Лене Борисовой
Из Джона Шейда
Когда, открыв глаза, ты сразу их зажмуришь
от блеска зелени в распахнутом окне,
от пенья этих птиц, от этого июля, —
не стыдно ли тебе? Не страшно ли тебе?
Когда сквозь синих туч на воды упадает
косой последний луч в осенней тишине,
и льется по волне, и долго остывает, —
не страшно ли тебе? Не стыдно ли тебе?
Когда летящий снег из мрака возникает
в лучах случайных фар, скользнувших по стене,
и пропадает вновь, и вновь бесшумно тает
на девичьей щеке, – не страшно ли тебе?
Не страшно ли тебе, не стыдно ль – по асфальту
когда вода течет, чернеет по весне,
и в лужах облака, и солнце лижет парту
четвертой четверти, – не стыдно ли тебе?
Я не могу сказать, о чем я, я не знаю…
Так просто, ерунда. Все глупости одне…
Такая красота, и тишина такая…
Не страшно ли, скажи? Не стыдно ли тебе?
Все произведения мировой литературы я делю на разрешенные и написанные без разрешения. Первые – это мразь, вторые – ворованный воздух. Писателям, которые пишут заведомо разрешенные вещи, я хочу плевать в лицо, хочу бить их палкой по голове…
«Посреди высотных башен
вид гуляющего…» Как,
как там дальше? Страшен? Страшен.
Но ведь был же, Миша, знак,
был же звук! И бедный слух
напрягая, замираем,
отгоняя, словно мух,
актуальных мыслей стаи,
отбиваемся от рук,
от мильона липких рук,
от наук и от подруг.
Воздух горестный вдыхая,
синий воздух, нищий дух.
Синий воздух над домами
потемнел и пожелтел.
Белый снег под сапогами
заскрипел и посинел.
Свет неоновый струится.
Мент дубленый засвистел.
Огонек зеленый мчится.
Гаснут окна. Спит столица.
Спит в снегах СССР.
Лишь тебе еще не спится.
Чем ты занят? Что ты хочешь?
Что губами шевелишь?
Может, Сталина порочишь?
Может, Брежнева хулишь?
И клянешь года застоя,
позитивных сдвигов ждешь?
Ты в ответ с такой тоскою —
«Да пошли они!» – шепнешь.
Человек тоски и звуков,
зря ты, Миша. Погляди —
излечившись от недугов,
мы на истинном пути!
Все меняют стиль работы —
Госкомстат и Агропром!
Миша, Миша, отчего ты
не меняешь стиль работы,
все талдычишь о своем?
И опять ты смотришь хмуро,
словно из вольера зверь.
Миша, Миша, диктатура
совести у нас теперь!
То есть, в сущности, пойми же,
и не диктатура, Миш!
То есть диктатура, Миша,
но ведь совести, пойми ж!
Ведь не Сталина-тирана,
не Черненко моего!
Ну какой ты, право, странный!
Не кого-то одного —
Совести!! Шатрова, скажем,
ССП и КСП,
и Коротича, и даже
Евтушенко и т. п.!
Всех не вспомнишь. Смысла нету.
Перечислить мудрено.
Ведь у нас в Стране Советов
всякой совести полно!
Хватит совести, и чести,
и ума для всех эпох.
Не пустует свято место.
Ленин с нами, видит Бог!
Снова он на елку в Горки
к нам с гостинцами спешит.
Детки прыгают в восторге.
Он их ласково журит.
Ну не к нам, конечно, Миша.
Но и беспризорным нам
дядя Феликс сыщет крышу,
вытащит из наших ям,
и отучит пить, ругаться,
приохотит к ремеслу!
Рады будем мы стараться,
рады теплому углу.
Рады, рады… Только воздух,
воздух синий ледяной,
звуков пустотелых гроздья
распирают грудь тоской!
Воздух краденый глотая,
задыхаясь в пустоте,
мы бредем – куда не знаем,
что поем – не понимаем,
лишь вдыхаем, выдыхаем
в полоумной простоте.
Только вдох и только выдох,
еле слышно, чуть дыша…
И теряются из вида
диссиденты ВПШ.
И прорабы духа, Миша,
еле слышны вдалеке.
Шум все тише, звук все ближе.
Воздух чище, чище, чище!
Вдох и выдох налегке.
И не видно и не слышно
злополучных дурней тех,
тех тяжелых, душных, пышных
наших преющих коллег,
прущих, лезущих без мыла
с Вознесенским во главе.
