Вот глупо! Ты желаешь стать вдовой
И тем же часом плачешься, что твой
Супруг ревнив. Когда б на смертном ложе
С распухшим чревом, с язвами на коже
Лежал он, издавая горлом свист
Натужно, словно площадной флейтист,
Готовясь изблевать и душу с ядом
(Хоть в ад, лишь бы расстаться с этим адом),
Под вой родни, мечтающей к тому ж
За скорбь свою урвать хороший куш, —
Ты б веселилась, позабыв недолю,
Как раб, судьбой отпущенный на волю;
А ныне плачешь, видя, как он пьет
Яд ревности, что в гроб его сведет!
Благодари его: он так любезен,
Что нам и ревностью своей полезен.
Она велит нам быть настороже:
Без удержу не станем мы уже
Шутить в загадках над его уродством,
Не станем предаваться сумасбродствам,
Бок о бок сидя за его столом;
Когда же в кресле перед очагом
Он захрапит, не будем, как доселе,
Ласкаться и скакать в его постели.
Остережемся! ибо в сих стенах
Он — господин, владыка и монарх.[245]
Но если мы (как те враги короны,
Что отъезжают в земли отдаленны[246]
Глумиться издали над королем)
Для наших ласк другой приищем дом, —
Там будем мы любить, помех не зная,
Ревнивцев и шпионов презирая,[247]
Как лондонцы, что за Мостом живут,[248]
Лорд-мэра или немцы — римский суд.[249]
Женись на Флавии, мой дорогой!
В ней сыщешь все, что было бы в другой
Прекрасным: не глаза ее, а зубы
Черны, как ночь;[251] не грудь ее, а губы
Белей, чем алебастр; а нос — длинней
Ее, как перлы, редкостных кудрей;
Глаза — красней бесценного рубина;
И если взвод — не в счет, она невинна.
В ней есть все элементы красоты,
Ее лицом гордиться должен ты,
А не вникать, как именно смешалась
В твоей любезной с белизною алость.
В духах неважно, что за чем идет:
За амброй мускус иль наоборот.
И чем тебя смущает эта дама?
Она — красы небесной анаграмма!
Будь алфавит к перестановкам строг,
Мы б не смогли связать и пары строк.
Взять музыку: едва прелестной песней
Мы насладимся, как еще прелестней
Другой певец нам песню пропоет,
А сложена она из тех же нот.[252]
Коль по частям твоя мадам похожа
На что-то, то она уже пригожа;
А если не похожа ни на что,
То несравненна, стало быть, зато.
Кто любит из-за красоты, тот строит
На зыбком основаньи. Помнить стоит,
Что рушится и гибнет красота, —
А этот лик надежен, как плита.
Ведь женщины, что ангелы: опасней
Падение — тому, кто всех прекрасней.[253]
Для дальних путешествий шелк не гож,
Нужней одежда из дубленых кож.
Бывает красота землей бесплодной,
А пласт навоза — почвой плодородной.
Коль ты ревнив (затем, что грешен сам),
Жена такая — истинный бальзам
От всех тревог: ей не нужна охрана —
Тут испугается и обезьяна.
Как наводнений мутная вода
Фламандские хранила города[254]
От вражьих армий, — так в отлучку мужа
Ее лицо, мужчин обезоружа,
Хранит ее от скверны. Рядом с ней
И мавр покажется куда светлей.
Немыслимо, что можно покуситься
На эту сласть: девицей мнят блудницу.
Рожай она — побьются об заклад,
Что это у нее кишки болят.
Сама покайся в блуде — не поверят,
Подумают: уродка лицемерит,[255] —
Ведь даже чурка, взятая в кровать,[256]
И та побрезгует ее чесать.
Она чудна? нелепа? превосходно!
Пригожая-то всякому пригодна.
Пусть накрепко перстами и устами
Союз любви скрепила ты меж нами
И, пав, тем паче в любящих глазах
Возвысилась, — но не развеян страх!
Ведь женщины, как музы, благосклонны
Ко всем, кто смеет презирать препоны.[258]
Мой чиж из клетки может улететь,
Чтоб завтра угодить в другую сеть,
К ловцу другому; уж таков обычай,
Чтоб были женщины мужской добычей.
Природа постоянства не блюдет,
Все изменяют: зверь лесной и скот.[259]
Так по какой неведомой причине
Должна быть женщина верна мужчине?[260]
Вольна галера, хоть прикован раб:[261]
Пускай гребет, покуда не ослаб!
Пусть сеет пахарь семя животворно! —
Но пашня примет и другие зерна.[262]
Впадает в море не один Дунай,
Но Эльба, Рейн и Волга — так и знай.
Ты любишь; но спроси свою природу,
Кого сильней — меня или свободу?
За сходство любят;[263] значит, я, чтоб стать
Тебе любезным, должен изменять
Тебе с любой? О нет, я протестую!
Я не могу, прости, любить любую.
С тобою я тягаться не рискну,
Хоть мой девиз: «не всех, но не одну».
Кто не видал чужих краев — бедняга,
Но жалок и отчаянный бродяга.
Смердящий запах у стоячих вод,
Но и в морях порой вода гниет.
Не лучше ли, когда кочуют струи
От брега к брегу, ласки им даруя?
Изменчивость — источник всех отрад,
Суть музыки и вечности уклад.[264]
Единожды застали нас вдвоем,
А уж угроз и крику — на весь дом!
Как первому попавшемуся вору
Вменяют все разбои — без разбору,
Так твой папаша мне чинит допрос:[265]
Пристал пиявкой старый виносос!
Уж как, бывало, он глазами рыскал[266] —
Как будто мнил прикончить василиска;[267]
Уж как грозился он, бродя окрест,
Лишить тебя изюминки невест
И топлива любви — то бишь наследства;
Но мы скрываться находили средства.
Кажись, на что уж мать твоя хитра, —
На ладан дышит, не встает с одра,
А в гроб, однако, все никак не ляжет:
Днем спит она, а по ночам на страже,
Следит твой каждый выход и приход;
Украдкой щупает тебе живот
И, за руку беря, колечко ищет;
Заводит разговор о пряной пище,
Чтоб вызвать бледность или тошноту —
Улику женщин, иль начистоту
Толкует о грехах и шашнях юных,
Чтоб подыграть тебе на этих струнах
И как бы невзначай в капкан поймать;
Но ты сумела одурачить мать.
