Ступай, бездельник: я тебя не звал![546]
В каморке этой узкой, как пенал,[547]
Оставь меня средь книг в моем вертепе
Наук: да упокоюсь тут, как в склепе.
Вот там, на полке — важный Богослов;
А рядом — друг природы, Философ;[548]
Политик, объясняющий мытарства
Мистического тела Государства;[549]
Прилежный Летописец; а за ним —
Поэт, земель волшебных пилигрим.[550]
Ужель я брошу их единым махом,
Чтоб за тобой бежать, за вертопрахом?
Нет, клятвенно мне обещай сперва
(Когда не ветер — все твои слова),
Что ты не ускользнешь через минуту
К любому в лоск разряженному шуту, —
Будь капитан, что выкроил наряд
Из жалованья выбывших солдат,[551]
Или придворный щеголь надушенный,
Кивком ответствующий на поклоны,
Или судья со свитой подлипал, —
Клянись, что ты не станешь за квартал,
Осклабившись, вилять и суетиться,
Стремясь понравиться и подольститься.
Зовешь меня — так не блуди душой;
А соблазнить и бросить — грех большой.
О пуританин в области манер,[552]
Ты — идолопоклонник, суевер,
Когда по платью ближнего встречаешь[553]
И, как старьевщик, сразу примечаешь
Цену сукна и кружев, дабы знать,
На сколько дюймов шляпу приподнять.
Ты первым делом выясняешь средства
Знакомца — и надежды на наследство,
Как будто замуж он тебя берет
И вдовья часть[554] — предмет твоих забот.
Помилуй! ведь не ленты и не рюшки
Ты ценишь в пышнотелой потаскушке;
Зачем, любитель срамной наготы,
Нагую честность[555] презираешь ты?
Нужны ли добродетели камзолы?
Мы в мир приходим и уходим голы.[556]
Не скинув плоти плащ, душе никак
Блаженства не вкусить;[557] Адам был наг
В раю; да и утратив рай невинный,
Довольствовался шкурою звериной.[558]
Пусть грубый на плечах моих наряд —
Со мной Господь и Музы говорят.
Что ж! Если ты не глух к увещеваньям
И грех свой искупаешь покаяньем,
Прегромко в грудь себя бия притом,
Добро, я запер комнату, — идем!
Но прежде шлюха средь носящих пряжку
На шляпе,[559] буфы и чулки в обтяжку
Признает настоящего отца
Нагулянного невзначай мальца,
Скорей я вам скажу, какому франту
Дано увлечь йоркширскую инфанту,[560]
Скорей, уставясь в небо, звездочет
Предскажет вам на следующий год,[561]
Какие сверхъестественные моды
Измыслят лондонские сумасброды,
Чем сам сумеешь ты сказать, зачем,
Какая блажь, когда, куда и с кем
Тебя утащит, разлучив со мною.
Кому пенять? я сам тому виною.
Вот мы на улице. Мой дуралей
Спешит к стене протиснуться скорей,[562]
Считая, видимо, за достиженье
Свободу поменять на положенье.
И хоть трудней из-за моей спины
Приветствовать все встречные штаны,
Он издали кивает им и машет,
И дергается весь, и чуть не пляшет,
Как школьник у окна, когда друзья
Зовут на волю, а уйти нельзя.
Скрипач тем ниже зажимает струны,
Чем выше звук; так мой повеса юный:
Задравшим нос он отдает поклон,
С другими же заносчив, точно Слон
Иль Обезьяна[563] — при упоминаньи
Враждебного нам короля Испаньи.
То вдруг подскочит он и в бок толкнет:
«Гляди, вон кавалер!» — «Который?» — «Тот!
Божественный танцор, ей-ей!» — «Так что же?
Ты с ним подпрыгивать обязан тоже?»
Он смолк, пристыженный. Но тут как раз
Заядлый табакур встречает нас,[564]
Да с новостями... «Сжалься, бога ради, —
Шепнул я, — нос мой молит о пощаде».