Тех, кого хотел Эмильич
палкой бить по голове.
Мы не будем бить их палкой.
Стырим воздух и уйдем.
Синий-синий, жалкий-жалкий
нищий воздух сбережем.
Мы не жали, не потели,
не кляли земной удел,
мы не злобились, а пели
то, что синий воздух пел.
Ах, мы пели – это дело!
Это – лучшее из дел!..
Только волос поседел.
Только голос, только голос
истончился, словно луч,
только воздух, воздух, воздух
струйкой тянется в нору,
струйкой тоненькой сочится,
и воздушный замок наш
в синем сумраке лучится,
в ледяной земле таится,
и таит и прячет нас!
И воздушный этот замок
(ничего, что он в земле,
ничего, что это яма)
носит имя Мандельштама,
тихо светится во мгле!
И на улице на этой,
а вернее, в яме той
праздника все также нету.
И не надо, дорогой.
Так тебе и надо, Миша!
Так и надо, Миша, мне!..
Тише. Слышишь? Вот он, слышишь?
В предрассветной тишине
над сугробами столицы
вот он, знак, и вот он, звук,
синим воздухом струится,
наполняя бедный слух!
Слышишь? Тише. Вот он, Миша!
Ледяной проточный звук!
Вот и счастье выше крыши,
выше звезд на башнях, выше
звезд небесных, выше мук
творческих, а вот и горе,
вот и пустота сосет.
Синий ветер на просторе
грудь вздымает и несет.
Воздух краденый поет.
Ты от бега и снега налипшего взмок.
Потемневший, подтаявший гладкий снежок
ты сжимаешь в горячей ладошке
и сосешь воровато и жадно, хотя
пить от этого хочешь сильнее.
Жарко… Снять бы противный девчачий платок
из-под шапки… По гладкой дорожке
разогнавшись, скользишь, но полметра спустя —
вверх тормашками, как от подножки.
Солнце светит – не греет. А все же печет.
И в цигейке с родного плеча горячо,
жарко дышит безгрешное тело.
И болтаются варежки у рукавов,
и прикручены крепко снегурки…
Ледяною корою покрылся начес
на коленках. И вот уже целый
месяц елка в зеркальных пространствах шаров
искривляет мир комнаты белой.
И ангиной грозит тебе снег питьевой.
Это, впрочем, позднее. А раньше всего,
сладострастней всего вспоминаешь
четкий вафельный след от калош на пустом,
на первейшем крахмальном покрове.
И земля с еще свежей зеленой травой
обнажится, когда ты катаешь
мокрый снег, налипающий пласт за пластом,
и пузатую бабу ваяешь.
У колонки наросты негладкого льда…
Снегири… Почему-то потом никогда
не видал их… А может, и раньше
видел лишь на «Веселых картинках» и сам
перенес их на нашу скамейку —
только это стоит пред глазами всегда.
С меха шубки на кухне стекает вода.
Я в постели свернулся в клубок и примолк,
мне читают «Письмо неумейке».
Я берег покидал туманный Альбиона.
Я проходил уже таможенный досмотр.
Как некий Чайльд-Гарольд в печали беззаконной
я озирал аэропорт.
Покуда рыжий клерк, сражаясь с терроризмом,
Денискин «Шарп» шмонал, я бросил взгляд назад,
я бросил взгляд вперед, я встретил взгляд Отчизны,
и взгляд заволокла невольная слеза.
Невольною тоской стеснилась грудь. Прощай же!
Любовь моя, прощай, Британия, прощай!
И помнить обещай.
И вам поклон нижайший,
анслейские холмы!.. Душа моя мрачна —
My soul is dark. Скорей, певец, скорее!
Опять ты с Ковалем напился допьяна.
Я должен жить, дыша и болыпевея.
Мне не нужна
страна газонов стриженых и банков,
каминов и сантехники чудной.
Британия моя, зеленая загранка,
мой гиннесс дорогой!
Прощай, моя любовь!.. Прощание славянки…
Прощай, труба зовет, зовет Аэрофлот.
Кремлевская звезда горит, как сердце Данко,
«Архипелаг ГУЛАГ» под курткою ревет.
Платаны Хэмпстэда, не поминайте лихом!
Прощай, мой Дингли Делл. Прощай, король Артур.
Я буду вспоминать в Отечестве великом
тебя, сэр Саграмур.
