I ne nado vsjo vremja povtorjat: «Daj, Marija, da daj, Marija!» Izvestno ved, chem eto konchaetsja!
Ну, началось! Это что же такое?
Что ж ты куражишься, сердце пустое?
Снова за старое? Вновь за былое,
битый червовый мой туз?
Знаешь ведь, чем это кончится, знаешь!
Что же ты снова скулишь, подвываешь?
Что ж опрометчиво так заключаешь
с низом телесным союз?
С низом телесным иль верхом небесным —
это покуда еще неизвестно!
Экие вновь разверзаются бездны!
Шесть встрепенулися чувств.
Оба желудочка ноют и ноют!
Не говоря уж про все остальное,
не говоря уж про место срамное —
«Трахаться хочешь?» – «Хочу!»
Кто же не хочет. Но дело не в этом,
дело, наверно, в источнике света,
в песенке, как оказалось, не спетой,
в нежности, как ни смешно!
Как же не стыдно!.. И, в зеркало глядя,
я обращаюсь к потертому дяде:
угомонись ты, ублюдок, не надо!
Это и вправду грешно!
Это сюжет для гитарного звона,
или для бунинского эпигона,
случай вообще-то дурнейшего тона —
пьянка. Потрепанный хлюст.
Барышня. Да-с, аппетитна, плутовка!..
Он подшофе волочится неловко,
крутит седеющий ус.
Глупость. Но утром с дурной головою
вдруг ощущает он что-то такое,
вдруг ошарашен такою тоскою,
дикой такою тоской —
словно ему лет пятнадцать от силы,
словно его в первый раз посетило,
ну и так далее. Так прихватило —
Господи Боже ты мой!
Тут уж не Блок – это Пригов скорее!
Помнишь ли – «Данте с Петраркой своею,
Рильке с любимою Лоркой своею»?..
Столь ослепителен свет,
что я с прискорбием должен признаться,
хоть мне три раза уже по пятнадцать —
Salve, Madonna! и Ciao, ragazza!
Полный, девчонка, привет!
Скажите, девушки, подружке вашей,
что я в отцы гожусь ей, к сожаленью,
что старый пень я
и вряд ли буду краше.
Еще о том, девчонки, объявите,
что я ночами сплю, но просыпаюсь,
ее завидя,
и сладкой дурью маюсь!
Шепните ей, что я в тоске смертельной,
но от нее мне ничего не надо,
и серенаду
пускай она считает колыбельной!
Прости. Я пока что не знаю за что, но прости!
Прости мне за все, что ни есть, и за все, что ни будет,
за все, что ни было, за то, что чисты и пусты,
невинны слова, и от них ничего не убудет.
За то, что и время идет, и пространство лежит,
и с этим уже ничего не поделать, Наташа,
чтоб клятвенно руку на сердце твое положить…
Простите, конечно же не на твою, а на вашу.
С блаженной улыбкой – совсем идиот! —
по мартовским лужам брожу,
гляжу на твой город, разинувши рот,
прекрасным его нахожу!
Я знаю, не так уж красива Москва,
особенно ранней весной,
но ты родилась здесь, и здесь ты жива,
здесь ты целовалась со мной.
И весь этот ужас – Фили, Текстили —
нелепая, злая херня —
лучатся бессмертием, смысл обрели,
как я, дорогая, как я!
Впервые мне, Наташа, тошно
смотреть на женские тела.
Иль теток возжелать возможно,
когда мне ангел не дала?
А я ведь за одно мгновенье
меж ненаглядных ног твоих
отдал бы к черту вдохновенье!
Но ты не разомкнула их.
Не любите Вы этих мужчин, mon amie!
Ну за что же их, право, любить?
Знаю этих козлов – медом их не корми,
только дай что-нибудь осквернить!
Ведь у них, окаянных, одно на уме,
у меня же – как минимум два!
Это надо совсем головы не иметь,
чтоб не мне, а мужчинам давать!
В край далекий уезжая,
милая моя,
ты не вздумай, дрянь такая,
позабыть меня!
Ты не вздумай, дорогая,
позабыть о том,
как стоял я, обмирая,
под твоим окном,
как сидел с дурацким чаем
за столом твоим,
меж надеждой и отчайньем
нем и недвижим,
как раскатанной губищей
нежных уст твоих
я коснулся, словно нищий
у ворот святых!
