Глава седьмая ДВЕСТИ ЛЕТ СПУСТЯ

Подавленный и обессиленный событиями дня, Баклажанский вернулся домой.

Он улёгся на диван и, так и не собрав разбегающихся мыслей, забылся в тяжком и беспокойном сне.

Он спал, и ему снилось, что он спит.

Он спит. Голова его запрокинута, лежать неудобно и все время хочется проснуться. Он вертится с боку на бок и сердится на то, что будильник его не будит.

Вдруг наступает облегчение, и он открывает глаза, разбуженный продолжительным звонком.

Это не будильник, это звонок у двери.

Баклажанский радостно смеётся.

«Как во сне!» — думает он и, накинув халат, бежит к двери.

На площадке лестницы стоит девушка-почтальон и, улыбаясь, протягивает ему телеграмму.

«От Кати!» — решает Баклажанский.

Катя ушла, исчезла, но он все время думает о ней.

Он не вскрывает телеграмму.

— Скажите, — волнуясь, спрашивает он. — Телеграмма давно отправлена? На сколько она опоздала?

Девушка смеётся:

— Телеграммы не опаздывают. Теперь их пускают против вращения Земли, чтобы они обгоняли время.

Баклажанский благодарит и возвращается в квартиру.

— До свидания, Федор Павлович, — слышит он и вдруг понимает, что голос ему знаком. Конечно, это Катя! Он не узнал её. Она опять переменилась, она все время меняется.

Он выбегает на лестницу, но девушка ушла. Нет, не ушла — растаяла, исчезла. Он зовёт, кричит, заглядывает в пролёт лестницы — её нигде нет.

Он вскрывает телеграмму и читает:

«Баклажанскому Федору Павловичу

Приглашаем вас сегодня в два часа дня на осмотр и обсуждение скульптурной композиции Баклажанского…»

Не успев дочитать адреса и даты, Баклажанский оказывается на широком проспекте раньше, чем успевает сообразить, как он туда попал.

Этот проспект кажется ему одновременно и чужим и знакомым. Он похож на ту его старую улицу, как сын бывает похож на мать, — что-то общее угадывается в чертах, но он моложе, хотя он уже и перерос её.

Вдруг в перспективе улицы он отчётливо видит Катю. Ему кажется, что впереди мелькают её пепельные волосы, и он бежит за ней, но никак не может догнать. Он толкает прохожих, и они удивлённо и чуть укоризненно улыбаются.

Наконец он догоняет её, заглядывает ей в лицо, но девушка оказывается совсем не Катей.

Чтобы как-нибудь выйти из неловкого положения, смущённый Баклажанский задаёт первый попавшийся вопрос:

— Простите, вы не скажете, какое сегодня число?

— Пятнадцатое июля 2155 года, — улыбаясь, отвечает девушка. — Вас уже ждут, — вежливо добавляет она и показывает скульптору на дверь с золотой надписью: «Вход».

— Высшее художественное объединение дарований, — по привычке расшифровывает скульптор.

Мраморным эскалатором поднимается Баклажанский наверх, входит в дверь и видит заполненный пародом огромный зал, ярко освещённую эстраду и кафедру.

Выработанный ещё двести лет назад безусловный заседательский рефлекс действует мгновенно и автоматически. Повинуясь ему, Баклажанский уверенно входит в зал, не раздумывая идёт к президиуму и привычно поднимается на трибуну.

В этот момент к кафедре поворачивается председательствующий.

— Кто будет говорить первым? Ах, вы?! Очень приятно! — говорит он и, не дожидаясь ответа, восклицает: — Пригласите, пожалуйста, мраморных людей.

Баклажанский в растерянности смотрит на медленно открывающуюся дверь. В тёмной пропасти входа возникают три мраморных углекопа. Их бородатые лица чем-то знакомы скульптору. Каменными шагами командоров, в ногу, идут они через зал. Они останавливаются неподалёку от кафедры. Где он видел их раньше? Нет, он не может вспомнить!

— Ваше слово! — обращается к нему председательствующий.

