В другом письме Зулейха писала дяде:
«Правда ли я болею? Не могу этого сказать. Температуры нет, нигде ничего не болит. Но я лежу с утра до вечера. Не поверите, но я даже ни разу не раскрыла французские романы, что вы мне прислали. Видели бы вы мою одежду… Мне не хочется ни причесываться, лень пришить оторвавшуюся от рубашки пуговицу. Я привыкла к тому, что ненавижу окружающих и даже вас. Это ведь верх неприличия не отвечать на вопросы, когда тебя спрашивают. Но я веду себя неучтиво: мне задают вопросы — я закрываю глаза и молчу.
И вместе с тем я не вполне уверена, что в моем упрямом молчании, которое все принимают за болезнь, нет умысла. Потому что, начни я отвечать, этим разговорам, которые что кирпичи, все одного цвета и размера, не будет ни конца ни края.
Еще мне тут страшно докучает местный доктор, которого пригласил мой отец. Не столько своими разговорами, сколько трубным голосом, который и любого здорового человека способен свести с ума.
Вы хорошо представляете себе, что за человек моя мать. Обычно, когда она одна, она что-то бормочет себе под нос, но когда рядом появляются люди, она не находит, что сказать. Когда-то вы назвали ее Королевой Неразговорчивых, лучшего прозвища и не придумаешь.
Больше всего меня удивляет, что, зная мою извечную говорливость, она даже не замечает моего нынешнего молчания. Что до моего отца, то он тоже в своем роде человек, которого невозможно понять. Вчера, однако, он сказал нечто странное. Пришел на обед из казармы, снял мундир и сел рядом со мной. Он долго смотрел мне в глаза, а потом, смеясь, произнес:
— Зулейха, о скольком же ты, оказывается, можешь молчать!
До сих пор мне почему-то кажется, что его слова были полны глубокого смысла и догадок, которые, я не сомневаюсь, у него имеются. У меня по телу пробежали мурашки, как у голого человека в закрытой комнате, который думал, что находится один, но вдруг чувствует, что за ним наблюдают.
— Папа, я не поняла, что ты хотел сказать….
У него был такой вид, будто он и сам этого не знал. Отец отдал несколько маловажных распоряжений слуге, который пас лошадь перед дверью, выходившей на улицу, и снова повернулся ко мне:
— Нет ничего удивительного в том, что ты плохо себя чувствуешь, Зулейха. Это все из-за перемены среды… Все твои потрясения от этого… Очень скоро все пройдет…
То же самое слово промелькнуло в словах отца в ту ночь, когда я приехала в Силифке.
Сейчас, когда я смотрю на себя в зеркало, то временами думаю, что отец был прав: у меня медленнее бежит кровь по венам. Тело пришло в согласие с разумом. Мне ничем не хочется заниматься. Волосы струятся вниз волнами и спутываются, брови заросли, кожа из-за отсутствия ухода покрылась веснушками. Я не помню, когда с удовольствием разговаривала или смеялась от души. Пройдет еще немного времени, и я привыкну к местной жизни, опущусь до уровня местных женщин.
На прошлой неделе к нам зашел городской глава и сказал, что в четверг вечером намечается современная свадьба: жених из знатной семьи, а вот невеста — дочь человека, работающего в нашем районном меджлисе. Но между двумя семьями случился спор. Родственники жениха хотят свадьбу турецкую, традиционную, а невесты — бал. Но мы договорились и решили принимать гостей в саду. На том и порешили. В общем, будут играть на сазе[50], как на любой турецкой свадьбе, но и танцевать тоже…
— Даже саз будет?
Городской глава улыбнулся и сказал:
— Ну, вот еще. Привезем джазбэнд из Мерсина. Но дело не в этом. Мы собрали целый комитет, чтобы наметить программу вечера. В комитет входите и вы. Меня же прислали от имени города попросить вас оказать нам честь стать покровительницей этого комитета.
