-разному: chartularium, chartarium, liber chartarum, tabullarium, в том числе на одной странице[503]. Но самое досадное, что в его словоупотреблении chartarium и особенно tabullarium — это сплошь и рядом также и сам архив[504]. Нельзя безоговорочно полагаться и на ссылки типа: ех archivis S.Victoris Massil.[505], поскольку встречаются и такие конструкции: ех arch. S.Viet, parvo cart. fol. 153 verso[506]. В результате из нескольких сот ссылок Д. де Сент-Марта на фонды марсельского аббатства, вряд ли наберется три десятка, которые бы не вызывали сомнения в том, что это ссылки действительно на подлинные документы. Следует подчеркнуть, что речь идет именно о ссылках, а не об отобранных для публикации грамотах. Репрезентативность этих документальных досье определить еще труднее, чем выяснить круг источников, известный составителям. Ясно только, что материал они брали в основном из картуляриев, содержавших наиболее интересные для историков XVII–XVIII вв. материалы.

Представительность документальных коллекций эрудитов в отношении документальных комплексов, с которыми они работали, в первую очередь зависит, разумеется, от индивидуальных устремлений их составителей. Но поскольку эти устремления во многом определялись историографическими традициями и общим уровнем науки в данной стране, принципы составления этих коллекций были более или менее общими. В Германии, где интерес к древним документам проснулся очень рано, и уже в XVIII в. стали целиком издавать картулярии, тематическим подборкам эрудитов свойственна высокая представительность. Примером может служить "Эльзасская дипломатика" И.-Д. Шепфлина. Как следует из предисловия, автор видел свою задачу в том, чтобы собрать воедино все известные ему документы, проливающие свет на средневековую историю Эльзаса. Работа выполнена очень добросовестно: документы, не учтенные составителем, происходят за редкими исключениями из тех собраний, которые по каким-то причинам были ему недоступны, главным образом из Вайсенбургского картулярия. К такому выводу приводит сопоставление "Эльзасской дипломатики" с регестами А. Брукнера, который ставил перед собой, по сути дела, ту же задачу, что и И.-Д. Шепфлин, но решил ее на уровне науки середины XX столетия[507]. Во Франции дело обстояло иначе. Систематическое изучение частных грамот началось здесь только в XVIII в., а публикации картуляриев как таковых (а не отдельных грамот, в них содержащихся) появились уже в 40-е гг. XIX в. До этого интерес к документам был очень избирательным.

"В первую очередь, — писали в 1733 г. авторы "Всеобщей истории Лангедока" бенедиктинцы К. де Вик и Ж. Вэссет, — мы старались осветить происхождение, последовательность, родственные связи и деятельность графов, виконтов и других важных сеньоров провинции… предмет, который до сих пор был окутан глубоким мраком. Следуя своей методе писать только то, что находит подтверждение в документах и у старых авторов, мы решили привести здесь большую часть текстов, послуживших основой нашего исследования, а также многие другие хартии, показавшиеся нам интересными, особенно те, что помогают разобраться в происхождении и родословных старой знати Лангедока"[508].

Цитата говорит сама за себя, но попробуем все же проверить заявление ученых бенедиктинцев с документами в руках. Поскольку южнофранцузские архивы сохранили очень мало раннесредневековых грамот, представительность и характер выборки К. де Вика и Ж. Вэссета можно выяснить только по отношению к картуляриям, точнее к тем из них, что до нас дошли. Важно узнать, насколько отличается структура этой выборки от структуры обычного картулярия — например, по доле грамот, данных титулованными сеньорами и прелатами церкви. При этом нужно иметь в виду, что Вика и Вэссета интересовали не только те грамоты, что исходили от знати, но и те, где эта знать в той или иной связи упоминалась. Так, один из дипломов Карла Лысого, данный им заштатному монастырю в Жеронском диоцезе и уже опубликованный Буке, фигурирует в собрании бенедиктинцев под следующим заголовком: "Диплом Карла Лысого, где упоминается маркиз Гауселин"[509]. В ряде документов имя главного героя — графа, виконта или епископа — выделено крупным шрифтом или курсивом[510]. Показательны также документы, приведенные составителями в эксцерптах. Описание объекта сделки, условия ее совершения, равно как протокол и эсхатакол, в них опущены, тогда как сведения о том, что традент приобрел отчуждаемую им землю у некоего виконта, сохранены[511]. В целом, доля документов с упоминанием представителей титулованной знати и прелатов церкви составляет в коллекции Вика и Вэссета не менее 90%. Включение в нее остальных грамот объясняется либо тем, что в них говорится о представителе нетитулованной знати, к которому могли возводить свой род дворянские семьи более поздней эпохи, либо тем, что это древнейший документ, относящийся к тому или иному замку или монастырю и т. д.[512]

Таким образом, речь идет об очень целенаправленной выборке, причем цель эта имеет мало общего с целями нашего исследования. До тех пор, пока речь идет о толковании термина, об определении сущности сделки, даже о констатации общественного положения контрагентов в конкретной сделке, грамоты из коллекций эрудитов являются вполне достоверным источником. Но как только мы задаемся вопросами о доли того или иного вида сделки в их общей сумме, тем более о социальной структуре контрагентов церкви, — словом, когда источником является не отдельный документ, а их комплекс, — репрезентативность этих коллекций оказывается под вопросом. Концентрация грамот крупных сеньоров никоим образом не отражает их долю среди земельных собственников. Некоторые типы документов эрудиты игнорировали вовсе, или извлекали из них очень специфическую информацию, Например, сведения о нескольких земельных описях IX в. сохранились только потому, что в них упоминались неизвестные иначе епископы Марселя, причем характерно, что сохранились не сами описи, а лишь их заголовки, где как раз и фигурируют имена этих епископов[513].