Увы, он не расслышал, ибо вдруг
Какой-то расфуфыренный индюк
Привлек его вниманье. Он метнулся
К нему стремглав, расшаркался, вернулся
И так запел: «Вот истинный знаток
Отделки; каждый вырез, бант, шнурок
И весь костюм его — неподражаем,
Не зря он при Дворе так уважаем». —
«Он был бы и в комедии хорош.[565]
А перед кем теперь ты спину гнешь?» —
«О, этот за границей обретался,
В Италии манер он понабрался,
В самом Париже[566] чуть не год пробыл!» —
«И что же он в Париже подцепил?»[567] —
Осведомился я. Он не ответил,
Поскольку издали в окне приметил
Знакомую красотку. В тот же миг
Тут испарился он, а там возник.
Увы, у ней уже сидели гости;
Он вспыхнул, в драку сунулся со злости,
Был крепко бит и выброшен за дверь;
И вот — в постели мается теперь.
Сэр, этот город весь мне ненавистен!
Но если есть главнейшая из истин,
То есть и зло, какое я бы счел
Главнейшим, превосходнейшим из зол.
Не стихоплетство, — хоть сия досада[569]
Страшней испанских шпаг,[570] чумы и глада,
Внезапней, чем зараза[571] и любовь,
И не отвяжется, пока всю кровь
Не высосет, — но жертвы сей напасти
Бессильны, безоружны и отчасти
Достойны сожаленья, а никак
Не ненависти, аки лютый враг.
Один (как вор за миг до приговора
Спасает от петли соседа-вора
Подсказкой «виселичного псалма»)[572]
Актеров кормит крохами ума,
Сам издыхая с голоду, — так дышит
Органчик дряхлый с куклами на крыше.[573]
Другой на штурм сердец стихи ведет,[574]
Не ведая, что век давно не тот,
Пращи и стрелы не пригодны боле,
Точнее попадают в цель пистоли![575]
Иной подачки ради в рифму льстит:
Он попрошайка жалкий, не пиит.
Иной кропает оттого, что модно;
Не хуже прочих? — значит, превосходно!
А тот, кто разума чужого плод
Переварив прескверно, выдает
Извергнутый им опус тошнотворный
За собственный товар? — он прав, бесспорно!
Пусть вор украл из блюда моего,
Но испражненья — целиком его.
Он мной прощен; как, впрочем, и другие,
Что превзошли божбою литургию,[576]
Обжорством — немцев, ленью — обезьян,
Распутством — шлюх и пьянством — океан.[577]
И те, для чьих пороков небывалых
В аду не хватит особливых залов,[578]
Столь во грехах они изощрены, —
Пусть! в них самих есть кара их вины.
Но Коский[579] — вот кто гнев мой возмущает!
Власть времени, что агнца превращает
В барана, а невинный прыщик — в знак
Той хвори, о которой знает всяк,
Студента превратила в адвоката;[580]
И тот, кто рифмоплетом был когда-то,
Став крючкотвором,[581] возгордился так,
Что даже волочиться стал, чудак,
По-адвокатски: «Я вношу прошенье,
Сударыня». — «Да, Коский». — «В продолженье
Трех лет я был влюблен; потерян счет
Моим ходатайствам; но каждый год
Переносилось дело...» — «Ну, так что же?» —
«Пора де факто и де юре тоже
Законно подтвердить мои права[582]
И возместить ущерб...» — Слова, слова,
Поток судейской тарабарской дичи,
Терзающие нежный слух девичий,
Как варварская брань иль ветра вой
Над монастырской сломленной стеной![583]
Я бы простил глупца и пустозвона,
Но тот, кто выбрал поприще закона,
Преследуя стяжательскую цель,
Тот храм Фемиды превратил в бордель.
Шурша бумагами, как юбкой шлюха,
Он зубы заговаривает глухо,
Темнит, — как вор, в темницу сев, темнит,
Что, мол, за поручительство сидит;
Просителя, что о своем хлопочет,
Как королевский фаворит, морочит
(Иль сам король); к барьеру напролом,[584]
Как бык, он лезет — лгать перед судом.
Нет столько в королевской родословной
Ублюдков,[585] ни в истории церковной —
Содомских пятен,[586] сколько в нем живет
Лжи и пронырства; в них его доход.
Он оттягать себе намерен вскоре
Весь этот край от моря и до моря;
Наследников беспечных мотовство —
Источник адской радости его.
