Голубое высокое небо.
Тишина на полях, — вдоль лугов.
Мне — пройти непомерностью лета
До осенних пустых облаков.
Сколько раз эта ложь повторялась,
Эта мнимая вечность в груди!
Впереди — необъятное небо,
Золотая печаль — впереди!
Не цвести уж весенней тропе.
Надвигается осень.
Эту книгу дарю я тебе,
Эту чашу и посох.
Над порогом угрюмым моим
Нависают деревья.
Ты уходишь сквозь зори, сквозь дым
В ветровые кочевья.
Жизнь жестока на дальних путях.
Знать, судьба уж такая!
Стая птиц высоко в небесах,
Журавлиная стая.
Из пустоты, из темноты —
Так сердце страхом шелушится —
И эти за окном цветы,
И этот день, и эта птица,
И ночью звезды вдоль чернил,
Неисчислимые ступени,
И я в избытке темных сил,
И я в избытке темной лени.
И ты, идущая ко мне,
Ты — невесомыми стопами —
В огромной тьме и тишине
Моими днями и ночами.
Тобою жил, Тобой болел.
И увидал за сенью славы
Твой каменеющий удел
Во храмах злобы и неправды.
Молчанье. Думы до утра.
Ночная мысль всегда сурова.
И шло из вечного нутра
Всепроникающее слово.
О стопы тихие древес!
О стопы трав и ветра стопы!
О бесконечный ход небес!
И я — во тьме тяжелолобый.
И это слово: иудей.
И точно дуновенье: братья!
И широко среди людей
Их злая вера и проклятья.
Стекает кровь на блеск слоновой кости.
Да, это утро там за чугуном
Решеток. Помнишь, ветровые трости
Сбивали листья, обнажали дом.
Но нам ни слез, ни ропота не надо.
Вернее нет, чем страха терпкий плуг
И в бороздах его живое стадо…
И если жжет предутренний недуг
И жар небес на соль земли стекает,
И благостно мы сходим вдруг с ума, —
На плац-параде всё еще крепчает
Под сапогом морозная зима.
Босые ноги. Серая трава.
И я больной и полный аллегорий.
Густеет мгла, редеет синева,
В долине там — спит санаторий.
Пастух твердит о чуде, о приметах
И чешет ноги и плюет в траву.
Всё явственнее смерть бредет по свету
На этом склоне, рядом, наяву.
Сыреет, но без страха жду простуды —
В прохладу окунуся, лягу в ночь.
И жизнь и смерть, быть может, лишь причуды,
Которых невозможно превозмочь.
Идет окольная дорога —
Дорога вверх, дорога вниз,
Направо, влево, — ради Бога,
Кто б ни был ты, посторонись!
И ни плетня, ни частокола,
Ни дома крепкого не ставь.
Пусть будет ветр, и ветр и воля.
Кабацкий щедрый наш устав.
И только по утрам проснешься,
Уже б учуял и ступил,
Ступил без права и запроса
Всей буестью заветных сил —
Туда, где есть, где нет дороги,
Где частоколы и дома,
Где с каждого глядит порога
Своя тоска, своя тюрьма.
1939
За окна — лето одолело —
Поник и умер первый лист.
Благоуханны смерть и смелость.
В огромных рамах шелест, шелест.
Закат глубок. Закат лучист.
Поют зеленые верхушки,
[…………………]
Еще текут твои теплушки,
Палят еще ночные пушки —
Подземный гул, подземный гром.
Но тише, тише. Много тише
Так умирает первый лист.
Склонились мы и еле дышим,
Мы голос смерти слышим, слышим,
И голос этот юн и чист.
1939
Строптивый день. Безумием разъятый,
Как женщины меха и душный ветр.
[…………………………]
[…………………………]
Рукав взлетел. Дым по полю кудрявит.
Раздуло ветлы. В клочьях борода.
Россия — голь, Россия — поль прославит.
Плывут под ветром набекрень суда.
Мохнатых проволок густые семена
И ночью вся ночная тишина.
Как жажду утолить без песен, без вина,
Как жить, когда в агонии страна!
1939?
Всё это так. И это неизбывно.
Взлетают скалы. Рушится обрыв.
Взгляни, каким таинственным курсивом
Восходит дым от золотистых трав.
Восходит день от медленных пожаров.
Горит земля подспудно и темно.
Ты тот, чьи начертанья без помарок.
И это ложь. Но это всё равно.
Канавы ширь. Бьет ливнем океана
Чума и слава. Много ли испил?
И все мы пьем из одного стакана.
Убить себя? И в смерти спала жизнь.
Бывают в жизни долгие длинноты,
Глядишь на крышу и палишь в сову.
Я сяду в кресло помнить Дон-Кихота —
Сам сочинил и сам же изорву.
Прекраснодушный малый, тощий рыцарь…
И у меня он скучен и смешон,
Но дорог мне высокой чести мытарь
И кто б ни шел: быть может, это он?
Никто. Но вот звонок, как жук о стекла.
Она! О Дульцинея! Как всегда,
Всем телом снова говорит о пекле,
Где нежность, вечность, чистота.
И станет жаль невольно Сервантеса,
Что книги он своей не изорвал.
Наш путь земной, наш страшный путь небесный —
И смертный, смертный, смертный наш привал.
Ошеломлен внезапным громом —
Взыграла цветень и летит
Над старой мельницей, над домом
Внезапный гром еще гудит.
Плывут воздушные паромы —
Все эти тучи, облака.
Кудрявятся стога обломы
И в легкой накипи река.
Ошеломлен внезапным громом,
Ты зашатался на ногах.
В руке ты нес пучок соломы
И глыбу солнца на плечах.