Бенедиктинцы также далеко не всегда копировали документ in extenso. Случалось, они ограничивались краткими выдержками, содержащими интересующие их сведения о знати, оставляя за бортом более трех четвертей подлинного текста и к тому же иногда меняя первое лицо на третье[514]. Чаще, однако, они воспроизводили структуру грамоты, но опускали пассажи, казавшиеся им банальными. Таковыми могли быть преамбулы, содержащие обоснование дарения[515], формулы принадлежности[516], имена членов семьи контрагента[517] или рядовых свидетелей[518], или неизвестные им названия земельных объектов[519], или некоторые клаузулы, например, о сохранении права пожизненного владения[520], другие детали сделки или делопроизводственные клише[521]. Будучи по-своему щепетильными, они отмечали опущенные части документов отточием или etc., и, насколько я могу судить, ничего не редактировали.

Наконец проблема правильного прочтения. В целом, историки-эрудиты работали очень добросовестно, но отдельные ляпсусы, допущенные кем-то из переписчиков, кочевали из одного издания в другое. Так, диплом Карла Великого об основании аббатства Ла Грасс, известный историкам по крайней мере с начала XVIII в., в "Христианской Галлии" и "Всеобщей истории Лангедока" содержал загадочное упоминание о неких "старших людях", само по себе допустимое, но не укладывающееся в контекст[522]. Согласно современному прочтению, речь идет об "отсутствующих людях"[523], благодаря чему фраза обретает смысл[524]. Другой пример связан с первым случаем употребления в южнофранцузских источниках термина fevum, зафиксированным в Магелонском картулярии под 899 г.; у бенедиктинцев значится fidem, а сама грамота датирована 922 г.[525] Датировка ряда документов подверглась еще более радикальному пересмотру[526].

"Всеобщая история Лангедока" по праву считается одним из лучших трудов дореволюционной французской медиевистики. В издании грамот частных лиц они вообще были в числе пионеров. Большинство других публикаций этой эпохи, например, документальные приложения к "Христианской Галлии" Сент-Мартов, или "Всеобщей истории Прованса" Ж.-П. Папона, представляют собой публикации совершенно разрозненных текстов, впрочем, в целом правильно прочитанных и отделенных от фальшивок, чего нельзя сказать о всех изданиях той эпохи.

Точности ради, следует отметить, что некоторые коллекции эрудитов создавались с совсем другими целями. Так, коллекция Балюза составлялась не в последнюю очередь для обоснования территориальных притязаний Франции на пограничные с Испанией территории. Из опубликованных подборок этого типа особого внимания заслуживают приложения к "Испанской марке" — солидной монографии, автором которой несколько условно считается П. де Марка[527] — крупный историк и дипломат, ставший под конец жизни архиепископом Тулузы; Э. Балюзу, который был его секретарем, выпало на долю ее доработать. Поскольку целью этой подборки было доказать древность и основательность прав французской короны на земли, составившие впоследствии Барселонский принципат, издатели постарались привести максимальное количество документов, подтверждающих факты пожалований Каролингов в пользу каталонских монастырей, церквей и светских сеньоров, а также факты функционирования на этой территории франкских институтов и датировки грамот по годам правления франкских королей. Социальный аспект этой выборки выражен поэтому не так явно, как в издании Вика и Вэссета. Однако в тех случаях, когда современный исследователь в состоянии сопоставить документальные приложения к "Испанской марке" с архивными собраниями или картуляриями, на базе которых эти приложения создавались, сразу же становится ясным, что представительность их, по большинству параметров, невысока. Сказанное, конечно же, никак не умаляет ценность этой коллекции, тем более, что многие вошедшие в нее документы (особенно руссильонские) в дальнейшем погибли. Но вполне очевидно, что анализ этих документов должен быть, по преимуществу, штучным.

Особо надо сказать об огромной коллекции руссильонского адвоката Ф. де Фосса (1725–1789), с 1963 г. хранящейся в архиве департамента Восточные Пиренеи[528]. Взявшись отстаивать интересы маркиза Ж. д'Омса, судившегося с Receveur général des Domaines по поводу юридического статуса реки Sorède, он обследовал архивы ряда древних учреждений Руссильона, в т. ч. не сохранившиеся до наших дней архивы капитула Эльн, монастырей Сен-Мишель-де-Куша, Сен-Мартен-де-Канигу, Сен-Пьер-де-Род, некоторых других, и составил многотомное собрание копий и выписок, призванных подтвердить его тезис об аллодиальном характере владельческих прав на водные бассейны Руссильона. По авторитетному заключению А. Катафо и С. Коканас, в тех случаях, когда удается сверить выписки Ф. де Фосса с подлинными документами, они оказываются очень точными. Что же касается представительности его выборок, то картина неоднозначна. Для историка, изучающего использование водных ресурсов Руссильона, данная коллекция является наилучшим подарком, о котором только может мечтать медиевист, что во многом определило успех книги С. Коканас, посвященной истории мельничного дела и ирригации[529]. В других случаях представительность коллекции, естественно, ниже. Следует добавить, что Ф. де Фосса поставил большое количество копий для коллекции Ж.-Н. Моро (1717–1804), хранящейся в Национальной Библиотеке в Париже, причем соотношение перпиньянского и парижского собраний толком неизвестно. Ясно только, что частично они состоят из одних и тех же документов, частично дополняют друг друга. В работе были учтены материалы перпиньянского собрания до середины XII в.[530] и некоторые документы из парижского собрания, рассредоточенные по громадной коллекции Моро[531]. Замечу также, что небольшая часть грамот, содержащихся в этих двух собраниях, издана, в основном в XVII–XVIII вв., когда историки еще имели доступ к большинству архивов, обследованных Ф. де Фосса, но какая именно часть, — ни один из исследователей, работавших с его коллекцией, сказать не берется. Похоже, что речь идет о самом значительном массиве неопубликованных южнофранцузских документов X–XII вв.

