Баклажанский яростно взбивал мыльную пену в розетке для варенья. По извечной системе взаимозаменяемости агрегатов в холостяцком хозяйстве, бритвенный стаканчик был забит окурками, которые нельзя было совать в пепельницу, ибо последняя уже давно была занята под варенье.
Баклажанский брился. Он недовольно разглядывал в зеркале своё лицо… Маленькое, с близко поставленными глазами, тонкими губами и кривым носиком, с одним ухом, несколько возвышающимся над другим, с острыми усиками, оно было водружено на тонкую шейку, венчавшую утлые, быстро закругляющиеся плечи.
— А ну его к чорту, это зеркало! — рассердился Баклажанский. — Я отражался во многих зеркалах, но в таком…
Это искажающее зеркало досталось ему в наследство от последней домработницы. Домработница ушла в слесари. Уходя, она оставила своё зеркало, так как все её попытки навести перед ним красоту заканчивались тем, что она запудривала себе рот и мазала губной помадой подбородок.
Баклажанский перешёл добриваться к зеркальному шкафу, стоявшему почему-то в прихожей. Теперь из зеркала смотрели широко расставленные на крупном лице светлокарие глаза. Губы стали сочными и полными, нос прямым. И даже уши были на одном уровне.
Этот вариант внешности Баклажанского и следует считать основным.
Скульптор, работая бритвой, как резцом, придавал форму своим только что подстриженным соломенным усам.
Через несколько минут, свежий и сияющий, он уже был полностью готов к ответственному и торжественному моменту — он мог приступить к последним, завершающим доделкам в своей новой скульптурной композиции. Оставались пустяки: кое-где тронуть резцом — и все! Работа, которой суждено сыграть серьёзную роль в жизни Баклажанского, будет, наконец, полностью закончена.
Баклажанский накинул халат и прошёл в мастерскую, где в самом дальнем углу возвышалась укутанная брезентом его гордость и надежда. Он осторожно снял, брезент, отошёл на несколько шагов и замер, заново восхищенный собственным произведением. Это случалось с ним теперь каждое утро.
Перед ним на одном постаменте в разных позах стояли три одинаковых, могучих, бородатых шахтёра.
Это был триптих, поэма в мраморе, повесть в трёх частях о механизации угледобычи.
Баклажанский смотрел на своих каменных бородачей с отеческой нежностью и волнением. Оно и понятно — ведь скульптура предназначалась для отчётной выставки, к которой Баклажанский готовился с плохо скрываемой надеждой на премию.
Впрочем, он был уверен в успехе и сейчас мысленно уже рисовал себе картины своего будущего триумфа. Залогом этого триумфа было не только его признанное мастерство, но и великолепная тема, некогда уже принёсшая ему признание и славу.
Первым своим творческим успехом в жизни он был обязан небольшой фигуре молодого шахтера-ударника, которую он вылепил ещё в конце второй пятилетки. Окончив высшее художественное училище, он уехал в Донбасс. Через долгие и трудные полгода он привёз оттуда дипломную работу — маленькую статую, которой суждено было положить начало его известности.
Он работал над ней… Но в конце концов никому нет дела до того, сколько бессонных ночей он просидел над ней, сколько злых слез было пролито над неудачными вариантами. Этими слезами все равно не покупается снисхождение. Это лишь законные издержки художника.
Ясно было одно: сколько бы раз он ни говорил себе «с этим кончено», но на один раз больше он сказал «начнём сначала». И когда глазам зрителей ученической выставки предстал всклокоченный после трудной работы, но улыбающийся, как бы радующийся своему успеху молодой ударник-забойщик, все были покорены.
Рядовые зрители ходили вокруг и вслух пытались вспомнить, где они видели этого парня. Это было лучшей похвалой художнику.
Юный скульптор обнаружил золотое качество художника — острое чувство нового и в самом выборе темы и в характеристике образа рабочего тридцатых годов. Это пленило всех.
В первых же заметках о выставке, где корреспонденты ещё безбожно путали фамилию начинающего скульптора, Федор Павлович был объявлен способным. Через неделю он именовался талантливым. Через две недели — передовым. К концу месяца — ведущим.
Как это нередко бывает, Баклажанского по инерции стали хвалить по всякому поводу. Окрылённый успехом, скульптор начал интенсивно производить все новую и новую художественную продукцию. Но теперь он действовал только наверняка — в каждой новой работе он повторял и варьировал своего проверенного «Молодого ударника».
Баклажанский держался за пройденное, потому что поиски нового были связаны с новыми трудами и муками. И много мужества нужно было найти в себе, чтобы браться за десятипудовый груз в то время, как тебя ещё хвалят за то, что ты без труда поднимаешь привычную двухпудовую гирю.