Баклажанскому не по себе… Он совершенно не готовился к выступлению. И почему-то ему не хочется говорить об этих мраморных людях. Но раз уж он оказался на трибуне… Нет, придётся говорить! Но что? Нужно хоть расспросить их поподробнее…

— Время рождения? — задаёт он вопрос.

— Сорок пятилеток назад, — хором отвечают мраморные углекопы.

— Происхождение?

Каменные молодцы совещаются и коллективно докладывают:

— Дворники.

— Основное занятие?

— Отображение эпохи.

— Семейное положение?

— Статуи мы… — смущаются молодцы.

— Кто знает, как они сюда попали? — обращается к залу Баклажанский.

К столу выходит молодой, лет двадцати, светловолосый потомок.

— Я шёл вчера по парку культуры и отдыха, — говорит он. — Они стоят на газоне. Я спрашиваю: «Что вы здесь делаете?» Они говорят: «Отображаем!» — «Что именно отображаете?» Отвечают: «Что надо, то и отображаем». Спрашиваю: «Кто вы?» Отвечают: «Мы социальные типы». — «Точнее!» — «Мы обобщённые образы людей первых пятилеток!» Вот я и привёл их сюда. По-моему, они самозванцы!

Рядом со светлоголовым юношей появляется стройная молодая женщина. При виде её смутные воспоминания охватывают Баклажанского. Золотистые веснушки кажутся ему знакомыми. Но нет, он не может узнать её.

— Я свидетельствую, — звонко говорит она. — Они клеветники! Они выдают себя за людей великого времени. Но этого не может быть. Мы знаем, что оставили нам люди двадцатого столетия. Эти трое не способны ни на что подобное. Они лгут!

— Продолжайте! — обращается председательствующий к Баклажанскому.

Федор Павлович неохотно встаёт и, чтобы оттянуть время, неопределённо и патетически восклицает:

— Что говорят нам эти статуи?!

— Десяточку! — разом ухмыляются три каменных молодца.

— Они ничего нам не говорят, — вопреки очевидности, продолжает Баклажанский. — Но, может быть, они не виноваты?

— Правильно! Кто их создал? — кричит с места светловолосый юноша.

— Пусть покажут! — вторит ему девушка.

— О нет! Не надо! — инстинктивно пугается Баклажанский. Он готов спрятаться за кафедрой.

— А мы их всё-таки спросим, — улыбается знакомая незнакомка. — Кто вас создал, каменные гости?

— Эвон! — говорят мраморные мужики и одновременно показывают бородами налево.

Баклажанский вглядывается и с облегчением замечает сидящего отдельно от всех человека. Он одет в мосторговский бронзовый плащ. Лицо его закрыто руками.

— Вот он! — радостно кричит Баклажанский. — Пойман с поличным! Имейте в виду, я буду жаловаться на вас потомкам. Вот им! — Он широким жестом указывает на притихший зал. — И они не простят вам клеветы на своих предков! Говорите же, что побудило вас к этому?

— Я нечаянно, — глухо отвечает человек в плаще. — Я думал, что они похожи… Я хотел отобразить свою современность!

— Современность? А что вы о ней знали? В каком году вы застряли? Почему вы замечали только то, что рядом… что на виду…

— Я спешил. Когда торопишься, всегда скользишь… Мне некогда было присмотреться… А люди тогда менялись слишком быстро. Пятилетка шла за век. Вы тамошний?

— Да.

— Так неужели вы не понимаете, что мы за несколько десятилетий прожили тогда несколько веков?

— Не прожили, черт возьми! Не прожили! — кричит на него Баклажанский. — А двинули мир вперёд на несколько столетий! А разве это видно по вашим бородатым каменным идолам?

— Но я ведь не мог все успеть! — защищается человек в плаще, так и не открывая лица. — Ведь нам было отпущено на всю жизнь какие-нибудь жалкие пятьдесят-шестьдесят лет.

— Неправда! Не по пятьдесят лет мы тогда жили, а по пятьсот самое меньшее, — гневно парирует Баклажанский. — Разве длина жизни измеряется количеством оборванных календарных листков, а не ценой сделанного? Десятилетия нашей жизни и борьбы приносили миру больше, чем столетия прошлых эпох. Кто же жил дольше нас?