В работе использованы также публикации разнородных, по происхождению, материалов, относящихся к истории отдельных районов Средиземноморской Франции. Таков названный выше "Руссильонский картулярий" Б. Алара, таково аналогичное, но более объемное и сложное по структуре издание А. Маюля о Каркассэ[532], подборка Г. де Мантейе об Авиньоне и его округе[533], "Лодевский картулярий" Э. Мартена, представляющий собой публикацию 305 разрозненных документов 800–1789 гг.[534], "Новейшая христианская Галлия" Ж.-И. Альбана и У. Шевалье — своего рода ремейк знаменитого издания Сент-Мартов, выполненный на уровне науки рубежа ХIХ–XХ вв., но охвативший лишь диоцезы Прованса[535]. Привлекались также издания, построенные по другим принципам, например собрание древнейших документов на провансальском языке, опубликованное К. Брюнелем[536]. Эти и подобные издания содержат немало иначе не изданных грамот, происходящих из разных архивов и независимо от того, сохранились ли они в подлинниках, в картуляриях или в досье историков-эрудитов. Кроме того, учтены издания дипломов ряда франкских монархов, также некоторых местных князей (например, виконтов Марселя), объединяющие документы из разных архивов и опять же безотносительно того, в каком виде они сохранились. По какому изданию цитировать тот или иной документ — вопрос скорее технический; решающим аргументом является, естественно, качество издания. Важнее напомнить о крайней разнородности аккумулированных в таких изданиях материалов и предостеречь от опрометчивых попыток их сплошного количественного обследования, допустимого лишь по особым параметрам, например антропонимическому, и то с оговорками.

В целом, на сегодняшний день, исследователь вынужден работать с конгломератом изданий, очень разных по качеству и структуре. Что же касается неизданной части актового материала, она составляет, по моей оценке, максимум 15%. Отсутствие более точных данных не является, в этом случае, результатом чьей-то недоработки, поскольку выбранный регион никогда не был объектом единого исследования, а следовательно, не было и стимула для подобных оценок. Как уже отмечалось, один и тот же документ может существовать в двух неизданных копиях, находящихся в разных архивах. Кроме того, некоторые картулярии и другие собрания опубликованы частично, и лишь изредка кто-либо задавался целью определить, какая именно часть остается неизданной. Так, согласно Э. Дебакс, из наименее изученного картулярия Тренкавелей опубликовано, но далеко не всегда in extenso, примерно 49% грамот; меньше всего повезло клятвам верности, которые редко привлекали внимание ученых-эрудитов: из них полностью опубликованы 14%, еще 27,3% — частично, тогда как 63,7% оставались неизданными вплоть до последних лет, когда стали появляться публикации отдельных актов, подготовленные Э. Дебакс и другими исследователями; однако речь идет в основном о документах XII в.[537] Из более доступного картулярия епископов Агда опубликовано 37,8% — главным образом, все в том же издании[538].

Итак, чем же мы располагаем?

Очевидно, что значительная, надо думать, преобладающая часть раннесредневековой южнофранцузской документации утрачена. Иначе и быть не могло: исступление фанатиков, пытавшихся перечеркнуть прошлое, нетерпение военных, требовавших пустить весь этот пергаменный хлам на патроны, ярость восставших крестьян, видевших в древних свитках инструмент эксплуатации, злой умысел вошедших в раж сутяг, стремившихся выкрасть или уничтожить невыгодные им документы, безразличие завоевателей, невежество чиновников, "забывчивость" собирателей древностей, небрежность переписчиков, курьеров и судейских, пожары, наводнения, сырость, крысы… Какие только напасти не угрожали из глубины веков работе сегодняшнего исследователя!

Обескураживающий перечень всех этих историко-архивных кошмаров способен, наверное, согреть сердце не одному гиперкритику. Однако автор этих строк не принадлежит к их числу и настроен вполне оптимистически. В самом деле, можно было бы предположить, что интересующая нас документация, как раз в силу ее древности, за многовековую историю своего существования должна была бы испытать на себе максимум всевозможных невзгод. В действительности же ей удалось избежать очень многих из них и сохраниться достаточно хорошо. Этому способствовало прежде всего то обстоятельство, что раннесредневековые грамоты происходят по большей части из архивов кафедральных соборов и крупнейших аббатств, т. е. наиболее солидных церковных учреждений. Не говоря уже о том, что здесь имелись наилучшие из возможных тогда условий хранения, эти учреждения, благодаря прочности своего общественного положения (а иногда и прочности крепостных стен), в общем и целом сумели выстоять перед лицом иноземных вторжений, народных выступлений и религиозных бунтов и уберечь свои древлехранилища от уничтожения. От рук повстанцев и солдат гибли главным образом архивы коллегиальных церквей малых провинциальных городов и небольших, плохо защищенных монастырей, которые в массе своей возникли много позже изучаемого периода. В ходе Революции интересующие нас архивы пострадали сильно, может быть, даже сильнее, чем архивы некоторых менее древних и менее важных церковных учреждений, расположенных обычно вдали от административных центров департамента (до них порой не доходила очередь)[539], но, к счастью, в отличии от последних, они были к тому времени уже достаточно хорошо обследованы — ведь историки XVII–XVIII вв., интересовавшиеся в первую очередь "началами" и "истоками" того или иного города, епископства или монастыря, уделяли преимущественное внимание именно древнейшим документам. Например, в те годы, судя по всему, погиб составленный в середине XI в. картулярий Вьеннского капитула, но благодаря подробному его описанию, сделанному в 1771 г., мы имеем о нем достаточно хорошее представление. Примечательно, что из 259 грамот этого картулярия 176 (т. е. 67,9%) известны по более или менее полным копиям историков-эрудитов[540].