И Баклажанский не нашёл в себе такого мужества.
Не нашёл он в себе мужества и для того, чтобы заметить это. Да и времени, чтоб это заметить, чтоб подумать об этом, чтоб помучиться от мысли о захватившей его губительной инерции, такого времени почти не оставалось у Баклажанского.
Какая бы конференция ни проходила, ему уже неудобно было не выступить с речью, а если такую речь говорил другой, то он не имел права не выступить в прениях.
Немного воды утекло с тех пор, как он был ещё начинающим скульптором, а сколько чаю уже было выпито на заседаниях всяких художественных советов и различных жюри, куда непременным членом был введён Федор Павлович! На любом заседании он теперь должен был если не сделать доклад, то хотя бы посидеть в президиуме.
Перед каждым праздником от него требовалась статья или хотя бы интервью о его творческих планах и текущих работах.
Речи на юбилеях товарищей, надгробные слова на их похоронах, участие в делегациях на периферию и творческие отчёты на пионерских кострах и в устных журналах по клубам… Порознь все это были очень нужные мероприятия, но вместе они совершенно заменяли всякую творческую деятельность.
А заказы сыпались на него со всех сторон, выставки следовали одна за другой. Ему было некогда, да и не хотелось оглядываться на пройденный путь. В общих чертах как прошлое, так и будущее представлялось ему безоблачным.
Вот и сейчас он медленно обошёл вокруг скульптурной группы и ещё раз поздравил себя с удачей. Потом он взял инструмент и, весело насвистывая, принялся прорабатывать завитки в бороде первого шахтёра. Время от времени он прищуривал глаза, склонял голову набок и, разглядывая свою работу, удовлетворенно улыбался.
Вскоре уверенный стук в дверь отвлёк его. Пришёл дворник Пров Васильевич, коренастый немолодой мужчина с курчавой бородой и хитрыми, но ленивыми глазками.
Баклажанский встретил его приветливо:
— Ах, это вы, Пров Васильевич? Очень хорошо. Заходите… Ну вот теперь, пожалуй, все готово. Посмотрите и скажите ваше мнение…
— Это мы можем, — солидно сказал Пров и неторопливо подошёл к скульптуре.
Он остановился возле композиции — четвёртый живой бородач рядом с тремя каменными. Его поразительное сходство с выставочными шахтёрами сейчас резко бросалось в глаза.
— Ну? Нравится? — нетерпеливо спросил Баклажанский.
Пров самодовольно усмехнулся.
— Красота! Я, можно сказать, как живой. С вас причитается…
И он подмигнул Баклажанскому как сообщнику. Скульптор сделал вид, что не понял намёка.
— Ну, я очень рад, что вам понравилось, — оказал он, деловито возвращаясь к скульптуре. — У вас дело ко мне?
— Так точно! — официально отрапортовал прообраз каменных шахтеров. — Десяточку с вас!
— Основания? — полюбопытствовал скульптор, иронически разглядывая свою модель.
— Завтра, сказали, будете с нас учёного лепить, — хладнокровно пояснила модель, — височки нам побрить надо.
— Почему такая дорогая операция? — нахмурился Баклажанский, все же опуская руку в карман.
— Одеколон… — неопределённо ответила модель и через минуту направилась к выходу, весело помахивая полученной десяткой.
Баклажанский снисходительно посмотрел вслед Прову, хотя твердо знал, что назавтра от модели будет пахнуть отнюдь не одеколоном. Федор Павлович не мог долго сердиться на своего верного помощника и соучастника — слишком многое связывало его с Провом, слишком большое место в его творческой жизни занимал этот неторопливый и жуликоватый пожилой алкоголик.
Судьба свела их в период острого творческого кризиса, переживаемого Баклажанским.
Однажды настал момент, когда торопливый скульптор перегрузил своего конька. Он так энергично эксплуатировал своего «Молодого ударника», переодевая его, поворачивая в разные стороны, меняя под ним подписи, что в конце концов мраморный юноша примелькался. Никто уже не говорил, стоя перед новой работой Баклажанского: «Где я видел этого парня?» Во-первых, все давно знали, где они его уже видели. А во-вторых, прошли годы, и эти же самые «парии» и новые, более молодые, стали совсем другими, и в стандартном каменном юноше уже никто никого не узнавал.
На этот раз далее сам Баклажанский ощутил затруднительность своего положения и необходимость новых творческих исканий.
И тут подвернулся спасительный Пров.
Однажды, работая по заказу клуба коммунальников над композицией для фонтана «Дворники с брандспойтами», он пригласил позировать дворника своего дома.