Прощай, мой Дингли Делл. Я не забуду вас.
Айвенго, вашу руку!
Судьба суровая на вечную разлуку,
быть может, породнила нас.
Прощай, мой Дингли Делл, мой светлый Холли Буш,
газонов пасмурных сиянье.
Пью вересковый мед, пью горечь расставанья.
Я больше не вернусь.
Прощай, Британия… My native land, welcome!
Welcome, welcome, завмаги и завгары!
Привет вам, волочильщики, и вам,
сержанты, коменданты, кочегары,
вахтерши, лимита, медперсонал,
кассирши, гитаристы, ИТРы,
оркестров симфонических кагал,
пенсионеры, воры, пионеры,
привет горячий, пламенный привет
вам, хлопкоробы, вам, прорабы,
народный университет,
Степашка с Хрюшей, Тяпа с Ляпой,
ансамбль Мещерина, балет,
афганцы злые, будки, бабы,
мальчишки, лавки, фонари,
дворцы – гляди! – монастыри,
бухарцы, сани, огороды,
купцы, лачужки, мужики,
бульвары, башни, казаки,
аптеки, магазины моды,
балконы, львы на воротах
и стаи галок на крестах.
Привет, земля моя. Привет, жена моя.
Пельмени с водочкой – спасибо!
Снег грязненький поет и плачет в три ручья,
и голый лес такой красивый!
Вновь пред твоей судьбой, пред встречей роковой
я трепещу и обмираю.
Но мне порукой Пушкин твой,
и смело я себя вверяю!..
Но вот уже, в боты набравши воды,
корабль из слоистой сосновой коры
пускаешь по мусорным бурным ручьям,
слепящим глаза!
Веселое, словно коза-дереза,
брыкастое солнце изводит следы
обглоданных, нечистоплотных снегов
по темным углам.
И прель прошлогодняя, ржавчина, хлам
прекрасны! И так же прекрасен и нов
мяча сине-красного первый шлепок!
И вот уже, вот —
и сладких, и липких листочков налет
покрыл древесину, и ты изнемог
от зависти, глядя, как дядя Вадим
сарай распахнул
и пыльный «Орленок» выводит за руль.
И вот уже, гордый бесстрашьем своим,
ты слышишь гуденье двух пойманных ос
в пустом коробке.
И в маленьком пятиконечном цветке,
единственном в грудах сиреневых звезд
у нашей калитки, ты счастье найдешь.
И вот уже кровь
увидев на грязной коленке, готов
расплакаться, но ничего, заживешь
до свадьбы. И дедушка снова с утра
отправился в сад.
И в розово-белом деревья стоят.
И ждет не дождется каникул сестра.
И вечером светлым звучит издали
из парка фокстрот.
И вот уже ставни закрыты. И вот
ты спишь и летишь от прогретой земли.
И тело растет.
Всем телом, всем сердцем, всем сознанием – слушайте Революцию!
И скучно, и грустно. Свинцовая мерзость.
Бессмертная пошлость. Мещанство кругом.
С усами в капусте. Как черви слепые.
Давай отречемся! Давай разобьем
оковы! И свергнем могучей рукою!
Гори же, возмездья священный огонь!
На волю! На волю из душной неволи!
На волю! На волю! Эван эвоэ!
Плесну я бензином! Гори-гори ясно!
С дороги, филистер, буржуй и сатрап!!
Довольны своей конституцией куцой!?
Печные горшки вам дороже, скоты?
Так вот же вам, вот! И посыпались стекла.
Эван эвоэ! Мы под сводом законов
задохлись без солнца – даешь динамит!
Ножом полосну, полосну за весну я!
Мне дела нет, сволочь, а ну сторонись!
С дороги, с дороги, проклятая погань!
О Либер, о Либер, свободы мой бог!
Спаси, бля, помилуй, насилуй, насилуй!
Тошнит от воды с вашей хлоркой! Залей
вином нас, и кровью, и спермой, восторгом
преданья огню! Предадимся огню!
Хочу я, и все тут, хочу я, хочу я!
На горе буржуям, эх-эх, попляши!
Гори, полыхай, ничего не жалей!
Сарынь, бля, на кичку! Эван эвоэ!
Довольно законом нам жить! Невтерпеж!
Нет удержу! Нет! Не хочу, не хочу!
Пусть все пропадает. Эх, эх, согреши!