Таким образом, древность документа служила ему определенной защитой. Разумеется, в абсолютных цифрах от XVI или XVII в. документов сохранилось неизмеримо больше, чем от X в., но утверждать, что так же обстоит дело и в процентном выражении, было бы рискованно. Можно считать аксиомой, что, по сравнению с позднесредневековой грамотой, пережившая свою эпоху раннесредневековая грамота имела, на круг, больше шансов уцелеть до наших дней. Нужно, кроме того, иметь в виду, что в рассматриваемый период документ был несравненно более редким явлением общественной жизни, чем несколько столетий спустя. Как свидетельствуют отмеченные выше аномалии в географическом распределении актового материала, в некоторых районах Средиземноморской Франции письменное делопроизводство на каких-то этапах истории было развито слабо. Сравнительно скромная роль, отводившаяся документу в регулировании социально-экономических отношений раннесредневекового общества, выдвигает перед исследователем ряд серьезных проблем, но эти проблемы уже выходят за рамки источниковедения.

в. Описи

Особо следует сказать об инвентарных документах сеньориальной администрации. Характеризуя вотчину в целом, они содержат сведения, которые трудно или вовсе не удается получить из других источников. Поэтому возможность разобраться в ряде аспектов социально-экономического строя региона (структура вотчины, степень и способы эксплуатации крестьян, размеры и облик крестьянского хозяйства и т. д.) не в последнюю очередь зависит от того, обеспечен он описями или нет.

Средиземноморская Франция в этом отношении обделена: в нашем распоряжении всего три описи каролингского времени: Марсельский полиптик 814 г., известный также как полиптик епископа Вуадальда[541], примыкающая к нему совсем маленькая марсельская опись 835 г.[542] и сопоставимая с ним по размеру опись владений епископов Безье[543]. Несколько breve XI в. дошло до нас в составе картулярия аббатства Сен-Виктор-де-Марсель[544]. Существует также небольшая опись владений церкви Экса, составленная между 1050 и 1060 гг., до сих пор неопубликованная, но малоинформативная[545]. Лангедок XI в. представлен фрагментами одной единственной, т. н. Велэйской описи[546]. Следующие по времени лангедокские описи относятся уже к XII–XIII вв.[547]. Древнейшие инвентарные документы Руссильона — capbrei — датируются XIII в.[548]

По сравнению с Северной Францией или Германией, Прованс и Лангедок обеспечены политиками плохо. В соседних же с ними районах Южной Европы мы наблюдаем примерно ту же картину. Это видно даже на примере наиболее благополучной в этом смысле области Юга — Италии: в настоящее время известно 17 итальянских описей VIII–X вв. против 30 северогалльских[549], и это при том, что по объему раннесредневековая итальянская документация превосходит северогалльскую на порядок. Другой наглядный пример — Каталония. Богатство ее архивов только что не вошло в пословицу, но раннесредневековых описей всего две, датируемые, соответственно, серединой X и серединой XI в.; обе касаются владений церкви св. Петра в Виламажор де Валлес (район г. Вик)[550]. Следующие по времени документы этого типа относятся уже к XII в.[551]. Помимо упомянутых выше лангедокских и провансальских описей, можно назвать лишь две южнофранцузские описи каролингского времени, а именно описи владений лионской церкви 812 и 984 гг.[552] Знаменательно, что соседняя Бургундия тоже не богата инвентарными документами[553], несмотря на ее хорошо сохранившиеся архивы. Мы располагаем также описью группы владений в районе Мориака (юго-западная Овернь), но это лишь фрагмент полиптика монастыря св. Петра в Сансе (Шампань)[554], так что сохранение его, а может быть, и создание связано не с местной, а с северофранцузской традицией. В большинстве областей Южной Франции самые ранние описи относятся к XI–XII вв., и дошли до нас благодаря картуляриям. Так обстоит дело в Дофине, в Оверни, в Лимузене[555]. В Гиени и Гаскони описи зарегистрированы только с XIV в.[556] В Италии ситуация несколько иная, но все же знаменательно, что в некоторых районах, например, в Лацио, инвентарные документы являются редкостью вплоть до XIV в.[557]

Поскольку малочисленность и даже полное отсутствие раннесредневековых инвентарных документов характерны для всех районов Южной Франции, а также для Испании и (в меньшей степени) Италии, средневековая и новая история которых сложилась очень по-разному, этот факт нельзя отнести всецело на счет случайного или намеренного уничтожения описей в последующие столетия. В специальной литературе (Э. Лень, Р. Фоссье) прослеживается мысль, что в этом регионе описи и создавались редко[558]. Высказывалось мнение, что такое положение вещей было обусловлено низким уровнем вотчинной администрации[559]. Но так ли это?