Пров ему удался. Один из эскизов как-то увидел Икар Макарыч — критик, добившийся устойчивости своего авторитета неустойчивостью своих высказываний. Икар Макарыч привычно одобрил эскиз. Баклажанский обрадовался. Правда, критик отметил некоторую беспредметность Прова по линии производственной тематики и посоветовал окунуть его в нефть. Баклажанский окунул. Он одел Прова в комбинезон, окружил несколькими техническими деталями, и Пров бодро начал бурить.
С тех пор и сам Баклажанский поверил, что Пров является убедительным новым «социальным типом». И Пров, не меняя внешности, пошёл кочевать из одной профессии в другую — из коногонов в машинисты, из кровельщиков в комбайнеры, из откатчиков в прокатчики, в зависимости от темы предстоящей выставки или требований заказчика.
Прова окунали в глубокие хозяйственные проблемы и макали в мелкие.
Сейчас в мастерской стояло несколько десятков разнокалиберных окаменелых Провов в пиджаках, гимнастёрках, рубахах и комбинезонах.
Был Пров — швец, сделанный по заказу Москвошвея, Пров — жнец — к уборочной кампании, и Пров — в дуду игрец — к смотру художественной самодеятельности.
За многоликого Прова публично скульптора уже не хвалили, но ещё не ругали. То ли критики по инерции все ещё считали Баклажанского передовым и безоговорочно принимали каждое его новое творение, то ли, как это часто бывает, уже прекрасно видя, что их любимец делает что-то не то, все же никак не решались сурово и резко отчитать его, проявляя бережное отношение не столько к его таланту, сколько к его самолюбию.
Однако, когда была объявлена юбилейная выставка, Баклажанский понял, что это экзамен,
Причём экзамен, который надо выдержать с блеском.
А держать экзамены становилось все труднее — вдохновенные памятники вдохновенного времени вырастали один за другим. В Вязьме рвался с пьедестала вперёд, на Запад мёртвый и неумирающий генерал. Над Берлином вырос мужественный бронзовый освободитель с нежно прижатым ребёнком в одной руке и мечом, разрубающим свастику, — в другой.
Мудрый и требовательный Горький по-хозяйски шагал над площадью Белорусского вокзала.
Трудный экзамен предстоял Баклажанскому.
И он подумал о том, что в таком случае лучше всего вытащить билет, который знаешь наизусть, по которому не раз отвечал, где все уже проверено и испытано. Полумаститый скульптор вспомнил о своей юношеской удаче и решил обратиться ещё раз к счастливой угольной тематике.
На этот раз он не поехал в Донбасс — нельзя было пропустить два расширенных совещания. Да и к чему? Он считал, что в общих чертах он помнит шахты по своей юношеской поездке.
Не было и бессонных ночей. Скульптор даже мечтал о них, считая это эффектным орнаментом творческого процесса. Но все попытки приобрести бессонницу разбивались о непреодолимое желание спать.
Не было и слез. По зрелом размышлении он не видел для них оснований.
Он просто вызвал в очередной раз незаменимого Прова, вооружил его обушком и шахтёрской лампочкой и уверенной рукой мастера вылепил его по заранее намеченному расписанию сеансов.
Приглашённые для предварительной консультации друзья осторожно намекнули скульптору на некоторую устарелость его нового шахтёра.
Баклажанский истолковал это замечание как обвинение в технической отсталости. Он задвинул Прова с обушком в угол, и вместо него вскоре появился точно такой же Пров, но уже не с обушком, а с деталью врубовой машины.
Опять собрались друзья и, не увидев в самом Прово никаких перемен, снова с излишней осторожностью пожурили скульптора за отставание от эпохи.
Баклажанский не захотел отставать от эпохи и немедленно создал аналогичного Прова, но уже вооружённого последней новинкой — угольным комбайном.
Однако и врубового Прова ему тоже было жалко.
И тогда нашёлся замечательный выход. Баклажанский объединил всех трех на одном пьедестале и против каждого последовательно высек: «Вторая пятилетка», «Третья пятилетка», «Послевоенная пятилетка». Кроме того, к шахтёрской куртке второго Прова он прикрепил медаль «За трудовую доблесть», а на гимнастёрку третьего приделал медаль «За доблестный труд». После этого многострадальная группа получила наименование для каталога «Творческий рост».
Духовная сущность Прова при этом оставалась неизменной. Эти бородатые молодцы, призванные отобразить три разные эпохи жизни молодого государства, были похожи друг на друга, как три капли воды.
Однако Баклажанский был доволен собой и своими Провами. Ему было приятно сознавать, что вот сейчас, в эту минуту он заканчивает труд, монументальный не только по форме, но и по замыслу.
Тем более, что вчера даже сам Икар Макарыч во время дружеского осмотра похвалил композицию.
