Глава пятая ЧЕЛОВЕК С БУДУЩИМ

Как всякому нормальному человеку, Баклажанскому, конечно, очень хотелось бы прожить лишних двести-триста лет, но, как человек интеллигентный, мыслящий критически и самокритически, он все же не мог сразу поверить в своё фантастическое бессмертие. Слишком уж необычным и каким-то ненаучным способом пришло к нему эго долголетие. К тому же, как признавался сам Константинов, опытов над людьми ещё не было и в конце концов они могли и не дать результата.

— Нет, нет, все это вздор! — сказал Баклажанский, опомнившись. — Жить триста лет! Абсурд!

— А попугай… — начал было Семен Семенович, но скульптор сразу перебил его:

— Попугай — исключение. Человек не попугай…

— А слон?

— Слон не человек. Слон — это примитивное существо. Толстокожее… — Баклажанский улыбнулся. — Совершенно иной режим жизни. Не волнуется, не пьёт, не курит… Человек так не может…

— Не может? — возмутился Семен Семенович, и его седой хохолок воинственно взметнулся вверх. — А знаете ли вы, что в Швеции, в городе Упсала, в 1907 году умер Ник Паулсен ста шестидесяти лет от роду. У его смертного одра находились два сына: одному было девять лет, а другому сто три…

— Да ну? — удивился Баклажанский. — Откуда вы это знаете?

— Из самых солидных научных источников, — заверил его Гребешков. — Я же вчера вечером всю библиотеку перерыл… Вот тут у меня ещё кое-что выписано…

И, достав из кармана мелко пописанный листок, добросовестный Семей Семенович стал штурмовать недоверие Баклажанского фактами, достоверность которых не могла быть подвергнута никакому сомнению.

— При Людовике Пятнадцатом, — сообщил он, — некий Жан Батист Мурон из Тулона по совокупности преступлений был приговорён французским судом к галерам иа срок сто лет и один день.

Он полностью отбыл срок наказания и через шесть лет умер в возрасте ста двадцати трёх лет от роду.


Маргарита Красьевна (Польша) в девяносто четыре года вышла в третий раз замуж за стопятилетнего Каспара Рейтпола из деревни Чувещуп. Она родила двух сыновей и дочку и умерла в 1765 году в возрасте ста восьми лет.

Пьер де Фурнень из Барьяк Виворэ (Франция) умер ста двадцати девяти лет от роду в 1809 году.

У него было трое детей, все мальчики, рождённые от разных жён, в разных веках. Первый родился в 1699 году, второй — в 1738 году, третий— в 1801.

Третий раз Пьер де Фурнень женился уже в зрелом возрасте, ста двадцати лет, на девушке девятнадцати лет.

Баклажанский слушал очень внимательно. А Семен Семенович увлёкся. Щеки его горели от волнения. Невольно он приобщался к столетней жизни на галерах Жана Мурома, вместе с безутешным Каспаром оплакивал преждевременную кончину стовосьмилетней Маргариты и, запросто шагая из века в век, трижды веселился на крестинах сыновей Фурненя.

— Ну! — победно воскликнул он. — Что вы теперь скажете?

— Случай! — пожал плечами Баклажанский.

— Да, случай, — неожиданно согласился Семен Семенович. — Для них это исключения. За границей мало примеров долголетия. А у нас это обычное явление


— Не обобщайте, — улыбнулся Баклажанский. — Конечно, у нас в Абхазии, например, такие случаи…

— Не только в Абхазии! Не только в Абхазии! — замахал руками Гребешков. — Это у вас ошибочная теория! Самый старый человек у нас в стране — это ставропольский колхозник Василий Сергеевич Тишкин, 1806 года рождения.

В Абхазии вообще только двести двенадцать человек старше ста лет, а на Украине их почти три тысячи… Нет, нет вся наша страна — это страна долголетия. Это я вам точно говорю

— Точно? — с улыбкой переспросил Баклажанский.