И пусть только сунется Тот, Кто терпел
и нам повелел! Невтерпеж мне! Ату!
Он нам ни к чему! Нам Варраву, Варраву!
Не сторож я брату, не сторож, не брат!
Напишем на знамени «Нет!» Ни на чью
команду мы «Есть!» не ответим! Срываем
погоны, гауптвахту к чертям разломаем!
Уйдем в самоволку до смерти! Сарынь
на кичку! Allons же enfants на отцов!
Откажемся впредь сублимировать похоть!
Визжи под ножом, толстомясая мразь!
Эй, жги город Гамельн! Эй, в стойла соборы!
Гулящая девка на впалой груди!
Не трусь! Aut Caesar, пацан, aut nihil!
Долой полумеры! Эй, шашки подвысь!
Эгей! Гуляй, поле, и, музыка, грянь же
над сворою псов-волкодавов! Долой!
Вся власть никому, никому, ничему!
Да здравствует nihil! Но даже Ничто
над нами не властно, не властно, не властно!
Свобода, свобода, эх-эх, без креста!
Так пусть же сильней грянет буря, ебеныть!
Эх-эх, попляши, попляши, Саломея,
сколь хочешь голов забирай, забирай!
О злоба святая! О похоть святая!
Довольно нам охать, вздыхать, подыхать!
Буржуи, буржуи, жлобы, фраера,
скорей прячьте жирное тело в утесах!
Свобода крылата – и перышком в бок!
Отдай же мне Богово Бог, и отдай
мне, кесарь, свое – подобру-поздорову!
По злу отберу! Ca ira! Ca ira!
Всех кратов повесим, повесим, повесим!
Казак, не терпи, не терпи ничего,
а то атаманом не будешь, не будешь!
O nihil! О вольный полет в пустоте!
Бесцветная жизнь, но от крови – малина!
Не ссы! За процентщицей вслед замочи
и Соню, сначала отхарив, и Дуню,
и Федор Михалыча! Право имей!
Не любо? Дрожащая тварь, что – не любо?
Ага! Будешь знать, будешь знать, будешь знать!
Бог если не умер, то будет расстрелян!
За все отомстим мы, всему отомстим!
И тем, и другим, и себе, и себе!
Allons в санкюлоты! Срывай же штаны!
Пусти же на волю из этих Бастилий
зверюгу с фригийской головкою! Гей!
Нож к горлу – и каждая будет твоей!
Нож в горло – и ты Ubermensch, и Бог умер!
«Эй, дай закурить! Ах, не куришь, козел!»
И бей по очкам эту суку! Прикончи!
Его, и его, и себя, и себя!
Смысл свергнут! Царь и в голове не уйдет!
Эй, бей на куски истукан Аполлона!
Да скроется солнце, да здравствует тьма!
О вскроем же фомкою ящик Пандоры,
в который свободу упрятали вы!
Растопим же сало прогорклое ваше
огнем мирового пожара! Даешь!
Единственный способ украсить жилплощадь —
поджечь ее! Хижинам тоже война!
Все стены долой, все границы, все плевы!
Allons же в безбрежность, enfant мой terrible!
Весь мир мы разрушим, разрушим, разрушим!
И строить не будем мы новый, не будем!
И что было всем, снова станет ничем!
О Хаос родимый! О демон прекрасный!
Гори же ты пламенем синим! Плевать!
И вечный, бля, бой! Эй, пальнем-ка, товарищ,
в святую – эх-ма – толстозадую жизнь!
О, пой же, сирена, мне песнь о свободе,
о гибели, гибели, гибели пой!
Я воском не стану глушить твое пенье!
О, пой же мне древние песни, о, пой
про Хаос родимый, родимый, родимый!
Хочу! Выхожу из себя, из тюрьмы!
Из трюма – из тела уж лучше на дно нам!
Мы днище продолбим, продолбим, продолбим!
Эван эвоэ! О тимпаны в висках!
О сладость, о самозабвенье полета —
пусть вниз головой, пусть единственный раз,
с высот крупноблочного дома в асфальт!
Кончай с этой рабской душою и телом!..
И вот я окно распахнул и стою,
отбросив ногою горшочек с геранью.
И вот подоконник качнулся уже…
И вдруг от соседей пахнуло картошкой,
картошкой и луком пахнуло до слез.
И слюнки текут… И какая же пошлость
и глупость какая! И жалко горшок
разбитый. И стыдно. Ах, Господи Боже!