Так не вздумай, ангелочек,
это забывать!
Хоть один еще разочек
дай поцеловать!
А иначе – вот те слово,
вот те, Таша, крест —
будешь ты не Гончарова,
а прямой Дантес!
Бодливой корове бог рог не дает.
Вот так же и ты – не даешь!
Я хнычу и жалуюсь дни напролет,
я сетую: «Эх, молодежь!..»
Но, знаешь ли, то, что ты все же даешь,
никто на земле не дает —
такое веселье по жилам течет,
такое блаженство под сердцем растет,
такая музыка поет!
Я тебя называю своею,
хоть моею тебе не бывать,
потому что все больше пьянею,
подливаю опять и опять.
Черной ночкой вино зеленое
нашептало мне имя твое.
Глухо екнуло сердце хмельное.
Так прощай же, блаженство мое!
Черной ночкой по белому снегу
я уйду от тебя навсегда,
в горе горькое брошусь с разбегу,
пропаду без стыда и следа.
Провожают меня до заставы,
наливают мне на посошок,
подпевают мне пьяной оравой
и Некрасов, и Надсон, и Блок!
У моей у Госпожи
нрав суров и строг режим —
ничего ей не скажи,
никогда с ней не лежи!
На мою бы Госпожу
да хорошую вожжу,
я же только погляжу —
как осенний лист дрожу!
Потому что Госпожа
словно майский цвет свежа.
Как такую обижать?
Лучше просто обожать.
Я так люблю тебя, а ты меня не так,
так как-то, средненько, неважно, на трояк.
Напрасны жалобы, бессмысленны укоры —
ты снова о стихах заводишь разговоры!
А что в них, девочка? – Слова, слова, слова!
Ужели же от них кружится голова,
и сердце сладостно сжимается, и очи
вдруг увлажняются, а также, между прочим…
Да что там говорить! Органа жизнь глухой
скорей поймет, чем ты меня!.. Ах, ангел мой,
как хочется тебя! Обнявши стан твой гибкий,
я б целовал тебя – от пятки до улыбки,
и спереди всю-всю, и сзади, и т. п.!
Вот счастье, милый друг!.. А вот стихи тебе.
По бэрэжку хожу
да соби смэкаю:
хто з тобою нэ знается
горя той нэ знае!
Ох уж ты, Наталка,
шо ж ты наробыла?
Ты ж мэнэ, стару людину,
зовсим погубила!
Ты мэнэ старого
нэ мож'эшь кохати.
А я пийду в сад зэлэный
по тоби рыдати!
Нату моя, Нату,
шо ж таке творится?
Ты ж така хороша, Натку,
дай хоть подывыться!
Дай уж, дивчиночка!..
Нэ дае ни трошки!
Ой, ратуйте, громадяне,
помираю с тоски!
Нэ дае, змиюка!
Чому ж я нэ птица,
шоб в блакитно небо ридно
от тоби сокрыться?
Тю на тэбэ, Натку!
Сэрдэчко разбилось.
Грае, грае воропае,
шоб воны сказились!
Богу молиться об этом грешно.
Книжки об этом печатать смешно.
Что с этим все-таки делать?
Жил же без этого – и ничего,
без дорогого лица твоего
и уж тем паче без тела.
Что посоветуешь, милый дружок?
Милый дружок, как обычно, – молчок.
Правильно, что уж тут скажешь.
Сам заварил и расхлебывай сам,
кто ж поднесет к твоим детским губам
эту прогорклую кашу!
Жил, не тужил же, и вот тебе раз! —
по уши в этом блаженстве увяз,
мухою в липком варенье.
Сладко, и тяжко, и выхода нет.
Что-то уж слишком мне мил белый свет
из-за тебя, без сомненья!
Сердце скрепя и зубами скрипя,
что же я все же хочу от тебя,
от европеянки нежной?
К сердцу прижать или к черту послать?
Юбку задрать, завалить на кровать?
Это неплохо, конечно.
Но я ведь знаю, что даже тогда
мне от тоски по тебе никуда
не убежать, дорогая!
Тут ведь вопрос не вполне половой —
метафизический! – Боже ты мой,
что я такое болтаю?!.
Просто я очень скучаю.
Я Вас любил. Люблю. И буду впредь.
Не дай Вам бог любимой быть другими!