— Совершенно точно. Так и профессор Нагорный из Харьковского университета считает. У них в институте биологии специальная картотека собрана по всему Советскому Союзу. Каждый, кому больше ста лет, там записан. И знаете, сколько таких? Тридцать тысяч! Л Махмуда взять!

— Какого Махмуда? — опешил Баклажанский.

— Махмуда Эйвозова. Из Азербайджана. Колхоз «Комсомол» Лерикского района. Этому Махмуду сто сорок два года, жене сто двадцать, дочке Дале сто. Все они в колхозе. И ещё многие из его ста восемнадцати сыновей, дочерей, внуков, правнуков и праправнуков! Это же факт! Может, вы опять скажете — случаи?..

В чистых голубых глазах Гребешкова отражалась искренняя и неподдельная обида. Он был глубоко оскорблен, как человек, который видит, что подарок, сделанный им, не оценён.

Чуткий скульптор понял его состояние.

— Возможно! Факты — упрямая вещь, — сказал он. — Может быть, вы и правы!

— Конечно, прав! — убеждённо воскликнул Семен Семенович. — Можете считать, что триста лет у вас в кармане! И вот что, — строго добавил он, — вы можете верить или не верить — это ваше личное дело, но вы не имеете права рисковать народным достоянием, которое в вас заложено. Ваша жизнь представляет теперь огромную ценность для населения. Берегите себя. Возможно, Константинов по приезде будет выкачивать из вас сыворотку…

— Сыворотку? Из меня? — удивился было Баклажанский, но тут же спохватился. — Ах, да, да… Пожалуйста! Конечно! Когда хотите!

— Ну, вот так-то лучше, — расцвёл Гребешков. — Не буду вас больше отвлекать. Вам сейчас много надо передумать. ещё раз с бессмертием вас!

И Гребешков ушёл, счастливый тем, что драгоценный дар долголетия достался не случайному встречному, а человеку, самой профессией которого

было увековечение трудов и подвигав своих современников.

Как только за Гребешковым захлопнулась дверь, Баклажанский подошёл к книжной полке и достал один из последних номеров толстого журнала, где была напечатана статья о новейших достижениях науки в её борьбе со старостью и смертью. В этой статье много раз упоминалась фамилия Константинова и с большим уважением и надеждой рассказывалось о его опытах…

Баклажанскому сейчас почему-то было очень приятно читать эти похвалы работам Константинова. Он уже чувствовал себя как бы соучастником этих успехов. В нем просыпалось какое-то особое и необычное ощущение ответственности.

«Водном этот Гребешков прав, — думал Баклажанский. — Я не имею права игнорировать его сообщение, даже если бы вероятность этой фантастической истории не превышала одного процента… А вероятность эта, по-видимому, куда больше, — улыбнулся он. — Буду беречь себя. Кажется, пока это все, что я могу сделать для бессмертия!..»

Бессмертие! Как часто думает о нем художник! Но раньше он думал о своём бессмертии только фигурально, а сейчас… В самом деле, почему бы не помечтать о такой замечательной возможности? Действительно, что в этом плохого?

Баклажанский с улыбкой подошёл к окну и распахнул его. Перед ним лежал город. Город, который недавно праздновал своё восьмисотлетие. И Баклажанский подумал: а что, если с этим городом ему предстоит ещё праздновать его тысячелетний день рождения? Он будет другим. Каким? Не стоит даже пытаться представить себе это. Наверно, он будет прекрасней самой безудержной сегодняшней мечты, и он, Баклажанский, будет ходить по этому городу как старожил и с гордостью показывать молодым москвичам места былых баррикад и давно засыпанных бомбовых воронок. Он будет немножко путать и чуть-чуть привирать, как всякий очевидец. Порой он назовёт надолбой обыкновенную тротуарную тумбу или слегка преувеличит число «зажигалок», которые лично ему довелось потушить в сорок первом году. Немножко. На две-три штуки.

