Многоуважаемый Альфред Людвигович,
Ваш неожиданный приезд в Варшаву был для меня событием, к которому я готовился с большим душевным напряжением. Какой соблазн иметь возможность лично Вас послушать, удостоиться беседы с Вами, узнать о многом, что волнует, в чем так трудно разобраться, Ваше четкое, глубоко продуманное мнение. Соблазн стал мучением, когда по болезни я не смог присутствовать на Вашем чтении в «Содружестве».
К счастью, Георгий Георгиевич Соколов, который любезно согласился вручить Вам мой сборник, передал мне подробно содержание Вашего доклада[2].
Сказанное Вами о Достоевском не субъективная фантастика, которой имеется в изобилии в русских и иностранных трудах о нем, сказанное Вами это знание в высшем значении слова и притом конгениальное ясновидцу «души» человеческой.
До чего возмутительна статья Адамовича, превозносящего лауреата за счет Достоевского и Чехова. Хорош и сам Бунин, приналепливающий[3] к романам Достоевского эпитет бульварные[4]. Это может быть оправдано разве тем, что между крупными индивидуальностями весьма часто наблюдается даже резкое взаимное отталкивание.
И Философов в своем сбивчивом возражении Вам в «Содружестве» выказал весьма поверхностное отношение к проблеме «Достоевский».
Третьего дня мы с польским поэтом Арнольдом Вильнером (он в свое время бывал в «Таверне Поэтов» и просит передать Вам душевный привет)[5] перечитали Вашу статью «Развертывание сна у Достоевского»[6]. Эта статья еще больше утвердила нас в мнении, что изучение Достоевского имеет в Вашем лице авторитетного защитника от угрожающего ему со стороны узколобых вредителей поношения.
Надеюсь, Вы не откажете мне и Вильнеру в нашей совместной просьбе сообщить нам перечень всего, напечатанного Вами за последние десять лет. Особенно интересуют нас Ваши статьи о Достоевском.
Надеюсь также узнать ваше мнение о моей книжке. Для меня это бесконечно важно. В здешнем «Содружестве» я совершенно одинок, т. е. чувствую себя одиноким. В «Бродячей Собаке» в Петербурге и в «Обществе Свободной Эстетики» в Москве я познал совершенно иное отношение к себе. Два первых моих стихотворения были напечатаны в том же сборнике, где были помещены Гумилева: «Над этим островом какие выси…» и Осипа Мандельштама «Бетховен».
В сборник «Камни… Тени…» помещены мною стихи, не расходящиеся с заглавием его. В 17-ом году вышел в Москве мой сборник «Флоридеи». Юрий Исаич Айхенвальд одобрил его.
В 18-м году я приехал в Варшаву, где работаю в весьма трудных условиях, особенно нравственно трудных.
Думаю, что достаточно о себе. Я и то злоупотребил уже Вашим великодушием.
6/Х 34 г.
Мой адрес: Warszawa, Moniuszki 17, m. 4
В. Kopelman, dla S. Barta.
30/XI 34 г.
Многоуважаемый Альфред Людвигович,
Как я был взволнован Вашим письмом, Вашим удивительно чутким и нежным отношением ко мне. Дело не в том, какого мнения человек обо мне ли или о моих делах, дело в нем самом, в его достоинстве, справедливости, благородстве. Я признаю только один культ, — это культ личности.
Вы догадались, что я не нуждаюсь в правде-справедливости, что мне можно преподнести и правду-истину. И всё же по прирожденной доброте и деликатности Вы щадили мое самолюбие. Большое сердечное Вам спасибо, бесконечно уважаемый и дорогой Альфред Людвигович! В скором времени выйдет моя вторая книжка. Быть может, надеюсь, она заслужит Ваше одобрение.
Мне, однако, хочется похвастать перед Вами. Из Парижа получил я два одобрительных отзыва, даже exagérés[7]. Но больше всего поразил меня отзыв Тувима.
Позволю себе привести несколько цитат из его письма:
«Moja opinja о nich jest jak najlepsza. Inna sprawa, że dalekie są od t. zw. „zycia“. Ale kto wie czy ta „bezczasowość“ nie jest właśnie zaletą… Najpiękniejsze są dla mnę wiersze pańskie na str.: 13, 19, 21, 24. Zwłaszcza ten pierwszy. Ale i w innych (z nielicznymi wyjątkami) pięknie Pan służy общему досмысленному делу (цитата из моего стихотворения). Trudno о głębsze sięgniecie w jądro poetyckich odczuwań!»[8]
Невольно напрашивается мысль, что критерий в искусстве нечто весьма неуловимое. Собираюсь прочесть доклад о критерии в искусстве в «Домике в Коломне».
Ваши статьи о Достоевском мы обязательно раздобудем с Вильнером. Он очень рад, что Вы не забыли его, и просит передать Вам привет. Не откажите поблагодарить г. Мансветова за его рецензию о моих стихах. Рад, что он хоть кое-что в моей книжке принимает[9].