Я уже говорила, что разучилась разговаривать как все нормальные люди. Отвечая Юсуф-бею, я съязвила:
— Теми вещами, о которых я знаю, что они называются развлечениями, занимаются как хотят. Кто хочет — поет песни, другие играют или выпивают. Это все нельзя вместить в какую-то программу, а вы говорите «комитет»…
Городской глава сильно разозлился. Не будь рядом отца, он, возможно, нагрубил мне. Но этот самолюбивый молодой деребей в обществе отца почему-то всегда был в положении рядового. Скорее всего, таким и останется.
С печальным и несколько смущенным видом он ответил:
— Наша цель — окультурить встречи вроде этой. Конечно, насколько это в наших силах… Вы получили хорошее образование… И знаете все тонкости этих дел… Поэтому, думая, что вы не сможете нам отказать, научить нас вещам, которых мы не знаем… Но если вам это сложно…
Тут его перебил отец:
— Зулейхе нездоровится, но это не помешает ей работать с вами. Скорее наоборот. Может, это встряхнет ее… Моя дочь всегда с любовью будет исполнять то, что от нее попросит город. Не так ли, Зулейха?
Я к тому времени уже успела пожалеть о том, что сделала. Раскрыв глаза, будто слова отца меня удивили, я подтвердила сказанное им:
— Конечно, папа… стоит ли в этом сомневаться?
Устраивать районный комитет для организации чей-то свадьбы и стать членом этого комитета!
И хотя не было на свете ничего смешнее того, чем приходилось заниматься, благодаря этой работе немного оживилась. Я приходила в муниципалитет два раза. Меня усадили за стол главы муниципалитета. Один из членов комитета, судя по его виду, только недавно надевший тюрбан и отрастивший бороду, восклицал:
— Женщина среди местных делегатов! Просто переворот какой-то! — С этими словами он подносил руки к лицу, как во время молитвы.
Ему вторил местный адвокат, во время революции несколько лет занимавший должность депутата в меджлисе.
— Даст Аллах, наступит день, когда вы увидите женщин на всех высших постах. Ибо сейчас очевидно, что никакого добра от мужчин этому миру увидеть больше не придется, — пошутил он.
Как я потом узнала, этот депутат был немного оппозиционером (или из тех, кого вы называете недовольными; особой разницы между ними я не вижу). Но из-за того, что они над ним несколько раз издевались, а он, будучи по природе своей человеком ленивым и нерешительным, не отваживался говорить открыто, ограничиваясь такими вот полушутками-полунамеками.
Не странно ли, но человеком, который мне это растолковал, стал главный районный секретарь. За полчаса до этого он расписывал мне адвоката как человека мудрого, образованного и приятного собеседника.
У адвоката во время разговора начинал дергаться один глаз — что-то вроде нервного тика.
Но он рассказал мне об этом сам:
— Ох, маленькая госпожа, ваш покорный слуга болен. Во время разговора у меня нет да и моргнет один глаз, будто знак подает кому-то. Как-то раз мне за это чуть не досталось от мужа одной женщины в Стамбуле. Вы, ради Аллаха, только ничего не подумайте, если я вдруг вам так подмигну.
И пока все присутствующие в комнате немного посмеивались, как будто стесняясь меня, он прибавил, поглаживая пальцами щеку с проступавшей седой щетиной:
— По правде говоря, положение таково, что мы не вправе сказать «да», даже если они будут нас умолять…
Чтобы ни сказал этот человек, волна смеха накатывала на всех собравшихся и прежде всего на самого главу муниципалитета. Каждый раз кто-нибудь обязательно говорил:
— Вот дает, шутник! Скажет так скажет!
Вы только подумайте, какой же пресной должна быть тут жизнь, что даже самые плоские остроты старика веселили лучше водевиля.
Кроме главного секретаря и тех людей, кого я перечислила, в комитет входили еще двое грузных мужчины средних лет да молодой человек лет двадцати восьми с густыми бровями и весь усеянный родинками.
Один из толстяков заведовал сельским хозяйством, другой был членом меджлиса в вилайете.
Эти два чрезвычайно похожих друг на друга человека сидели молча и, сложив усыпанные кольцами пухлые руки на выступавших животах, избегали смотреть мне в лицо и почти не шевелились. Они воспринимали меня только как женщину, а потому старались не смотреть, и их взгляды скользили по сторонам.