Потом он похвастается своими знакомствами. А что? Он имеет право говорить об этом. Он встречался с людьми, которых наверняка будут хорошо знать там, в будущем. И это не только учёные, артисты и художники.

Он сиживал в президиумах торжественных заседаний со знаменитыми стахановцами, с первыми скоростниками-токарями, с инициаторами борьбы за качество и экономию сырья. Он был лично знаком со знаменитыми ткачихами Трехгорки его времени. Он беседовал запросто — «вот как мы с вами» — с талантливейшими каменщиками-инициаторами скоростной кладки. Обо всем этом, конечно, будет очень интересно послушать потомкам!

Баклажанский улыбнулся. Он подумал, что ему будут задавать вопросы о его современниках и друзьях, о древнесоветском искусстве. И ему придётся отвечать. Отвечать за своих друзей.

Он опять поглядел вниз и представил себе, как он идёт по этому городу через каких-нибудь сто-двести лет и ведёт за руку своего прапраправнука, маленького мальчика. Как его будут звать? Наверно, Володькой. У него будут пепельные кудряшки, серые глазки и весёлые золотые веснушки…

Баклажанский удовлетворенно улыбнулся: как ловко он придумал себе потомка! Ещё у Володьки будут сбитые коленки. Хотя через двести лет… Нет, все равно будут. Пока будут мальчишки, до тех пор будут и сбитые коленки.

Володька родился при коммунизме. И отец и дед его тоже родились при коммунизме. Володьке все придётся объяснять.

Баклажанский опять выглянул в окно. Вот по этой набережной, мимо этого нового дома они пойдут с прапраправнуком. И Володька хвастливо скажет:

— Вот в каких красивых домах мы живём, прапрапрадедушка!

А Баклажанский обидится:

— Ты что же, Володька, считаешь, что до вас ничего не было?

— Как? — удивится Володька. — Вы уже жили в этом доме, прапрапрадедушка?

— Мы его строили. Это больше.

И Володька, наверное, скажет:

— А красиво в старину строили!

Баклажанский скромно ответит:

— Да, ничего. Мои друзья были бы рады, если бы узнали, что тебе понравилась их работа.

Потом они зайдут в кино. Вот в это кино с круглой крышей, что видно отсюда. Тогда это будет кинотеатр повторного фильма. Они сядут в кресла, и Володька с горящими глазами будет следить за суровыми усатыми матросами, поднимающими восстание на старинном броненосце.

— Это вы делали? — тихо спросит Володька.

— Мы, — с гордостью думал он и сейчас, разглядывая далёкие рекламные щиты кинотеатра.

— И восстание вы делали? — осведомится Володька.

— И восстание — мы, — подтвердит Баклажанский и чуть-чуть погрешит против истины, потому что восстание делали всё-таки не они, а их отцы.

А потом на экране взовьётся чёрная летучая бурка легендарного комдива. Прогремит и смолкнет топот его коня… И пойдут на Володьку, на его безмятежное детство железные шеренги отборных мертвецки спокойных каппелевских полков. И вцепится Володька потной ручонкой в руку Баклажанского и, не дыша, будет ждать и, замирая, шептать: «Скорей! Скорей!..», чтоб успели на выручку бесстрашные партизанские конники… И будет на весь театр кричать «ура», когда они успеют. И Баклажанский подумает, что Володька правильно кричит «ура», потому что, не успей на выручку красные конники, не было бы теперешней Володькиной жизни.

А когда сомкнутся холодные воды над славной головой комдива, горько заплачет Володька и скажет, утирая слезы кулачком: «И нечего на меня смотреть, что я плачу. Вон и большие все плачут. И всегда так на этом месте. Вот и вы сами плачете, прапрапрадедушка Федя», — добавит он. «Я плачу от гордости», — скажет Баклажанский и отвернётся.

И они выйдут из кино, и Володька потащит его в библиотеку. Вон она видна отсюда, их районная библиотека.