Как смотрит бережливая кухарка,
Чтоб не пропало даром и огарка,
Мечтая лет за тридцать, может быть,
На платье подвенечное скопить, —
По крохам собирает он именье,
Блюдя азарт картежный — и терпенье.
На свитках, что свободно обовьют
Полграфства (в наши дни за меньший труд
Отцами Церкви славятся иные),
Он лихо сочиняет закладные,
Бумаги не жалея; так сперва
Желал бы Лютер сократить слова
Святых молитв, когда, послушный инок,
По четкам он читал их без запинок,
Но отменив монашескую блажь,
Добавил Славу с Силой в Отче наш.[587]
Когда же он продажу совершает,
То как бы по оплошке пропускает
Наследников,[588] — так спорщик-богослов
В упор не замечает в тексте слов,
Чья суть, коль толковать ее неложно,
Его резонам противоположна.
Где рощи, одевавшие удел
Наследственный? — Мошенник их надел.
Где хлебосольство предков? Не годится
Усадьбам ни по-нищенски поститься,
Ни вакханальствовать: в большом дому
Большие гекатомбы[589] — ни к чему;
Всё — в меру.[590] Но (увы!) мы ценим вроде
Дела благие,[591] но они не в моде,
Как бабушкин комод. Таков мой сказ:
Его не подвести вам под Указ.[592]
Печаль и жалость мне мешают злиться,
Слезам презренье не дает излиться;[594]
Равно бессильны тут и плач, и смех;[595]
Ужели так укоренился грех?
Ужели не достойней и не краше
Религия, возлюбленная наша,
Чем добродетель, коей человек
Был предан в тот, непросвещенный, век?[596]
Ужель награда райская слабее
Велений древней чести? И вернее
Придут к блаженству те, что шли впотьмах?
И твой отец, найдя на небесах
Философов незрячих, но спасенных,[597]
Как будто верой, чистой жизнью оных,
Узрит тебя, пред кем был ясный путь,
Среди погибших душ? — О, не забудь
Опасности подобного исхода:
Тот мужествен, в ком страх такого рода.[598]
А ты, скажи, рискнешь ли новобранцем[599]
Отправиться к бунтующим голландцам?[600]
Иль в деревянных склепах кораблей[601]
Отдаться в руки тысячи смертей?
Нырять в пучины,[602] в пропасти земные?
Иль пылом сердца — огненной стихии —
Полярные пространства растопить?[603]
И сможешь ли ты саламандрой[604] быть,
Чтоб не бояться ни костров испанских,[605]
Ни жара побережий африканских,[606]
Где солнце — словно перегонный куб?[607]
И на слетевшее случайно с губ
Обидное словцо — блеснет ли шпага
В твоих руках? О, жалкая отвага!
Храбришься ты и лезешь на рога,
Не замечая главного врага;
Ты, ввязываясь в драку бестолково,
Забыл свою присягу часового;[608]
А хитрый Дьявол, мерзкий супостат
(Которого ты ублажаешь) рад
Тебе подсунуть, как трофей богатый,
Свой дряхлый мир, клонящийся к закату;
И ты, глупец, клюя на эту ложь,
К сей обветшалой шлюхе нежно льнешь;
Ты любишь плоть (в которой смерть таится)[609]
За наслаждений жалкие крупицы,
А сутью и отрад, и красоты —
Своей душой пренебрегаешь ты.
Найти старайся истинную веру.[610]
Но где ее икать? Миррей,[611] к примеру,
Стремится в Рим, где тыщу лет назад
Она жила, как люди говорят.
Он тряпки чтит ее, обивку кресла
Царицы, что давным-давно исчезла.
Кранц[612] — этот мишурою не прельщен,
Он у себя в Женеве[613] увлечен
Другой религией, тупой и мрачной,
Весьма заносчивой — хоть и невзрачной:
Так средь распутников иной (точь-в-точь)
До грубых деревенских баб охоч.
Грей[614] — домосед; ему твердили с детства,
Что лучше нет готового наследства;
Внушали сводни наглые:[615] она,
Что от рожденья с ним обручена,
Прекрасней всех. И нет пути иного,
Не женишься — заплатишь отступного,[616]
Как новомодный их закон гласит.