Установленный теперь факт многовековой, восходящей к античности, практики составления инвентарных документов заставляет отказаться от попыток искать причину малочисленности южных полиптиков в слабости влияния каролингской администрации к югу от Луары. Некоторые описи, действительно, были составлены по специальному, касающемуся данного церковного учреждения, распоряжению каролингских монархов[560]. При этом, естественно, наибольшее внимание они уделяли монастырям и церквям того района, где в основном протекала их жизнь, т. е. Северо-восточной Галлии. Но весомость этого фактора не следует преувеличивать. Ведь законодательство, предусматривающее описание церковных владений, было общеимперским[561]. Кроме того, на этот счет известен и особый капитулярий, касающийся только Италии[562]. Зафиксировано участие "государственных посланцев" в составлении одной из итальянских описей[563]. Зависимость от Brevium excempla обнаруживает формуляр полиптиков Боббио[564]. Отмечу также композиционное сходство Луккского политика с политиком Сен-Рикье, созданного при участии чиновников Людовика Благочестивого[565].

Южная Франция, так же как Италия, в каролингское время вовсе не была захолустьем. До середины IX в. она представляла собой "удел" сначала Людовика Благочестивого, затем его сына Пипина I и внука Пипина II. Трудно поверить, что, оказавшись в Ахене, Людовик оставил без внимания в таком важном вопросе страну, где провел большую часть своей жизни. Южнофранцузские монастыри и церкви получили от каролингских правителей много дипломов. Среди них выделяется лангедокское аббатство Аниан, в картулярии которого фигурируют 22 диплома 787–852 гг. Первым настоятелем этого аббатства был знаменитый Бенедикт Анианский, советник императора Людовика, последние свои годы живший при дворе. Таким образом, о недостатке внимания Анианскому монастырю со стороны государства или о неосведомленности его руководителей, предписывавших описание церковных имуществ, говорить не приходится. Но ни в одном относящемся к монастырю источнике, а среди них, помимо четырехсот грамот IX–XII вв., есть еще житие Бенедикта и хроника, нет и намека на инвентарные документы. Показательно, что единственный диплом аквитанских королей, где имеется упоминание о полиптике, был дан монастырю Сен-Поль-де-Кормери, расположенному за пределами Южной Франции, в Турени[566].

Итак, малочисленность южнофранцузских описей нельзя объяснить одними лишь привходящими обстоятельствами. Причину следует искать, скорее, в самой природе этих описей, обусловившей другое, чем на севере страны, в целом — более небрежное отношение экономов и архивистов. В связи с этим хотел бы напомнить глубокую мысль Л.В. Черепнина о необходимости рассматривать документ "не изолированно, а в связи с историей того фонда, который сохранил его до нашего времени, историю же архивных фондов — в связи со всем ходом исторического развития"[567].

Подавляющее большинство северофранцузских и немецких раннесредневековых описей дожило до нового времени в поздних копиях, обычно в составе картуляриев и хроник, реже в отдельных списках. Оригиналы же крайне редки. Из 43 известных сегодня (хотя бы по упоминанию) северных описей VIII–X вв. только 3 сохранились в подлинниках до нового времени. Это Прюмский полиптик 893 г., существовавший еще в 1623 г., Реймсский полиптик середины IX в., известный Мабильону, Балюзу и другим эрудитам XVII–XVIII вв. и погибший в годы Великой французской революции, и Сен-Жерменский полиптик 812 г., известный также как полиптик Ирминона, доступный современному исследователю в своем первозданном виде[568]. Совсем иначе обстоит дело с южноевропейскими описями. Из 24 итальянских, южнофранцузских и каталонских описей VIII–X вв., о которых есть какие-либо сведения, в копиях до нас дошло только 11. При этом оригиналы южных описей существенно отличаются от северных. Последние, насколько мы можем судить о них по рукописи Сен-Жерменского полиптика, представляли собой хорошо оформленные, даже иллюстрированные книги. Напротив, южные описи дошли до нас исключительно в свитках, причем нередко в очень скверном состоянии. Самый яркий пример — Велэйский полиптик, уцелевший случайно: пергамент, на которое он был записан, был использован в XV в. для укрепления книжного переплета[569].

Хотелось бы подчеркнуть: дело не только в сохранности текста, но и в способах и в условиях его хранения. Так, хотя характер записей и характер письма, сам внешний вид Марсельского и Валесских полиптиков убеждает в том, что это рабочие, а не парадные документы, они дошли до нас все же в приличном состоянии[570]. Однако сохранились они случайно, в составе фондов, к которым не имели отношения, оторванные от массы современных им и исторически связанных с ними документов. Не удивительно поэтому, что ни тот, ни другой полиптик не были известны историкам-эрудитам. Марсельский полиптик значился в каталогах монастырского архива как "свиток, содержание которого неизвестно, так как написан он греческими буквами", пока в 1854 г. им не заинтересовался досужий антиквар и историк византийского права Ж. Мортрей[571].

Среди копий, сохранивших нам тексты раннесредневековых северных полиптиков, особое внимание привлекает копия Прюмского полиптика 983 г., сделанная в 1222 г. бывшим аббатом Прюма Дезарием[572]. Насколько можно судить, не располагая оригиналом, эта копия и по замыслу, и по исполнению была очень точной[573]. Цезарий избегал исправлять варваризмы древней рукописи и тщательно переписал даже самые устаревшие сведения, например, имена держателей. Однако его труд никоим образом не был трудом простого архивариуса, стремящегося всего лишь уберечь старый документ от порчи и гибели. Цезарий предназначал свою рукопись для активного использования. С этой целью он обновил географические названия полиптика, дал комментарии к вышедшим из употребления терминам и постарался отметить изменения, произошедшие за три века в структуре и доходах монастырской вотчины, явно предполагая, что каролингский полиптик все еще имеет практическую ценность и сохранит ее в будущем. Благоговение его перед древним документом и зафиксированными в нем дедовскими порядками было настолько велико, что, сообщая на полях рукописи, как обстоят дела в том или ином поместье в его дни, Цезарий иногда записывал ту же сумму повинностей, что фигурировала в старой описи. Иными словами, он не только не пытался изменить что-либо в копируемом документе, чтобы приблизить его к современной ему действительности, но готов был в угоду этому документу ее исказить[574].