Не дай боже! – как угрожает дед
испуганным салагам. Жаль, что с ними
у Вас немного общего – пугать
Вас бесполезно, а сердить опасно.
Мне остается терпеливо ждать,
когда ж Вам наконец-то станет ясно,
что я люблю Вас так, мой юный друг,
как сорок тысяч Гамлетов, как сотни
Отелл (или Отеллов?), внидя вдруг
в Господний свет и морок преисподней.
И разуму, и вкусу вопреки,
наперекор Умберто Эко снова
я к Вам пишу нелепые стихи —
все про любовь, а «о пизде ни слова» —
как говорил все тот же злобный дед
назад лет двадцать пять в казарме нашей.
Я был уже законченный поэт,
а Вы, Наташа… и подумать страшно.
Все безнадежно. И, наверно, зря
я клялся никому не дать коснуться
Вас даже пальцем, уж не говоря
о чем-нибудь похлеще… До поллюций
дойдя уже, до отроческих снов,
до ярости бессильной, до упора,
я изумлен – действительно, любовь!
Чего ж ты медлила? Куда ж так мчишься скоро?
Не унывай, Наташенька, не стоит!
Давай-ка лучше ляжем на кровать!
Занятье тоже, в сущности, пустое,
дурацкое – но лишь на первый взгляд!
На самом деле смысл в нем есть, дружочек!
Да, может быть, все смыслы только в нем!
Не хочешь?! Вот те раз! Чего ж ты хочешь? —
Но все равно – мы все равно вдвоем!
Что мы умрем – не может быть и речи!
Пожалуйста, Наташка, не грусти!
Откупори чего-нибудь покрепче
и эту книжку на ночь перечти.
Есть тонкие, властительные связи
между тобой, Наташ, и остальным.
Не то чтоб стало меньше безобразий, —
их вес удельный стал совсем иным.
И зеркало, которое внушало
мне отвращенье легкое досель,
манящей тайной светится теперь —
вот эту рожу Таша целовала!
Близко к сердцу прими меня, Таша, ближе,
чем бюстгальтер, пальцам моим знакомый,
в благодатную тьму меж грудей девичьих.
И еще поближе.
Как нелепо это у нас сложилось —
ты Фаон, я Сафо. Умора просто.
Но и вправду блаженством богам я равен,
когда я с тобою.
Но завистливы боги, жадны, как прежде.
Лишь Морфей, обижаемый мной столь часто,
помогает покамест мне – еженощны
наши встречи, Таша!
Ax, Наталья, idol mio,
истукан и идол!..
Горько плачет супер-эго,
голосит либидо!
Говорит мое либидо
твоему либидо:
«До каких же пор, скажите,
мне терпеть обиды?»
А в ответ: «И не просите,
вы, простите, быдло!
Сублимируйтесь-ка лучше
выше крыши, выше тучи,
обратитесь в стих певучий,
вот и будем квиты!»
Хрен вам, а не стих за это!
Больше ни куплета!
Не нужны мне выси ваши
без моей Наташи!
Ну что, читательница? Как ты там? Надеюсь,
что ты в тоске, в отчаянье, в слезах,
что образ мой, тобой в ночи владея,
сжимает грудь и разжигает пах.
Надежды праздные. А как бы мне хотелось,
чтобы и вправду поменялись мы,
чтоб это ты, томясь душой и телом,
строчила письма средь полночной тьмы,
чтоб это я, спокойный и польщенный,
в часы отдохновенья их читал,
дивясь бесстыдству девы воспаленной,
подтексты по привычке отмечал.
Изливая свою душу
Вам, моя Наташа,
я всегда немного трушу —
ведь не благовонья это,
не фиал с вином кометы,
а скорей параша.
Пахнет потом, перегаром,
«Беломорканалом»,
злобой разночинской старой
и набитой харей,
пивом пополам с портвейном,
хлоркой да «Перцовкой».
Если буду откровенен,
будет Вам неловко!
Станет Вам противно, Таша,
станет очевидно,
до чего ж я незавидный,
до чего ж неаппетитно
заварил я кашу!
Вы Джейн Остин героиня,
я – Лескова, что ли?
Помяловского – не боле!
И, конечно, в Вашей воле,
нежная моя врагиня,
отменить меня.
Ладно уж, мой юный друг,
мне сердиться недосуг,
столько есть на свете
интересных всяких штук!
Взять хоть уток этих!