Сквозь ветр и дождь отверженные Богом
И эта боль, которой слишком много,
Толкая ночь в притихший санаторий —
За дверью плещут, плещут ковыли.
Еще темно. Едва синеют шторы
И слух и стекла в дождевой пыли.
В такую ночь для гибели созреть —
О, не ропщи: мне над тобою петь,
Дыбилась молодость упруже стали,
Как день единый, дни твои завяли,
Любовь легла под черный плат —
Под черным платом — мертвый взгляд.
Ты ждешь… иль ты в бреду кошмарном.
Я постучусь. Рассвета луч янтарный
Войдет со мной в мерцающий покой.
Предстану я загадочно простой
И все твои сомненья, все запросы
В моих очах как тающие росы.
Проснись. Всему, всему, что невозможно,
Что умерло на дыбе осторожной,
И на окне уставшей ветке лилий
Несу ответ, овеян шумом крылий.
И донесу до смертного порога
Я эту боль, которой слишком много.
— Немногие поймут, — предсмертно скажешь,
Развяжешь сны и ляжешь весь в тени.
Она давно уже стоит на страже
В высокие, прямые, праздничные дни.
И небо всё и зарево в тени.
И девушка так явственно в тени,
И на лужайке, как могилки, пни да пни,
И дальше, дальше всё в тени.
25. IX. 1940
Она входила в комнату всегда
Сурово, молча и небрежно
Протягивала руку… Так вода
Течет течением безбрежным
И самовластным, будто берегов
В помине нет, как будто ей дано
Владеть пространством. Медленно, темно,
Нежданно загораясь светом слов,
Вступала во владенье миром
Большим, как жажда человека быть
Собой, своею волей жить,
А не чужой — капризом и пунктиром.
1940
Паучья нежность! Жар совокупленья!
Так хочет тело, так вопит душа.
Всегда душа — до тьмы исчезновенья,
До тела растяжимая душа.
Проходит день над крышами, над башней.
Твой день высок, как небеса глубок.
Твой уголок, твоя земная пашня,
Твоя душа… Увы, ты изнемог.
Опять душа… Сорвешься вдруг, заплачешь,
Зовя ее, ее превознося.
И ты поймешь, что дальше жить нельзя —
Незряча ночь. Но день еще незрячей.
1940
На запрокинутый огромный взор
Вознесена немая крыша гроба.
Гляди, гляди, гляди в упор,
Смирись, прими заветное: мы оба…
Худоба смерти, смертный час.
На шею острие уже свисает,
Вот упадет один, один из нас
[……………………]
Из древнего забытого колодца —
О, нагружать и только нагружать!
Чтоб к вечеру опять, чтоб снова отколоться
И снова утром: слава! исполать!
Такие есть возможные молитвы,
И, лаком, политурой озарен,
Постигнешь вдруг, что даже не обидно
Сойти за черный — золотой — уклон.
И ты плывешь, плывешь, вот-вот взлетишь —
Колодцы древние и саркофаги —
И мелким бисером исписана бумага,
Но вдруг, обезумев, ты плачешь, ты вопишь.
Со взбухших крыш стекают слезы,
Стекает дождь из детских глаз.
Росы мои, беленькие росы,
Мой первый, мой предельный час!
Как умирание в горах,
Как звезд подводное теченье,
Снится такое шевеленье,
Исчезновенье, радость, страх.
И нет грустней, нет ничего больнее,
— О, личики, прижатые к стеклу! —
Чем нежным быть, быть всех нежнее
И предаваться только злу.
1940
Какая ложь и блажь сказать: прохожий,
Когда в весеннем трепете рука.
Вот ты лежишь на безусловном ложе
И любишь зной и любишь облака
И пенье птиц далекое, глухое
И листьев долгий шум, всё, что любить
Нам нужно, чтоб, безумствуя, в покое,
В тревоге, в общей радости пожить.
И кто же этой радости не знает —
Тропинка ли или огромный шлях —
В ней сердце человечье увязает.
О, радость громкая, о, темный страх.
Увы, она, как общая могила,
И только в этом смысл ее и свет,
Что над тобою власть ее и сила —
Кто б ни был ты — убийца иль поэт.
1940
Строптивый день… Пьянчужки запивают
В такие дни. В такие дни казнят.
В такие дни Прокрусты зачинают
Прокрустовых бесхитростных ребят.
В такие дни поэмы не выходят
И девушки выходят за скопцов.
В такие дни такая уж погода
И дует ветр с натуженных мостов.
В такие дни… иных ведь не бывает! —
Запомнить это надо навсегда
И надо слушать, как она стекает —
С покатых крыш покорная вода.
Восторг преодоленной наготы,
Той белизны, тех статуй белизны,
Что под резцом встают из пустоты,
Небытием и сном озарены.
Казался богом тот, кто их лепил,
Кто медленно рукой по ним водил
И, в них вводя свой смысл, свою идею,
Сам сознавал, как мир кругом пустеет.
Он ощущал блаженный этот холод.
В едином слит, в едином мир расколот.
И жизни нет: вот эта белизна.
И смерти нет: она озарена.
Вся жизнь, всё это мракобесье…
О нет! не вся — пойми меня! —
Ни смысла нет, ни равновесья.
Но, человека осеня,
На крыльях птиц, по горным взлетам,
По хмурым призрачным высотам,
В провалах исхудалых лиц
Проходят, медленно ступая,
От слов, от слов изнемогая,
И обреченные молчат —
Какая сила? Не понять…
И ты молчишь. В себя глядишь.
Н в мир глядишь. И вдруг кричишь
И руки настежь — тишина:
О боль, вся жизнь обнажена.
И сердце так огромно бьется —
Вот-вот замрет, вот-вот сорвется
В бессмертия блаженный лед.