Факт длительного использования северных описей подтверждается также тем обстоятельством, что, если только старый полиптик не погибал, попытки составить новую опись той же вотчины не предпринимались столетиями. Даже в тех случаях, когда в нашем распоряжении имеется целое собрание осуществленных в разное время описаний отдельных поместий вотчины[575], в нем нет двух описей одного поместья[576]. Аббаты Сен-Жермен-де-Пре довольствовались старым политиком, допуская лишь минимальные добавления к нему, которые касались по преимуществу земель, приобретенных позже составления политика[577]. Другие сеньоры, например, аббаты эльзасских монастырей Вайсенбург и Мармутье[578] или епископы Макона[579] считали необходимым фиксировать всевозможные изменения в географии, структуре и доходах вотчины, так что первоначальный текст обрастал многочисленными записями. Затем наступал момент, когда старый пергамент уже не мог вместить всей нужной информации. Тогда создавался новый кодекс, где первоначальный текст и более поздние добавления к нему (вкрапленные между строк, помещенные на полях или на отдельных, предусмотрительно оставленных чистыми листах) переписывались подряд, без разграничения. Этот кодекс мог впоследствии пополняться новыми записями. В результате многие северные политики представляют собой очень сложное образование, в котором бывает чрезвычайно трудно отделить исходное ядро от позднейших наслоений. Принципиально важно, что это именно наслоения, а не исправления: и первоначальный текст, и относительно ранние добавления в глазах переписчика были неприкосновенными.

Южные политики в этом смысле коренным образом отличаются от северных. Исправлений устаревших данных на новые здесь, правда, тоже нет, но нет и поздних добавлений. С другой стороны, в ряде случаев мы располагаем двумя и даже тремя разновременными описями одних и тех же владений. Таковы описи Боббио, составленные в 862, 883 и 900 г.[580]. Особенно интересны первые две: по большей части они текстуально совпадают, так что создание новой описи не было вызвано кардинальными изменениями в монастырской вотчине[581]. Другим примером могут служить марсельские описи. Breve виллы Марциана, включенное в картулярий Сен-Виктор де Марсель, повторяет описание той же виллы в полиптике Вуадальда[582], составленном 21 годом раньше. Более древний полиптик, упомянутый в грамоте 780 г., если и не охватывал все владения марсельской церкви, содержал по крайней мере описание виллы Галадиум, вновь описанной в полиптике 814 г.[583]

Напрашивается вывод: северные и южные описи имели различное предназначение, выполняли различные функции. На севере они предназначались для длительного употребления и постепенно превращались в своего рода "обычаи вотчины"[584]. Только с XIII–XIV вв., наряду с такими coutumiers и Weistümer, здесь появляются периодически обновляемые чиншевые и поземельные описи: censiers и terriers во Франции, Urbarien в Германии[585]. На Юге дело обстояло иначе. Когда росшее постепенно несоответствие между содержанием и меняющейся действительностью достигало критического уровня, создавалась новая опись. Старый полиптик, если и не уничтожали при этом как никчемный, то специально не сохраняли. Поэтому на Юге редки не только сами описи, но и упоминания о них в других источниках, столь частые на Севере. Единственный раз, когда, по сохранившимся сведениям, старая опись была на Юге представлена в суде в качестве документального свидетельства, с ее помощью доказывалась не правомочность требований вотчинника в отношении его крестьян, а только факт принадлежности ему данного владения в прежние времена[586]. Такую функцию мог выполнить любой авторитетный документ, не обязательно инвентарный. Поэтому включение описей отдельных поместий в некоторые южные картулярии (Марсель, Безье, Оулкс), скорее всего, имело целью сохранение документа — единственного или дополнительного — подтверждающего право собственности вотчинника на это поместье.

Малочисленность дошедших до нас раннесредневековых южногалльских раннесредневековых описей объясняется, таким образом, прежде всего тем, что они быстро утрачивали практическую ценность. Трудно сказать, связано ли периодическое обновление описей с какими-то местными особенностями социально-правовых отношений между сеньором и держателями, скажем, с распространенностью в изучаемом районе краткосрочных поземельных договоров. Но эта практика говорит, по крайней мере, о достаточно высокой культуре управления, сохранившейся с римского времени[587].