Баклажанский проведёт взглядом по полкам и увидит на корешках много знакомых фамилий. Но многих и не увидит. Он заглянет в книги, которые выбирает молодёжь. Он знает эти книги, некоторые даже в рукописях. Они создавались при нем. Они почти такие, как прежде Только теперь на каждой странице много сносок, как раньше, в его время, бывало в старинных или переводных книгах.

Они выйдут из библиотеки, и довольный Володька будет с важностью тащить несколько толстых томов.

— Маяковский — это тоже ваш? — с уважением спросит он.

— Наш… — подтвердит Баклажанский и гордо улыбнётся.

— Здорово он все угадал, как у нас будет, правда, прапрапрадедушка?

— Он никогда не старался «угадывать»! — рассердится Баклажанский.

— Наверное, потому и угадал, что не старался, верно, прапрапрадедушка?

— Верно, — буркнет Баклажанский. — Между прочим, можешь звать меня сокращённо — просто прапрадедушка.

— Хорошо, прапрадедушка, — согласится Володька и с уважением спросит, указывая на уличный громкоговоритель, тот самый громкоговоритель, что виднеется сейчас слева. — Скажи мне, прапрадедушка, это ваша музыка?

— Наша, — скажет Баклажанский.

И они остановятся у столба и будут взволнованно слушать то тревожную, то пророчески-победную музыку.

— Хорошо!.. — восклицает Володька.

И Баклажанскому захочется рассказать своему прапраправнуку, как они впервые слушали эту музыку в большом красивом зале, но под бомбёжкой. Как давно уже была объявлена тревога, и милиционер хватал дирижёра за рукав и просил остановиться, чтобы все пошли в бомбоубежище, а дирижёр выдёргивал рукав и продолжал вдохновенно вести оркестр, игравший так, как он никогда больше не играл ни прежде, ни после. И ни один человек не двинулся с места до' самого конца… Как люди, разучившиеся плакать, сверкали сухими глазами и аплодировали… аплодировали… Как!.. Нет, слишком много придется объяснять Володьке! Пожалуй, он ничего ему не скажет. Выиграли мы для тебя войну, Володька, и ладно.

И они пойдут дальше…

Баклажанский снова улыбнулся. Нет, не стыдно будет ему идти с Володькой по улице будущего, и, не краснея, сможет он отвечать на придирчивые Володькины вопросы. Хорошо дожить до этого далёкого времени!

Баклажанский посмотрел на своих «Углекопов» и опять задумался. Ему представилось, как, продолжая свою прогулку, входят они с Володькой в аллею, сплошь заставленную скульптурами Баклажанского. И упирается эта аллея в большую угольную композицию — триптих каменных Провов.

— Кто это сделал? — спрашивает Володька.

И он, Баклажанский, дипломатично отвечает:

— Это один мой приятель. Нравится тебе?

— Нравится, — твердо говорит Володька, — Меня привлекает в этой скульптуре глубокое знание материала, несомненный неумирающий талант автора и его высокое мастерство. Заслуга художника заключается ещё и в том, что он средствами искусства показал нам отдельные последовательные стадии технического прогресса.

Баклажанский сам удивился неожиданному потоку научного красноречия у своего выдуманного ребёнка: дитя оказывалось уж очень удобно придуманным.

Скульптор, улыбаясь, отошёл от окна. Он сам посмеивался над своей разгулявшейся фантазией… Но всё-таки хорошее настроение и какое-то радостное чувство удовлетворения не покидали его. Он проверил своих Провов на века, и, по его мнению, они эту проверку выдержали.

Это было прекрасно.

Ему захотелось что-то отпраздновать, хотя он не совсем ясно представлял себе, что именно. Он вспомнил, что в шкафу стоит непочатая бутылка вина. Кстати, в суматохе сегодняшних необычных событий он, кажется, так и не успел позавтракать. Вот и отлично — сейчас он устроит себе роскошный пир!