Взять хоть волны, облака,
взять хоть Вас – наверняка
можно жизнь угробить,
можно провести века,
чтоб узнать подробно
Ваши стати, норов Ваш,
признаков первичных раж,
красоту вторичных.
Но и кроме Вас, Наташ,
столько есть в наличье
нерассмотренных вещей,
непрочитанных идей,
смыслов безымянных,
что сердиться – ей-же-ей —
как-то даже странно!
Есть, конечно, боль и страх,
злая похоть, смертный прах —
в общем, хулиганство.
Непрочны – увы и ax —
время и пространство.
Но ведь не о том письмо!
Это скучное дерьмо
недостойно гнева!
Каркнул ворон: «Nevermore!»
Хренушки – forever!
Фотографии Ваши – увы – нечетки,
лишь улыбка да челка на этой фотке,
на другой и вообще только тень ключицы,
головы склоненье.
Вот… и… и…
получились лучше, и, Сафе вторя,
я к богам их причислить готов. Счастливцы!
На одно мгновенье
вместо них бы мне оказаться рядом
и глядеть на Вас ошалелым взглядом,
вместо них наяву слышать смех Ваш славный,
замерев от счастья.
Вам же с ними, гадами, интересней!..
Самому мне уж тошно от этой песни:
«Дай да дай!» – ну а Вам, мой свет, и подавно…
Ну так дай – и баста!!
Ошеломлен и опешен,
словно хвастливый Фарлаф,
жалок, взбешен и потешен —
в точности пушкинский граф.
Глупой Каштанкой рванулся,
голос заслышав родной.
Видимо, я обманулся,
мне не добраться домой!
С этой тоской безответной,
как Тогенбург я точь-в-точь.
Как титулярный советник,
пить собираюсь всю ночь.
Потоскуй же хоть чуть-чуть,
поскучай же хоть немного,
Христа ради, ради Бога,
хоть чуть-чуть моею будь!
Ради красного словца,
красного, как бинт, Наташа!
Ну пускай не до конца —
будь моею, стань же нашей!
Хоть на чуточку побудь,
на мизинчик, ноготочек!..
За двусмысленность, дружочек,
не сердись, не обессудь.
С Афродитою Ураньей
не был я знаком заране.
Я всегда служил открыто
Афродите общепита.
Но тебе благодаря
днесь ее оставил я.
Познакомлен я тобою
с Афродитой гробовою.
Когда б Петрарке юная Лаура
взяла б да неожиданно дала —
что потеряла б, что приобрела
история твоей литературы?
Иль Беатриче, покорясь натуре,
на плечи Данту ноги б вознесла —
какой бы этим вклад она внесла
в сокровищницу мировой культуры?
Или, в последний миг за край хитона
ее схватив на роковой скале,
Фаон бы Сафо распластал во мгле —
могли бы мы благодарить Фаона?
Ведь интересно? Так давай вдвоем
мы опытным путем ответ найдем!
Как здесь красиво было бы с тобой!
Как интересно, Таша, и забавно
плыть по каналам этим достославным,
как дожу с догарессой молодой.
Как вкусно было б красное вино,
как хороша на площади полночной
была бы эта музыка, как точно
совпало б все! Но нам не суждено,
но мне не суждено с тобою вместе
обозревать одну и ту же местность.
А почему уж – я не знаю сам.
И все вокруг постыло и известно.
Я, как слепой, мотаюсь здесь и там,
дивясь твоим, Наташка, красотам.
Твоя протестантская этика
с моею поганой эстетикой
(поганою в смысле языческой)
расходятся катастрофически!
Историко-экономически,
согласно теориям Вебера,
твое поведенье нелепое
вполне прогрессивно, отличница.
Но вот в отношеньях межличностных,
но в сфере любовного пыла
безумства мои предпочтительней! —
Эх ты, немчура моя милая!
Сей поцелуй, ворованный у Вас,
мучительно мне вспоминать сейчас.
Настанет ночь. Одно изнеможенье.
Но ведаю – мне будет наслажденье.
Ты вновь придешь. Ко всем твоим устам
прильну губами, волю дам губам.
И ты сама прильнешь ко мне, нагая,
в медлительных восторгах изнывая.
И плоть моя твою раздвинет плоть
и внидет в глубь желанную, и вот
проснусь я в миг последних содроганий,
тьму оглашая злобным матюганьем.