В заключение еще несколько слов о Марсельском полиптике. В литературе нет единого мнения о том, кому принадлежат описанные в нем владения: марсельскому епископству или аббатству Сен-Виктор. На мой взгляд, расположение большинства из этих владений за пределами марсельского диоцеза и их принадлежность (в массе своей) в X–XI вв. аббатству указывают на то, что в источнике речь идет, скорее, о землях монастыря, находившегося тогда, впрочем, под управлением епископа[588]. Более сложен и важен вопрос о репрезентативности данных полиптика. Согласно первоначальной и до сих пор преобладающей точке зрения, в нем описана вся вотчина[589], согласно другой, впервые сформулированной Э. Ленем, — только часть, а именно крестьянские держания, притом, возможно, не все[590]. Учитывая уникальность источника, от ответа на этот вопрос во многом зависят наши представления о размерах и структуре южнофранцузской вотчины, преобладающей форме и величине ренты, о социальном облике зависимого населения и т. д. Из-за скудости других источников, характеризующих имущества марсельской церкви начала IX в., определить репрезентативность полиптика можно только, основываясь на имеющихся в нем данных. Скромные размеры вотчины, мало соответствующие статусу одного из крупнейших аббатств Галлии, расположение большинства названных владений в горных районах, труднодоступных и малопригодных для интенсивного земледелия, плачевное состояние некоторых из этих владений и их чрезмерная рассредоточенность, незначительность, иногда даже символичность платежей, описание бенефициальных держаний вперемежку с крестьянскими, — все эти данные с учетом норм составления инвентарных документов, принятых в каролингском государстве, позволяют сделать достаточно уверенный вывод об ограниченной репрезентативности источника. Не исключено, что в полиптике описаны только наиболее удаленные, рассредоточенные и в хозяйственном отношении расстроенные владения аббатства, где было трудно организовать не только домениальное, но и полноценное оброчное хозяйство[591].

Вместе с тем по ряду параметров источник содержит очень ценные и, надо полагать, вполне представительные данные. Достаточно сказать, что из всех каролингских полиптиков он содержит наиболее подробное описание крестьянской семьи. Весьма богат и его ономастический материал, важный для исследования этнических, демографических, отчасти и социальных явлений. Поэтому при анализе этого источника акцент должен быть сделан в первую очередь на извлечение скрытой, структурной информации.

* * *

В заключении — несколько методических вопросов.

Первый связан с типологией материала, характеризующего каждый из рассматриваемых в работе периодов. Напомню, что докаролингский период представлен по преимуществу нарративными текстами, более поздний — документальными. В этой ситуации сопоставление данных типологически различных источников может дать заведомо ограниченные результаты. Отмахиваться от этого испытанного приема не стоит, но и возлагать на него серьезные надежды тоже не имеет смысла. С другой стороны, мы просто обречены на сравнение и "стыковку" выводов, полученных, с одной стороны, в результате изучения нарративных памятников докаролингского времени, с другой — документального материала IX–XI вв. Понимая, что это неизбежно, следует, однако, отдавать себе отчет в том, что и ракурс освещения действительности, и терминология, и в целом информативные возможности двух этих комплексов источников принципиально различны.

Второй вопрос — о возможности привлечения данных, содержащихся в источниках иноземного происхождения. Применение этого приема также неизбежно, поскольку многие сведения, относящиеся к политической истории региона, особенно V–VIII вв., сохранились исключительно благодаря испанским, северофранцузским, немецким, в меньшей мере итальянским историческим сочинениям. Некоторые агиографические памятники, важные для изучения Средиземноморской Франции, также были созданы за ее пределами. Географическая "привязка" законодательных сводов Вестготского, Бургундского и Франкского государств вообще не может быть однозначной, поскольку они отразили и региональные, и общегосударственные реалии. Обращение к этим памятникам вполне правомерно; важно только не забывать, что инорегиональные источники могут дать лишь дополнительную информацию, опираться же нужно на тексты местного происхождения.

Третий вопрос — о возможности ретроспективного использования южнофранцузских источников более позднего времени (XII–XV вв.). Речь идет, разумеется, лишь об эпизодическом обращении к текстам этой эпохи для уточнения смысла некоторых терминов, норм и реалий каждодневной жизни. На мой взгляд, такое обращение оправдано и даже необходимо, причем не только с точки зрения уяснения тенденции развития, но и по собственно источниковедческим соображениям. Эта эпоха представлена не только более многочисленными, но и намного более разнообразными источниками (например, городскими статутами), проливающими свет на такие стороны общественной жизни, которые источники раннего средневековья оставляют затемненными. В свою очередь, грамоты, в изобилии имеющиеся уже в XI в., в дальнейшем, благодаря изменившемуся формуляру, становятся более живыми и иногда рассказывают о том, о чем раньше умалчивали. Наконец, и это, пожалуй, главное, тексты классического средневековья зачастую написаны уже не латыни, а на народном языке (до XII в. это исключение из правила[592]), что открывает перед историком совершенно другие информативные возможности. Важно лишь не перешагнуть грань, за которой осторожный ретроспективный комментарий оборачивается необоснованной экстраполяцией.

Поскольку исследование в очень большой мере строится на анализе терминологии, а эта терминология, как правило, латинская, возникает вопрос об изучении истории терминов и их смысловой эволюции со времен античности, когда латынь была живым, понятным большинству населения языком. Отсюда достаточно частые обращения к сочинениям античных и раннесредневековых авторов, в том числе живших за пределами региона. Не являясь, как правило, по отношению к изучаемой проблеме, источником в собственном смысле слова, тексты Августина, Кассиодора или Исидора Севильского, некоторых других писателей этого и более раннего времени (в том числе юристов классической эпохи), позволяют лучше понять смысл изолированных, а иногда и единичных, южногалльских свидетельств, которые поэтому анализируются на возможно более широком хронологическом и географическом фоне. Иногда это единственный способ заставить "свои" источники разговориться или, если угодно, суметь их услышать.

Сказанное, безусловно, относится и к актовому материалу, однако сравнительное изучение грамот не сводимо к сопоставлению терминологии и формуляра. Поскольку источником часто является не столько отдельная грамота, сколько их совокупность (картулярий, собрание подлинников, копий и выдержек и их сложные комбинации), обращение к актовому материалу из соседних или, наоборот, удаленных регионов предполагает знакомство как с отдельно взятыми документами, так и с естественно сложившимися комплексами документов. В этом случае сравнительное изучение источников является средством определения представительности имеющихся в нашем распоряжении документальных собраний.