Прости дурака! Накажи сопляка
за рабскую злобу и неблагодарность!
Да здравствуют музы! Да здравствует разум!
Да здравствует мужество, свет и тепло!
Да здравствует Диккенс, да здравствует кухня!
Да здравствует Ленкин сверчок и герань!
Гостей позовем и картошки нажарим,
бокалы содвинем и песню споем!
Нелепо ли, братцы? – Конечно.
Еще как нелепо, мой свет.
Нет слаще тебя и кромешней,
тебя несуразнее нет!
Твои это песни блатные
сливаются с музыкой сфер,
Россия, Россия, Россия,
Российская СФСР!
И льется под сводом Осанна,
и шухер в подъезде шмыгнул.
Женой Александр Алексаныч
назвал тебя – ну сказанул!
Тут Фрейду вмешаться бы впору,
тут бром прописать бы ему!
Получше нашла ухажера
Россия, и лишь одному
верна наша родная мама,
нам всем Джугашвили отец,
эдипова комплекса драму
пора доиграть наконец…
А мне пятый пункт не позволит
и сыном назваться твоим.
Нацменская вольная воля,
развейся Отечества дым!
Не ты ль мою душу мотала?
Не я ль твою душу мотал?
В трамвае жидом обзывала,
в казарме тюрьмою назвал.
И все ж от Москвы до окраин
шагал я, кругом виноват,
и слышал, очки протирая,
великий, могучий твой мат!
И побоку злость и обиды,
ведь в этой великой стране
хорошая девочка Лида
дала после танцев и мне!
Ведь вправду страны я не знаю,
где б так было вольно писать,
где слово, в потемках сгорая,
способно еще убивать…
О Господи, как это просто,
как стыдно тебе угодить,
наколки, и гной, и коросту
лазурью и златом покрыть!
Хоругви, кресты да шеломы,
да очи твои в пол-лица!
Для этой картины искомой
ищи побойчее певца!
Позируй Илье Глазунову,
Белову рассказ закажи
и слушай с улыбкой фартовой,
на нарах казенных лежи.
Пусть ласковый Сахар Медович,
Буй-тур Стоеросов пускай,
трепещущий пусть Рабинович
кричат, что не нужен им рай —
дай Русь им!.. Про это не знаю.
Но, слыша твой окрик: «Айда!» —
манатки свои собираю,
с тобой на этап выходя.
И русский-нерусский – не знаю,
но я буду здесь умирать.
Поэтому этому краю
имею я право сказать:
стихия, Мессия, какие
еще тебе рифмы найти?
В парижских кафе – ностальгия,
в тайге – дистрофия почти,
и – Боже ж ты мой! – литургия,
и Дева Мария, и вдруг —
петлички блестят голубые,
сулят, ухмыляясь, каюк!
Ведь с четырехтомником Даля
в тебе не понять ни хрена!
Ты вправду и ленью, и сталью,
и сталью, и ленью полна.
Ты собственных можешь Платонов,
Невтонов плодить и гноить,
и кровью залитые троны
умеешь ты кровью багрить!
Умеешь последний целковый
отдать, и отнять, и пропить,
и правнуков внука Багрова
в волне черноморской топить!
Ты можешь плясать до упаду,
стихи сочинять до зари,
и тут же, из той же тетради
ты вырвешь листок и – смотри —
ты пишешь донос на соседа,
скандалишь с помойным ведром,
французов катаешь в ракете,
кемаришь в полночном метро,
дерешься саперной лопаткой,
строптивых эстонцев коришь,
и душу, ушедшую в пятки,
Высокой Духовностью мнишь!
Дотла раскулачена, плачешь,
расхристана – красишь яйцо,
на стройках и трассах ишачишь,
чтоб справить к зиме пальтецо.
Пусть блохи английские пляшут,
нам их подковать недосуг,
в субботу мы черную пашем,
отбившись от собственных рук.
Последний кабак у заставы,
последний пятак в кулаке,
последний глоток на халяву,
и Ленин последний в башке.
С тоской отвернувшись от петель,
сам Пушкин прикрыл тебе срам.
Но что же нам все же ответить
презрительным клеветникам?
Вот этого только не надо!
Не надо бубнить про татар,
про ляхов и немцев, про НАТО,
про жидо-масонский кагал!
Смешно ведь… Из Афганистана
вернулись. И времени нет.
Когда ж ты дрожать перестанешь
от крика: «На стол парбилет!»?