Твои братишки, дерзкие проныры,
Сующие носы в любые дыры,
Ни разу, на коленях у отца,
Не выдали нас ради леденца.
Привратник ваш,[268] крикун медноголосый,
Подобие Родосского Колосса,
Всегда безбожной одержим божбой,
Болван под восемь футов вышиной,
Который ужаснет и Ад кромешный
(Куда он скоро попадет, конечно), —
И этот лютый Цербер наших встреч
Не мог ни отвратить, ни подстеречь.
Увы, на свете уж давно привычно,
Что злейший враг нам — друг наш закадычный:
Тот аромат, что я с собой принес,
С порога возопил папаше в нос.
Бедняга задрожал, как деспот дряхлый,
Почуявший, что порохом запахло.
Будь запах гнусен, он бы думать мог,
Что то — родная вонь зубов иль ног;
Как мы, привыкши к свиньям и баранам,
Единорога[269] почитаем странным, —
Так, благовонным духом поражен,
Тотчас чужого заподозрил он!
Мой славный плащ не прошумел ни разу,
Каблук был нем по моему приказу;
Лишь вы, духи, предатели мои,
Кого я так приблизил из любви,
Вы, притворившись верными вначале,
С доносом на меня во тьму помчали.
О выброски презренные земли,[270]
Порока покровители, врали!
Не вы ли, сводни, маните влюбленных
В объятья потаскушек зараженных?
Не из-за вас ли прилипает к нам —
Мужчинам — бабьего жеманства срам?
Недаром во дворцах вам честь такая,
Где правят ложь и суета мирская.
Недаром встарь, безбожникам на страх,
Подобья ваши жгли на алтарях.[271]
Коль врозь воняют составные части,
То благо ли в сей благовонной масти?
Не благо, ибо тает аромат,
А истинному благу чужд распад.[272]
Все эти мази я отдам без блажи,
Чтоб тестя умастить в гробу... Когда же?!
Возьми на память мой портрет;[274] а твой —
В груди, как сердце, навсегда со мной.
Дарю лишь тень,[275] но снизойди к даренью:
Ведь я умру — и тень сольется с тенью.
...Когда вернусь, от солнца черным став
И веслами ладони ободрав,
Заволосатев грудью и щеками,
Обветренный, обвеянный штормами,
Мешок костей, — скуластый и худой,
Весь в пятнах копоти пороховой,
И упрекнут тебя, что ты любила
Бродягу грубого (ведь это было!) —
Мой прежний облик воскресит портрет,
И ты поймешь: сравненье не во вред
Тому, кто сердцем не переменился
И обожать тебя не разучился.
Пока он был за красоту любим,
Любовь питалась молоком грудным;[276]
Но в зрелых летах ей уже некстати
Питаться тем, что годно для дитяти.
Дозволь служить тебе — но не задаром,
Как те, что чахнут, насыщаясь паром
Надежд, иль нищенствуют от щедрот[278]
Ласкающих посулами господ.
Не так меня в любовный чин приемли,
Как вносят в королевский титул земли
Для вящей славы,[279] — жалок мертвый звук!
Я предлагаю род таких услуг,
Которых плата в них самих сокрыта.
Что мне без прав — названье фаворита?
Пока я прозябал, еще не знав
Сих мук Чистилища,[280] — не испытав
Ни ласк твоих, ни клятв с их едкой лжою,
Я мнил: ты сердцем воск и сталь душою.
Вот так цветы, несомые волной,
Притягивает крутень водяной
И, в глубину засасывая, топит;
Так мотылька бездумного торопит
Свеча,[281] дабы спалить в своем огне;
И так предавшиеся Сатане
Бывают им же преданы жестоко!
Когда я вижу Реку, от истока
Струящуюся в блеске золотом
Столь неразлучно с Руслом, а потом
Почавшую бурлить и волноваться,
От брега к брегу яростно кидаться,
Вздуваясь от гордыни, если вдруг
Над ней склонится некий толстый Сук,
Чтоб, и сама себя вконец измуча
И шаткую береговую кручу
Язвящими лобзаньями размыв,
Неудержимо ринуться в прорыв —
С бесстыжим ревом, с пылом сумасбродным,
Оставив Русло прежнее безводным,
Я мыслю, горечь в сердце затая:
Она — сия Река, а Русло — я.[282]
Прочь, горе! Ты бесплодно и недужно;
Отчаянью предавшись, безоружна
Любовь перед лицом своих обид:
Боль тупит, — но презрение острит.[283]
Вгляжусь в тебя острей и обнаружу
Смерть на щеках,[284] во взорах тьму и стужу,
Лишь тени милосердья не найду;
И от любви твоей я отпаду,
Как от погрязшего в неправде Рима,[285]
И буду тем силен неуязвимо:
Коль первым я проклятья изреку,
Что отлученье мне — еретику!
Дуреха![287] сколько я убил трудов,
Пока не научил, в конце концов,
Тебя — премудростям любви. Сначала
Ты ровно ничего не понимала
В таинственных намеках глаз и рук;[288]
И не могла определить на звук,
Где дутый вздох, а где недуг серьезный;
Или узнать по виду влаги слезной,
Озноб иль жар поклонника томит;[289]
И ты цветов не знала алфавит,[290]
Который, душу изъясняя немо,
Способен стать любовною поэмой!
Как ты боялась очутиться вдруг
Наедине с мужчиной, без подруг,
Как робко ты загадывала мужа![291]
Припомни, как была ты неуклюжа,
Как то молчала целый час подряд,
То отвечала вовсе невпопад,
Дрожа и запинаясь то и дело.[292]
Клянусь душой, ты создана всецело
Не им (он лишь участок захватил
И крепкою стеной огородил),
А мной, кто, почву нежную взрыхляя,
На пустоши возделал рощи рая.
Твой вкус, твой блеск — во всем мои труды;
Кому же, как не мне, вкусить плоды?
Ужель я создал кубок драгоценный,
Чтоб из баклаги пить обыкновенной?
Так долго воск трудился размягчать,[293]
Чтобы чужая втиснулась печать?
Объездил жеребенка — для того ли,
Чтобы другой скакал на нем по воле?
Как сонных роз нектар благоуханный,
Как пылкого оленя мускус пряный,
Как россыпь сладких утренних дождей,
Пьянят росинки пота меж грудей
Моей любимой, а на дивной вые
Они блестят, как жемчуга живые.