Баклажанский подошёл к шкафу с твёрдым намерением немедленно откупорить вино и приготовить закуску. Но это оказалось не так просто. Штопор был сломан при попытке открыть им шкаф, ключ от которого пришёл в негодность после использования его для загибания гвоздя в ботинке. А на тарелках за неделю образовался сложный сплав майонеза, джема и вездесущего пепла.

Домработницы у Баклажанского не задерживались. Первая его домработница приехала к нему из подмосковной деревни, где он работал летом. Прослужив у него несколько месяцев и будучи очень довольна местом, она все же ушла учиться на каменщика. При этом она, по просьбе Баклажанского, вызвала вместо себя из деревни свою подругу. Подруга проработала с полгода и поступила на шофёрские курсы, написав, однако, своей младшей сестре, чтоб та приезжала работать к Баклажанскому. Когда младшая сестра через восемь месяцев, закончив школу киномехаников, вернулась в район, Баклажанский согласился, что и ей там интереснее. Впрочем, младшая сестра вызвала на смену свою старшую подругу. Подруга оказалась на целине уже через три месяца. Теперь Баклажанскому не без основания казалось, что вся женская половина молодёжи из их деревни рассматривает его квартиру как некое общежитие на время приобретения или повышения квалификации. Впрочем, он на это не обижался, тем более, что судьба всегда выручала Баклажанского. На этот раз она явилась в виде Кати Ивановой, обитательницы седьмой квартиры.

Судьба из седьмой квартиры всегда появлялась в периоды междуцарствий, когда очередная домработница покидала Баклажанского, а новая ещё не приходила. В это смутное время судьба повалялась раз-два в неделю, вытирала пыль, перемывала посуду и вообще приводила квартиру в тот вид, который больше всего устраивал холостого мужчину, для того чтобы он мог начать свою разрушительную деятельность сначала.

Баклажанский знал Катю Иванову ещё одиннадцатилетней девочкой. Она была его первой моделью, (которой он собирался удивить своего седовласого профессора. Он вылепил её стремительно бегущей. Увлечённый формалистическими исканиями, он придал её туловищу такой сверхъестественный наклон, что казалось, вот-вот девочка рухнет.

Девочка устояла. Рухнул профессор. Он сказал, что единственное возможное объяснение такой противоестественной стремительности он находит в том, что, повидимому, изваяние во что бы то ни стало хочет убежать от своего создателя… Баклажанский злился, модель плакала. Она была огорчена первым провалом своего старшего друга…

Потом Катя окончила геологоразведочный техникум и постоянно куда-то уезжала, уплывала и улетала. А во время пребывания в Москве помогала скульптору вести его расшатанное беспокойными домработницами хозяйство.

Вот и сейчас, только что вернувшись из командировки по Донбассу, она то и дело появлялась в хаотической квартире Баклажанского.

Теперь отношения их строились на принципе взаимной уважительной снисходительности: он с высоты своих тридцати шести лет продолжал смотреть на неё, как на девочку, а она, как и всякая молодая женщина, считала своего подопечного мальчиком и потому позволяла ему для утехи играть в старшего.

Катя и сейчас выглядела девочкой. Прозаик назвал бы её тонкой, как молодая ёлочка, поэт — стройной, как тополь, песенник — нежной, как берёзка. Мы не считаем для себя возможным сравнивать женщину с деревом. Поэтому скажем просто, что она была стройна и нежна, как стройная и нежная молодая девушка.

У неё были серые глаза и пепельные волосы. Если бы не веснушки, она казалась бы выдуманной. Всю жизнь она боролась со своими весёлыми девчоночьими веснушками. К счастью, они не сходили.

— Боже мой, сколько веснушек принесли! — весело приветствовал её Баклажанский.

— К сожалению, я не могу их вам оставить, — улыбнулась Катя. — Как с домработницей, Федор Павлович?

— Приходила, — ответил Баклажанский.

— Об условиях спрашивала?

— Об условиях нет, но зато справлялась, хорошо ли я знаю математику.