Правда, сначала Икар Макарыч обошёл группу со всех сторон и сказал: «Гм!..», что могло означать и да и нет.
Потом он обошёл её во второй раз и глубокомысленно произнёс: «Н-да…», что не означало ни нет, ни да.
Наконец он обошёл группу в третий раз, в обратном направлении, и сказал: «Надо посоветоваться с народом», что в его устах уже вовсе ничего не означало.
Но потом он на минуту задумался, как бы прикидывая, что сказали бы по этому поводу ещё более авторитетные товарищи, и, наконец, выдавил из себя высшую свою оценку: «Это могут поддержать!»
И сейчас Федор Павлович, не отрываясь от работы, затеял интересную игру — он стал мысленно представлять себе во всех подробностях обсуждение будущей
выставки. Он видел восторженные лица маститых критиков и рядовых зрителей. Он слышал их вдохновенные речи, и в каждой из них его имя упоминалось в окружении такого количества приятных эпитетов, что он даже смутился и стал поспешно придумывать ответную речь, исполненную достоинства, но очень скромную.
В это время раздался нервный, прерывистый звонок, вернувший скульптора к действительности.
Глазам Баклажанского предстал Гребешков.
— Здравствуйте! — сказал он, пытливо взглянув в глаза скульптору. — Вы скульптор Баклажанский? — И, получив подтверждение, он предостерегающе поднял руку: — В таком случае не будем волноваться!
Призыв этот, видимо, относился больше к нему самому, так как Баклажанский был пока спокоен.
— Не будем волноваться, — повторил Семен Семенович. — Простите, что оторвал вас, но это очень важно… И не удивляйтесь моим вопросам.
— Хорошо, — улыбнулся скульптор. — Прошу вас, заходите! — И он повёл Гребешкова в свою мастерскую. По дороге Семен Семенович немного успокоился н даже задержался на минуту в прихожей возле ранней скульптуры Баклажанского — мужской фигуры с запрокинутым бокалом, известной среди друзей скульптора под названием «Торс, пьющий морс». Войдя в мастерскую, Гребешков представился скульптору и для начала деловито напомнил:
— Вы помните, что третьего дня около двух часов пополудни вы были у нас в комбинате бытового обслуживания номер семь? Так?
— Так! — кивнул Баклажанский. — Я пытался получить свои брюки, которые я отдал вам в чистку…
— Да, да… Так вот, у меня к вам странная на первый взгляд просьба… Я прошу вас припомнить, пили ли вы воду из графина, который стоял на столе в салоне?
— Вспомнить я могу, — улыбнулся Федор Павлович. — Но для чего это вам? Вы пишете мемуары?
— Это очень важно… Я настоятельно прошу вас…
— Ну что же, если это так важно для вас, — сказал Баклажанский, улавливая в голосе Гребешкова действительно тревожные нотки. — Я помню. Пил.
— Пили! — радостно подскочил Гребешков. — Но вы твердо в этом уверены?
— Тверже некуда, — рассмеялся Баклажанский. — Видите ли, я принимаю гомеопатические…
— Вы нездоровы? — тревожно спросил Гребешков.
— Нет, но ведь это не приносит вреда. — И он вынул бумажку с расписанием приёма лекарств. — Так вот, ровно в четырнадцать часов тридцать минут я принимаю третий порошок. На этот раз я запивал его водой из вашего графина.
— Слава богу! Слава богу! — закричал Гребешков и торжественно пожал руку Баклажанского. — Я так и думал! Поздравляю вас, вы бессмертны!
— Ну, вы мне льстите… — сконфузился скульптор и не без кокетства оглядел свои произведения.
— Не в этом смысле, не в этом смысле! — заспешил Семен Семенович. — То-есть, может быть, будет и в этом, но пока в чисто практическом смысле… — И он, стараясь быть максимально кратким, начал взволнованно рассказывать Баклажанскому о визите академика, о чудесном элексире долголетия.
Скульптор слушал улыбаясь. Естественно, что рассказ этого восторженного старичка по началу казался ему совершенно невероятным. Но постепенно, по мере того, как Гребешков приводил подробности, цитировал иа память выдержки из рукописи Константинова и, наконец, для убедительности продемонстрировал адресованную ему благодарственную записку, подтверждающую факт обмена портфелей, недоверие Баклажанского стало рассеиваться.
Его воображение художника заработало с лихорадочным напряжением. Он вдруг на секунду явственно представил себе всю эту груду веков, внезапно обрушившуюся на его плечи.
И когда Гребешков закончил своё восторженное сообщение словами: «Вот увидите: триста лет проживёте!» — скульптор, задумчиво кивнув, ответил:
— Ну что ж, поживем — увидим!
И в первый раз за всю беседу не улыбнулся.