И последнее соображение общеметодического свойства. Изучение Средиземноморской Франции как единого региона предполагает учет природно-географических и исторических особенностей составляющих его областей и местностей, нередко разительно отличающихся друг от друга. Этой цели служат географические, археологические и историко-политические экскурсы и замечания, присутствующие в основном в первых главах работы. Без учета конкретной специфики того или иного микрорайона, как правило, невозможно понять смысл сообщений относящихся к нему источников. Однако из этого никак не следует, что раннесредневековая история региона обречена остаться механической суммой зарисовок, привязанных к конкретному пейзажу. Ясно, например, что проповеди Цезария Арелатского являются источником в первую очередь по истории Арля и его диоцеза и что писать, на основе его свидетельств, историю Нима или Экса было бы просто нелепо. Но из этого вовсе не следует, что его проповеди не проливают свет на южногалльское общество VI в. в целом, тем более что ни один другой район Средиземноморской Франции не может похвастаться столь же богатым источником этого типа. Сходным образом, Марсельский полиптик важен для изучения не только центрального Прованса, но и всего региона начала IX в. — естественно, с оговорками. С другой стороны, Лангедок каролингского времени представлен актовым материалом намного лучше, чем современный ему Прованс, поэтому при изучении Средиземноморской Франции в целом исследователь, по необходимости, опирается в основном на лангедокские грамоты. Речь, таким образом, идет о сочетании сообщений, привязанных к определенной местности, с сообщениями более общего характера и о нахождении оптимального соотношения между экстраполяцией сведений локального значения и географической конкретизацией сведений о регионе в целом.

Обращение к разным картуляриям и собраниям грамот позволяет преодолеть ограничения, обусловленные принятым в том или ином скриптории формуляром: в Тулузе, например, он более лаконичен, чем в Агде или Безье. Нимские грамоты изобилуют данными о размере полей, но сравнительно бедны сведениями о повинностях. Марсельские документы в большей мере, чем любые другие, уделяют внимание семьям дарителей, охотнее фиксируют имена их детей, родственные связи и т. д. Провансальские картулярии бережнее лангедокских воспроизводят преамбулы грамот, содержащие религиозные и иные обоснования сделок; не исключено, что в этом вопросе различия существовали уже на стадии создания документа. Список подобных отличий можно было бы продолжить, но важнее указать на то, что увидеть эти отличия и научиться их использовать можно лишь при планомерной работе сразу с несколькими комплексами документов. А поскольку исследование слишком часто строится на ограниченном количестве документальных собраний, эти отличия и связанные с ними информативные возможности обычно ускользают от внимания. Напротив, изучение достаточно большого числа собраний позволяет активно использовать как исторический источник даже формулы принадлежности, разнящиеся от одного скриптория к другому иначе трудно уловимыми нюансами.

В работе предпринята попытка опереться на все дошедшие до нашего времени письменные источники[593]. Это касается прежде всего повествовательных и нормативных источников, которые, насколько я могу судить, учтены полностью, хотя использованы, конечно, с неодинаковой интенсивностью. Были привлечены все известные мне публикации документов и большинство неопубликованных. Не удалось получить доступ к некоторым документам из архивов архиепископов и капитула Арля (архив департамента Буш-дю-Рон в Марселе), а также к части материалов из рукописных досье историков-эрудитов, хранящихся в Национальной Библиотеке Франции. Поскольку раннесредневековые документы из этих и других собраний всегда пользовались преимущественным вниманием ученых-издателей, с достаточной уверенностью можно сказать, что речь идет о максимум 5% всей массы раннесредневековых документов, в основном, естественно, XI в. С другой стороны, в работе нередки ссылали на документы XII, иногда и XIII в., но, почти всегда, уже опубликованные. Исключение сделано лишь для картулярия Тренкавелей (ввиду его светского характера) и грамот из архива аббатства Ла Грасс, относящихся к западным областям Лангедока, хуже других обеспеченным раннесредневековыми документами.

Констатируя относительно невысокую представительность дошедшего до нас актового материала, я вынужден с сожалением сказать, что по большинству параметров его количественное обследование бесперспективно и что упор должен быть сделан на качественном анализе отдельных документов. Для того, чтобы избежать соскальзывания к простой констатации того, что говорится в том или ином источнике, следует максимально задействовать данные из различных документальных комплексов. Небесполезно также рассмотрение их в системе аналогичных, но более богатых источников, относящихся к другим регионам, прежде всего, конечно же, Каталонии. Такой подход призван скорректировать суммарные данные лангедокских и провансальских документов и извлечь из них дополнительные сведения.

Специфика корпуса источников предопределила то обстоятельство, что многие вопросы социально-экономической и социально-правовой истории, традиционно изучаемые медиевистами, в данном случае освещены недостаточно. Так, из-за малочисленности и лаконичности описей (не говоря уже об отсутствии хозяйственных трактатов) мы мало знаем о крестьянском хозяйстве, о степени эксплуатации крестьян, о вотчинной администрации и т. д. Не располагая адекватными нормативными источниками, трудно составить ясное представление и о публично-правовых аспектах положения той или иной социальной группы. Учитывая эти и им подобные сложности, приходится ограничить круг рассматриваемых вопросов и быть готовым к тому, что их изучение будет строиться зачастую на основе косвенных, сравнительных или ретроспективных данных.


Загрузка...