Все говорит мне о тебе – закат,
вершины Альп багрянцем озаривший,
и Моцарт, в птичьем гаме просквозивший,
и ветр ночной, и шепоты дриад.
И хохоты греховные, и взгляд
попутчицы, нарочно стан склонившей,
и декольте ее, и даже лифчик,
представь себе, о том же говорят!
И книги все посвящены тому же!
Ну ладно я, вздыхатель неуклюжий,
бубнящий о тебе уж скоро год,
но ведь не весь же мир! Какой-то ужас!
Филипп Киркоров, милая, и тот
лишь о тебе танцует и поет!
Дано мне тело. На хрен мне оно,
коль твоего мне тела не дано?
Коль мне нельзя использовать его
для ублаженья тела твоего?
Зачем оно, угрюмое, в ночи
ворочается, мучится, торчит?
Зачем, как ртуть, густа дурная кровь?
Ах, лучше б быть из племени духов!
Я б дуновеньем легким в тот же миг
за пазуху и под подол проник!
Черный ворон, что ж ты вьешься
по-над Ледою нагой?
Ты добычи не добьешься,
Леде надобен другой.
Лебедь тешится и тешит,
белоснежным пухом льнет,
деву млеющую нежит.
Что ж ты каркаешь, урод?
Ты чернее черной ночи,
полюбуйся на себя!
Что же ты свой клюв порочный
тычешь в девушку, сопя?
Что ж ты когти распускаешь,
в мертвой мечешься петле,
на девчонку налагаешь
непроглядные криле?
Вран зловещий, враг заклятый,
вор полнощный, улетай!
Кыш отсюда, хрен пернатый!
Нашу детку не пугай!
Не брани меня, родная,
что я так люблю тебя, —
скучно, страшно, дорогая,
жить на свете не любя.
А кого любить прикажешь
в нашей темной стороне?
Кто ж тебя милей и краше,
сексапильней и смуглей?
Не брани же, не серчай же,
не динамь меня, мой свет!
Приезжай ко мне сейчас же,
я ведь жду уж тридцать лет!
Жду-пожду, молюсь и сохну.
Ах, Натальюшка, когда ж?
Я ведь так и вправду сдохну.
Пожалей меня, Наташ.
И Пушкин мой, и Баратынский твой
стоят, волнуясь, за моей спиной.
Твое жестокосердие кляня,
они переживают за меня.
Пойми же ты, филолог милый мой,
в моем лице идет в последний бой
Российская поэзия сама —
мы с ней должны свести тебя с ума.
Ведь если уж и тут ей битой быть,
нам с ней придется лавочку прикрыть.
Не я один – весь Мандельштамов лес
идет-гудет: Не будь ты, как Дантес!
Не стыдно ли стоять в таком строю?
Переходи на сторону мою!
И этот поединок роковой
братаньем мы закончим, ангел мой!
Внемли ж: Российски поэзия хором
к тебе взывает жалобно – «Аврора!»
Желаний пылких нетерпенье,
по твоему, мой друг, хотенью,
мы сдерживали круглый год.
Зачем – сам черт не разберет!
В левом боку нытье.
Нечего мне сказать.
Жизнь прошла, у нее
были твои глаза.
Что, блаженство мое?
Поздно уже назад.
Смерть идет. У нее
глазки чуть-чуть косят.
Христос воскрес, моя Наташа!
Воскрес Он, судя по всему,
ведь даже отношенья наши
есть подтверждение тому.
Поскольку, как бы я ни злился,
ни чертыхался как бы я,
ты – то, о чем всегда молился
я в тесноте житья-бытья.
Ты – то, чем можно защититься
от нежити небытия,
во всяком случае, частица
того, чего душа моя
с младенчества искала, Таша,
чему я клялся послужить.
Ты доказательство, и даже
теодицея, может быть.
Ты – обожаемая, я – осатанелый.
Ты молода, а я – почти старик.
Ты созерцаешь смыслы мудрых книг,
я шастаю без смысла и без дела.
Ты – вешний цвет, а я – пенек замшелый,
ты так строга, а я – увы – привык
дни проводить средь праздных забулдыг
и потакать балованному телу.
Ты – воплощенье чистоты несмелой,
на мне ж и пробы ставить места нет…
Чтоб перечислить это все, мой свет,
антонимов словарь потребен целый…
А в довершенье всех обид и бед
ты – женщина, а я, Наташка, нет.
