С необщим выраженьем рожи
Я скромно кланяюсь прохожим.
Но сложное понятней им.
А мы… Ничем мы не блестим.
Понятней сложное, приятней
Им площадная новизна,
Ребяческая крутизна
И велемудрая невнятность.
Сие опять прельщает их.
А мы-ста будем из простых.
Мораль из моды вышла ныне,
А православие вошло,
Уж так вошло, что все едино —
Писать об этом западло.
Пристойней славить смерть и зло.
Не зло – так боль, не смерть – так блядство
Пристойней и прикольней петь.
Пристойней тайное злорадство,
Что нам Врага не одолеть,
И что исчезнул, как туман,
Нас возвышающий обман,
Что совести и смысла нету,
А низких истин – тьмы и тьмы,
И что достойно есть поэту
Восславить царствие Чумы.
Всего ж удобней и приличней
Варраву выбрать навсегда,
Ведь он гораздо симпатичней
Малопристойного Христа!..
Но романтический поэт,
Безумец, подрывает снова
Благопристойности основы,
Клеймит он снова хладный свет!
Noblesse oblige и volens-nolens,
Такая уж досталась доля,
Такой закон поэту дан —
Он эпатирует мещан
Враждебным словом отрицанья,
Не принимая во вниманье,
Пропал он нынче или пан!
Вот почему нравоученья
И катехизиса азы
Во вдохновенном исступленье
Лепечет грешный мой язык.
Дрожа в нервическом припадке,
Я вопию, что все в порядке,
Что смысл и выход все же есть
Из безнадежных общих мест,
Что дважды два еще четыре
Пою я городу и миру!
Есть упоение в говне,
В нытье со страхом и упреком.
Но в этом я не вижу проку,
И это не по вкусу мне.
И спорить о подобных вкусах
Готов я до потери пульса!
(Неточность рифмы знаменует,
Что автор не шутя психует
И сознает, насколько он
Атавистичен и смешон.)
Что ж, веселитесь. Стих железный,
Облитый злобой. bla-bla-bla.
В надежде славы и добра
Мне с вами склочничать невместно.
И пусть умру я под забором,
Как Блок велел мне умирать,
Но петь не стану в этом хоре,
Под эту дудку танцевать.
Грешно мне было б. Не велит
Мне Богородица такого.
К тому же – пусть Она простит —
Мне скучно, бес, пуститься снова
В пучину юношеских врак,
В унылый пубертатный мрак..
Но кроме бунта против правил
Наш романтический поэт
Обязан, поразмыслив здраво,
Избрать такой себе предмет
Любовных мук, чтоб – не дай Боже —
Она не полюбила тоже,
Чтоб, далека и холодна,
Безумство страсти инфернальной
Тупой взаимностью банальной
Не осквернила бы она!
Но тут мне жаловаться грех —
Я в этом смысле круче всех!
И посвящается все той же
Н. Н., неведомой красе
Сей труд и будущие все!..
Увы, залогов подороже,
Достойнее тебя, мой свет,
В моем распоряженье нет.
Г[-н] Z. Ну, за простоту не могу ручаться. На истинную простоту не сразу попадешь, а мнимая простота, искусственная, фальшивая – нет ничего хуже ее. Есть старинное изречение, которое любил повторять один мой умерший приятель: многая простота удобопревратна.
«Тимоха, хочешь грипу?» – «Не хочу!»
Но как же, как же на самом-то деле я хотел этого проклятого «грипу»!
Помнишь, как шептал на ушко слабеющей героини отвратительный Джереми Локвуд:
«You want it! Secretly!»?..
Но боюсь, что ты, любезный читатель, понятия не имеешь, каким таким «грипом» прельщала лирического героя бедная Карповна.
Это был очень странный, хотя и широко распространенный в позднесоветском быту, самодельный напиток. В трехлитровую банку с водой помещался сам «гриб» – медузообразный слоистый блин, внушающий легкое отвращение и являющийся то ли водорослью, то ли действительно каким-то водяным грибом. Туда же вливалась чайная за варка и всыпался (по вкусу) сахар-песок. Гриб выделял какую-то кислоту, и получалось питье, которое перед употреблением следовало процедить сквозь марлю.
В те «баснословные года» я, описывая вкус этого волшебного напитка, постоянно злоупотреблял запоздалым умением артикулировать «р».
(Ах, как подмывает рассказать тебе о том, как встревоженная мама водила меня по мягкому от жары асфальту к логопеду, о непривычном и ненавистном гэдээровском костюмчике, об устрашающей наглядной агитации на стенах поликлиники, о мучительном стыде за такого нелепого себя и гордости за такую чудесную маму – молодую, красивую, модную почти как стиляга, да еще и заканчивающую биофак КБГУ и вполне способную поддержать ученую беседу с противным докторишкой, судя по всему разделяющим мое восхищение маминой прической и юбкой солнце-клеш.)
– «Тимур, я забыл, какой вкус у гриба?» – в тысячный раз с нарочитой серьезностью спрашивал юный дядя Слава.
И, забывая все предыдущие хохоты родственников-пустосмешек, будущий автор «Эпитафий бабушкиному двору» охотно отвечал:
«Кисро-срадкий!»
Лет через семь такая же банка с обернутым бурой марлей горлышком появится и на нашем подмосковном подоконнике, но во времена моего блаженного младенчества (во всяком случае на окраине Нальчика) она была еще вожделенной редкостью.
Поэтому когда минут через пять из-за штакетника вновь раздавался ветхий голосок: «Тимоха (скорее даже „Тямоха“), грипу хочешь, а, Тимоха?», – мое человеческое и мужское достоинство неизбежно и неизменно попиралось торжествующей животной страстью.
(Между прочим, через четверть двадцатого века я при крещении окажусь-таки именно Тимофеем.)
И вот, бросив недостроенный дворец Гингемы, я обреченно брел «на голос невидимой пери», вихлявой небрежностью и медлительностью походки пытаясь скрыть от себя позор «сдачи и гибели».
В комнатке у Карповны всегда почему-то стоял полумрак, может быть, только по контрасту с раскаленным, стрекочущим, истомленным миром нашего двора. И, наверное, поэтому же прохладные половицы казались всегда только-только вымытыми, и пыльные следы моих босых ног усугубляли ощущение неловкости и неправедности моего присутствия. И табуретка, на которую обрадованная Карповна усаживала угрюмо молчавшего гостя, была также чиста и прохладна, почти холодна сквозь ситец выгоревших до белизны «семейных» трусов.
И пока «золотистого», но мутноватого «цвета струя» текла сквозь марлю в эмалированную кружку, я (в который раз) с боязливой и завороженной враждебностью глядел на зловещий огонек перед черной-черной иконой!
Потому что Карповна, Царствие ей небесное, была старушкой, как говорили соседки – «боже ственной», то есть веровала «во единую, святую, соборную и апостольскую Церковь» и, насколько я могу судить, «чаяла воскресения мертвых и жизни будущего века».
А годы моего дошкольного блаженства были временем не только самозабвенного творческого горения «детей ХХ съезда», но и совершенно оголтелой и забубенной «антирелигиозной агитации и пропаганды».
Жирные и бесстыжие попы и злобные старухи-богомолки были почти столь же популярными персонажами «Крокодила» и «Фитиля», как алкоголики, тунеядцы, боннские реваншисты, волокитчики, бракоделы, куклуксклановцы и стиляги.
Помню юмористические куплеты, исполняемые на конкурсе художественной самодеятельности в парке отдыха – «Нас здесь четыре братца и все мы тунеядцы», где третьим братом был поп с накладными бородой и животом и огромным обклеенным фольгой крестом из папье-маше.
А фильм «Чудотворная» по повести невероятно прогрессивного писателя Тендрякова?
А документальные фильмы о человеконенавистнических зверствах баптистов?
А Джордано Бруно и Жанна Д'Арк?
А выступление местного русскоязычного поэта на открытии памятника Беталу Калмыкову —
«В жестокие царские те времена
Царили законы креста и кнута!»?
А картинки в папином «Словаре атеиста» и «Библии для верующих и неверующих»?
А поп Гапон?
Что именно напрокудил этот поп, мне было неведомо, но сами звуки этого имени, смешные и противные, полностью отвечали представлениям «детей орлиного племени» (которым «мечтать, надо мечтать!») о соблазнительном для иудеев и безумном для эллинов вероучении.
В общем, с одной стороны —
«Гром гремит, земля трясется
Поп на курице несется,
Попадья идет пешком,
Жопу чешет гребешком!»
С другой же, не менее значимой, стороны – какие-то мрачные тайны, гробы и склепы, духи и черепа, испанские сапоги и сводчатые окровавленные казематы.
О, я понимал, конечно, что сама Карповна ни в чем таком не виновата и никогда никого не сжигала в «великолепных автодафе», ни разу не устраивала погромов, не наживалась на страданиях бестолковых трудящихся масс, не благословляла Гитлера и пентагонских «поджигателей войны» на «крестовый поход против коммунизма», что это не она, «икая, брала взятки и торговала водкой в древнем соборе», как писал ополоумевший от музыки революции кумир моей юности.
Нет-нет! Ее саму заманили и обманули эти пузатые и бородатые «клерикалы», запугали чертями рогатыми и длиннолицыми угрюмыми святыми, и вот теперь держат взаперти и не пускают к Билибиным смотреть удивительный телевизор и не дают ходить, как мы с бабушкой, в клуб милиции на кинолекторий… А уж там-то бы ей порассказали, кто был этот ее «Исус-Христус» (я почему-то довольно долго был уверен, что Спаситель зовется именно так).
Ну хоть бы дали послушать радиоспектакль «Любовь Яровая»!
Что оставалось делать юному герою?
Долг повелевал открыть Карповне подслеповатые глаза, ну хотя бы попытаться, ну, во всяком случае, твердо и недвусмысленно обозначить, что, не взирая и не смотря ни на какой гриб, ни на какие конфеты – подушечки, ни даже на купленный у тети Тоси, ворованный с кондитерской фабрики кусковой шоколад я не изменю научному мировоззрению Знайки и доктора Пилюлькина, чтобы и мои следы остались «на пыльных тропинках далеких планет» и чтобы, «как утверждают космонавты и мечтатели», на Марсе расцвели яблони.
«И сие буди, буди!»
Да, это будет не просто, потому что взрослым грубить нельзя, потому что Карповна такая хорошая и обижать ее жалко и страшно, но ведь есть же такое слово – «надо!», и «сыну артиллериста» и политработника «пора привыкать».
И каждый раз, напившись и наевшись от пуза и собравшись с нечистым духом, я, по совокупности этих причин, не глядя в глаза умиленной хозяйки, бурчал: «Карповна, Бога – нет!» и тут же в смятении чувств выбегал из сумрака мракобесия и изуверства на ослепляющее солнце.
Не знаю, согласишься ли ты, но мне мое тогдашнее profession de foi кажется интеллектуально и нравственно симметричным исповеданию постаревшей на наших глазах питерской рок– звезды, возглашающей под визг подростковой аудитории: «Бог есть! Это Я вам говорю!»
Дней через пять-шесть история повторялась без каких-либо значительных изменений. Видимо, уж очень одиноко было этой чистенькой и тихонькой старушке.
Только раз Карповна не выдержала и жалобно вскрикнула мне вдогонку: «Засранец!»
От неожиданности, обиды и нечистой совести я расплакался и заорал: «А ты баптистка, баптистка!»
Пораженная столь чудовищным и нисколько не заслуженным обвинением в измене греко-кафолической церкви, Карповна тоже заплакала и пошла жаловаться моей бабушке.