А гнусный пот любовницы твоей —
Как жирный гной нарвавших волдырей,
Как пена грязная похлебки жидкой,
Какую, мучаясь голодной пыткой,
В Сансере,[295] затворившись от врагов,
Варили из ремней и сапогов,
Как из поддельной мутной яшмы четки
Или как оспы рябь на подбородке.
Головка у моей кругла,[296] как свод
Небесный или тот прелестный плод,[297]
Что был Парису дан, иль тот, запретный,
Каким прельстил нас бес ветхозаветный.
А у твоей — как грубая плита
С зарубками для носа, глаз и рта,
Как тусклый блин луны порой осенней,
Когда ее мрачат земные тени.
Грудь милой — урна жребиев благих,[298]
Фиал для благовоний дорогих,[299]
А ты ласкаешь ларь гнилой и пыльный,
Просевший холм, в котором — смрад могильный.
Моей любимой нежные персты —
Как жимолости снежные цветы,
Твоей же — куцы, толсты и неловки,
Как два пучка растрепанной морковки,
А кожа, в длинных трещинах морщин,
Красней исхлестанных кнутами спин
Шлюх площадных — иль выставки кровавой
Обрубков тел над городской заставой.[300]
Как печь алхимика, в которой скрыт[301]
Огонь, что втайне золото родит, —
Жар сокровенный, пыл неугасимый
Таит любимейшая часть любимой.
Твоя же — отстрелявшей пушки зев,
Изложница, где гаснет, охладев,
Жар чугуна, — иль обгоревшей Этны[302]
Глухой провал, угрюмо безответный.
Ее лобзать — не то же ли для губ,
Что для червей — сосать смердящий труп?
Не то же ль к ней рукою прикоснуться,
Что, цвет срывая, со змеей столкнуться?
А прочее — не так же ль тяжело,
Как черствый клин пахать, камням назло?
А мы — как голубки воркуют вместе,[303]
Как жрец обряд свершает честь по чести,[304]
Как врач на рану возлагает длань, —
Так мы друг другу ласки платим дань.
Брось бестию — и брошу я сравненья,
И та, и те хромают,[305] без сомненья.
Весны и лета чище и блаженней
Представший предо мною лик осенний.[307]
Как юность силою берет любовь,
Так зрелость — словом: ей не прекословь!
И от стыда любви нашлось спасенье —
Безумство превратилось в преклоненье.
Весной скончался ль век ее златой?
Нет, злато вечно блещет новизной.
Тогда стремилось пламя сквозь ресницы,
Теперь из глаз умеренность лучится.[308]
Кто жаждет зноя — не в своем уме:
Он в лихорадке молит о чуме.
Смотри и знай: морщина не могила,
Зане Любовь морщину прочертила[309]
И избрала ее, отринув свет,
Своим жилищем, как анахорет;[310]
И, появляясь, не могилу роет,
Но памятник властительнице строит
Иль мир в почете объезжает весь,
Хотя притин[311] ее исконный здесь,
Где нет дневной жары, ночного хлада —
Одна в тиши вечерняя отрада.
Здесь речь ее несет тебе привет,
На пир пришел ты или на совет.
Вот лес Любви, а молодость — подлесок;
Так вкус вина в июне дик и резок;
Забыв о многих радостях, потом
Мы старым наслаждаемся вином.
Пленился Ксеркс лидийскою чинарой[312]
Не оттого ль, что та казалась старой,
А если оказалась молодой,
То старческой гордилась наготой.
Мы ценим то, что нам с трудом досталось;
Мы полстолетья добываем старость —
Так как же не ценить ее — и с ней
Перед концом златой остаток дней!
Но не о зимних лицах речь — с них кожа
Свисает, с тощею мошною схожа;
В глазах граничит свет с ночной душой,
А рот глядит протертою дырой;
И каждый зуб — в отдельном погребенье,
Чтоб досадить душе при воскрешенье.[313]
Не причисляй сих мертвецов к живым:
Не старость ибо, дряхлость имя им.
Я крайности не славлю, но на деле
Всё предпочту гробницу колыбели.
Пусть, не гонясь за юностью, сама
Любовь неспешно спустится с холма
В густую тень, и я, одевшись тьмой,
Исчезну с теми, кто ушел домой.
Моей любимой образ несравнимый,
Что оттиском медальным в сердце вбит,[315]
Мне цену придает в глазах любимой:
Так на монете цезарь лицезрит
Свои черты. Я говорю: исчезни
И сердце забери мое с собой;
Терпеть невмочь мучительной болезни;
Блеск слишком ярок: слепнет разум мой.
Исчезла ты, и боль исчезла сразу,
Одна мечта в душе моей царит;[316]
Все, в чем ты отказала, без отказу
Даст мне она: мечте неведом стыд.
Я наслажусь, и бред мой будет явью:
Ведь даже наяву блаженство — бред;
Зато от скорби я себя избавлю,
Во сне лишь скорби вездесущей нет.
Когда ж от низменного наслажденья
Очнусь я, без раскаянья в душе,
Сложу стихи о щедром наважденьи —
Счастливей тех, что я сложил уже,
Но сердце вновь со мной — и прежним игом
Томится, озирая сон земной;
Ты здесь, но ты уходишь с каждым мигом;
Коптит огарок жизни предо мной.
Пусть этой болью истерзаю ум я:
Расстаться с сердцем — худшее безумье.
Не оттого, что он, как локон твой,
Сиял[318] (не краше ли блестит живой?),
Не оттого, что он твое запястье
Ласкал (за что ему такое счастье?),
Не оттого, что где-то я прочел:[319]
Мол, цепь есть преданной любви символ, —
Скорблю, что твой браслет я столь некстати
Утратил, — но при мысли о расплате.
Ужель двенадцать ангелов благих,[320]
Ничем дурным от сотворенья их
Не тронутые — ни пятном, ни скверной,[321]
Ни олова закваской лицемерной,
Друзья, ниспосланные мне,[322] дабы
Хранить меня от нищенской судьбы,
В унынье утешать, в нужде доволить,
От недругов спасать, беречь и холить,
Ужель они теперь обречены
Твоим судом жестоким, без вины,
Низвергнутыми быть в огонь кипящий
За грех, мне одному принадлежащий?[323]
Но вряд ли утешенье я найду,
Когда цепями их скуют в аду.
Будь это пригоршня экю[324] — туда им
Дорога! — ибо сей товар снедаем
Французской хворью:[325] немощен и худ,
Помят и бледен, краше в гроб кладут.