— Да, да, — вскакивает с места светлоголовый потомок, — у нас не спрашивают, сколько жил, а спрашивают, как жил!

— И этих трёх идолов художник пытался выдать вам за людей моего времени! — горячо подхватывает Баклажанский. — Это поклёп! Он солгал вам, потомки! Он пытался обмануть вас и обокрасть нас. Я требую для него самой суровой кары!

— Самой суровой кары? — переспрашивает председательствующий. — Товарищ просит установить на три дня эти статуи с подписью их автора на самой центральной, самой людной площади города!

— Это самое страшное наказание? — проверяет Баклажанский.

— Что же может быть тяжелее, чем презрение народа? — говорит председательствующий. — Но если вы этого требуете… Ваше желание мы обязаны выполнить.

В этот момент человек в плаще отнимает руки от лица. Оно кажется Баклажанскому странно знакомым.

— Подойдите поближе! — кричит ему Федор Павлович, и тот приближается.

— Мы с вами где-то встречались, — говорит Баклажанский.

— Да, — грустно улыбается человек в плаще.

— Но где? — мучительно вспоминает скульптор.

— В зеркале, — хладнокровно отвечает осуждённый.

— Вы — я?! — в ужасе вскрикивает Баклажанский.

— Он самый, — усмехается дубликат.

Ошеломлённый Баклажанский в ужасе отшатывается. Он не знает, что сказать. Пользуясь паузой, в разговор вмешивается личный состав угольной композиции.

— Ну?.. Завтра вместе на площадь? — ехидно подмигивая, спрашивают каменные молодцы.

— Никто завтра не пойдёт на площадь! — задыхаясь от злости, шепчет Федор Павлович. — Слышите, никто!

— Ну что вы! — кокетливо грозят ему каменными пальцами Провы.

— Слушайте, вы! — разъярённо кричит Баклажанский и, схватив с кафедры тяжёлую металлическую пепельницу, взмахивает ею…

Раздаётся оглушительный звон… Гаснет свет…

…В комнате светло. Баклажанский открывает глаза. На комоде оглушительно звонит будильник. Стрелки его показывают половину восьмого.

Баклажанский поглядел на окурки в вазочке для варенья, на ботинки, уютно примостившиеся в кресле… Непогрешимые приметы холостяцкой реальности окружающего безошибочно свидетельствовали, что скульптор полностью проснулся и опять находится в своей комнате.

Незыблемые Провы-углекопы подтверждали это своей каменной невредимостью. Они стояли у окна, освещённые косыми утренними лучами, и, казалось, криво усмехались.

Баклажанский смотрел на них без улыбки. Он лежал не двигаясь. Если бы не открытые глаза, можно было бы подумать, что он спит. Оставалось предположить, что он думает. Так прошло пять минут, десять. Баклажанский не шевелился.

Радиотарелка со скрипом сообщила о предстоящем сегодня вернисаже скульптурной выставки. Было названо имя Федора Павловича. По мнению тарелки, публики ожидалось много, и она проявляла интерес к творчеству Баклажанского.

Не глядя, он протянул руку и выдернул шнур. Так же не глядя, он снял телефонную трубку и соединился с выставочным комитетом. «Возчики с выставки только что выехали за «Углекопами», — сообщили ему.

У него оставалось двадцать минут. Пять из них он пролежал с таким же каменным взглядом, устремлённым в сторону «Углекопов». Потом он поднялся и приступил к тщательному туалету.

Он умывался и брился дольше обычного.

Может быть, из-за того, что пришлось смывать с зубов крем для бритья, а выдавленная на подбородок зубная паста долго не хотела мылиться.

Чай показался ему немножко холодноватым. В этом не было ничего удивительного — не надо было включать чайник в штепсель радиоточки.

Оставшиеся пять минут Баклажанский простоял лицом к лицу со своими «Углекопами». Они неподвижно смотрели друг на друга.

Потом Баклажанский медленно направился в угол комнаты и взял в обе руки большой дворницкий лом, забытый ещё вчера натурщиком-совместителем Провом Васильевичем.