Все время, пока я с трудом доедала местное угощение — чернильного цвета мороженое из шелковицы[51] и последние куски пирога, они беседовали ни о чем.
Когда городской глава забирал у меня тарелку, он случайно пролил несколько капель растаявшего мороженого мне на юбку и весь сконфузился. Хотя я уверяла, что ничего страшного, он велел уборщику, принести тряпку и мыло и хотел уже было стереть пятно сам. Но тут понял, что не сможет сделать это, чтобы не дотронуться до меня, и в итоге сунул тряпку мне в руки.
Непонятно почему, но я вдруг начала смеяться. Чуть погодя главный секретарь, видимо желая быть любезным, сморозил бесподобную фразу:
— Ба, а наша госпожа-то ведь как соловей разговаривает. Что за душа, а гордыни…
Наконец-то я поняла, в чем дело. Когда я только приехала в Силифке, гости просто наводнили наш дом. К части гостей я даже не вышла, так как полностью погрузилась в душевные переживания. Другую же часть, встретиться с которой меня принудила мать, я распугала своей нелюдимостью и молчанием. Все это послужило причиной того, что поползли слухи, особенно среди женщин, о том, какая я гордячка и сумасбродка.
Самым современным человеком из всех местных оказался опять-таки секретарь, из уст которого прозвучало официальное опровержение ходивших про меня слухов.
Самым молодым членом комитета был молодой человек с густыми бровями, о котором я уже говорила выше. Его звали Фикри[52]. Фикри-бея среди всех выделяли не только родинки, у него были слипшиеся из-за летнего зноя набрызганные бриллиантином[53] вьющиеся волосы и золотые зубы. Человек, который мне его представил, сбивался со счета, перечисляя все его достоинства и умения. Выяснилось, что он играет на кемане[54], на уде[55], рисует и, конечно же, пишет картины маслом, фотографирует, увлекается кино, ремонтирует любые механизмы и мебель, клепает.
Начинания Фикри-бея — а он в течение нескольких лет успел побыть дорожным подрядчиком, заняться фотографией и поработать преподавателем гимнастики, — не встречали поддержки у народа. Каждый раз предприниматель сворачивал свой дела с тем же успехом, с каким за них брался. И вот теперь вместе с современным рестораном и лавочкой по продаже канцелярских принадлежностей он управлял еще и чем-то вроде универсального магазина под названием «Ичель Бюкети». В магазине можно было найти любые новинки — от электрических ламп, пластинок с турецкими и европейскими мелодиями и женских чулок до обуви и головных уборов.
В комитете мне рассказали не обо всех подвигах Фикри-бея, об одном сочли правильным умолчать. Но и он был мне известен еще раньше благодаря одной болтушке, что приходила к нам домой, — о его донжуанстве.
Девушки городка все никак не могли поделить Фикри-бея, и каждый раз, когда собирались компанией больше двух, беседа, вне всяких сомнений, заходила о нем.
Предприниматель и сам знал о своем успехе у женской части населения и постоянно жаловался, приговаривая, что «честное слово, наступит день, и они меня в горы силком утащат».
Фикри-бей сам рассказал, как он распознает женщин, которым нравится:
— Если я вижу на улице, как женщина обратила внимание на то как я, вот как сейчас, приподнимаю одну бровь и краем глаза окидываю ее взглядом, то я обязательно с ней пошучу. Что-нибудь вроде: я вот рассказываю, а ты слушай да на ум мотай. Если это не проходит, делаю вид, что иду своей дорогой, а сам в это время читаю газель[56]. Если и это не помогает, то все. Я пас. И вина тут не моя, просто у этой девушки нет сердца.
В комитете кроме Фикри-бея больше ни один человек не мог сказать ничего дельного про современные развлечения, поэтому в любом случае заниматься подготовкой свадьбы с балом или бала со свадьбой предстояло нам двоим.
В тот момент, когда городской глава предложил мне это, да еще так нетактично, что во мне пробудилось желание ударить его по лицу, я растерялась.
И вы, конечно, догадались, что я отказалась вести деловые беседы с мануфактурщиком.