— Зачем ей это? — опять улыбнулась Катя.

— Она, видите ли, собирается готовиться на курсы счетоводов. Так вот ей нужно, чтобы я ей помог. Как вы думаете, она ещё придёт?

— Разве только к кому-нибудь другому.

И они оба рассмеялись.

«Девочка», — сказал про себя Баклажанский.

«Мальчик», — подумала Катя. И она занялась уборкой. Она проворно возвращала предметам их первоначальное назначение. Пепельница была отмыта от варенья. Молочник и вазочка для цветов освобождены от окурков. Шляпы поднимались с пола, а ботинки снимались с кресел.

Баклажанский с нежностью следил за тем, как Катя аккуратно расставляла парочками разбушевавшиеся калоши и домашние туфли, и очень хотел сказать ей нечто большее, чем простые слова благодарности.

Да, конечно, он любил её.

Он приходил к этому выводу постепенно, по мере того, как изменялись их отношения. Только теперь, оглядываясь назад, он мог бы сказать, когда примерно он перестал видеть в ней маленькую девочку-соседку и после какого из своих многочисленных приездов она впервые удивила его спокойной и нежной уверенностью, с которой перевернула обратно его стоявшую вверх дном квартиру. Он мог вспомнить то время, когда начинал скучать, если неделю не видел привычных веснушек, и, наконец, он мог почти точно установить день, когда он впервые ощутил радостный и тревожный испуг при её лёгком троекратном стуке в дверь.

Он любил её уже давно, но не решался сказать ей об этом. Иногда ему казалось, что мешает разница в возрасте. Иногда он объяснял своё молчание тем, что глупо и нелепо вдруг заговорить о любви после стольких лет знакомства. Он находил оправдание своей скрытности и в том, что она каждый раз приезжала другой, и слова, приготовленные им заранее, уже не годились.

А скорее всего, он не мог сказать ей «люблю» потому, что она этого ещё не хотела и в самый решительный момент ласково, но уверенно уходила от этого слова.

Она уходила от объяснений, несмотря на то, что никто другой не заслонял в её девичьем воображении порывистую и взбалмошную фигуру Баклажанского. Ей нравились его неумелые попытки ухаживать и громоздкие комплименты. Его менторский тон и покровительственное отношение к ней казались ей смешными и трогательными. Да, пожалуй, и она почти любила его или, вернее, могла бы полюбить. И если бы… Впрочем, она ещё сама не могла точно сказать, что именно должен был сделать Баклажанский, чтобы окончательно завоевать её сердце. Но что-то ещё он должен был сделать обязательно.

Баклажанский чувствовал это и робел. То-есть он робел раньше. Но сегодня, то ли от предчувствия большого успеха на выставке, то ли от хорошего настроения, которое осталось от его фантастической прогулки по будущему, он ощутил необычайный прилив мужества… К чорту робость! Ведь не зря же он представлял себе потомка Володьку именно с пепельными кудряшками и весёлыми золотыми веснушками. Конечно же, воображаемый Володька был похож на свою предполагаемую прапрапрабабушку.

Баклажанский с нежностью посмотрел на Катю, и не подозревавшую, что она уже прапрапрабабушка, и решился.

— Катя, — почти храбро начал он. — Я должен сказать вам нечто необычайно важное…

— Я слушаю вас, Федор Павлович…

— Дело в том, что я…

«Нет, так сразу нельзя, — вдруг струсил Баклажанский. — Нет, нет! Сперва надо подготовить её… Поговорить о чем-нибудь другом».

— Дело в том, что я… Возможно, я попал в странную историю.

И, чувствуя неловкость от того, что он так неуклюже, на полном ходу, увильнул от прямого объяснения, Федор Павлович, сбиваясь и путаясь, вдруг стал рассказывать Кате о необыкновенных событиях, приключившихся с ним. От волнения он пересказывал сообщение Гребешкова очень подробно.