Роза Васильевна выслушала ее со всегдашним своим невозмутимо ироническим добродушием, а после ухода удовлетворенной бабушкиной ласковостью жалобщицы ограничилась любимой осетинской присказкой: «Мана чи дессаг!», что приблизительно означает «Ну и чудеса!» и выражает свойственную некоторым героям Вудхауза «а smile of amused astonishment».
Ибо моя любимая бабушка была стихийным, но убежденным и принципиальным агностиком, то есть, будучи женщиной здравомыслящей и умной, она не могла безоговорочно принять мой воинствующий научный атеизм и прозревала, что «Что-то/Кто-то там, наверное, есть», но, как человек в силу исторических и географических обстоятельств девственно невежественный, «в попов не верила» и относилась к ним с брезгливой опаской. Думаю, впрочем, что и самый высоколобый и утонченный агностицизм зиждется на тех же неколебимых основаниях.
(Заметим в скобках, что, в отличие от диалектического, исторический материализм даже в эти лета вызывал у автора стойкое и дерзновенное неприятие. Семейное предание гласит, что когда папа, раздосадованный мальчуковой склокой, обратился ко мне с требованием «не жадничать» и попытался объяснить, что слово «мое» является «родимым пятном» и пережитком капитализма, «а мы, Тимур, строим коммунизм», я, прижимая к голому пузу горячую от солнца жесть игрушечного самосвала, ответил: «Я не строю коммунизм. Я строю дворец!»)
А на противоположном конце нашего несуразно длинного и заросшего языческой и райской растительностью двора жила-была совсем другая старуха. И звали ее – Монашка!
Синхрон. Он меж печатными строками
Читал духовными „лазами
Другие строки…
Всероссийская телепремьера!
Синхрон. Вот жизнь Онегина святая!
Россия, которую мы потеряли!
Синхрон. Царей портреты на стенах,
И стаи галок на крестах,
Всегда возвышенные чувства
И муз возвышенных искусства!
Россия, которую мы обретаем вновь!
Синхрон. Придет, придет и наше время!
Ко благу чистая любовь
И жажда знаний и труда,
И страх порока и стыда
Когда-нибудь нас озарит
И мир блаженством одарит!
Россия Пушкина и Глинки,
Святителя Филарета
И фельдмаршала Кутузова!
Синхрон. Бренчат кавалергарда шпоры,
Летают ножки милых дам,
Пастух, плетя свой пестрый лапоть,
Поет про волжских рыбарей.
НАША Россия!
Синхрон. Среди блистательных побед,
Среди вседневных наслаждений
Где равную тебе сыскать?
НАША Классика!
Синхрон. О Русь!
На НАШЕМ TV!
Синхрон. Онегин, верно, ждет уж нас!
«Евгений Онегин»!
Спонсор показа – пиво «Три толстяка».
В эту минуту ему показалось, что пиковая дама прищурилась и усмехнулась. Необыкновенное сходство поразило его…
– Старуха! – закричал он в ужасе.
На самом деле – Мария Николаевна.
Монашкой ее прозвали дворовые дети, та самая «босоногая стайка», столь забавная и умилительная в кинофильмах студии им. Горького, и такая страшная в «Повелителе мух».
Дано было это прозвище скорее всего по аббревиатурному созвучию с именем-отчеством (как в «Республике Шкид»), но закрепиться на долгие годы оно смогло только потому, что зловещие и комические коннотации слова «монашка» (см. выше) идеально совпали с теми эмоциями, которые вызывала эта библиотекарша-пенсионерка у жизнелюбивых советских зверьков. Ни в какой «божественности» Монашка, конечно же, замечена не была, да никто из нас ей этого и не инкриминировал.
Насколько я помню, даже грубые намеки тети Фаи на то, что ее «гонористая» соседка была «из бывших», никак нас не волновали и не вызывали у юных ленинцев положенных условных рефлексов.
«Монашка» была просто синонимом слова «ведьма» – только еще страшнее, смешнее и непонятнее. Именно такой – таинственной, леденящей кровь и (в то же самое время) потешной, как Тарапунька и Штепсель, и была эта старуха.
(Нет, про тетю Фаю я все-таки должен рассказать, хотя бы в двух словах. Эта «кипучая и могучая» тетя в молодые годы служила вохровкой на какой-то воркутинской зоне (что вообще-то кажется мне странным, но так говорили все, включая саму Фаину). Ее будущий муж – дядя Руслан – в том же лагере отбывал срок, полагаю, впрочем, не по 58-й, а за нанесение каких-нибудь тяжких телесных повреждений. Там и встретились и полюбили друг друга наши герои.
Отдаю безвозмездно эту love story продюсерам сериалов на «НАШЕМ ТV!». Тут и возможность лишний раз помямлить о том, что «все не так просто и однозначно, хотя, конечно, кто спорит, были в нашей истории трагические страницы, но не стоит… еtc.», и блатной высоцкой романтики можно нагнать выше крыши для ностальгирующих по своей слободской юности рекламодателей.
А однажды я с ужасом и отроческим возбуждением подслушал рассказ о том, как тетя Фая сама себе сделала аборт заостренной веточкой фикуса (считалось, что это декоративное растение обладает таинственными свойствами, обеспечивающими благополучный исход незаконной операции). Тетю Фаю это однако не спасло, и пришлось вызывать скорую. Приехавшая врачиха пошутила так: «Ну и дама! На руках – маникюр, на ногах – педикюр, а в п. – фикус!»…
Ну извини. Я подумал, что это интересно.)
Нос тонким и острым крючком, серебряная челка, круглые очки в тоненькой стальной оправе, допотопная панама и пожелтевшая толстовка (если только я правильно называю эту широкую и длинную полотняную блузу).
Плюс – беспомощная стародевическая гордыня и злобность.
«В общем-целом» – смесь колдуньи Гингемы, Фани Каплан из «Ленина в восемнадцатом» и постаревшей альтмановской Анны Андреевны.
А если бы она была в два раза толще и хотя бы чуть-чуть добрее – то больше всего Монашка походила бы на Сову из хитруковского «Винни Пуха».
В довершение всех этих раздражающих чужеродностей и нелепостей она еще и бродила (иногда в сопровождении неуловимых юных следопытов) с этюдником по окрестным предгорьям.
(У моей младшей сестры сохранился один из монашкиных пейзажей – Вид на предместье г. Нальчика Вольный аул и снежные горы вдали. Фанера, масло. 30 х 24. Художественная ценность невелика, но не в этом дело.)
«Короче-мороче» – Монашка являла «всем своим задумчивым видом» идеальный объект для нашей неистощимой и неутомимой жестокости.
По своей робости и той самой малой «креативности», которая так мешала мне сочинять анонсы на ТВ-6, я бы сам никогда не додумался и не решился «доводить» злосчастную старуху, но – в силу все той же врожденной трусости и повадливости, я не мог да и не хотел уклоняться от «добросовестных ребяческих» изуверств.
И, умирая от страха и восторга, я мяукал, хрюкал и лаял под освещенным хрестоматийной зеленой лампой окном, и скандировал вместе со всеми: «Монашка, Монашка, в жопе деревяшка!», и, давясь смехом, смотрел и слушал из кустов, как разъяренная жертва нашего веселонравия, выскочив на крыльцо и всматриваясь в кромешную тьму, орала: «Мерзавцы! Я вам покажу! Я вам покажу!», и стоял на стреме, пока Шурка мазал дверную ручку какой-то гадостью, и поддерживал этого неугомонного и креативного Шурку за тощие ягодицы, чтобы он смог дотянуться до форточки и забросить в логово врага толстющую серую жабу с запиской на задней лапке «Мне нужен труп. Я выбрал вас. До скорой встречи. Fантомас!», и на слабо, ошалев от ужаса, вбежал в коридор, стукнул что есть дури в дверь Монашки и умчался, оставив на коврике зловонно шипящую дымовуху.
(Ты не знаешь, что такое «дымовуха»?!
Ну так слушай, читатель!
В середине прошлого века фотопленка и целлулоидные игрушки были восхитительно огнеопасны. Если плотный рулончик этой пленки или, скажем, ножку или ручку такого пупса плотно завернуть в газетную бумагу, поджечь и тут же затоптать, ядовитый дым будет валить и клубиться коромыслом как минимум секунд 30–40!)
Шурку пороли и запирали в сарае, мне же все эти мерзости как-то сходили с рук, а потеряла всякое интеллигентское терпение и помчалась ябедничать на меня Розе Васильевне Монашка в связи с трагическим недоразумением, в котором я как раз был ну нисколько не виноват.
В тот раз мы доводили совсем не ее, а «психического» Борьку из Красных домов. Доведенный уже до совершенного умоисступления нашими поносными словами и оскорбительными телодвижениями, оный неистовый Бориска не решался, однако, вступить в предлагаемый ему честный бой «один на один», а предпочел из безопасного далека бросаться камнями, от коих мы легко и обидно уворачивались, продолжая распевать:
Борис-барбарис,
Председатель дохлых крыс!
А жена его Лариса —
Председательская крыса!
Поскольку все это происходило у калитки Монашки, она, заслышав знакомые звуки, пришла в привычное бешенство и, вместо того чтобы, спокойно проанализировав фольклорный текст, убедиться, что четверостишие о загадочной супружеской чете, председательствующей в крысином Эребе, никак не может быть адресовано ей, выскочила на крыльцо в тот самый момент, когда обломок кирпича пролетал над моей тюбетейкой. И вместо издевательских визгов «Мазила, мазила!» раздался жалкий, яростный, бессильно вопиющий к июльским небесам старушечий крик.
Шурка и «Псих» мгновенно и бесследно испарились.
Окоченев от ужаса, стоял я один на один с Монашкой, которая все тянула этот невыносимый звук, прижимая обеими ладонями к лицу разбитые очки.
Все еще продолжая кричать, она сунула окривевшую оправу в нагрудный карман, извлекла впившийся в совиное веко осколок и ухватила меня за ухо холодными и пугающе цепкими пальцами.
В первый и единственный раз бабушка решила меня выпороть, впрочем, избрав для этого орудие самое несообразное – портновский сантиметр. Загнавши меня в дальнюю комнату и раза три попытавшись стегнуть этой дерматиновой ленточкой по трусливо увиливающей заднице, она прыснула и быстро вышла, назвав меня напоследок «Бип сар», что в переводе на идиш, насколько я понимаю, будет «шлемазл», а на русский, по-моему, не переводится, разве что какое-нибудь «горе луковое».
Счастливо избежав заслуженной поронции, я понес едва ли не более жестокое наказание – целых два дня просидел взаперти, тоскливо глазея в окно, ловя и мучая бьющихся между стеклом и занавеской ос, читая «Путешествие к центру земли» и проклиная Монашку, а иногда, ожесточившись, и неумолимую Розу Васильевну.
Под крики «Штандыр!» и «Топор, топор, сиди как вор!», под топот за окном свободных и счастливых товарищей и товарок я, натурально, клялся отмстить заклятой врагине, и, к сожалению, многие из моих чудовищных планов были впоследствии претворены в жизнь.
Не исключаю, что на самом деле никакой такой «старорежимности» в Марии Николаевне не было, сейчас ее образ кажется мне вполне совместимым с какой-нибудь окуджавовской «комсомольской богиней» или «Гадюкой» А. Н. Толстого.