К тому же (что за умысел злодейский!)
Обрезаны они по-иудейски.[326]
Будь это горсть испанских золотых,[327]
Бродяг отъявленных, проныр лихих,
Без промаха стреляющих пистолей,[328]
Заряженных папистов злою волей,
Печатей тайных, коим власть дана,
Как пентаграмме[329] в книге колдуна,
Разъединять и смешивать стихии,
Презрев законы божьи и людские,
Монет, что, словно реки — материк,
Пронизывают мир, — от чьих интриг
Французская земля опустошилась,
Шотландия не в меру возгордилась[330]
И Бельгия истерзана лежит,[331] —
Жалеть их было б, точно, срам и стыд!
Будь это злато, коим обольщенный,
Пытается Алхимик прокопченный
Извлечь первичный дух из мертвых тел
И минералов,[332] — я бы пожалел
Плевка, чтоб остудить тот пламень лютый,
В котором варятся такие плуты.
Но ангелов невинных бросить в печь?
Моих бойцов, банкиров, слуг — обречь
На муки? Чтобы гибель их лишила
Меня еды, а следственно и пыла
Любовного? Не дай им так пропасть!
Ведь и твоей любви ушла бы часть.
Пусть лучше с крепкой глоткою глашатай,[333]
Грошовой удовольствовавшись платой,
На перекрестках примется вопить,
Стремясь в нашедшем совесть разбудить.
Отправь меня к какому-нибудь магу,[334]
Который, исчертив кругом бумагу
И небо разделив на сто Домов,
Вместил в них столько шлюх,[335] проныр, воров,
Что для себя там не оставил места, —
Хоть сам он слеплен из того же теста.
Когда ж с вершины мудрости своей
Он провещает, что потери сей
Не возвратить, яви пример смиренья,
Зане его есть голос Провиденья.
Ты говоришь: мол, и цепочкой став,
Не переменит злато свой состав.
О да, и падшим ангелам осталась
Их мудрость,[336] — но к добру она не сталась.
Те, что в нужде служили мне поднесь,
Пойдут твою отныне тешить спесь:
Ведь форма дарит бытие.[337] Ужели
Не пожалеешь ты, на самом деле,
Сих Ангелов, чей блеск давно затмил
Достоинства Властей, Господств и Сил?[338]
Но нет! ты непреклонна. Подчиняюсь.
Как мать в холодный гроб кладет, отчаясь,
Свое дитя, а с ним и жизнь свою, —
Сих мучеников предаю огню.
О вестники судьбы[339] благовестящей,
Частицы силы, все вокруг живящей!
Зачем вас Рок тому не подарил,
Кто только б вас любил, боготворил,
Ходил в отрепьях, глад и хлад изведал,
Кто умер бы скорей — но вас не предал?
Да научусь я, грешный, в скорби сей
Беречь последних горсточку друзей!
Но ты, присвоивший добро чужое,
Тебя я ненавижу всей душою!
Страшись: я на тебя кладу клеймо[340]
Тяжелым, словно золото само,
Проклятием! В цепях влачись до смерти;
Пусть в ад за цепь тебя утащат черти;
Пусть жажда золота тебя толкнет
К измене, а потом — на эшафот;
Пусть от свечи, пропитанной отравой,
Покроешься испариной кровавой;
Или за фразу в найденном письме
Подвергнут будешь пытке[341] и тюрьме;
Пусть хворь гнилая, нажитая блудом,
Измучит плоть твою бессильным зудом.
Пускай вся скорбь, все дьявольское зло,
Что золото на свет произвело —
Долги, подагра, старость, разоренье,
Любовь, женитьба, кораблекрушенье —
Тебя постигнут, и в последний час
Узришь всю мерзость, в коей ты погряз.
Беги от этой участи плачевной!
Вернув браслет, вернешь покой душевный.
Но ежели недуг твой излечим
Лишь золотом,[342] — так подавись же им!
Она уходит... Я объят тоскою...
О Ночь, приди, меня окутай тьмою[344]
И тенью ада сердце мне обвей:
Я обречен страдать в разлуке с ней.
Закован я в тоски тугие звенья,
Они страшней, чем адские мученья.
И помыслы мои черны, мрачны,
Как ты, о Ночь, без звезд и без луны.[345]
Могу с тобою мраком поделиться,
Сказав: Заря теперь не загорится![346]
Хочу быть зрячим, но под гнетом бед
Огонь в груди — единственный мой свет.
Любовь — соединенье света с тьмою,
Ее триумф нам сделался бедою.
Уж не из-за ее ли слепоты
Друг друга не увидим я и ты?
Ужель нас покарать жестоко надо
За нарушенье должного обряда?
Ужель предать ты пыткам хочешь нас,
Себе даруя праздник каждый раз?
О нет, вина моя, моя расплата,
Хоть и судьба здесь в чем-то виновата.
Меня сперва лишь милый облик влек,
Теперь я ввергнут в горестей поток.
И лишь на миг по наважденью злому
Вдруг к яблоку приник я золотому,
Я только каплю уловил в волне[347]
И был богатым лишь в неверном сне.
Любовь слепая,[348] ты чему нас учишь?
За грех мой ты мою голубку мучишь,
И, в ярости жестокой правоты,
Мои терзанья ей даруешь ты.
Вот так разит с паденьем фаворита
Его семью и всех друзей Фемида.[349]
Мгновенной молнией ты в первый раз
Зажгла палящее желанье в нас,
И мы томились, таяли, вздыхали
И слиться в пламени одном мечтали.
Ты повела нас дальше за собой
Опасной и нехоженой тропой,
Где ждали нас ловушки и шпионы,[350]
И бдительный супруг твой, распаленный
От ревности,[351] — как страж у врат тюрьмы...
Все это стойко выдержали мы!
Украдкой от врагов мы письма слали,
И соглядатаев предупреждали,
Ловили, преодолевая страх,
Блаженство в поцелуях и словах.
Все диалекты в наш язык вместились,
Мы говорить глазами научились,
И под столом шел часто диалог —
Его вели мы при участье ног.[352]
Но разве бледность щек, сердец биенье
Не наших ли секретов разглашенье?
Мы из чистилища попали вдруг
В обычную историю разлук.
О нет, для нас не может быть разлуки!