Когда в студию вошли возчики с выставки, глазам их представился финал единоборства скульптора со своими произведениями.

Скульптор победил. У ног его валялась разрубленная на куски гидра о трёх одинаковых головах.

Щедро вознаграждённые возчики вынесли на помойку мраморный лом.

А Баклажанский включил радиотарелку и под бодрый утренний марш стал заново приводить себя в порядок. Он тщательно причесал волосы, растрепавшиеся в ходе сражения со скульптурами, затем попытался самостоятельно вычистить костюм, носивший явственные следы прошедшего единоборства. Это ему не удалось.

Тогда Федор Павлович вспомнил о Гребешкове.

Кстати, нужно было получить, наконец, свои брюки, которые директор комбината торжественно обещал ему «ускорить».

С неостывшей бодрящей злостью шёл Баклажанский в комбинат бытового обслуживания.

«Начать все сначала! — говорил он себе. — Правильно!.. В будущее надо входить чистым!»

Семен Семенович Гребешков встретил Баклажанского как родного. Он радостно всплеснул своими голубыми нарукавничками, бросился навстречу скульптору и немедленно потребовал от него подробный отчёт о самочувствии, аппетите, кровяном давлении и душевном состоянии, словно тот пришёл к врачу. Сходство с поликлиникой усугублялось ещё и тем, что в репсовых шатрах за его спиной все время кто-то раздевался.

Гребешков извинился за свой назойливый допрос, по напомнил скульптору, что через каких-нибудь два месяца Баклажанскому предстоит поделиться с человечеством созревающей в нем сывороткой долголетия.

Скульптор охотно отвечал на расспросы Гребешкова. Под конец он сообщил Семену Семеновичу о своих творческих сомнениях, энергично обругал своих каменных дворников и рассказал об их бесславном конце.

— Вы понимаете, вечность обязывает! — горячо говорил он поддакивавшему Гребешкову. — Куда с ними в века? Нет, я сделаю что-нибудь новое. Замечательное! ещё не знаю, что именно, но я сделаю!

Гребешков растроганно встал и, не найдя слов, с чем-то даже поздравил скульптора.

— Вы ещё много налепите за ваши триста лет! — обнадеживающе заметил он.

— Поживем — увидим! — добродушно повторил Баклажанский свою фразу, которая уже становилась у него привычной поговоркой. — Подумать только, что я нашёл истину на этом скромном столе, вот в таком же скромном графине, как этот.

— В каком графине? — переспросил Гребешков, и выражение его лица испугало скульптора.

— Точно в таком, как этот… — повторил Баклажанский и указал на графин, стоящий перед Гребешковым. — А что?

— Федор Павлович, дорогой, вы ошибаетесь! Это же обыкновенный мосторговский графин! — волнуясь, воскликнул Гребешков. — Умоляю вас, вспомните, ведь вы пили из другого… Вот из того, что стоит на круглом столе — в виде стоячей рыбы… Верно ведь?

— Нет, — твердо сказал Баклажанский, неодобрительно посмотрев на стеклянного налима. — Этот графин сделан по моему эскизу. Из него я пить не мог… Это точно!

— Ну да, конечно! — сказал Гребешков бледнея. — В тот день товарищ Петухов делал упор на воду. На каждом столе стояло по графину, а то и по два… Ай- ай-ай! — схватился он за голову. — Все пропало!

— Что пропало? — переспросил Баклажанский, смутно предчувствуя недоброе. — То-есть как это пропало? Я же пил! Я же точно помню…

— Да, вы пили, — глухо подтвердил Гребешков. — Но вы пили обыкновенную воду, Федор Павлович…

— А мои века? — Баклажанский попытался улыбнуться, но улыбка получилась какая-то неправдоподобная. — Позвольте, где же мои столетия?

— Не знаю, — безвольно махнул рукой Гребешков. — Ничего я теперь не знаю.

И только тогда Баклажанский с неожиданной горечью осознал катастрофичность происшедшего. Бессмертие на минуту осенило его своим крылом и унеслось в неизвестность, оставив после себя лишь печальную груду мраморных обломков.

Загрузка...