Но если тетя Фая и мое отроческое воображение были правы, то Монашке удалось-таки мне «показать», и ее отсроченная на шесть лет месть была страшна, сокрушительна и неотвратима. И уже не на два драгоценных летних дня, а на веки вечные я был заточен, и больше никогда меня не выпустили на эту улицу подухариться с дружбанами и подружками.
Потому что, приехав после шестого класса на каникулы, я обнаружил, что в тумбочке под телевизором среди родных и знакомых томов Малой советской энциклопедии, «Сказок народов Северного Кавказа», романа «Знакомьтесь, Балуев», «Школы» Гайдара и «Избранного» Пушкина, среди Расула Гамзатова и Кайсына Кулиева, «Братской ГЭС» Евтушенко и «Радиуса действия» Роберта Рождественского, рядом с «Васьком Трубачевым и его товарищами» и «Справочником садовода-любителя», между синим Жюлем Верном и коричневым «Айвенго» стоят четыре книги из выморочного имущества Монашки, невостребованные соседками и почему-то не прибранные книгочеем дядей Славой.
Одна была совсем ветхая, без обложки и первых 62-х страниц, и начиналась строкой
«Уйди, ты страшен мне, безумный Герострат!»
Да-да, это был, как я узнал годы спустя, несчастный Надсон, и выражение «Ах, красота эта страшная сила!» я узнал от него, а не от Раневской, также как и то, что
Одни не поймут, не услышат другие
И песня бесплодно замрет!
Рядышком стоял вполне еще крепенький первый том «Полного собрания сочинений Генриха Гейне в переводе русских писателей».
«С иллюстрациями проф. Тумана, Иогана Грота, К. Бауера и др.
Дозволено цензурою. Спб. 22 ноября 1899 г.»
И там были восхитительные картинки – с рыцарями, дамами, толстенькими купидонами, юношей, играющим на лютне среди ночного кладбища, и другим юношей, парящим на пышнокрылом коне и одновременно притискивающим не менее пышную, но явно невиннейшую деву. И там из русского плена брели два гренадера и, осердясь на грубоватость автора, негодующие кастраты запевали свои собственные смехотворные песни, и А. К. Толстой тщетно убеждал себя «забыть этот вздор и вернуться к рассудку», и Плещеев распускал напрасные нюни, и Лермонтов вечной женственностью русской сосны сообщал мистическую глубину эротическому восьмистишию.
Но дальше, дальше юный читатель!
Откроем следующую книжку:
«ЧТЕЦЪ-ДЕКЛАМАТОРЪ.
Художественный сборникъ стихотворений, рассказовъ и монологовъ.
Для чтенiя въ дивертисментахъ, на драматическихъ курсахъ, литературныхъ вечерахъ и т. п.
Declamatorium: Проза и стихи.
Сатира и юморъ.
С портретами писателей и артистовъ моск. худож. и императорских театр.
Изданiе 3-е, дополненное.
КIЕВЪ. Тип. Барского. Крещатикъ, № 40.
1907»
О, тут уж не ангелочки и цветочки!
Тут на виньеточках все больше змеи да фламинго, да сфинксы, да нетопыри, да какие-то призывно-извивные и порочно-бесплотные создания, да и сами-то писатели и артисты очень уж странные – и похожий на Арамиса К. Д. Бальмонт, и похожий на Ленина Поль Верлен, и похожая на Тому В. Мирра Лохвицкая (Жибер), и непохожие друг на друга бр. Адельгеймы.
А стихи-то, стихи – «Откровение дьявола», «Безглагольность», «Остров самоубийц», «Грезы безлунные» Ст. Пшебышевского, и венок, как выяснилось впоследствии, не очень правильных, но сладкозвучных сонетов, печально подписанный Дм. Усталый, и «О мой брат, о мой брат, о мой царственный брат, белокрылый, как я, альбатрос», и это, вот это:
Пойми же наконец, пойми: я не хочу,
О женщина, признать твоей жестокой власти.
Возненавидеть гнет безумной дикой страсти
И презирать тебя я сердце научу.
Нет, я не дам тебе смеяться надо мною,
Как воду пить струи моих горячих слез…
Какой уж тут Балуев, какая на хрен «Братская ГЭС»!
Неумолимое, прекрасное чело,
За все – прими благословенье!
Ой-ё-ё-й, читатель!
Ой-ё-ё-ё-ё-й!
Но все это еще можно было бы как-нибудь приспособить, пересилить, обезвредить, вытеснить и забыть, если бы не четвертая книжка в скромненьком учпедгизовском переплете, без всяких ятей и еров, и никакой цензурою не дозволенная.
«Александр Блок. Избранное».
«В эту минуту показалось ему, что мертвая насмешливо взглянула на него, прищуривая один глаз».
И понеслось.
И уже через три месяца новорожденный поэт Эдуард Дымный сочетал через строку «синий таинственный вечер» с «твои хрупкие нежные плечи», хотя Тома В. была здоровее и грудастее всех одноклассниц, а еще через два года, уже избавившись от удивительного псевдонима, он по всем правилам Квятковского завершал свой первый венок сонетов с эпиграфом «Amor omnia vincit» (кажется, так) и посвящением Свете К.
Потому что именно так «начинают жить стихом», поверь мне, именно так, потому что «и впрямь крадет детей» никакая не сирень, а вот эти буковки, выстроившиеся in the best order, чтобы описать ее (сирени) «страшную красоту», изобразить нам ее «глубокий обморок», и «намокшую воробышком ветвь», и «запевающий сон, зацветающий свет», и «свежий дух синели», и то, как Аполлон Николаевич Майков, нарвав поу тру этих благоуханных веток, «вдруг холодною росой» брызнул на «сонную малютку» и «победил в ней укоризну свежей вестью о весне!», потому что (на самом-то деле) не для побеждения же подобных укоризн и не для девических же вздохов Томы, Светы, Плениры, Делии, Зюлейки, Любови Дмитриевны (не говоря уж об одоевцевых и берберовых) и даже не для Наталии же Николаевны «живут стихом» и «не жалеют для звуков жизни», и не только же (поверь!) для разделения с оными прелестницами любострастного пламени, и даже не только для того, чтобы «высказать ся – всей мировой немоте назло», а чтобы, «крадучись, играя в прятки» и «шаря под дурака» и «придурковатого подпаска», все-таки прокрасться и выкрасть хоть одного– единственного ребеночка у этой обнаглевшей, торжествующей, вопящей велиим гласом, всепожирающей немоты, чтобы одурманить его этим «ворованным воздухом» и умыкнуть навсегда в мир сладких звуков и, наверное, молитв, на роковой простор ликующих, скорбящих, славословящих, изрыгающих хулу фонем, морфем и синтагм, на млечные пути тоски и свободы, чтобы никогда, никогда не замирала бесплодно эта песня, в которую «так вложено много».
Уф-ф-ф!..
Юная бабушка! Кто целовал
Ваши надменные губы?
В отличие от Карповны и Монашки наша ближайшая соседка, баба Агнесса, была старухой грязной и бессмысленной.
Впервые она привлекла мое внимание уже после своей смерти и моего дембеля, когда я, расспрашивая бабушку о прошлом нашего, уже обреченного на снос и обезлюдевшего двора, заметил странные зияния в ее рассказах.
Любопытство мое было разожжено, и напрасно надеялась Роза Васильевна утолить его кратким и сухим «Бессовестная она была женщина, вот и все». Ей пришлось-таки – неохотно и даже с несвойственным ей раздражением – отвечать на мои каверзные вопросы. Эти отрывочные сведения до того не вязались с образом второстепенного и жалкого персонажа моих воспоминаний и вошли в такой резонанс с моим, изрядно попритихшим в казарме, но все еще постыдно буйным, романтизмом, что я не угомонился, пока не выпытал у Розы Васильевны все.
Информация, предоставленная моей собственной памятью, была скучна и скудна. Агнесса никогда не представляла какого-нибудь интереса и не вызывала никаких человеческих эмоций у малолетнего соседа – разве что мимолетную гадливость при взгляде на грузное чучело, неподвижно и привычно сидящее на солнцепеке в каком-то засаленном до блеска плюшевом халате, из-под которого высовывалась заскорузлая ночная рубашка.
Даже в том, что у этой страхолюдины были всегда ярко и неаккуратно накрашены губы, я, как ни странно, не видел ничего необыкновенного.
Она была очень сильно, почти непроницаемо глухой, поэтому с годами сделалась и немой, и, кажется, слепой.
Ее отличие от заброшенной Карповны и сребровечной вьельфильки закл юч алось еще и в том, что Агнесса не была в буквальном смысле одинока. В том же коридоре жил ее сын, дядя Жора, с женою и двумя детьми. Был он запойным пьяницей, отсидевшим, как и дядя Руслан, «срока огромные на Северах», но тоже за какую-то мелкую подростковую уголовщину.
Раза два в месяц он буйствовал, гонял тетю Машу и со страшным грохотом и криком ритуально вышвыривал в окно старенькую радиолу.
На следующее утро он сокрушенно разговаривал с моим молчаливым и бесстрастным, как Чингачгук, дедом: «Борис Захарович, да я ж понимаю… Да гадом буду, Борис Захарович… Разве ж в этом дело, Борис Захарович!» – а потом принимался, надев очки, придававшие ему чрезвычайно комичный интеллигентский вид, починять «несокрушимую и легендарную» радиолу в окружении привлеченной волнующим запахом канифоли малышни.
Дебоши его были, вероятно, вполне безвредны, иначе трудно объяснить юмористическое спокойствие бабушки, когда дядя Жора, неисто во потрясая худыми руками, рычал: «Мария! Вернись, я убью тебя, Мария!», а Роза Васильевна, не отрываясь от стирки, увещевала буяна из нашего палисадника: «Жора, ну кто ж к тебе так пойдет, ну ты сам подумай?»
Был у Агнессы и другой сын, старший, судя по всему умственно неполноценный, во всяком случае бабушка неизменно с ласковой жалостью называла его «дурачком», но его «зарезали хулиганы» еще до войны.
А поразившие мое воображение факты агнессиной биографии были таковы.
Ну во-первых, она оказалась полькой. Думаю, нет никакой нужды напоминать тебе, какими культурно-эротическими обертонами (от «довольно стыдно мне пред гордою полячкой» до каэспэшного «ах пани-панове, тепла нет ни на грош», включая даже молодую Эдиту Пьеху) лучилось это слово для обитателей русско-советского мифопоэтического раздолья.
Сияния этому семантическому ореолу добавляло то, что в годы ее и бабушкиной молодости вела Агнесса образ жизни разгульный и шикарный, поведение этой «ясновельможной» обитательницы советских задворок было легче пуха, а белокурая и голубоглазая красота (в которую мне особенно трудно было поверить) могла вскружить самую крепкую мужскую голову.
И действительно, «вино и мужчины» были долгие годы ее «атмосфэрой», причем мужчины преимущественно двух опасных и прельстительных для советских поблядушек и «одесских романтиков» типов – или «начальничек-ключик-чайничек», подкатывающий на внушающей ужас служебной машине, или социально близкий ему «молодой жиган», тот самый, рифмующийся с Нальчиком, «роскошный мальчик» в костюме «элегантном, как у лорда».
«Пани Агнешка» – так называлась придуманная и уже зазвучавшая в моей пустой голове псевдоцветаевскими кимвалами, но, к счастью, так и не написанная поэма. Героиня этого сочинения, являясь помесью роковой Мурки с еще более мерзотной Лилей Брик, тем не менее вызывала у автора идиотские восторги своей «беззаконностью в кругу расчисленных светил» и должна была каким-то неведомым здоровой психике образом оправдать коварство Нади П., благоразумно выскочившей замуж на втором году моей службы.