Когда же, когда же, Россия?
Вернее всего, никогда.
И падают слезы пустые
без смысла, стыда и следа.
И как наплевать бы, послать бы,
скипнуть бы в Европу свою…
Но лучше сыграем мы свадьбу,
но лучше я снова спою!
Ведь в городе Глупове детство
и юность прошли, и теперь
мне тополь достался в наследство,
асфальт, черепица, фланель,
и фантик от «Раковой шейки»,
и страшный поход в Мавзолей,
снежинки на рыжей цигейке,
герань у хозяйки моей,
и шарик от старой кровати,
и Блок, и Васек Трубачев,
крахмальная тещина скатерть,
убитый тобой Башлачев,
досталась Борисова Лена,
и песня про Ванинский порт,
мешочек от обуви сменной,
антоновка, шпанка, апорт,
закат, озаривший каптерку,
за Шильковым синяя даль,
защитна твоя гимнастерка
и темно-вишневая шаль,
и версты твои полосаты,
жена Хасбулата в крови,
и зэки твои, и солдаты,
начальнички злые твои!
Поэтому я продолжаю
надеяться черт-те на что,
любить черт-те что, подыхая,
и верить, и веровать в то,
что Лазарь воскреснет по Слову
Предвечному, вспрянет от сна,
и тихо к Престолу Христову
потянемся мы с бодуна!
Потянемся мы, просыпаясь,
с тяжелой, пустой головой,
и щурясь, и преображаясь
от света Отчизны иной —
невиданной нашей России,
чахоточной нашей мечты,
воочью увидев впервые
ее дорогие черты!
И, бросив на стол партбилеты,
в сиянии радужных слез
навстречу Фаворскому Свету
пойдет обалдевший колхоз!
Я верую – ибо абсурдно,
абсурдно, постыдно, смешно,
бессмысленно и безрассудно,
и, может быть, даже грешно.
Нелепо ли, братцы? – Нелепо.
Молись, Рататуй дорогой!
Горбушкой канадского хлеба
занюхай стакан роковой.
Распахнута дверь. И в проеме дверном
колышется тщетная марля от мух.
И ты, с солнцепека вбежав за мячом,
босою и пыльной ступней ощутишь
прохладную мытую гладь половиц.
Побеленных комнат пустой полумрак
покажется странным. Дремотная тишь.
Лишь маятник, лишь монотонность осы,
сверлящей стекло, лишь неверная тень
осы сквозь крахмал занавески… Но вновь,
глотнув из ведра тепловатой воды,
с мячом выбегаешь во двор и на миг
ослепнешь от шума, жары и цветов,
от стука костяшек в пятнистой тени,
где в майках, в пижамах китайских сидят
мужчины и курят «Казбек», от возни
на клумбе мохнатых, медлительных пчел.
Горячей дорожкою из кирпича
нестарая бабушка с полным ведром
блестящей воды от калитки идет.
Томительно зреют плоды. Алыча,
зеленая с белою косточкой, вся
безвременно съедена… На пустыре
плохие большие мальчишки в футбол
и карты играют. Тебе к ним нельзя.
От стойкой жары выгорает земля,
и выцветет небо к полудню, совсем
как ситец трусов по колено. Вода
упругой и мелкой реки пронесет
тебя под мостом на резине тугой,
на камере автомобильной (Хвалько
«Победу» купили)…
И так далеко
все видно, когда, исцарапав живот,
влезаешь на тополь – гряда черепиц
утоплена в зелени, и над двором
соседним летают кругами, светясь
плакатной невинностью, несколько птиц.
Перед рассветом зазвучала птица.
И вот уже сереющий восток
алеет, розовеет, золотится.
Росой омыты каждый стебелек,
листок и лепесток, и куст рябины,
и розовые сосны, и пенек.
И вот уж белизною голубиной
сияют облака меж темных крон
и на воде, спокойной и невинной.
И лесопарк стоит заворожен.
Но вот в костюме импортном спортивном
бежит толстяк, спугнув чету ворон.
И в ласковых лучах виденьем дивным
бегуньи мчатся. Чесучовый дед,
глазами съев их грудки, неотрывно
их попки ест, покуда тет-а-тет
пса внучкина с дворнягой безобразной
не отвлечет его. Велосипед
несет меж тем со скоростью опасной
двух пацанов тропинкой по корням
дубов и дребезжит. И блещет ясно
гладь водная, где, вопреки щитам
осводовским, мужчина лысоватый
уж миновал буйки, где, к поплавкам
взгляд приковав, парнишка конопатый
бессмысленно сидит. Идет семья
с коляскою на бережок покатый.