У нас навек слились уста и руки...[353]
Как гибкий плющ,[354] объятья мы сплетем,
И даже страх нас заморозит льдом,
Да так, что и сама Судьба пред нами
Зальется вдруг кровавыми слезами.[355]
Судьба, не стоишь жалоб ты моих,
Тебе, наверно, стыдно слушать их!
Хоть ты пред нами вьешься лютым змеем,
С любимой мы оружием владеем
И против стрел твоих и всяких бед...
Для нас твоих преград жестоких нет!
И если бы ты даже и сумела
На время разлучить два наших тела,
То души наши тесно сплетены:
Сближают нас подарки, письма, сны...
И солнца свет, что в небесах блистает,
О красоте ее напоминает:
Нежна, как воздух, как огонь, чиста,
Ясна, как влага, как земля, тверда.[356]
Так время наш союз благословило:
Весна любви начало возвестила,
А Лето — то, что урожай созрел,
И Осень — что в нем каждый колос спел.
Но не врагом мы называем Зиму,
А временем, что пролетело мимо.
Пусть ночь надеждой светит нам в пути:
Так легче нам разлуки груз нести.
Хоть где-то бесконечны холод с тьмою,[357]
Но солнце льет тепло над всей землею.
Пусть доли света не везде равны,
Мы за других быть счастливы должны.
Будь стойкой в бедах, никакое горе
Пускай в твоем не затаится взоре,
И не Презреньем ты борись с судьбой,
Да будет Постоянство факел твой!
Твоим умом готов я восхищаться,
Когда мои в нем мысли отразятся.
А у меня, чтоб ты не знала зла,
Со словом не расходятся дела.
Недвижный полюс сдвинется скорее,
Чем я другую назову своею...
Уж если мой оледенеет пыл,
То знай: весь мир уж замер и застыл.
Добавить мог бы я еще немало,
Но слушать ты, наверное, устала...
Незыблема вовек любовь моя,
Любви не меньшей жду в ответ и я!
Внимай, о зависть! Джулию мою
Разоблаченью ныне предаю!
Она всегда злословит и клевещет,
Стремясь невинным нанести бесчестье,
И даже, говорят, она порой
Друзей ближайших жалит клеветой.
И пламя ревности она не хуже
Раздуть умеет в разъяренном муже,
А в паутину сотканных сетей
Ловила даже собственных детей.
У этой сплетницы одна забота —
Ей лишь бы только очернить кого-то!
Будь жив Вергилий, слывший жен бичом,[359]
Уж он пронзил бы Джулию пером.
Ее глаза горят, как у Химеры,[360]
И ярость в ней рождается без меры,
И, как бы переняв вороний крик,
Зловеще каркает ее язык.
Как Тенаруса[361] страшное зиянье,
Живому смерть несет ее дыханье!
Она обычно портит всем обед,[362]
Интересуясь тем, что ест сосед,
На Орк[363] ее походит разум злобный,
Для черных замыслов весьма удобный.
В нем хитрости, обман, коварство, лесть,
И мерзостей и каверз там не счесть.
Она равно находит наслажденье
И в клевете, и в клятвопреступленье!
И, как в луче пылинки мельтешат,[364]
В мозгу мыслишки жалкие кишат.
Нет, я не трус, но все ж признаться надо,
Что Джулия страшней любого яда.
Вреда я не желаю ни шуту,
Ни лорду, ни калеке на мосту,
Ни рыцарю, судье иль шарлатану,
Ни плуту, ни в отставке капитану,
Ни рогоносцу... Я строкой своей
Заплывших жиром не хлещу свиней.
Клеветником я не был и не буду,
Хоть сам, признаться, вижу их повсюду.
И кары не страшусь — ведь мой рассказ,
Клянусь, о лорды, не заденет вас!
На днях верхом старик с женою ехал...
Я их нагнал, и началась потеха:
Она была собою недурна
И, вероятно, для утех годна.
Вдруг вижу — муж распутный обернулся
И к женке с поцелуем потянулся.
Супруг, конечно, ехал впереди,
А дама помещалась позади.
Чтоб завести знакомство, очень скоро
Со стариком я начал разговоры.
Я спрашивал: болеют ли чумой,[366]
Купцы ведут ли на таможнях бой,[367]
И что в Виргинии,[368] и, нам на горе,
Уорд[369] пиратствует ли в Южном море,
И как на бирже лондонской дела,[370]
Той, что открыта лишь на днях была,
Закончены ль Олдгейтские ворота,[371]
Торговцев много ль перешло в банкроты.
Но он в ответ был сумрачен и горд,
Как до лохмотьев обнищавший лорд.
Лишь да и нет бормочет — не иначе...
Тут я о прибылях беседу начал;
Тогда он малость развязал язык:
«Эх, добрый сэр, — так мне сказал старик, —
В делах и двор, и город пошатнулись...»
(Тут мы с его женой перемигнулись!)
А он ораторствовать продолжал
И наше время гневно обличал.
Он говорил, что все отменно плохо,
Хвалил он только Эссекса эпоху:[372]
«То был поистине великий век!
И нынче славы жаждет человек,
Но пыл его расчеты охлаждают,
О подвигах и думать не желают.
Ростовщиков кругом полным-полно,
Повсюду сводни, шлюхи и вино,
Лишь королевским фаворитам льготы,[373]
А бедняки без хлеба, без работы.
И так у многих прахом жизнь идет:
Сперва он еле на ноги встает,
Но минет год, и он уже банкрот».
От злости он все больше распалялся
И мне почти изменником казался.
Он утверждал, что нынче нет стыда:
Когда во храме служат иногда
Молебствие во здравие лорд-мэра,[374]
Толпа вопит «Аминь!» без всякой веры.
Не знаю, до чего б дошел старик,
Но тут, как избавленье, вдруг возник
Вблизи гостеприимный облик зданья
Таверны, где гостили горожане.
Я предложил ему сюда зайти
Немного подкрепиться по пути.
А он был полон злобы и печали,
Как будто их в дороге обокрали,[375]
И грубо отказался, хоть жена
Твердила, что она утомлена.
Что ж было делать? Тут я с ним простился,
Но адрес все-таки спросить решился,
Он дал и йосулил стакан вина,
Но больше обещала мне жена!
Увериться, что верных женщин нет,[377]
Увы, с тобой мне довелось, мой свет!
Я размышлял: «Ужель она так лжива,
Лишь оттого, что так она красива?»
И юной прелести ли это знак,
Что ты не ладишь с правдою никак?
Ты думаешь, что небо глухо, слепо
И с рук сойдет тебе обман нелепый?