Вовремя сообразив, что поэт Апухтин и безымянный композитор второй половины XIX века уже давно изобразили все эти глупости и пошлости в романсе «Пара гнедых», я охолонул и отправился дальше, по направлению к Пушкину, оплачивая прогоны и пересадки такими вот «золотыми снами».
Но кроме опасных и выгодных связей с «карающими мечами революции» и фиксатым ворьем Агнесса иногда, очевидно по абсолютной «слабости на передок», давала и мирным обывателям.
У бабушки во время войны снимал угол очкастый студентик по имени Муса, оказавшийся в ночь выселения балкарцев единственным представителем этого народа в нашем многонациональном дворе.
Вот этому невзрачному, но пылкому юноше (очевидно, совсем уж негодному к строевой службе) и дарила иногда свои роскошные ласки «бессовестная женщина». Ясно, что паренек, хлебнувши из «чаши сладострастья», мгновенно потерял голову от любви, восторга и бессильной ревности к «настоящим» мужчинам, чьи пьяные голоса он мог чуть ли не ежевечерне слушать за стенкой.
Когда за ним пришли, он, понятное дело, думал не о том, что его ожидает и что собственно происходит, а как безумный рвался проститься с Агнессой. Как ни странно, ему даже разрешили это и некоторое время терпеливо ждали, пока он все стучал в дверь и кричал: «Открой, пожалуйста, это я! Открой, пожалуйста, это я, Муса!».
Она не открыла.
Ох, Тимоха, Тимоха!
Не стыдно, а?
Как говорил описанный Ю. Гуголевым попутчик-татарин:
«Зачем, брат?
Не надо врат!»
Не надо, тем более в угоду такой дешевой литературщине.
Агнесса не открыла своему Меджнуну не из трусливой подлости, а просто потому, что ее этой ночью не было дома.
Впрочем, на письма Мусы она, судя по всему, так ни разу не ответила, поскольку однажды он прислал сумасшедшее послание бабушке, где умолял ее написать «правду, что случилось с Агнессой».
– Ну и что ты ответила?
– Что ее нет.
– Как так «нет»?
– Уехала.
Внук Агнессы, сын дяди Жоры, белобрысый и безобидный недотепа, через несколько лет все-таки тоже сел за нелепую драку с тем самым «психическим» Борькой, поскольку глупая тетя Маша зачем-то заявила в милицию, а виноват-то к удивлению всех оказался не бугай Борька, а ее малохольный сынок, с пьяного перепугу схвативший кухонный нож.
В общем, и Агнесса тоже была вполне себе метафорической и смыслообразующей старухой.
Здесь по плану перед заключительным аккордом автор дает читателю понять, что все совсем не так просто и за внешней незатейливостью повествования таятся и кокетливо приоткрываются тончайшие культурологические интуиции и глубочайшие историософские прозрения. Но хотя сочинитель и впрямь убежден в том, что его поэма обладает этими удивительными и достохвальными свойствами, надеяться, что ты, разлюбезный мой читатель, предпримешь необходимые интерпретационные усилия, нет никаких оснований.
От вас дождешься, пожалуй.
Предвижу только ехидную (и, прости меня, не очень-то уместную) цитату —
«Что, если это проза,
Да и дурная?»
На что я в сердцах отвечаю – «Назови хоть горшок!»
Ну, да и Бог с ними, в конце-то концов, со всеми этими головокружительными глубинами и умопомрачительными высотами, черт ли в них?
Я согласен хотя бы на совсем уж простодушное, средневеково-аллегорическое прочтение. Поскольку, перефразируя Некрасова, «мерещится мне всюду притча», и Герцогиня из Страны чудес, по-моему, безусловно права, а сиринская Аня и набоковская Ада напрасно упорствуют в своей «подростковой наоборотности».
«I can't tell you just now what the moral of that is, but I shall remember it in a bit.»
«Perhaps it hasn't one,» Alice ventured to remark.
«Tut, tut, child!» said the Duchess. «Everything's got a moral, if only you can find it.»
Синхрон. Он меж печатными строками
Читал духовными глазами
Другие строки…
Любовь никогда не бывает без грусти!
Синхрон. Нигде ни в чем ей нет отрад,
И облегченья не находит
Она подавленным слезам —
И сердце рвется пополам.
Но истинная страсть преодолеет все!
Синхрон. Питая жар сердечной страсти,
Всегда восторженный герой
Готов был жертвовать собой!
Страсти по Онегину!
Синхрон. Преданья русского семейства,
Любви пленительные сны!
Смотрите в следующей серии!
Синхрон. Вперед, вперед, моя исторья!
Татьяна вновь встречает Евгения.
Синхрон. Опять ее прикосновенье
Зажгло в увядшем сердце кровь!
Генерал ни о чем не подозревает.
Синхрон. Всегда довольный сам собой,
Своим обедом и женой.
Анонимное письмо.
Синхрон. Прочтя печальное посланье
Евгений тотчас на свиданье
Стремглав по почте поскакал!
Месть Ольги.
Синхрон. Душа воспламенилась в нем —
Какое низкое коварство!
НАША классика!
Синхрон. О Русь!
На НАШЕМ IV!
Синхрон. Онегин, верно, ждет уж нас!
Сериал «Наша Таня»!
Синхрон. И вот одна, одна Татьяна!
С понедельника по пятницу!
После программы «Пятиминутка с Мишей
Леонтьевым»!
Спонсор показа пиво «Три толстяка»!
Не гордись, тряпочка, – ветошкой будешь!
То было позднею весной. Раскрасив ярко
Полоску узкую небес и лесопарка
В распахнутом окне между высоток двух,
Пятьдесят третий май смущал мой скорбный дух.
Предвечная лазурь и кроны молодые,
Как облачко вверху, такие ж кучевые
И мимолетные, манили в даль меня.
Вот отчего к концу бессмысленного дня,
Осатанев вконец уже от никотина
И от сознания того, что ни единой
Пристойной строчечки мой гений не родит,
Что, очевидно, мне смириться надлежит
С тем самым лузерством, о коем в прошлом мае
Я в злобном кураже шутил, не понимая,
Что тряпочке не след гордиться, что она
И вправду ветошкою стать обречена,
В итоге я и впрямь в отчаянье решился
Пойти и погулять, покуда не решился
Остатков разума.
Небрит и нехорош,
Я, морщась, миновал родную молодежь,
Орущую «Ole!» на спортплощадке жаркой,
И, перейдя шоссе, под своды лесопарка
Полупрозрачные вступил.
Мою мигрень
И лень унылую такого цвета сень
Накрыла в тот же миг, дохнуло вдруг такою
Прохладой, и такой свободой и тоскою
Повеяло, таким дошкольным баловством,
Так удивителен и так давно знаком
Был накренившийся, состарившийся тополь,
И мусорный ручей, мне памятный до гроба,
Такую песню мне, дурында, нажурчал,
Щенок овчарки был так мал и так удал
И бестолковостью так мне напомнил живо
О Томике моем, так пахнула красиво
Сирень, присевшая на ветхую скамью,
Что я легко простил горластому бабью,
Обсевшему с детьми скамейку эту. Дале
Пошел я, упоен пресветлою печалью
(Тобой, одной тобой!) и тщетною мечтой
Измыслить наконец хитрющий ход такой,
Чтоб воплотить я смог свой замысел заветный,
Старинный замысел. Легко и неприметно
Оттопал я маршрут давнишний круговой
Диаметром версты четыре. Мой герой
Лирический воспрял средь «тишины смарагдной»,
Вновь впаривая мне похеренных стократно
Героев эпоса.
И вновь у кабака
Встречают экипаж два русских мужика,
О прочности колес степенно рассуждая,
А в бричке той сидят… Но тишина лесная
Нарушена уже. Я, завершая круг,
Вернулся к пикнику бальзаковских подруг
Расположившихся средь зарослей синели.
Маманьки к той поре изрядно окосели
От водки «Путинка» с пивком и матерком,
И две из них уже плясали под хмельком.
«Целуй меня везде!» – пел плеер. Не готовый
Смотреть до полночи на пляски эти, снова
Под говор пьяных баб и визг детишек, я
Свернул в овраг.
И вот, любезные друзья,
Под говор мирных струй, под пенье Филомелы
(Или еще какой пичуги очумелой —
Я не берусь судить) в губернский город N
На бричке небольшой въезжает джентльмен.
Сквозь круглый очки он с любопытством странным
Глядит на вывеску на доме – «Иностранец
Василий Федоров». Меж тем его слуга,
Нисколько не смущен незнаньем языка,
Знакомство свел уже и с половым вертлявым
И с Селифаном… Но на время мы оставим
Александрийский стих…[9]
… А между тем лазурь
Сменял аквамарин. Последняя из бурь
Весенних, тютчевских за МКАДом набухала.
Там Геба юная уже переполняла
Громокипящую амфору. Облаков
Темнеющих гряда сгустилась. Был багров
Косой последний луч, сквозь этих туч скользнувший.
И, ускоряя шаг, я сочинял длинющий
И страстный диалог меж Пиквиком моим
И де Кюстином (тут я волю дал дурным
И стыдным фобиям – как гомо-, так и франко-)
Но ливень обогнал меня.
А теток пьянка
В кустах сиреневых закончена была.
И лишь одна из них раскинувшись спала
На той скамье. Ее джинсовая юбчонка,
Задравшись до пупа, промокшему ребенку
Мамашин рыхлый срам являла. Дождь хлестал.
Пацан противно ныл. Я мимо пробежал,
Стараясь не глядеть. И все же оглянулся
Чрез несколько секунд. И все-таки вернулся,
Кляня себя, ее, и ливень, и сынка
С пластмассовым мечом. Скользка, и нелегка,
И невменяема была моя менада,
И ртом накрашенным твердила «Чо те надо?
Ну чо ты, бля?», когда я волочил ее,
И вновь в блаженное впадала забытье.
То, посреди шоссе утратив босоножку,
Рвалась она назад, то вдруг «А где Антошка?
Не, где Антошка, блин?» пытала у меня.
«Ах, вот ты где, сынок! А мамка-то – свинья!
Нажралась мамка-то, сынулечка!», и в лужах
Все норовила сесть. Но в настоящий ужас
Пришел я, осознав, что спутница моя
Не в состоянье путь до своего жилья
Припомнить. Усадив ее на остановке
Автобусной и вслух назвавши прошмандовкой,
Сбежать решился я. Но тут Антошка сам
Нежданно указал мечом во тьму – «Вон там!»
Ну, дальше домофон и тщетные старанья
Нашарить наугад цифр нужных сочетанье…
Дождь кончился давно. Асфальт ночной сиял.
В отчаяние я впадал и выпадал
В осадок, а моя красотка оживилась,
И сдуру вздумала кокетничать. Открылась
Дверь. Растолкавши двух бульдогов и одну
Старуху, волоком беспутную жену
В подъезд и на второй этаж втащил я. Ну же, Боже!
Ну хватит же уже!..
Ан нет. Еще по роже
От мужа и отца, как это ни смешно,
В тот вечер схлопотать мне было суждено.
«Явилася, манда? Наблядовалась, сука?
А это что за чмо?!» – Чмо отвечало: «Руки
Убрал!» Ну а потом, сплетясь как пара змей,
Мы бились тяжело под крик площадки всей
И лай вернувшихся не вовремя бульдожек.
Нет, недоволен был взыскательный художник —
Он явно по очкам проигрывал…
Потом
Я восвояси брел неведомым путем.