И буквы ДМБ хранит скамья
в тени ветвей. На ней сидит старушка
и кормит голубей и воробья.
И слышен голос радостный с опушки
залитой солнцем: «Белка, белка!» – «Где?» —
«Да вот же, вот!» И вправду – на кормушке
пронырливый зверек. А по воде
уж лодки, нумерованные ярко,
скользят. Торчит окурок в бороде
верзилы полуголого. Как жарко.
И очередь за квасом. Смех и грех
наполнили просторы лесопарка.
Играют в волейбол. Один из тех,
кто похмелиться умудрился, громко
кадрится без надежды на успех
к блондинке в юбке джинсовой. Потомки
ворчливых ветеранов тарахтят —
они в Афган играют на обломках
фанерных теремка. И добрый взгляд
Мишутки олимпийского направлен
на волка с зайцем, чьи тела хранят
следы вечерних пьянок. Страшно сдавлен
рукою с синей надписью «Кавказ»
блестящий силомер. И мяч направлен
нарочно на очкарика. «Атас!»
И, спрятав от мента бутылки, чинно
сидят на травке. Блещет, как алмаз,
стакан, забытый кем-то. Викторина
идет на летней сцене. И поет
то Алла Пугачева, то Сабрина,
то Розенбаум. И струится пот
густой. И с непривычною обновой —
с дубинкой черной – рыжий мент идет,
поглядывает. И Высоцкий снова
хрипит из репродуктора. И вновь
«Май ласковый», и снова Пугачева.
Как душно. И уже один готов.
Храпит в траве с расстегнутой ширинкой.
И женский визг, и хохот из кустов,
и кровь – еще в диковинку, в новинку —
сочится слишком ярко из губы
патлатого подростка, без запинки
кричащего ругательства. Жлобы
в тени от «Жигулей» играют в сику.
И ляжки, сиськи, животы, зобы,
затылки налитые, хохот, крики,
жара невыносимая. Шашлык
и пиво. Многоликий и безликий
народ потеет. Хохот. Похоть. Крик.
Блеск утомляет. Тучи тяжелеют,
сбиваются. Затмился гневный лик
светила лучезарного. Темнеет.
И духота томит, гнетет, башка
трещит, глаза налитые мутнеют,
мутит уже от теплого пивка,
от наготы распаренного тела,
от рислинга, портвейна, шашлыка
говяжьего… «Мочи его, Акела!» —
визжат подростки. Но подходит мент,
и драка переносится. Стемнело
уже совсем. А дождика все нет.
Невыносимо душно. Танцплощадка
пуста. Но наготове контингент
милиции, дружинников. Палатка
пивная закрывается. Спешит
пикник семейный уложить манатки
и укатить на «Запорожце». Спит
ханыга на скамейке. На девчонок,
накрашенных и потерявших стыд,
старуха напустилась, а ребенок,
держа ее за руку, смотрит зло.
«Пошла ты, бабка!» – голос чист и звонок,
но нелюдской какой-то. Тяжело
дышать, и все темнее, все темнее.
И фонари зажглись уже. Стекло
очков разбито. И, уже зверея
от душной темноты, в лицо ногой
лежащему. И с ревом по аллее
мотоциклисты мчатся. И рукой
зажат девичий рот. И под парнями
все бьется тело на траве сухой,
все извивается… Расцвечена огнями,
ярится танцплощадка. Про любовь
поет ансамбль блатными голосами,
про звезды, про любовь. Темнеет кровь
на белом, на светящейся рубахе
лежащего в кустах. И вновь, и вновь
вскипает злость. И вот уже без страха
отверткой тонкой ментовскую грудь
пацан тщедушный проколол. И бляхой
свистящею в висок! И чем-нибудь —
штакетником, гитарой, арматурой —
мочи ментов! Мочи кого-нибудь! —
дружинника, явившегося сдуру,
вот этих сук! Вон тех! Мочи! Дави!
Разбитая искрит аппаратура.
И гаснет свет. И вой. И не зови
на помощь. Не придет никто. И грохот.
И вой, и стоны. И скользят в крови
подошвы. И спасенья нет. И похоть
визжит во мраке. И горит, горит
беседка подожженная. И хохот
бесовский. И стада людские мчит
в кромешном вихре злоба нелюдская.