Ужель все клятвы — дымка над водой,
Что ветер вдаль уносит за собой?[378]
Иль в женском знойно-ледяном дыханье
Нам жизнь и смерть предречены заране?[379]
И кто бы вообще подумать мог,
Что нежных слов струящийся поток
И вздохи, что навек сердца скрепляют,
И сотни клятв, что слезы исторгают,
И сладость поцелуев на устах, —
Что все это блаженство — только прах?
Ты в долг брала, чтоб откупиться штрафом?
О да, теперь я думаю со страхом,
Что все ты говоришь наоборот,
И ложь твоя меня уж не проймет.
Хоть женщины стремятся к наслажденьям,
Тебя одну считал я исключеньем!
Любимая, хоть ревность жжет мне грудь,
Я сам тебя влеку на страшный путь...
Но верю, что скорее в небосводе
Погаснет солнце, смерть неся природе,
Скорее реки потекут назад[380]
Иль Темзу летом льды загромоздят,[381]
Скорей изменится земли движенье,
Чем ты свое изменишь поведенье.
Но кто же тот, кому, не чая зла,
Доверить наши тайны ты могла?
Из-за него теперь пришлось нам туго,
Мы сгоряча во всем виним друг друга.
Кому-то наши речи и сейчас
Доносит он, подслушивая нас.
Пусть, заклеймен проклятьем окаянным,
Он бродит Каином[382] по дальним странам,
И пусть его преследует нужда,
Изобретательная, как всегда,
Пусть от него любой отводит взоры,
Пусть сам он изнывает от позора,
Пусть Бога отвергая, он живет,
И в муках, нераскаянный, умрет.
Пусть волки это сердце растерзают,[383]
Пусть коршуны глаза повыдирают,
Пусть кабаны кишки его сожрут,
А злой язык пусть вороны склюют,
И пусть грызут дворцовые собаки
Его застывший труп, сшибаясь в драке!
Теперь конец проклятьям! Пусть любовь
Во мне, как пламя, возникает вновь,[384]
И в этом верном рыцарском служенье
Пусть днями станут краткие мгновенья.
Так радует художника всегда
Не результат, а самый ход труда.
С тех пор, как ты любовь мне подарила,
Я стал хвалить все то, что ты хвалила:
Попав на пьесу или маскарад,[385]
Актерам тем же был я хлопать рад,
Но, слово дав себе держаться скромно,
Вдруг в дерзости срывался неуемной.
И постепенно стал я понимать,
Что, как недуг, любовь легко поймать.[386]
Мы дорожим как высшим счастьем ею:
Найти легко, а сохранить труднее.[387]
В одно мгновенье ты любовь зажег,
А как сберечь потом на долгий срок?
Свиданьем нашим — первым, роковым —
И нежной смутой, порожденной им,
И голодом надежд, и состраданьем,
В тебе зачатым жарким излияньем
Моей тоски — и тысячами ков,
Грозивших нам всечасно от врагов
Завистливых — и ненавистью ярой
Твоей родни — и разлученья карой —
Молю и заклинаю: отрекись
От слов заветных, коими клялись
В любви нерасторжимой; друг прекрасный,
О, не ступай на этот путь опасный!
Остынь, смирись мятежною душой,
Будь, как была, моею госпожой,
А не слугой поддельным; издалече
Питай мой дух надеждой скорой встречи.
А если прежде ты покинешь свет,
Мой дух умчится за твоим вослед,
Где б ни скитался я, без промедленья!
Твоя краса не укротит волненья
Морей или Борея дикий пыл;
Припомни, как жестоко погубил
Он Орифею,[389] состраданью чуждый.
Безумье — искушать судьбу без нужды.
Утешься обольщением благим,
Что любящих союз неразделим.[390]
Не представляйся мальчиком; не надо
Менять ни тела, ни души уклада.
Как ни рядись юнцом, не скроешь ты
Стыдливой краски женской красоты.
Шут и в атласе шут, луна луною
Пребудет и за дымной пеленою.
Учти, французы — этот хитрый сброд,[391]
Разносчики хвороб дурных и мод,
Коварнейшие в мире селадоны,
Комедианты и хамелеоны —
Тебя узнают и познают вмиг.
В Италии какой-нибудь блудник,[392]
Не углядев подвоха в юном паже,
Подступится к тебе в бесстыжем раже,
Как содомиты к лотовым гостям,[393]
Иль пьяный немец,[394] краснорожий хам,
Прицепится... Не клянчь судьбы бездомной!
Лишь Англия — достойный зал приемный,[395]
Где верным душам подобает ждать,
Когда Монарх изволит их призвать.
Останься здесь! И не тумань обидой
Воспоминанье — и любви не выдай
Ни вздохом, ни хулой, ни похвалой
Уехавшему. Горе в сердце скрой.
Не напугай спросонья няню криком:[396]
«О, няня! мне приснилось: бледен ликом,
Лежал он в поле, ранами покрыт,
В крови, в пыли! Ах, милый мой убит!»
Верь, я вернусь, — коль Рок меня не сыщет
И за любовь твою сполна не взыщет.
Я в небе измененья наблюдаю,[397]
А сам разнообразье отвергаю
И не делю со многими любовь...
Но только новизна волнует кровь.
Ведь солнце, золотой властитель света,
Преображая тусклые предметы,
По зодиаку движется вперед
И, кончив старый, входит в новый год.
Вселенная подвластна измененью:
Лишь в нем одном источник наслажденья.
Прозрачнее всего реки поток,[398]
Где он широк и путь его далек,
Пруд может быть приятною картиной,
Но он гниет и зарастает тиной.
Не говорите мне, друзья, о ней,
Что лишь она достойна быть моей.
Ее желанной сделала природа,
Пожалуй, для всего мужского рода, —
Я первый бы презреньем заклеймил
Того, кто бы ее не полюбил,
Я жизнь готов отдать, в любви сгорая,
Но, как хотите, я не понимаю,
Зачем служить я должен лишь одной,
Не смея и помыслить о другой?
Нет, мне не по душе закон такой!
Я белокурой нынче околдован,[399]
Сияньем золотых волос я скован,
Взор нимфы обольстил меня, увлек...
Я даже бы в могилу с нею лег!
Но и смуглянка может стать любимой,
Ведь речь ее влечет неодолимо.
В иных, хотя достоинств этих нет,
Но тоже привлекает некий свет,
И хоть они не блещут красотою,
Зато пленяют мыслей чистотою,
И тут нас соблазняет, так сказать,
Сама попытка их завоевать.