Катя не перебивала его. Слушая, она весело и заинтересованно рассматривала Баклажанского, словно примеряла его к будущему.

— Ну что ж, — улыбаясь, сказала она, когда он закончил, — за триста лет можно многое успеть. Очень многое.

— Я постараюсь! — поспешно сказал Федор Павлович. — Можете мне поверить!

— Во всяком случае, вас можно поздравить! И немножечко позавидовать вам.

Она лукаво посмотрела на Баклажанского, и никак нельзя было понять, допускает ли она вероятность этого чудесного долголетия или просто дружески подшучивает над ним. Она была очень хороша сейчас. Серые глаза сияли. Мягко поблескивали пепельные волосы. Веснушки и те, казалось, светились изнутри. Баклажанский окрылился.

Прекрасно! Этот разговор о будущем поможет ему объясниться. Он будет смел и решителен, как подобает человеку будущего.

— Поздравлять преждевременно, — тоже улыбаясь, сказал он. — И завидовать не надо. Не устроена личная жизнь. Вхожу в бессмертие одиноким…

Намёк получился смелый. Баклажанский был доволен собой.

— Ничего, — сказала Катя, — я вам найду дом

работницу на первые двадцать-тридцать лет. Она за вами присмотрит.

— Домработницы ни при чем, — бойко сказал Баклажанский. — Нужна спутница жизни. Хочу идти с ней по дороге веков. Рука об руку…

— Вы не найдёте невесты, Федор Павлович, — засмеялась Катя, явно не относя намёк на свой счёт. — Наш век очень краток.

— Это неверно, — сказал Баклажанский. — Может быть, я смогу подарить века той женщине… — Он не сказал «вам», — которая ответит… или, вернее, которая сочтёт возможным…

— Я надеюсь, вы не меня имеете в виду? — лукаво прищурившись, спросила Катя.

Это был прямой вызов. Баклажанский посмотрел Кате в глаза и, вместо того чтобы сказать «да, вас», как это сделал бы прямодушный человек будущего, он бессвязно забормотал:

— Нет. Я вообще говорю… — Под испытующим взглядом Кати он окончательно терял остатки своей будущей смелости. — Я говорю абстрактно…

— Но вы ещё не нашли вашу Абстракцию?

— Это неважно! — краснея, ответил Баклажанский. — Может быть, я почти нашёл её. И если выяснится, что она, эта женщина, просто не любит меня, — горячо сказал Баклажанский, — тогда я…

— Я надеюсь, вы не покончите с собой? — не переставая улыбаться, перебила его Катя.

— Покончу! — сказал Баклажанский, с трудом сохраняя непринужденность.

Нет, не покончите! — засмеялась Катя. — Вы не имеете права самовольно прерывать единственную трехсотлетнюю жизнь. Это будет ненаучный и антиобщественный поступок.

— Катя, я говорю совершенно серьёзно, — хотел было вернуться к своей теме Баклажанский, но Катя вдруг посмотрела на него, и на лице её отразился ужас.

— Это ещё что такое? Когда вы успели оторвать пуговицу? Ну-ка, снимайте рубашку. Я вам сейчас пришью…

И все! Баклажанский был разоружён. В одной майке он уже не мог говорить о любви.

Катя быстро пришила пуговицу, откусила нитку и, возвращая рубашку Баклажанскому, сказала:

— Вот, надевайте. И прошу вас, Федор Павлович, следите теперь за собой. Ну, недолго, хотя бы лет двести, пока вы будете ещё молодым мужчиной…

И, сказав это, она быстро ушла. Поняла ли она окольное признание Баклажанского? Федор Павлович надеялся, что поняла. Она перевела разговор, но ведь она не обиделась. И это было уже великолепно! Нет, черт возьми, этот элексир Константинова положительно принёс ему счастье! И сколько бы лет или столетий ни лежали перед ним, Баклажанский был готов к будущему. Он входил в это будущее полным сил, творческого задора и почти любимым!

Загрузка...