И лес горит. И пламя веселит
безумцев. И кривляется ночная
тьма меж деревьев пламенных. Убей!
Убий его! И, кровью истекая,
хохочут и валяются в своей
блевоте, и сплетаются клубками
в зловонной духоте. И все быстрей
пляс дьявольский. И буйными телами
они влекомы в блуд, и в смерть, и в жар
огня, и оскверненными устами
они поют, поют, и сотни пар
вгрызаются друг в друга в скотской страсти,
и хлещет кровь, и ширится пожар.
И гибель. И ухмылка Вражьей пасти.
И длится шабаш. И конец всему.
Конец желанный. И шабаш. И баста.
И молния, пронзив ночную тьму,
сверкнула грозно. И вослед великий
гром грянул. И неясные уму,
но властные с небес раздались клики.
И твердь земная глухо сотряслась.
И все сердца познали ужас дикий.
И первый Ангел вострубил. И глас
его трубы кровавый град горящий
низринул на немотствующих нас,
и жадный огнь объял луга и чащи.
И следующий Ангел вострубил!
И море стало кровию кипящей!
И третий Ангел вострубил! И был
ужасен чистый звук трубы. И пала
Звезда на реки. И безумец пил
смерть горькую. И снова прозвучала
труба! И звезды меркли, и луна
на треть затмилась. И во тьме блуждало
людское стадо. И была слышна
речь Ангела, летящего над нами.
И тень от бурных крыл была страшна.
И он гласил нам: «Горе!» И словами
своими раздирал сердца живых.
«О, горе, горе, горе!» И крылами
огромными шумел. «От остальных
трех труб вам не уйти!» И Ангел пятый
победно вострубил! И мир затих.
И в тишине кометою хвостатой
разверзнут кладезь бездны, и густой
багряный дым извергнулся, и стадо
огромной саранчи. И страшный вой
раздался. И, гонимый саранчою,
в мучениях метался род земной.
Как кони, приготовленные к бою,
была та саранча в венцах златых,
в железных бронях, а лицо людское,
но с пастью львиной. И тела живых
хвосты терзали скорпионьи. Имя
Аполлион носил владыка их.
И Ангел вострубил! И мир родимый
оглох навек от грохота копыт,
ослеп навеки от огня и дыма!
И видел я тех всадников – укрыт
был каждый в латы серные, и кони
их львам подобны были. И убит
был всяк на их пути. И от погони
немногие спаслись. Но те, кто спас
жизнь среди казней этих, беззаконья
не прекращали. И, покуда глас
трубы последней не раздастся, будут
все поклоняться бесам, ни на час
не оставляя бешенства и блуда…
И видел я, как Ангел нисходил
с сияющего неба, и как будто
Он солнце на челе своем носил
и радугу над головой. И всюду
разнесся глас посланца Высших Сил.
И клялся Он, что времени не будет!
Дождь не идет, а стоит на дворе,
вдруг опустевшем в связи не с дождем,
а с наступлением – вот и октябрь! —
года учебного.
Лист ярко-желтый ныряет в ведре
под водосточной трубой. Над кустом
роз полусгнивших от капель видна
рвань паутинная.
Мертвой водой набухает листва,
клумба, штакетник, дощатый сортир,
шифер, и вишня, и небо… Прощай,
дверь закрывается.
Как зелена напоследок трава.
В луже рябит перевернутый мир.
Брошен хозяйкою, зайка промок
там, на скамеечке.
А на веранде холодной – бутыль
толстая с трубкой резиновой, в ней
бродит малина. А рядом в мешке
яблоки красные.
Здесь, под кушеткою, мяч опочил.
Сверху собрание летних вещей —
ласты с утесовской шляпою, зонт
мамин бамбуковый.
Что ж, до свиданья… Печальный уют
в комнатах дождь заоконный творит.
Длинных, нетронутых карандашей
блеск соблазнителен.
Ластик бумагу терзает. Идут
стрелки и маятник. Молча сидит
муха последняя сонная… Что ж,
будем прощаться.
Все еще летнему телу претят
сорок одежек, обувка, чулки,
байковый лифчик. На локте еще
ссадины корочка.
Что ж, до свидания. Ставни стучат.
Дедушка спит, не снимая очки,
у телевизора. Чайник поет.
Грифель ломается.
Конец