Только из уважения к той чести, которую оказал мне муниципалитет, я сказала, что нехорошо себя чувствую и что мне нужно идти.
Свадебный бал состоялся прошлым вечером в просторном саду, где на каждой ветке висели фонарики.
Фикри-бей обещал уладить все с электричеством при помощи мотора, оставшегося от его безуспешных начинаний с кинотеатром, который он открывал в свое время. Но механизм, провалявшийся столько времени в сыром подвале без дела, оказался никуда не годен. В последний момент стало ясно, что отремонтировать его не представляется возможным, а потому вместо электрических лампочек придется повесить керосиновые лампы «люкс»[57].
Мы немного опоздали, но застали Фикри-бея в грязной засаленной рабочей рубашке все еще развешивающим лампы. Он регулировал в них насосы. Его действия пугали приглашенных дам, чьи столики находились как раз под фонарями. Мужчины, хотя и опасались, что что-нибудь может случиться, старались успокоить женщин, потому что других свободных мест в передней части сада не было.
Глава муниципалитета в новом фраке, который удивительно смотрелся на его высокой и статной фигуре, с розеткой на лацкане и наградами на груди носился туда-сюда, отдавая приказы.
Улучив свободную минуту, он подошел к нашему столику, чтобы поприветствовать нас.
— Этот бал у меня сил и нервов отнял больше, чем все сражения, в которых мы с вами участвовали, — обратился он к отцу. И как всегда, без неприятностей не обошлось. Автомобиль, на котором должен был приехать джаз-бэнд из Мерсина, сломался перед Кызкалеси… Позвонили из жандармского управления. Я тут же выслал машину… Но пока от них ни слуху, ни духу…
У городского главы даже лицо исказилось, когда он говорил это. Возможно, в запальчивости он мог сказать и что-нибудь грубое, но из-за меня сдержался.
Слава Аллаху, что в специально отведенном для джаз-бэнда месте, в чем-то вроде беседки рядом с площадкой для танцев играл небольшой ансамбль. Неподалеку красивым, буквально завораживающим голосом без устали читал газели хафыз[58].
Этим вечером неприятности так и сыпались на голову главы муниципалитета. Многие приглашенные привели с собой еще человек по десять. Оказались и те, кто явился вообще без приглашения. И, конечно же, невозможно было просто выставить их всех за ворота. Имелась и другая проблема. Несмотря на то что сад находился под надзором кордона из жандармов, с окружавших сад стен свешивалась не одна пара ног.
Тут же буйствовал подвыпивший бродяга, пожелавший пробраться через ворота. Его пьяные выкрики: «В демократическом государстве нет закрытых для народа дверей! Войти внутрь — право любого!» — подстегивали народ взять сад приступом. Присесть было абсолютно негде, несмотря на то, что скамьи в сад свозили на телегах со всех кофеен городка. Когда по полученной от главы муниципалитета директиве церемониймейстеры с кокардами крайне вежливо пытались втолковать это набежавшему народу, в ответ они слышали то же, что орал бездомный у ворот. Но так как это было не лучшем местом для всяких споров по теории конституционного права, то им оставалось только молчать и все это терпеть. И даже наш столик, столик армейского командира, с трудом смогли отстоять два офицера полиции.
В центре сада были расставлены около пятнадцати столов, предназначенных для высших офицеров, представителей знатных семейств, а также крупных служащих. Именно они представляли местное высшее общество. Эти столики отличало убранство: белая скатерть и миниатюрные букетики цветов в стаканах с водой.
Во втором ряду рядом со служащими помельче сидели те, чье материальное или политическое положение не было столь прочным. Тут же расположились консерваторы, которые не хотели выставлять напоказ под яркий свет ламп честных и добропорядочных мусульманок, совсем недавно открывших лица. Еще дальше, в самых темных уголках сада, волновалась толпа мужчин и женщин, которым не повезло оказаться среди избранных. Среди этой толпы недостойных сидеть в первых рядах были дети, подростки и слуги. Простиралась эта толпа аж до самых стен сада.
Хотя за столиками для важных персон не осталось ни одной свободной скамьи, нашлись те, кто жаловался, что не пришли женщины из главных семей. Если точнее, их не привели отцы, мужья и братья.