Был бы я чуть-чуть моложе
и с другою рожей,
я б с тобой, такой хорошей,
поступил негоже:
поматросил бы и бросил —
так тебе и надо! —
чтобы ты узнала, Ната,
эти муки ада,
коими палим всечасно
бедный я, несчастный,
чтобы ты, мой ангел ясный,
плакала напрасно!
Чтоб ты плакала-рыдала,
рученьки ломала
и меня бы умоляла,
гордого нахала.
Так бы я тебя помучил
минимум часочек,
а потом бы, друг мой лучший,
славный мой дружочек,
я бы так тебя утешил —
на всю жизнь, не меньше!
Каждый Божий день – не реже,
нежно и прилежно!
То, что кончилась жизнь, – это ладно!
Это, в общем, нормально, мой свет.
Ведь не с нею, с тобой, ненаглядной,
расставаться мне моченьки нет!
Жизнь закончена – ну и спасибо!
Я и этого не заслужил!
Но с тобою, такою красивой,
распрощаться и вправду нет сил!
И поскольку ты с ней нераздельна,
с исчерпавшейся жизнью пустой,
буду длить я ее беспредельно,
чтоб навеки остаться с тобой.
Ответь, моя хорошая,
скажи, моя отличная,
я удовлетворителен
или совсем уж плох?
Я прусь, как гость непрошеный.
Уж очень мне приспичило,
уж очень удивительно
тебя придумал Бог!
Уж очень ты прекрасная,
уж очень ты насущная,
моя необходимая,
искомая моя!
Не выйдет – дело ясное.
Вообще – безумье сущее…
Скажи же мне, родимая,
ты любишь ли меня?
Сюсеньки-пусеньки, сисеньки-писеньки,
сладкая детка моя,
ластонька-рыбонька, лисонька-кисонька,
надо же – смысл бытия!
Зоренька ясная, звездонька светлая,
смертонька злая моя,
боль беспросветная, страсть несусветная,
надо же – любит меня!
Делия! Ты упрекаешь меня, горемыку,
в том, что бессмысленны речи мои,
безыскусны и однообразны.
Что ж, справедливо.
Действительно, смысла в них мало,
разнообразия тоже немного,
изящества нету.
Но ты подумай своей головою красивой —
взяться откуда б
интеллектуальному блеску?
Как тебе кажется – мог бы Катулл состязаться
с самым последним из риторов,
Лесбию видя?
Мог бы спокойно он с ней обсуждать
красоту и величье
песен Омира иль Сапфо?
А? Как ты считаешь?
То-то же! Если ж учесть, что Катулл-то
был по сравненью со мною
счастливцем беспечным —
вон сколько счесть поцелуев он смог без труда!
Ну а нам бы хватило
пальцев десницы с лихвой!
Как же мне не беситься?
Гандлевского цитировать в слезах:
«Умру – полюбите», пугать ночных прохожих
озлобленным отчаяньем в глазах
и перекошенной, давно небритой рожей —
как это скучно, Ташенька…
Вот, полюбуйся – господин в летах,
к тому ж в минуты мира роковые
не за Отчизну ощущает страх,
мусолит он вопросы половые!
Трещит по швам и рушится во прах
привычный мир, выносятся святые.
А наш побитый молью вертопрах
все вспоминает груди молодые,
уста и очи Делии своей.
Противно и смешно. – Но ей-же-ей,
есть, Таша, точка зрения, – с которой
предстанет не таким уж пошлым вздором
наш случай – катаклизмов всех важней
окажется любовь, коль взглянешь строго
на это дело с точки зренья Бога.
… Ты мыслишь обмануть любовь.
Этот брак заключается на небесах.
Да, наверно, давно заключен.
На седьмых небесах, отряхая наш прах,
торжествуя, блаженствует он.
И по слову Платона с идеей моей
там идея Наташки слилась,
андрогином счастливым мы катимся с ней,
идеально друг с дружкой слепясь.
Но внизу, на земле, тут не то чтобы брак,
тут и встретиться нам не дано.
Отчего, в самом деле, Наташечка, так —
тут другое, а там мы одно?
Посмотри, мой любезный, мой нежный друг,
каково вокруг —
слишком запах затхл, слишком выцвел цвет,
слишком мерзок звук.
Слишком смутен смысл, слишком явен бред.