А нашим предкам счастье улыбалось:[400]
Измена там виною не считалась,
Кого желал, ту делал ты женой,
Ты мог владеть красавицей любой:
Женились на сестре и на кузине,[401]
Как водится у персов и поныне.[402]
Храня свое достоинство всегда,
Там дама сразу говорила: «Да!»
Совсем не то теперь уже на свете:
Доверчивость заманивают в сети,
Забыт природы благостный закон,
Хоть предками священно чтился он,
И хартия свобод ушла в забвенье,
И стали мы теперь рабами Мненья.[403]
Чудовище ужасное оно,
Нам с ним — увы! — считаться суждено:
Оно веленьем моды непреклонной
Диктует нам и нравы, и законы,
Неся любви непоправимый вред,
И прежней силы у любви уж нет!
Амур теперь зачахнул и смирился,
Могучих крыльев он своих лишился,
Утратил лук тугой с колчаном стрел,
Которыми сердца разить умел.
Как мало тех, кто нынешней порою
Остался в дружбе с вольностью былою!
Сторонники низвергнутой любви,
Они хранят ей преданность в крови —
И, нынешние обходя запреты,
Дают ей вечной верности обеты.
В их лагерь, скромный рыцарь, встал и я,
И не уступит им любовь моя.
Я радость нахожу в таком служенье,
Готов я исполнять ее веленья,
И, данный лишь одним движеньем глаз,
Мгновенно сердце выполнит приказ.
Наступит некогда иное время,
И я отвергну тягостное бремя:
Не вечно рабство, должный срок пройдет,
И лучший век свободу нам вернет.
То, что дало нам времени теченье,
Не так легко поддастся измененью,
Страстей мгновенных схлынет суета,
С достоинством сольется красота,
И, ежели в одной найдется счастье,
Вовек мы будем у нее во власти.
Влюбленный, если он к венцу любви
Не устремляет помыслы свои,
Схож с моряком, доверившимся бездне
Лишь ради приступа морской болезни.
Любовь свою, как медвежонка мать,
Мы не должны без удержу лизать,[405]
Ее мы этим только изувечим,
Слепивши зверя с ликом человечьим.
В единстве совершенство нам дано:
Люби одну, и в ней люби — одно.[406]
То, что мы ценим в золотом дукате,
Не ковкость, не наружный блеск и, кстати,
Не благородство и не чистота,
Не звон приятный и не красота,
А только то, что злато в наше время —
Душа торговли, признанная всеми.
И в женщинах нам следует отнюдь
Ценить не свойства внешние, а суть.[407]
Любить иначе было б оскорбленьем
Любви — иль сущим недоразуменьем.
Чтить добродетель? Нет, благодарим!
Мужчина — не бесполый херувим
И не бесплотный дух. Всяк мне свидетель:
Мы любим в женщине не добродетель,
Не красоту, не деньги. Путать с ней
Ее достоинства, по мне, гнусней,
Чем путаться тайком с ее же дворней.
Амура не ищите в выси горней.[408]
Подземный бог, с Плутоном наравне[409]
В золотоносной, жаркой глубине
Царит он.[410] Оттого ему мужчины
Приносят жертвы в ямки и ложбины.[411]
Небесные тела земных светлей,
Но пахарю земля всего милей.
Как ни отрадны речи и манеры,
Но в женщинах важней другие сферы.
Суть женская не меньше, чем душа,
Годна любви, вольна и хороша.
Но слишком долго в дебрях проплутает,
Кто верхний путь к сей цели избирает.
В лесу ее кудрей полно препон:
В капканах и силках застрянет он.
Ее чело, как море штилевое,
В недвижном истомит его покое —
Иль вдруг нахмурясь, за волной волну
Погонит, чтоб пустить его ко дну.
Нос, устремленный вниз, к полдневным странам,
Деля, как нулевым меридианом,[412]
Два полушарья щек, приводит нас
Вернее, чем звезда или компас,
К Блаженным островам — но не Канарам,[413]
Где вас поддельным опоят нектаром,[414]
А к сладостным устам, куда доплыв,
Любой моряк сочтет, что он счастлив
Навеки! Там сирены распевают,[415]
Премудрые оракулы вещают[416]
Благие тайны, там — жемчужный грот,
Где Прилипала страстная живет.[417]
Оттуда, миновав мыс Подбородка
И Геллеспонт пройдя довольно ходко
Меж Секстом и Абидосом грудей[418]
(Пролив, небезопасный для ладей!),
Мы выйдем на простор безбрежной влаги,
Где родинок лежат архипелаги,
И к Индии стремясь прямым путем,[419]
Атлантики пупок пересечем.
Здесь мощное подхватит нас теченье;
Но тем не завершатся приключенья:
Ведь на пути в желанный край чудес
Нас ждет другой, препятствий полный, лес.
Измаясь тем, возропщете невольно,
Что выбрали такой маршрут окольный.
Нет, нижний путь (послушайтесь меня)
Короче; да послужит вам ступня
Надежной картой к странам вожделенным:[420]
Она мила, но не грозит вам пленом;
Она чужда притворству: говорят,
Что даже черт не может спрятать пят;[421]
Она не ведает личин жеманства;
Она эмблемой служит постоянства.[422]
В наш век и поцелуя ритуал,
Начавши с уст, довольствоваться стал
Властительным коленом иль рукою;[423]
А ныне папской тешится ступнею.[424]
Когда и князи начинают с ног,[425]
То и влюбленным это не в упрек.
Как птиц, летящих в воздухе, быстрее
Полет свободных сфер сквозь эмпиреи,[426]
Так этот путь, эфирный и пустой,
Лишен помех, чинимых красотой.
Природа женщин одарила дивно,
Дав две мошны, лежащих супротивно.
Кто, дань для нижней накопив казны,
С превратной к ней заходит стороны,
Не меньшую ошибку совершает,
Чем тот, кто клистером себя питает.
Скорей, сударыня! я весь дрожу,
Как роженица, в муках я лежу;
Нет хуже испытанья для солдата —
Стоять без боя против супостата.
Прочь — поясок! небесный Обруч он,
В который мир прекрасный заключен.[428]
Сними нагрудник, звездами расшитый,
Что был от наглых глаз тебе защитой;
Шнуровку распусти! уже для нас
Куранты пробили заветный час.