Краснолицый толстяк, что сидел на два столика впереди нас, схватил проходившего рядом главу муниципалитета за руку и сказал ему так, чтобы слышали окружающие:
— Да что же это такое, господин мой… Где все эти подстрекатели? Да наши, будь это даже дозволено, и по собственной воле бы не пошли…
Я заметила, как рослый Юсуф-бей на какой-то момент весь съежился. Даже не знаю, что он ответил. Но когда он отошел, я увидела, как краснолицый набросился на дочерей с бранью:
— А ну, надели манто на плечи… Только увижу, что танцевать собираетесь — ноги переломаю.
Была уже ночь — по местному времени часа два-три — но на танцплощадке не происходило никаких движений. Сидевшая за столиком позади нас женщина в черном платке и голубой бархатной пелерине сказала своему крепышу-ребенку, начавшему было хныкать: «Мама, а когда танцевать будут?», — «Положи голову мне на колени да спи. А как начнут, так я тебя разбужу».
Время от времени на танцплощадку выбегали две маленькие девочки и принимались играть в салки, но каждый раз их неизменно догоняли отцы и приводили обратно. Наконец малышки встали где-то с краю и принялись тихонько пританцовывать под музыку.
На скамейках сидели ханым старой закалки. Как и в свое время на смотринах, они вытягивали шеи и внимательно следили за девочками, стараясь просунуть головы из-за плеч и между рук друг друга.
Среди женщин в манто, дамских костюмах и шляпках замешались несколько одетых в черный чаршаф[59] матерей, свекровей и даже бабушек. Они до того были потрясены, что опускали руки, придерживающие яшмак[60], забывая о том, что могут показывать свои рты и носы только близким, и смотрели на этот детский танец.
Наконец со стороны дверей послышалась какая-то возня. Раздался крик: «А ну дорогу, вы сейчас барабан нам тут продырявите». Музыканты тут же перестали играть. Когда стало видно, как в беседку тащат джазовый барабан с изображением длинноносого Пьеро, раздались рукоплескания.
Я поискала глазами городского главу, но не нашла. Как было бы хорошо увидеть как он доволен, как гордится… Но, увы…
Но и дальше получилось так, что, несмотря на то, что музыканты джаз-бэнда, промучившиеся в дороге часов девять, не успев прийти в себя, сыграли три фокстрота подряд, никаких движений заметно не было.
Какая-то высокая девушка вдруг решила перейти с одного конца площадки на другой. Все подумали, что она собирается танцевать, и зааплодировали. Бедная девушка заплетающейся походкой прошла через площадку для танцев, скрылась из виду и больше уже не показывалась.
Наконец несколько человек с большим трудом вытащили на свет божий жениха и невесту. Остальные могли и не танцевать, выбор оставался за ними, но новобрачные, как хозяева дома, были вынуждены это сделать. Бедняжки смотрели на это как на что-то обременительное, как на неприятную составляющую свадебного торжества, от которой не могли отказаться. И с видом покорности судьбе, будто говоря «ну что выпало на нашу долю, пройдет», вышли нетвердой походкой на танцпол.
И второй, и третий танец прошли с тем же успехом. Было видно, как члены комитета собрались и стоя совещаются, готовясь к всеобщей принудительной танцевальной мобилизации.
Несколько молодых людей в смокингах, которые чуть ранее выполняли обязанности церемониймейстеров, вышли вперед как главные кандидаты на роль кавалеров. Но когда они подходили к столикам, поднималась такая паника, будто они собирались устроить скандал. В итоге бедняги не решились даже вернуться обратно и смешались с толпой.
Фикри-бей уладил все с фонарями, а потом на какое-то время пропал. И вновь появился уже на площадке, только когда заиграл джазовый оркестр. Он переоделся в смокинг, из карманов которого выглядывала пара самых необычных шелковых платков, какие только можно было найти в его магазине. Именно он был сейчас самым элегантно одетым кавалером. Стало ясно, что в качестве партнерши он решил выбрать меня. Мы вместе работали в комитете, потому в этом не было ничего необычного.