На исходе лет
что-то стал мне страшен, Наташа, вдруг
с миром тет-а-тет.
Слишком этим мне кажется этот свет.
Слишком прост ответ —
ах, дружочек, что там ни говори,
тут мне места нет.
Тут, под сенью клюкв, в этих попурри
тонет наш дуэт.
А в придачу к этому, вот смотри,
каково внутри —
у меня, к сожаленью, Наташа, там,
как тебе ни ври,
как себе ни ври, никакой не храм,
а бардак и хлам
и похабные кадры из «Bad girls – 3»,
подростковый срам.
Там бывает, ангел мой, по ночам
жарко всем чертям!
Самому мне жутко и тошно аж —
форменный бедлам.
Ложь и злость, Наташенька, раж и блажь,
тарарам и гам.
Вот таков и пребудет таким, Наташ,
данный нам пейзаж,
и таков же, не лучше ничуть, слуга
непокорный ваш.
Вот и вся, Наташенька, недолга —
звук и знак слагать,
заговаривать похоть, глушить мандраж,
без зазренья лгать.
Этих строк бесчисленных мелюзга,
этих букв лузга,
чем еще прикажешь, Наташа, крыть?
Нечем ни фига.
И по этим причинам-то, может быть,
так ты дорога.
И по этим причинам нельзя забыть
весь твой внешний вид,
весь твой смысл, и запах, и цвет, и вкус
не избыть, не смыть.
И поэтому снова я льщусь и тщусь,
матерюсь и злюсь,
и едва различимую эту нить
оборвать боюсь.
Ах, под сенью мирных и строгих муз
наш с тобой союз
как прекрасен был бы. Но нет его —
вот ведь в чем конфуз.
Впрочем, ладно. Чего уж там. Ничего.
Я привык, Натусь.
Нету, Ната, практически ничего,
кроме одного,
кроме счастья и, ты уж прости, беды,
только и всего.
Только сердце екнуло с высоты —
что же ты? Эх, ты!
Сообщенья бедного моего
не считала ты.
И средь хладной и вечной сей пустоты,
млечной немоты
сам не свой я давно уже, весь я твой.
Мне вообще кранты!
До чего же надо мне быть с тобой —
если б знала ты!
Ах, когда бы, дружок невозможный мой,
ты была б со мной,
я бы так бы, Наташенька, был бы жив,
как никто другой!
Знаю я: сослагательный сей мотив
скучен и плаксив,
и смешон лирический сей герой,
как сентябрь плешив,
как вареник ленив, как Фарлаф хвастлив.
Сих страстей надрыв
так претит тебе, Ташенька. Я молчу,
губы закусив.
Я стараюсь. Но так я тебя хочу —
неизбежен срыв.
Рецидив неизбежен. И я опять
на себя пенять
буду вынужден, Ташенька, потому,
что опять пугать
я начну тебя, девочка. Твоему
не понять уму
и сердечку робкому не понять
эту муть и тьму.
Иногда непонятно мне самому,
все же почему
я с такою силой к тебе прильнул.
Не малыш Амур —
посерьезней кто-то в меня стрельнул,
судя по всему!
Виртуально блаженство мое, Натуль,
и ночей разгул.
Виртуальна ты. Актуален страх.
Что-то чересчур,
что-то здесь, мой маленький друг, не так!
Слишком мрачен мрак,
слишком явен бред, слишком слышен гул,
слишком близко враг.
Поцелуй меня, Таша. И рядом ляг.
Это все пустяк.
Это просто так, ты не злись, пойми!
Просто я дурак.
Просто я почти исчерпал лимит —
без тебя никак!
Просто вспомни вешние те холмы,
где стояли мы,
где стоял я, лох, пред твоим лицом,
собираясь взмыть
в эмпиреи. Давай же с тобой вдвоем
поминать о том.
Сбереги меня, ангел, к себе возьми.
Посети мой дом.
Я тебе пригожусь. Ты поймешь потом
оным светлым днем,
ты поймешь и простишь мне, ведь правда, Таш?
Станет нипочем,
что вокруг такой вот как есть пейзаж,
а внутри вдвоем
мы подправим, подчистим и ложь, и блажь.
Эй, ты где? Пойдем!
Эй, пожалуйста! Где ты, мой ясный свет?..
А тебя и нет.
Москва – Готланд – Москва – Вена – Линц – Москва – Лана – Венеция – Москва
Конец