Долой корсет! он — как ревнивец старый,
Бессонно бдящий за влюбленной парой.
Твои одежды, обнажая стан,
Скользят, как тени с утренних полян.
Сними с чела сей венчик золоченый —
Украсься золотых волос короной,[429]
Скинь башмачки — и босиком ступай
В святилище любви — альковный рай!
В таком сиянье млечном серафимы[430]
На землю сходят, праведникам зримы;
Хотя и духи адские порой
Облечься могут лживой белизной,[431] —
Но верная примета не обманет:
От тех — власы, от этих плоть восстанет.
Моим рукам-скитальцам дай патент
Обследовать весь этот континент;[432]
Тебя я, как Америку, открою,
Смирю[433] — и заселю одним собою.
О мой трофей, награда из наград,
Империя моя, бесценный клад!
Я волен лишь в плену твоих объятий.
И ты подвластна лишь моей печати.[434]
Явись же в наготе моим очам:
Как душам — бремя тел, так и телам
Необходимо сбросить груз одежды,[435]
Дабы вкусить блаженство. Лишь невежды
Клюют на шелк, на брошь,[436] на бахрому —
Язычники по духу своему!
Пусть молятся они на переплеты
Не видящие дальше позолоты
Профаны! Только избранный проник[437]
В суть женщин, этих сокровенных книг,
Ему доступна тайна. Не смущайся, —
Как повитухе, мне теперь предайся.
Прочь это девственное полотно! —
Ни к месту, ни ко времени оно.
Продрогнуть опасаешься? Пустое!
Не нужно покрывал: укройся мною.
Пока меж нами бой, другим задирам
Дай отворот — и отпусти их с миром;
Лишь мне, прекрасный Град, врата открой![439] —
Возжаждет ли других наград герой?
К чему нам разбирать фламандцев смуты?[440]
Строптива чернь или тираны люты —
Кто их поймет![441] Все тумаки тому,
Кто унимает брань в чужом дому.
Французы никогда нас не любили,
А тут и бога нашего забыли;[442]
Лишь наши «ангелы» у них в чести:
Увы, нам этих падших не спасти![443]
Ирландию трясет, как в лихорадке:[444]
То улучшенье, то опять припадки.
Придется, видно, ей кишки промыть
Да кровь пустить — поможет, может быть.
Что ждет нас в море?[445] Радости Мидаса:[446]
Златые сны — и впроголодь припаса;
Под жгучим солнцем в гибельных краях
До срока можно обратиться в прах.
Корабль — тюрьма,[447] причем сия темница
В любой момент готова развалиться;
Иль монастырь, но торжествует в нем
Не кроткий мир, а дьявольский содом;
Короче, то возок для осужденных
Или больница для умалишенных:[448]
Кто в Новом Свете приключений ждет,
Стремится в Новый, попадет на Тот.
Хочу я здесь, в тебе искать удачи —
Стрелять и влагой истекать горячей;
В твоих объятьях мне и смерть, и плен;
Мой выкуп — сердце, дай свое взамен![449]
Все бьются, чтобы миром насладиться;
Мы отдыхаем, чтобы вновь сразиться.
Там — варварство, тут — благородный бой;
Там верх берут враги, тут верх — за мной.
Там бьют и режут в схватках рукопашных,
А тут — ни пуль, ни шпаг, ни копий страшных.
Там лгут безбожно, тут немножко льстят,
Там убивают смертных — здесь плодят.
Для ратных дел бойцы мы никакие;
Но, может, наши отпрыски лихие
Сгодятся в строй. Не всем же воевать:
Кому-то надо и клинки ковать;[450]
Есть мастера щитов, доспехов, ранцев...
Давай с тобою делать новобранцев![451]
О, где огонь поэзии священный?[453]
Ужель иссяк во мне сей дар бесценный?
Мой Стих, что воссоздаст предмет любой,[454]
Пред лучшим из созданий, пред тобой,
Молчит. От слез угасло Вдохновенье,
Но почему не гаснет вожделенье?
Я с собственными мыслями в борьбе
Изнемогаю: все летят к тебе!
Царящий в сердце образ твой желанный,
Как воск, расплылся, жаром осиянный,
И, раздувая в сердце этот жар,[455]
Во мне ты гасишь Зренье, Разум, Дар.
Но Память[456] — я бессильна перед нею.
Забыть пытаюсь и забыть не смею!
Весь облик совершенный твой таков,
Что вправе ты украсить сонм богов.
Не видевший Олимпа да узнает:
Подобные тебе там обитают.
И если каждый, кто рожден дышать,
Есть малый мир,[457] то как тебя назвать?
Сказать, что краше ты, стройней, нежнее
Зари рассветной, Кедра и Лилеи?[458]
Пустое! Ведь с твоей рукою, знаю,
Сравнится лишь твоя рука вторая.
Таким недолго был Фаон,[459] но ты
Вовек не потеряешь красоты!
Такою кто-то видит в обожаньи
Меня, но я страдаю, а Страданье
Не красит, и перебороть его
Я силюсь ради взгляда твоего.
С тобою мальчик на лугу играет,
Нет, вас еще не страсть соединяет,
Но над губой его уже пушок
Напоминает грозно мне: дай срок.
О тело милой! — Райский сад блаженства,
Пусть невозделанный, но совершенство
Не станет совершенней,[460] так к чему
Садовник грубый саду твоему?
Мужчина — вор, который никогда
Не подойдет по снегу без следа;
А наши ласки без следа могли бы
Витать, как птицы в небе, в море — рыбы:
Тут все возможны изъявленья чувства —
Как Естество подскажет и Искусство.
Ланиты, губы, стан у нас с тобой
Различны ровно столь, сколь меж собой —
Твои ланиты. Право, если в губы
Дозволен поцелуй, то почему бы,
При сходстве упоительном таком,
Ах, не соединиться нам вдвоем
В сплетенье рук и ног? В таком сравненье
Столь странный искус самообольщенья,
Что страстью я к самой себе горю
И ласки, как тебе, себе дарю.[461]
Ты в зеркале стоишь перед глазами,
Прильну[462] — и залито оно слезами.
Отдай же мне меня, ты вся моя,
Ты — это я, ты — более, чем я.
Блистай румяной свежестию вечной
И несравненной белизною млечной,
Красою исторгая вновь и вновь
У женщин — зависть, у мужчин — любовь!
Всегда будь рядом, перемен не зная
И от меня самой их отдаляя.