Я ждала, когда он подойдет ко мне, чтобы преподать ему небольшой урок. Но он почему-то тушевался в присутствии отца и ожидал приглашения от нас. Он довольствовался тем, что все прохаживался вокруг и только один раз, приподняв бровь, бросил на меня один из своих знаменитых заигрывающих взглядов. Заметив, что на меня это не действует, он начал отпускать свои шуточки так, чтобы я могла их услышать. Если бы он сейчас еще и начал читать газель, то в арсенале его не осталось бы больше ни одного средства, которые безотказно действовали на местных красавиц. Но так как при таком шуме это вряд ли бы получилось, он с кислой миной удалился.
Здесь живут мать с дочкой. Они из Стамбула. Мать портниха. У них свой дом, она работает там в комнатушке, которую они переоборудовали под ателье, и шьет те модели женского платья, образцы которых вывешивает за стеклом окна, выходящего на улицу.
Ее дочка, которую здесь все называют Хиджран[61], в прямом смысле этого слова беспутная девица. Хотя ей уже отнюдь не двадцать лет, одевается она как ребенок, с утра до ночи бродит по улицам в выцветшей юбке, порванной в нескольких местах. У нее широкие бедра, ноги кривые, как кувшины, и на ногах туфли со сбитыми каблуками.
В городке про нее говорят, что она и бесстыжая, и немного не в себе. Она огрызается на молодых людей, которые начинают к ней приставать: «Раскройте глаза. Я из Стамбула. Вы тут смотрите, думаете, ох, девушка в открытой одежде расхаживает. Да не для вашего рта ложка. Я веду себя как мужчина. Ну-ка, давай проверим!» Несмотря на такие разговоры, она с парой знакомых мужчин время от времени нет да и уедет в лес, что рядом с городом. В такие дни можно слышать крики портнихи, которая выбегает из дома и ищет свою дочь: «Ну куда же ты опять пропала? Ох, и случится что-нибудь с этим непутевым ребенком!»
Имена матери и дочери промелькнули как-то на заседании комитета. Городской глава нахмурил брови, будто речь шла о чем-то чрезвычайно важном, и сказал: «Мы, конечно, не в силах помешать им явиться на бал. Но страшно, что эта сумасшедшая девица может выкинуть что-нибудь на балу и тем самым подпортит репутацию меджлиса. Лучше всего, чтобы она совсем не показывалась, ну или, во всяком случае, не участвовала ни в каких танцах». Члены комитета единогласно приняли это предложение.
Однако дамы в этот вечер оказались наперечет, а потому бойкот в отношении Хиджран был снят. Молодые люди в смокингах просто в очередь выстраивались, чтобы с ней потанцевать. Один раз Фикри-бей даже пригласил на танец ее мать. Но швея сделала всего пару кругов. Бедняжка все никак не могла попасть в такт, а в довершение всего сломала каблук и потому была вынуждена, вся дрожа, сесть на место.
Специально для этой ночи комитет организовал стол с закусками. Буфет располагался в углу сада, в строении вроде кофейни. Ближе к полуночи гостей предполагалось отводить туда группами и угощать мороженым и лимонадом.
Толкотня сорвала и этот номер программы. После полуночи всем в саду нестерпимо захотелось пить.
Народ толпился перед буфетом, потому что никто не знал, сможет ли он войти обратно, если по каким-либо причинам выйдет на улицу. Все так толкались, что через какое-то время сотрудникам муниципалитета, которые обслуживали в буфете, пришлось закрыть ставни. Ужасное зрелище. Мне вспомнилось, что подобное столпотворение я видела во время Мировой войны перед пекарней, где по карточкам раздавали хлеб.
Сквозь музыку можно было различить голоса: «Да что же это мы в Курбеле[62], что ли? Это же вода… Дайте попить, ради Аллаха».
Рядом убивался протиснувшийся из толпы к нашему столику старик в шароварах: «Ой, не смекнул я… Принести бы заранее два бидона воды. Эх, по сорок пара[63] кучу бы денег заработал…»
Городской глава оперативно предпринял меры по утолению жажды и превратился в себилджи. Он велел приносить воду в ведрах, жестяной посуде и кувшинах, а сам — в блестящем фраке с кокардами на воротнике, — встал у дверей и начал раздавать воду у питьевого фонтанчика.