Луна ущербная плыла меж облаками,
Асфальты хладные сияли под ногами,
И Пиквик рядышком очечками мерцал,
Молчал подавленно и горестно вздыхал.
И даже Сэм притих, наверное, впервые,
Ни песни йоменов, ни шутки озорные
Не шли ему на ум. Нависло тяжело
Молчание. Меня брало за горло зло.
Обиды давние бессильно клокотали.
На спутников моих, исполненных печали
И деликатного сочувствия, не мог
Я от стыда смотреть, унижен и убог.
И, натурально, я взорвался: «Что, не любо?!
А вы, голубчики, уж раскатали губы!..
Миссионеры, вашу бога душу мать!
Ци-ви-ли-за-то-ры!.. Прошу не забывать
Про Крымскую войну!.. Да ваши-то фанаты
Футбольные в сто раз противней!.. Может, в НАТО
Вступить прикажете?! А, может, как у вас
Нам во священство баб впустить?! Ага, сейчас!..
Ишь ты, Мальбрук в поход собрался! Нет, шалишь!
Трансваль, страна моя, ты вся горишь! горишь!
Милорды глупые!»
И с жалостью брезгливой
Знакомцы давние мечты моей кичливой
Взирали на меня среди хрущевских стен.
И Пиквик прошептал: «Сэр… Вы… не джентльмен?!»
Синхрон. Он меж печатными строками
Читал духовными глазами
Другие строки…
В эту ночь разверзаются врата ада!
Синхрон. И взорам адских привидений
Явилась дева, ярый смех
Раздался дико…
Русский Хеллувин!
Синхрон. Копыта, хоботы кривые
Хвосты хохлатые, клыки,
Усы, кровавы языки,
Рога и пальцы костяные!
Русский хоррор!
Синхрон. Сидят чудовища кругом:
Над их бровями надпись ада.
Пугать людей для них отрада!
Кровавый кошмар русских святок!
Синхрон. Еще страшней, еще чуднее —
Вот рак верхом на пауке,
Вот череп на гусиной шее
Почуя мертвого хрипят!
Синхрон. Что ж? Тайну прелесть находила
И в самом ужасе она
НАША классика!
Синхрон. О Русь!
На НАШЕМ ТV!
Синхрон. Онегин, верно, ждет уж нас!
Мистический триллер.
Синхрон. Вдруг топот!.. кровь ее застыла.
Вот ближе! Скачут. и на двор!
Татьяна прыг в другие сени
С крыльца на двор и прямо в сад
Летит, летит; взглянуть назад
Не смеет.
«Гроба тайны роковые».
Синхрон. Про злых духов и про девиц
В могиле, в мать-земле сырой.
В пятницу в 23.55.
Синхрон. Погибнешь милая, но прежде
В меня вселится новый бес!
Спонсор показа – пиво «Три толстяка».
В сущности,
Нет ничего странного
В том, что святого Иоанна Дамаскина
Или, скажем, Фому Аквината
Мы читаем в лучшем случае
Со снисходительной усмешкой,
«Скучая и не веря им»,
В то время как в тяжелом бреде
Какого-нибудь Чорана,
Или маркиза де Сада,
Или еще какого-нибудь
Не менее именитого
Представителя фамилии Ебанько
Мы прозреваем последние истины —
Так похмельному погорельцу,
Тупо глазеющему
На еще дымящееся родное пепелище,
Не хочется и не можется вспоминать,
Что вчера он, нажравшись, заснул
С зажженной папироской,
Гораздо приятнее думать,
Что так оно, видно, на роду написано,
Что иначе оно и быть не могло,
Что во всем виноват злокозненный
Или непрофессиональный
Строитель,
Пренебрегший правилами пожарной безопасности.
Да и дом-то был ветхий и неказистый.
Да и строить его не стоило.
И ну его на хер!
Мораль:
Если плохи мир и Бог,
Значит, я не так уж плох!
Если жизнь и вправду ад,
Значит, я не виноват!
Значит, можно дальше мне
Благоденствовать в говне!
То есть все совсем не плохо!
Наливай по первой, Лёха!
В телевизионной программе
Писателя Виктора Ерофеева
Писательница Мария Арбатова
Заявила буквально следующее:
«Стыдно
(Или даже она сказала «преступно»?)
Внушать детям, что Татьяна Ларина
Поступила правильно!»
В смысле – надо было наставить генералу рога
И предаться безумию страстей…
Я это слышал собственными ушами
И видел глазами.
Похоже, любезный читатель,
Совсем уже скоро
Прелюбодеяние будет вменяться
В прямую обязанность
Всем уважающим себя женщинам.
Мораль:
Воспитательниц детсада
Предлагаю обязать
Деткам объяснить, как надо
Было Тане поступать!
Да и мертвую царевну
Осудить пора бы гневно —
Это ж просто стыд и срам
Не давать богатырям!
Синхрон. Он меж печатными строками
Читал духовными глазами
Другие строки.
Секс в северной Пальмире!
Синхрон. Все предрассудки истребя,
Коснуться милых ног устами,
Коснуться до всего слегка,
Чтоб не измучилось дитя!
Секс в Москве златоглавой!
Синхрон. Встречает их в гостиной крик
Княжны, простертой на диване.
Секс в дворянском гнезде!
Синхрон. …уж другому
Его невеста отдалась.
НАШ секс!
Синхрон. Под длинной скатертью столов,
Весной на мураве лугов,
Зимой на чугуне камина,
На зеркальном паркете зал,
У моря на граните скал!
НАША классика!
Синхрон. О Русь!
На НАШЕМ ТВ!
Синхрон. Уж мой Онегин поскакал
На ложи незнакомых дам!
Эротическая комедия
Синхрон. Онегин тихо увлекает
Татьяну в угол и слагает
Ее на шаткую скамью,
И клонит голову свою
Любимец Тани. Он отрады
Во всех печалях ей дарит
И безотлучно с нею спит.
Сильнее страсть ее горит!
«Средь обольстительных сетей»!
Синхрон. Бог знает, кем окружена,
С мужчинами со всех сторон,
Сгорая негой и тоской,
Татьяна в темноте не спит —
То стан совьет, то разовьет
С благонамеренным в руках!
В субботу после полуночи!
Синхрон. Разыграйтесь, девицы,
Разгуляйтесь, милые!
Спонсор показа – пиво «Три толстяка».
Святой Франциск, как известно, проповедовал
Птицам небесным
И, конечно же, правильно, делал,
Но как ты думаешь,
Стал бы
И смог бы
Pater Seraphicus
Проповедовать Благую Весть
Бройлерным chiken-ам?
К тому же генетически измененным?
Мораль:
Но даже среди этой популяции
Случаются нежданные мутации,
И, как во время оно, как когда-то
Рождаются прегадкие утята.
Помнишь ли ты старый-престарый анекдот
Про Рабиновича,
Который изо дня в день досаждал Господу
Просьбой даровать ему выигрыш
В денежно-вещевой лотерее?
Помнишь, как долготерпение Божие наконец лопнуло
И с небес раздался глас:
«Рабинович!
Дай мне шанс!
Купи билет!!»
Вот суть теологии всей.
Во всяком случае,
Ветхого Завета.
Потому что в Новом
Господь-таки вручает жадному и глупому Рабиновичу
Выигрышный билет.
Просто надо было поверить и дождаться розыгрыша,
А не бежать в лавку,
Чтобы обменять Божий дар
На товары народного потребления.
Мораль:
Коль нарушены правила эксплуатации,
Бессмысленны жалобы и рекламации.
Производитель ответственности не несет
За то, что потребитель – повадливый идиот.
Несправедливо хулить Страдивари
За то, что мы скрипкою гвоздь забивали
И не забили…
Вот только не надо мне впаривать,
Что это было всегда,
И что таковы имманентные законы развития культуры,
Что это такой гегелевский антитезис.
Нет, дружочек,
Антитезис – это малосимпатичный,
Но естественный
Бунт кичливого и закомплексованного юнца
Против постылой отцовской власти,
Вплоть до «обливания керосином»
И «раскраивания отсюда и до Аляски».
А чаемый, но не случившийся синтез —
Это когда лихие парнишечки под р а стают и осте пе няются
И продолжают на новом, так сказать, витке
Отцовское дело.
Оглянись и поймешь —
Ничуть не похоже.
Это не самоубийственный мятеж отчаянного сына,
Это наглый внучок хихикает над дедом,
Проживая на его жилплощади,
Прожирая его академическую пенсию
И считая его маразматиком,
Потому что из десяти слов, произносимых стариком,
Понимает только два с половиной…
Нет, что-то уж слишком злобно
и вообще-то не совсем справедливо и точно.
Конечно, подростки,
Но все-таки не все такие оголтелые.
Деятели современной культуры
(от 18 до 75 лет)
Напоминают скорее
Несчастных мальчишек из «Повелителя мух».
Они все пытаются вспомнить, как там было у взрослых,
И старательно и тщетно имитируют.
И ничего не получается.
И единственным наличным учителем
Оказывается тот самый Повелитель мух,
То бишь Отец лжи.
Куда же девались взрослые-то?
На кого оставили бедненьких тинейджеров?
Мораль:
Не могу в очередной раз не процитировать
чудесного Корнея Ивановича —
«Но папочка и мамочка уснули вечерком,
А Танечка и Ванечка – в Африку бегом,
В Африку! В Африку!
Вдоль по Африке гуляют,
Фиги-финики срывают —
Ну и Африка!
Вот так Африка!»
К сожалению, фразу Шестова,
В которой, по-моему, сформулирован
Основной вопрос философии,
Я по памяти часто цитировал неправильно.
Речь в ней идет ни о какой ни об икоте:
«О трыжка прерыва ет самые возвышенные рассужде ния.
Из этого, если угодно, можно сделать любые выводы.
Но если угодно, никаких выводов можно и не делать».
Почему-то второй возможностью
Большинство любомудров
Пренебрегают уже как минимум два столетия.
И настолько увлеклись
Разносторонним изучением отрыжки
И смежных областей бытия,
Что на возвышенные рассуждения
Ни времени, ни сил, ни охоты
Уже не осталось
Мораль:
Телесный низ вздымается все выше,
Все выше, выше… и срывает крышу.
И нет уже ни дна нам, ни покрышки.
Похоже, мы опять хватили лишку.
Из недавно прочитанной замечательной филологической статьи:
«Владение языком топосов сходно с принципами музыкальной вариации: эстетический эффект достигается за счет верно найденного баланса между узнаваемостью темы и оригинальностью ее интерпретации».
В который раз,
Цитируя пародийную присказку Сережи Гандлевского,
Восклицаю:
«Как больно и как верно!»
А больно потому,
Что и предполагаемый читатель подобных текстов
Должен ведь овладеть
Этим упоительным языком
И уподобиться завсегдатаю
Большого зала консерватории,
А не любителю авторской песни
Или панк-рока.
Ну а для того чтобы писать зашифрованные послания
Грядущим филологам
И прозревать «читателя в потомстве»,
Необходима блаженная уверенность
В том, что эти потомки
Вообще будут читать.
Как говорил саркастический премьер Черномырдин —
«Где возьмешь?»
Мораль:
«Что ж! Поднимай удивленные брови,
Ты, горожанин и друг горожан,
Вечные сны, как образчики крови,
Переливай из стакана в стакан…»
О. Мандельштам. «Батюшков»
Но и для политологов,
и историософов,
и геополитиков,
и секретарей совбеза,
и телеобозревателей,
и спичрайтеров,
и политтехнологов
и даже для администрации
Президента
У меня тоже есть конструктивные предложения.