С душевным приветом
искренно уважающий Вас
(Соломон Веньяминович) С. Барт.
Письма к А. Л. Бему печатаются по автографам в его архиве, Litérarni archiv Památniku Naródniho pisemnictvi v Praze.
Митя.
Если возможна дружба, то Вы — друг… Не говорю — мой друг. Дело не в сентименте, не в слабости, а в понимании… Мой разговор с Вами всегда не напрасен. Глубоко человеческий отклик, даже мудрость, даже мудрая нежность — Вы единственный, кто так хочет подойти ко мне…
Положение мое ужасно тем, что оно нравственно-смердяще. Вся жуть бессилия и зависимости от тупых и злых от своей тупости людей, вся мелочность и грубость мелкомещанской среды — вот воздух, которым должен дышать напоследок. Это — нравственно. А физически — дым, дым, весь день дым и ночью часто сплю в непроветренной комнате. И вот, Митя, вообразите себе (Вы поймете!) физическое задыхание в дыму, астматические спазмы — страшнее всего. Но, не испытавши, не поймешь. Вчера ночью задыхался несколько минут. Глаза и руки побежали к вам, Митя, Митенька… Влекло к Вам как к человеку и как к глыбе…
Подъемлет глыбу торса, камень век[10].
В Вас много первобытного. Такими же представляю себе молодого Толстого и молодого Ибсена. Острые углы, неуклюжесть, но вселяет доверие и влечет…
Ваш характер совершенствуется. Он неизменно очищается от примесей, которые меня смущали. За последнее время Вы стали глубже, тоньше, я сказал бы даже изысканней. Ваша изысканность при некоторой Вашей жесткости отдает крепостью хорошего напитка, здоровой теплой волны.
От нездоровья и расстройства не нахожу настоящих слов. Это меня мучает, т. к. в нюансе ведь весь человек, вся его индивидуальность.
Дорогой Георгий,
Еще раз благодарю за письмо. Уже не надеялся, не верил. Примело своей сердечностью, как чудом. Написал бы много, но сил нет, мысли путаются.
Благодарю за присланное, хотя пришлось сбыть за 11 зл<отых>. Ты не воображаешь себе моего состояния. Разве мой изможденный организм можно питать колбасой? Желудок не примет. За те же деньги мог бы масла и сахару! Но нужнее всего наличные на лекарства. Не для лечения (всё равно погиб), а чтобы уменьшить боль, сердцебиение, чтобы не так задыхаться.
Страшно мне, Георгий. Страшной смертью погибну среди чужих, отвратных мне людей. Ухожу в пустоту. Никакого сияния, ни чуда. Пожалей! Протяни руки, прижми к себе. О, Жорженька, эти ночи!.. Приди, поплачу и умру. Глаза закроешь. Стихи мои бедные! Помнишь ли поправки? «Письмена»: не «после обеда», а «придя с обедни». Все книжки вместе с «Тяжелым бегом» в одной книжке издайте, после смерти! Что Митя? Напишите! Спасите, пока жив, от мелочных забот.
Митя,
Вы обещались помочь мне, но помощи от Вас никакой не было. Письма Вашего Жорж мне не передал. Мой мир сейчас это моя черная каморка и вечный голод. Приходилось ли Вам вырывать от голода, чувствовать отвращение к пище от пресыщения голодом? Но самое ужасное в голоде это психические состояния. Сколько в них бредового! Я работал. Останутся стихи. Но кто ими заинтересуется, когда меня уже не будет? Так и пропадут со мной. Могу ли я на Вас рассчитывать? Раз Вы меня забыли, то тем паче не сохраните моих стихов.
Здесь люди быстро вымирают. Дороговизна и живут ведь на последнее, распродавая пожитки, вернее, остаток их. На кого могу я здесь рассчитывать? Каждый день прибывают беженцы и обрывают двери. У каждого одна только мысль: как бы спасти себя. Люди панически боятся друг друга, презирают, не могут не презирать самих себя. Уж слишком нужда и страдания оголили человека. Вся его звериная сущность напоказ, так и прет из каждого взгляда, слова, жеста. Но именно здесь и надо ждать чуда. В последнем своем падении, в последней грязи человек вдруг озаряется таким величием, таким теплом доброты и ласки, что забываешь о голоде и гибели своей. Пришлось мне увидеть здесь несколько таких жестов, что благодаря им живу еще, только ими и держусь.
Да, воистину, не единым хлебом жив человек.
Беседуете ли Вы с Жоржем обо мне? Не сплю по ночам, смотрю на холодное небо, на изразцы моей печи и думаю о вас обоих.
Об этих мыслях моих перед Страшным судом ответствовать буду, не смущаясь. Может быть, мои мучения еще всплывут где-то когда-то в иных загадочных мирах и там будут оправданы, — сейчас же у меня такое ощущение, точно в смертной болезни жду своей очереди.