Когда кризис с водой немного поутих, чиновники из муниципалитета стали разносить на подносах мороженое на привилегированные столики. Свою и отцовскую часть угощения я отдала детишкам семьи, что сидели позади нас.
Комитет желал, чтобы все части программы прошли «на ура», и не упустил из внимания развлекательные номера и аттракционы, которые должны были чередоваться с танцами.
Номерами снова занимался Фикри-бей, и каждые полчаса он поражал всех своими талантами и ловкостью. Один раз он нацепил сделанную из бараньей шкуры бороду и прочитал известный монолог: «Мой племянник». И хотя половина гостей с подстриженными на современный манер усами и бородами находилась в положении главного повара из монолога, все просто покатывались со смеху.
Во второй раз Фикри-бей выступил как фокусник. Золотые часы из его кармана преспокойно перекочевали в карман районного бухгалтера.
Никто не сомневался, что с тем же успехом у него получится сделать так, чтобы из яйца, которое он положил на дно шляпы, вылупился маленький цыпленок. Но, как назло, птица не осталась под тайной дверцей, а убежала в дальний угол стола, и ни ловкость рук Фикри-бея, ни его трюкаческие способности не помогли ему ее изловить. Ему повезло, что в саду неожиданно сломалась ветка дерева, не выдержав на себе здоровенного детину, отвлекла внимание зрителей и спасла фокусника от конфуза.
Последним номером программы стала лотерея, где разыгрывались всякие безделушки.
Так получилось, что лысому человеку досталась расческа, адвокату, прославившемуся лживостью, — деревянное ружье, а женщине с ожогами на лице — ручное зеркальце.
Мне же Фикри-бей подарил «Лосьон Фикри» собственного производства.
Свадьба должна была продолжаться до утра. Но после часа ночи потрескивания и пощелкивания ламп «люкс», готовых взорваться, начали пугать народ.
Неутомимый Фикри-бей снова накинул поверх смокинга рабочую рубаху и пытался наладить светильники, но случайно поджег сам футляр резервуара для керосина, чем сильно напугал сидевших рядом.
Сад начал замирать, видные семьи по одной стали вставать и расходиться.
Мы тоже попросили у городского главы разрешения пойти. По дороге из сада отец с матерью останавливались перед столиками знакомых и застревали там с разговорами. Когда мы уже подходили к дверям, я услышала, как где-то сзади, не сдержавшись, выругался городской глава: «Да накажет вас Аллах!»
Несколько мужчин, которые весь вечер сидели тихо, вдруг принялись, обнявшись, высоко подпрыгивать и танцевать. Стали доноситься смешки и крики. Юсуф-бей стеной встал передо мной, будто желая своим телом загородить меня от этого зрелища, и произнес:
— Будем к ним снисходительны, что поделать… Дальше этого они не заходят, — и вздохнул.
Мой отец, будто желая приободрить и успокоить его, сказал:
— В конце концов, праздник прошел очень удачно, без происшествий.
— Да, слава Аллаху, ночь прошла благополучно…
И в самом деле, ничего серьезного не произошло — при такой-то толкотне! Только один деревенский мальчуган упал со стены и у него носом пошла кровь.
Юсуф-бей прошел с нами половину пути, и только жесткий приказ отца вспомнить о гостях, которые остались в саду, заставил его повернуть обратно.
Наш слуга шел впереди, освещая все выбоины на дороге при помощи карбидной[64] лампы, и отгонял лежавших на обочине собак. Я шла за ним следом, ступая в те места, которые он освещал. В душе поднимались непонятная горечь, граничащая с безнадежностью.
Когда-то давно, еще ребенком, в одном американском журнала я увидела рисунок некоего дерева, которое хватало и пожирало птичек, что садились на его ветки. Оно так же обвивало толстыми жилистыми листьями и проходивших мимо людей и переваривало их без остатка.
Мне кажется, что тут меня опутали ветви одного из этих страшных растений, от которых нет спасения, и я сходила с ума».