Постоянная отсылка к двум
взаимодополняющим
наборам классических текстов
Не представляется мне продуктивной.
Ни «звон победы раздавайся!»
Ни «прощай немытая Россия!»
Не описывают, на мой взгляд,
«Цветущей сложности» русской жизни,
Д а же если присово купить «Ре футацию г-на Беранжера»
И бессмертного де Кюстина.
Вместо этого
надоевшего пуще горькой редьки бубнежа
Рекомендую два текста А. П. Чехова.
Для внутренней политики —
Рассказ «Злоумышленик»,
В котором, как мне кажется,
Нашли наиболее адекватное выражение
Актуальные проблемы
Русской культуры,
Государственного строительства
И модернизации хозяйства
Всего петровского периода
Нашей истории.
Ну а для внешней политики,
Конечно же, «Дочь Альбиона»:
«– Мисс… э-э-э… – обратился он к англичанке. – Мисс
Тфайс! Же ву при… Ну как ей сказать? Ну как тебе
сказать, чтобы ты поняла?»
Уверен, что те из вас, ребята,
Кто уже читал эти сочинения,
Согласятся со мной
И немедленно перестанут
Призывать «только верить»
Или «пальнуть пулей в святую Русь».
Мораль:
Под сению клюквы, под посвист пурги
Мечтает Манилов, буянит Ноздрев.
И все недосуг им учить языки,
Учить языки и учить мужиков.
Эпилог моей третьей поэмы будет называться
«Непостыдная кончина»
Мы с сестрами опоздали
На похороны бабушки.
Хотя сочувствующий водитель
домчал нас из аэропорта с немыслимой скоростью,
На кладбище оставались уже
только самые близкие родственники.
Джемма Борисовна, оглядев меня сквозь слез,
Улыбнулась и сказала:
«Тимурчик, как хорошо, что ты бритый и в костюме.
Мама была бы рада!»
Не помню, чтобы бабушка ко гда– нибудь говорила мне об этом.
На поминках было очень много народу.
Замечательно, что большинство называло покойницу
не Розой Васильевной
И даже не на осетинский манер Розой Баккериевной
Или просто Розой,
Родственники и земляки,
Многие из которых годились бабушки в правнуки,
Звали ее старым деревенским прозвищем —
Кизга,
То есть девочка, девушка.
Очень скоро,
Во всяком случае, за нашим столом,
Все перестали важничать и скорбеть
И принялись вспоминать бесчисленные
Трогательные и смешные
Истории из долгой бабушкиной жизни.
Я тоже рассказал, как бабушка,
Чтобы хоть немного приблизить
Любимого, но непутевого внука
К своему идеалу мужественного достоинства,
Учила меня курить «как настоящие мужчины»
И, величественно приосанясь,
Медленно и торжественно
Подносила сигарету к сурово сжатым,
Чтобы не расхохотаться,
Губам.
Перед сном Джемма Борисовна,
Опять расплакавшись, сказала:
«Умерла так тихо, спокойно. С Библией в руках!»
Зная артистическую способность мамы
Впадать в господствующие дискурсивные практики,
Я немного раздраженно протянул:
«Ну ради Бога, ну какая Библия!»
И оказался, как ни странно, не прав.
Последние дни моя внерелигиозная бабушка
Действительно не расставалась с принесенным отцом
Новым Заветом на осетинском языке,
Вернее с его переложением для детей.
Она внимательно рассматривала картинки
И, преодоле вая нежелание у ко го – нибудь одалжи вать ся,
Просила почитать.
На девятый день мы пошли на базар,
Чтобы закупить продукты
К вечернему приходу соседей и родственников.
Мамина знакомая торговка сыром сказала:
«Джемма, все говорят, твоя мать умерла как святая —
С Кораном в руке!»
Надеюсь и верю,
Что не найдется ни одного кретина,
Который сочтет эту историю
Вольтерьянско-экуменистической притчей.
Мораль:
Любезный читатель!
Собираясь навестить любимую бабушку,
не забудь побриться.
И, если ей так уж это нравится, надень костюм.
Чего тебе стоит?
Синхрон. Он меж печатными строками
Читал духовными глазами
Другие строки.
Новый блокбастер
От создателей «Братвы-4»!
Синхрон. Спор громче, громче, вдруг Евгений
Хватает длинный нож, и вмиг
Повержен Ленский!
Море адреналина!
Синхрон. Под грудь он был навылет ранен,
Дымясь, из раны кровь текла.
Настоящие мужчины!
Синхрон. Они друг другу в тишине
Готовят гибель хладнокровно.
Настоящие женщины!
Синхрон. Которых позднею порой
Уносят дрожки удалые
По петербургской мостовой!
Настоящий драйв!
Синхрон. Вот пистолеты уж блеснули,
В граненый ствол уходят пули,
И щелкнул в первый раз курок.
Гоша Куценко!
Синхрон. Мое, – сказал Евгений грозно.
Жанна Фриске!
Синхрон. Она должна в нем ненавидеть
Убийцу брата своего!
Ксения Собчак!
Синхрон. Уж хитрость ведает она,
Уж изменять научена!
Дима Билан!
Синхрон. Он, правда, в туз из пистолета
В пяти саженях попадал!
Саундтрек группы «Бикфордов шнур»!
Золотой «Броненосец Потемкин»
За лучшие спецэффекты!
Синхрон. Все в изумленье. Ленский сам
Не верит собственным глазам
НАША классика!
Синхрон. О Русь!
На НАШЕМ TV!
Синхрон. Онегин, верно, ждет уж нас!
Криминальная драма
«Две пули – больше ничего!»
Синхрон. И шайка вся сокрылась вдруг!
Спонсор показа – пиво «Три толстяка».
Let us inspect the lyre, and weigh the stress
Of every chord, and see what may be gained…
Не так уж страшно все, как я его малюю.
Не все, наверное. А если малевать,
Пример, конечно же, с Вакулы надо брать
И так живописать вражину эту злую,
Чтоб оседлать его и гнать напропалую
За черевичками! Пошел,!
Но Черномырдин прав – действительно, где ж взять
Такую веру нам, уверенность такую?
Нет, не Армагеддон вялотекущий наш
Изображаю я, а собственный мандраж,
Как в анекдоте блядь – «О, ужас, ужас, ужас!»
Оррёр, оррёр, оррёр!.. Так позднею порой,
По Юлика словам, давлюсь я или тужусь,
Анафематствую и пью за упокой.
Анафематствую и пью за упокой,
Не чокаясь уже давным-давно. Тем паче
На брудершафт не пью. Ко всем чертям собачьим
Телячьи нежности пославши, ни одной
Из маток не сосу. А от козла надой
Не столь питателен. Но не могу иначе.
Ты спросишь, кто велит? – Ответ неоднозначен:
Всесильный бог любви, а может, бес хромой,
Унынья, лености и любострастья дух.
Грушницкий на балу от зависти опух
И все пытается, дурилка, – фу ты, ну ты! —
Смутить веселость их язвительной строкой…
Будь проклят день и час, будь проклята минута!..
Типун мне на язык! Я сам-то кто такой?!
Типун мне на язык! Я сам-то кто такой?
Уполномочен кем здесь наводить порядок?
Давно ли сам отстал от баловства и блядок?
И добровольно ли? И с чистою ль душой?
Сомнителен вообще моральный облик мой.
А благонравия неистовый припадок
Не знаменует ли телесных сил упадок?
Не климакс ли?! Да нет, читатель дорогой,
Я так еще люблю, как вам не удавалось
И в восемнадцать лет. Вообще-то все осталось
По-прежнему. Хоть крест уже на раменах,
На шее четки хоть, а все же ни в какую
Не соглашаюсь я отрясть сей нежный прах,
Аникой-воином сижу я и воюю.
Аникой-воином сижу я и воюю.
Вступив в решительный, последний, смертный вой,
Уже на ультразвук перехожу порой.
Вот так я свой досуг теперь организую.
Никак не назовешь фонетику такую
Служанкой ангела. С архангела трубой
У ней тем более нет связи никакой.
Вот разве Азраил музыку неживую
Одобрит. Но его я тешить не намерен.
Пора убавить звук. Я вру, как сивый мерин,
Как в обезьяннике вокзальном хулиган,
Дождусь я пиздюлей, напрасно я быкую.
Но выглянув в окно иль заглянув в экран,
«Шаташася, – визжу, – языцы эти вскую?!»
«Шаташася, – визжу, – языцы эти вскую?!»
Да вот тебя спросить забыли, мудозвон.
Уж ты бы помолчал. Скажи, какой резон
Вновь воздух сотрясать впустую, вхолостую?
За язычком своим следить рекомендую…
Коснется ль благодать? Найдется ль угомон?
«Паралипоменон» или «Декамерон» —
Пора уже решить седому обалдую!
Языцы без тебя управятся авось,
Небось, не пропадут, а вот тебе всерьез
Пора задуматься. На что это похоже?
– На что, на что! На ад, на что ж еще, Бог мой.
Еще сто пятьдесят? Не хватит ли? Ну что же,
Есть наслаждение и в дикости такой.
Есть наслаждение и в дикости такой,
И в лесопарке есть пригорки с ручейками.
Ты на листву гляди, а не на мам с дитями
И пивом «Балтика». Усталый слух настрой
На шепоты дриад, а не на мат густой
Компании в кустах. Тем боле, что кустами
Является сирень, тем более, что мамы
Не так уж и страшны в сей полдень золотой.
Ведь майский все же день, ведь именины все ж!
Двадцать девятое. На сей раз вторник. Ложь
Вновь сочиняется бездельником каким-то.
Тобой скорей всего, ведь ты пока живой,
Да что там говорить, и цел и невредим ты.
Что проку спорить – есть и воля, и покой.
Что проку спорить – есть и воля, и покой.
Бордель и кладбище – их олицетворенья.
Будь вольным каменщиком на столпотворенье
Иль в колумбарии покойся, черт с тобой.
«Обитель мирных нег» – под вывеской такой
Теперь VIP-сауна манит воображенье,
«Vita nuova» нам сулит преображенье
Турбосолярия посредством, милый мой.
Атас! Смываемся! Туда, туда скорее,
Под куст ракитовый, где воля всех вольнее,
Где примирительный мы источим елей,
Чтоб успокоить бурю бесовскую!
Ей-Богу, этого нам хватит, ей же ей!
Какого ж хрена я о счастии тоскую?
Какого ж хрена я о счастии тоскую
С младенчества? Господь мне в ощущеньях дал
Прибрежную траву, дымящийся мангал,
И шестистопный ямб, и дочку неплохую.
Какого ж счастия я до сих пор взыскую,
Каких еще прохлад? Жадюга и нахал,
Я сочетать хотел, вернее, возалкал
С бедняжкой Пандемос Уранию святую.
И просчитался я. И это ль не пиздец?
Ну не пиздец ли, а? Не первых сил творец,
Из предпоследних сил самим собой влекусь я
Туда, где по мордам уже я получил.
Про суетство сует не говори, я в курсе.
Екклесиаст давно меня предупредил.
Екклесиаст давно меня предупредил,
Сенека подтвердил и Бродский подытожил.
Красавице подол задрав, я видел то же.
Но, будучи ханжой, я вкус в том находил.
И если губы я уродливо кривил,
То не от спеси и брезгливости ничтожной,
А чтобы плач сдержать иль смех пустопорожний,
По-честному за все, за все благодарил.
Кичливый скептик вновь увидит, что искал.
Да я-то ведь ищу иного! Не видал
Я этого еще и вряд ли уж увижу,
Но перспективе нет конца, хоть след простыл.
Вновь ризу я сушу, вновь навостряю лыжи!
Мне самому смешон мой мальчуковый пыл.
Мне самому смешон мой мальчуковый пыл.
…………………………………
…………………………………
…………………………………
…………………………………
…………………………………
…………………………………
…………………………………
…………………………………
…………………………………
…………………………………
…………………………………
…………………………… промежность
А толку нет как нет, и не скудеет нежность.
А толку нет как нет, и не скудеет нежность.
С чего бы ей скудеть? Она на депозит
Положена давно. И пусть себе лежит.
Клиента ль богача брезгливая небрежность
Иль бухгалтерии оплошность и погрешность
Бесхозной сделали ее, мне надлежит
Не разбазаривать и не давать в кредит
Ни под какой процент. Понятна безуспешность
И нерентабельность негоции такой.
Пожрет инфляция запас мой золотой…
Согласен, так себе метафора. Бывало
И поизящнее… Но гул стоит в ушах,
И в предвкушении грядущего обвала
Задор сварливый жжет, лжет несусветный страх.
Задор сварливый жжет, лжет несусветный страх
И старческой любви позор (то бишь блаженство
И безнадежность). В клубе этом членство
Не слишком лестно мне. Довольно стыдно, нах.
Обидно, нах. Ведь я практически монах.
Закона Божия признавши верховенство,
Казалось бы, живи себе и благоденствуй,
Знай прозябай себе, как лилия в полях.
Куда там! Где уж нам! Во области заочны
Едва взлетев, падет на воды эти сточны
Дух-недоносок вновь. Ну вот и вся любовь!
Маршрута этого тупую неизбежность
Преодолеть нет сил, и не хватает слов,
Увы! Гип-гип-увы! Крепчает безнадежность.
Увы! Гип-гип-увы! Крепчает безнадёжность.
Печорин чо ли ты? А может, Чайльд-Гарольд?
Хорошенькую ж ты себе надыбал роль!
Глядишь, вот так займешь и швабринскую должность.
Вполне реальна днесь подобная возможность.
Увлекшись вот такой паскудною игрой,
Пал не один уже лирический герой,
Утратил не один проектную надежность.
А Враг уж в крепости. Влекут к ответу бар.
Ваал акбар! Ваал воистину акбар!
И вот кричат «Ура!» и чепчики бросают
За мельницу уже, теряют всякий страх.
Единственное, что пока еще спасает —
Решимость наглая остаться в дураках.
Решимость наглая остаться в дураках,
Упрямка славная опять руководили
Дареным паркером и предопределили
И форму дикую, и неизбежный крах.
Не странно ли сейчас, к тому ж в моих летах
Не презирать сонет? Уж девы позабыли
У нас его давно. Под слоем книжной пыли
Давно не в тему он, давно не при делах,
Когда вокруг посты, комменты, блоги, чаты…
Ты мной доволен ли, взыскательный читатель?
Ни-ни? Ни капельки? Ни слезки ни одной?
Зря Лазаря я пел, гнусавил Аллилуйю.
Ну ничего, дружок. Мне это не впервой.
Не так уж страшно все, как я его малюю.
Не так уж страшно все, как я его малюю,
Анафематствую и пью за упокой.
Типун мне на язык! Я сам-то кто такой?!
Аникой-воином сижу я и воюю.
«Шаташася, – визжу, – языщы эти вскую?!»
Есть наслаждение и в дикости такой,
Что проку спорить – есть и воля, и покой,
Какого ж хрена я о счастии тоскую?
Екклесиаст давно меня предупредил.
Мне самому смешон мой мальчуковый пыл.
А толку нет как нет, и не скудеет нежность.
Задор сварливый жжет, лжет несусветный страх.
Увы! Гип-гип-увы! Крепчает безнадежность,
Решимость наглая остаться в дураках.
Прохожий, научись из этого примера,
Сколь пагубна любовь и сколь полезна вера.
Мне в два раза больше, чем Китсу, лет.
На вопрос ребром не готов ответ.
Мог остаться перцем и огурцом,
Просвистать скворцом и прослыть спецом.
И буквально каждый свой каламбур
Размещать в ЖЖ, ждать комментов… Чур!
Чур меня, лукавый! Не так я плох,
Чтоб такую гибель послал мне Бог!
Впрочем, кто Его знает. Но Мать-Троеручница,
Уж она-то не даст мне настолько ссучиться
И заступится за своего паладина.
Своего осетина.
Сына.
Кретина.
Ты понимаешь что-нибудь? – А ты?
– Пожалуй, нет. – Ну вот и я не очень.
Но чувствую нутром, как стал непрочен
Мой мир. Легко сказать: «Сотри черты
Случайные». А ну как пустоты
Под ними лик узришь уже воочью?
И шепчет он, помянут будь не к ночи:
«Пойми, пойми!» И понимаешь ты
Лишь то, что свет навеки обесточен
И глаз расфокусирован и лжив,
И что всему, что полный. – Между прочим,
Ты все же жив. – Ну жив. – Не «ну», а жив!
Не понимаю. – Понимай как хочешь.
Что ж ты грубишь? – А что ж ты так труслив?
На горе стоит верблюд.
Его пятеро е…
Двое – в ухо, трое – в нос!
Довели его до слез.
На горе стоит верблюд,
Символ гордого терпенья,
Величавого смиренья.
Как он очутился тут?
Средь утесистых громад
Кораблю пустыни тяжко.
Но, похоже, он, бедняжка,
Сам во многом виноват.
Его пятеро е…
Что, конечно, символ тоже.
Убежать верблюд не может —
Склон горы уж очень крут.
Кто ж героя сих стихов
Мучает с таким упорством?
То они – опричь обжорства
С алчностью, все семь грехов!
Двое – в ухо, трое – в нос!
Совершенно обнаглели!
Налетели, овладели
И имеют наизнос!
Трахают ему мозги,
Оскверняют душу живу,
Задолбали в хвост и в гриву
Эти смертные враги.
Довели его до слез,
До истерики почти что.
Что ж ты терпишь, что стоишь ты?
Где ж твоя, горбатый, злость?
Дромадером прежним будь!
Плюнь же, плюнь же в эти рожи!..
Вот и я затрахан тоже,
Как частушечный верблюд.
Что проку жить? Ответь – зачем вы, дни?
И следующий вопрос – зачем вы, ночи?
Ответь мне, но, пожалуйста, короче,
В двух-трех словах, волынку не тяни.
Ах, ты не можешь?! Ну так извини,
Тогда не вижу смысла… Ах, не хочешь?!
Так что же ты мне голову морочишь?
Труды и дни – на кой мне хрен они?
Молчишь? Молчи, молчи. Игра в молчанку
Ужель так увлекательна? С подранком,
С мышонком веселей играет кот!
И буйный Рим ликует веселее,
Любуясь кровью в страшном Колизее…
Да что «вот именно»?! Что именно-то вот?!
Месяца два назад
В полночном такси
Я слушал на какой-то FM-радиостанции
Ток-шоу.
Ведущий обратился к аудитории
Со следующим вопросом:
«Сколько, на ваш взгляд,
Необходимо современной женщине
Сексуальных партнеров,
Не считая, конечно, супруга?»
Ответы были разные,
Но, в общем-то, все согласились
С тем, что ограничиваться мужем
Современная женщина
Не может и не должна.
Особенно мне запомнился
Звонок Марины из Нижневартовска.
Она считала, что, конечно,
Партнеров должно быть, как минимум, два.
«Ведь мы же, – сказала Марина, —
Цивилизованные люди!»
Тут инородец-шофер
Воскликнул: «Вот билят!»
А я – ни к селу и ни к городу —
Подумал: «Шпенглер!»
«Оставь надежду всяк…» – Спасибо, нет!
Не всяк, и не сюда, и не входящий,
И не оставлю! Без нее, ледащей,
Не мил ни тот, ни этот белый свет.
Хотя питать ее на склоне лет
Накладно, ведь к моей печали вящей,
Похоже, булимией настоящей
Страдает этот жалкий оглоед!
Питание усиленное я
Своей надежде честно поставляю,
Хотя на что она – и сам не знаю.
И главное – ну был бы корм в коня,
А то хиреет ведь день ото дня!..
Я оправдать ее уже не чаю.
Прохожий! Здесь лежит Запоев Тимофей,
Тимур Кибиров тож, пиита и афей.
Наверное, теперь он понял, наконец,
Чего же от него так долго ждал Творец!
Так долго, так напрасно ждал
От дурака сего
И Весть Благую посылал
Буквально для него.
«Ну?» – вопрошал я много лет
И слышал только «Гну!» в ответ.
Но, согнутый уже в дугу,
Я удержаться не могу
И вновь хриплю упрямо: «Ну?!»,
Чтоб вновь услышать это «Гну!»
Согнув меня в бараний рог,
Он продолжает диалог.
«Ну? – Гну! – Ну? – Гну!» И как ему
Не надоело самому
Все гнуть и гнуть!.. Но ни фига
не надоело мне пока!
Уже написан Вертер, и уже
Написано, что он уже написан.
Чу! Полночь бьет. И вот гонец из Пизы:
«Тобе пакет!» – Неужто мне? Ужель
Меня так скоро вышвырнут отсель?
Ужели? Неужели в самом деле
Промчались дни, сгорели карусели
Мои? Как бы оленей быстрый бег.
Каких еще оленей? Две газели.
Ну, как там дальше?.. на головку сели…
Молчать гусары!.. А Мельхиседек
Что именно не помню, но изрек.
Наверное, «тобе пакет!» Всех вумных
Послали к вумным, а к тебе гонец
Приходит в сих лесах широкошумных,
И будет, будет вам ужо мертвец!
Куда ж он денется средь ровныя долины?
– Так пел вчера я, пьяная скотина.
Так пел я, так орал и умирал,
Цитировал по памяти и врал.
А утром понял, префикса какого
Страдания достойны пожилого,
Уже написанного. Правильно, гусары!
И тема не нова. И Вертер старый.
Что ни день ослабляются силы.
Ум безумен. Бесчувственна грудь.
Об ином умолчим. До могилы
(Ля минор) добредем как-нибудь.
В свете тихом бреду до могилы,
Но иное торчит до сих пор
На тебя, друг далекий, но милый!
(Ля минор. Ми мажор. Ля минор.)
Прохожая! Пройди!
Чего теперь рыдать!..
А впрочем, погоди —
Вдруг выскочу опять!
Светло-серенький снежок.
Темно-серенький лесок.
А над ними нависает
Серый-серый небосвод.
Низкий, плоский свод небесный.
Тянется денек воскресный.
Что ж ты дремлешь, друг прелестный?
Где ж ты дремлешь? С кем?
Ну ты что – совсем?
И хоть я до счастья падкий,
Не запречь уж мне лошадку,
Не предаться ничему.
И не поиметь виденье,
Непостижное уму.
На исходе воскресенье.
Я смотрю во тьму.
Темно-темно-серый вечер.
Светло-серый снег.
По нему идет шатаясь
И, должно быть, матюкаясь
Черный человек.
Хорошо, что смысла нет.
Хорошо, что нету толку.
Хорошо мне втихомолку
Проклинать весь белый свет,
Озирать всю эту тьму.
Жорж Иванов, почему
Хорошо нам то, что плохо,
Хорошо нам просто сдохнуть?..
Неужели потому,
Что она ушла к нему?
Ну конечно же, не только!
И не столько, и нисколько!
Слишком мрачен этот мрак,
Страшен страх и значим знак,
Слишком длится это долго,
Чтобы объясняться так!
Слишком, слишком, чересчур!
Чересчур не знают меры
Эти рожи и химеры!
Ну какой уж тут Амур.
Нет, совсем не Купидон
Носит имя Легион…
И никто нам не поможет.
Кто ж нам станет помогать.
Разве только Матерь Божья,
Скорбных и скорбящих Мать.
Я, к сожаленью, не помню,
Кто сыграл Тебя
В блокбастере
Мэла Гибсона,
Но это ведь все-таки лучше
Вандиковой глупой мадонны?
Ну правда же, гораздо похожее?
И чем-то похоже
На мою бабушку,
Розу Баккериевну Залееву…
А поэтому я, Матерь Божья,
Ныне с молитвой
Пред твоим образом,
Нечаянная радость.
Матушка Божия, если возможно,
Утоли, пожалуйста, мои печали,
Укрепи меня перед последней битвой.
Пытаясь прыгнуть выше носа,
Затылком грохнулся об пол.
Ну что, допрыгался, козел?
Что, доупрямился, осел?
Вот какова цена вопроса
«Чому я все же не орел?»
Так, на лопатках на обеих,
Как труп в пустыне, я лежу,
И только вверх теперь гляжу,
И скорбно говорю себе я:
«Гляди, козел, – там Агнец в небе!
Дивись, осел, – летит Пегас!
Ввысь не подпрыгивать тебе бы,
Длиннее был бы мой рассказ!
Остались – вот как! – только рожки.
Вот так окончился полет.
Сломив несмысленную бошку,
Покойся с миром, бедный скот».
Спокойной вам ночи,
Приятного сна,
Желаю вам видеть
Козла и осла,
Козла до полночи,
Осла до утра.
Спокойной вам ночи,
Приятного сна.
Кулик славословит болото.
Над розой свистит соловей.
Лишь мне не поется чего-то
На съемной квартирке моей!
Ни вздоха, о друг мой, ни слова,
И хныкать мне даже невмочь.
За окнами – снова здорово! —
Стоит вековечная ночь.
Стоит не шелохнется, будто
Ничто ей уже не указ.
А в то, что случается утро,
Совсем я не верю сейчас.
Так стой же стоймя, моя полночь!
Я сиднем пока посижу.
Давно мне не стыдно, не больно,
Давно ходуном не хожу.
Ты, ноченька, тоже ведь нынче
Недвижна и глухонема,
Как я, и мертва, и прилична,
Не сводишь, не сходишь с ума.
Я тоже, как ты, обезлюдел,
Застыл на диване, как ты,
Давно мне не больно, не трудно,
Давно не читаю посты.
Не надо над розой-мимозой
Опять тишину нарушать,
Яриться почтовою прозой,
Курлыкать, кудахтать, свистать.
Вот, наконец-то, и выполнил я обещанье,
Данное маме и папе: «Я больше не буду!»
Не спи, не спи – замерзнешь!
Побегай, поскакай!
Но карабин при этом
Из рук не выпускай!
Не спи, мой бедный разум,
Чудовищ не плоди!
А наплодил – так честно
В глаза им погляди!
Взгляни в глаза чудовищ
И не сойди с ума!
Ведь панночка померла
Из-за тебя, Хома!
Все те же шуты и кастраты,
Что хаяли песню твою,
Считают теперь глуповатой
И спетою песню сию.
Приводят резоны такие,
Уж так убедительно врут,
Что сам я поверил впервые,
Что песенке нашей капут.
Но вот они сами запели
Во всю бесноватую прыть.
И понял я – сроки приспели
И время святых выносить!
Спасать эти топосы, лики,
Расхристанный иконостас.
Всю тяжесть священных реликвий
Мы вынесем, Генрих, сейчас.
Вот только куда их нести-то,
Где ж те катакомбы, певец,
Где нег этих чистых обитель,
Куда нам бежать наконец?
Что проку жить?
Что пользы петь?
Давай, скажи!
А ну, ответь!
И я скажу
Тебе в ответ,
Не погляжу,
Что проку нет!
Что проку не было и нет,
Что за спиною тыщи лет.
Ну да, почти две тыщи лет.
И это, дурачок, ответ.
Не подвижно лишь солнце любви!
Вперед, без страха и сомненья,
Как нам Плещеев завещал!
Зарю святого обновленья
Он предвещал и обещал.
Но солнце всходит и заходит,
Который уж, который век.
Без устали по кругу бродит
Вперед и выше человек.
Без страха божьего блуждает,
Не сомневаясь, что вперед —
Туда, где снова поджидает
Зари пленительный восход!
Одна заря спешит другую
Сменить, затмить и погасить.
Плещеев, бедный, ни в какую
Маршрут не хочет изменить.
Опять: «Вперед, заре навстречу!»
Горячечный лепечет бред…
А за спиною ясный вечер
И тихий невечерний свет.
«…am now no more».
В. В. Набоков
Ох, как бы мне не вышли боком
Кладбищенские эти mots!
Хорош тянуть обиду с блюдца
И представлять, как все зальются
Слезами и полюбят враз
Труп нелюбимого сейчас.
Знакомый труп и зной полдневный…
Ну да, полюбят, как не так!
Ты, что ли, мертвая царевна?!.
Гляди, накаркаешь, дурак,
Действительно зубовный скрежет,
Действительно кромешный мрак,
Вполне действительную нежить.
Если в течение стольких лет
За нашим бокалом сидят
И девушек наших ведут в кабинет
Столько веков подряд —
Есть все основания предположить,
Что вовсе не наши они, может быть,
Что этот бокал чужой,
Чужие души, чужая плоть,
Что все это время – храни нас Господь —
Хозяин у них иной.
Ах, Александр Сергеевич,
Ошибочка вышла.
Вы-то судили по Дельвигу
Да по себе.
Ну а нам-то, конечно же,
Тьма низких истин дороже.
Ближе, дороже, уютней и выгодней нам
Тьмущая тьма
Преисподнего этого низа.
Мы-то себя возвышать не позволим
Всяким обманам!
Мы-то уверились —
Все, что высоко – обман!
И никаких, никаких, кроме низких,
не может быть истин.
Разве что страшные…
Все это очень понятно.
Только одно непонятно —
С каких это все-таки щей
Стал почитаться комплекс вот этих идей
Свидетельством зрелого и развитого
Ин-тел-лек-ту-ализма?
И даже, прости Господи,
некой духовности?
То же ведь самое в юности дикой моей
На окраине города Нальчика
Приговаривала шпана,
Косячок забивая:
«Весь мир, пацан, бардак! Все бабы – бляди!»
Иль, скажем, надписи в общественных туалетах
Из вольной русской поэзии:
«Хозяйка – блядь, пирог – говно!
Е… я ваши именины!»
А коли так, то все едино,
То все действительно равно —
Противно, скучно и смешно.
Коль именины впрямь такие,
Какой же спрос тогда с гостей?
Гуляй, рванина, не робей,
Зачем нам истины иные?
Срывай же всяческие маски
И заворачивай подол!
Управы нет, и нет острастки,
Гуляй, шпаненок, без опаски —
Твой час (двенадцатый) пришел.
Или рыло в камуфляже,
Иль педрила в макияже,
Или даже, или даже
В златотканых ризах поп.
– Ну а ты хотел чего б?
Ну, наверное, хотел я,
Чтоб преобразилось тело,
Чтоб возобновился дух,
Чтобы не было мне пусто.
Чтоб от лжи тысячеустой
Я замкнул бы слух.
В общем, ни одно из двух
Выбирать я не намерен,
Даже, даже – будь уверен! —
Ни одно из трех!
В камуфляже, в макияже,
В великодержавном раже
Не воскреснет Бог!
Пляшет смерть, кружатся беси…
Не воскреснет! Не воскресе!..
– Да уже воскрес, сынок!
Вытри глазки.
Чмок!
Чмок!
Чмок!
Гляди! Во все глаза гляди, читатель мой!..
Ну хоть одним глазком, хоть взгляда удостой!
Хоть краешком взгляни!.. Да нет же, не сюда!
Не на меня, дурак, чуть выше – вон туда!
Глаголу моему не хочешь – не внемли,
Но только виждь вон то, что светится вдали!
Блик, облик. Да не блик, не облик никакой,
Не Блок, а облака над тихою водой!
Всего лишь облака подсвечены слегка.
И ты на них уже смотрел наверняка.
Ну? Вспомнил, наконец? Ну вот они, ну да!
И лишь об этом речь – как прежде, как всегда!
О как они горят, там, на исходе дня!..
Ну, правда ж, хорошо? Ну похвали меня.
Прохожий! Марш домой!
Не шастай по кладбищам!
Здесь пищи нет уму,
Червям здесь только пища!
Дурному не учись,
Живи себе и здравствуй!
Знай уповай себе,
Пока не склеил ласты.
Что проку, милый, задавать
Вопрос «Что проку жить?»
Коль не намерен подыхать,
Так нечего блажить!
А коль намерен, так вопрос
И вовсе ни к чему,
Как говорил Иисус Христос
Пилату твоему,
Сенекам бедненьким твоим,
Чоранам-дурачкам.
Да лучше уж напиться в дым,
Как Ной, чем быть как Хам!
Тебе ль, обсосу, вопрошать,
Тебе ль, балбесу, ныть?
Да лучше уж на все плевать
И друг друга любить!
Плевать, что с четырех сторон
Чужая сторона!
Есть верх еще и низ, и он
Без дна – ей-ей – без дна!
Так плюнь чрез левое плечо
Отравленной слюной!..
Но постарайся не на все,
В колодец не любой.
Предмету страсти я сказал:
«Послушай-ка, предмет!
Не я ль тебя одушевлял
В теченье стольких лет?
Я душу вкладывал свою
В бездушную тебя!
И что ж? Теперь я слезы лью,
Всю душу погубя!»
Но вожделения объект
Резонно отвечал:
«А кто просил, чтоб ты, субъект,
Меня одушевлял?
Давно и без тебя, глупец,
Бессмертной и живой
Душой снабдил меня Творец.
Не стой же над душой!»
По деревне шел Степан.
Бъл мороз трескучий.
У Степана х… стоял.
Так, на всякий случай.
По деревне шел Степан.
Что сей Степа означает?
И куда же он шагает?
Не туда ль, куда Беньян
Пилигрима посылает?
Угадали. Точно так.
Сквозь кромешный этот мрак
Мимо тещиного дома
Мой герой пройти готов,
Озирая мир знакомый,
Самый падший из миров.
Был мороз трескучий– в смысле
Ниже плинтуса уже
Пал сей мир. Живой душе
В нем совсем уж стало кисло.
De profundis голосить
Нам, продрогшим, остается.
Лошадь бледная несется,
Мраз трещит, и мрак смеется,
Нежить начинает жить.
У Степана х… стоял…
Тут синекдоха, наверно.
Значит, Степа в этой скверне
Стойкости не потерял.
Твердость не утратил он,
Он остался несгибаем.
Вот и нам бы, раздолбаям,
Не сдаваться бы в полон,
Как бы ни был Враг силен.
Так, на всякий случай – то есть
Что бы ни случилось впредь
Нам, задрыгам, претерпеть,
Встретим это изготовясь.
Честь предложена была —
Береги и все дела.
Бог не выдаст, свин не съест,
Коль сохранна будет честь.
Ты иди, Степан, иди
Невзирая на морозы,
На угрозы и психозы!
Случай всякий впереди!
Конец