Беспутный Фригий[617] всем по горло сыт,
Не верит ничему: как тот гуляка,
Что много шлюх познав, страшится брака.
Любвеобильный Гракх[618] — наоборот,
Он мыслит: сколь ни много женских мод,
Под платьями у них различий нету;
Так и религии. Избытком света
Бедняга ослеплен. Но ты, учти,
Одну обязан истину найти.
Да где и как? не сбиться бы со следа!
Сын у отца спроси, отец — у деда;[619]
Почти близняшки — истина и ложь,[620]
Но истина постарше будет все ж.
Не уставай искать и сомневаться:
Отвергнуть идолов иль поклоняться?[621]
На перекрестке верный путь пытать —
Не значит в неизвестности блуждать,
Брести стезею ложной — вот что скверно.
Пик Истины высок неимоверно;[622]
Придется покружить по склону, чтоб
Достичь вершины, — нет дороги в лоб!
Спеши, доколе день,[623] а тьма сгустится —
Тогда уж будет поздно торопиться.
Хотенья мало, надобен и труд:
Ведь знания на ветках не растут.
Слепит глаза загадок средоточье,
Хоть каждый их, как солнце, зрит воочью.[624]
Коль истину обрел, на этом стой!
Бог не дал людям хартии такой,[625]
Чтоб месть свою творили произвольно;
Быть палачами Рока — с них довольно.[626]
О бедный дурень, этим ли земным
Законом будешь ты в конце судим?[627]
Что ты изменишь в грозном приговоре,
Сказав: меня Филипп[628] или Григорий,[629]
Иль Мартин,[630] или Гарри[631] так учил? —
Ты участи себе не облегчил;
Так мог бы каждый грешник извиниться.
Нет, должно всякой власти знать границы,[632]
Чтоб вместе с ней не перейти границ, —
Пред идолами простираясь ниц.[633]
Власть — как река. Блаженны те растенья,
Что мирно прозябают близ теченья.
Но если, оторвавшись от корней,
Они дерзнут помчаться вместе с ней,
Погибнут в бурных волнах, в грязной тине
И канут, наконец, в морской пучине.
Так суждено в геенну душам пасть,
Что выше Бога чтят земную власть.
Отныне все мне нипочем; готов
Я к смерти; сколь ни страшен гнет грехов,
В таком чистилище я побывал сегодня[635] —
В сравненьи с ним бледнеет Преисподня!
Не то чтобы меня туда повлек
Тщеславья зуд иль гордости порок,
Не то чтоб я хотел покрасоваться[636]
Иль милостей монарших домогаться.
Но как шутник, по дурости попав
На мессу, заплатил в сто марок штраф,[637]
Так я, судьбой застигнутый на месте
Столпотворенья зла, обмана, лести
И похоти, какими славен Двор,
Сочтен был (о, поспешный приговор!)
Одним из тех, кто в сем гнезде разврата
Живут, — и не замедлила расплата.
Мучитель, что вблизи меня возник,
Был чуден видом и повадкой дик;
В Ковчеге зверя не было страннее,[638]
Не сыщешь ни в Гвиане, ни в Гвинее[639]
Такого монстра; как его назвать,
Адам бы затруднился угадать.[640]
Его бы истребили, как варяга,
В пылу резни норманской;[641] он, бедняга,
Поплатится из первых головой,
Когда поднимется мастеровой
На чужаков.[642] Он странен так, что страже
Не надобно и сомневаться даже,
Чтоб задержать его: «Эй, падре, стой!»[643]
Его джеркин[644] и черный, и простой,
Быв бархатным когда-то, так истерся,
Что лишь воспоминания о ворсе
Хранит — и скоро будет кружевным,
Пока совсем не истончится в дым.
Хозяин сей хламиды за границей
Бывал и знаньем языков гордится:
По сути, он наскреб из всех углов
Смесь дикую из самых пестрых слов,
Окрошину речей, застрявших в ухе,
Такую кашу, что и с голодухи
Не расхлебать: знахарки трескотня,
Схоласта заумь, стряпчего стряпня
И бестолочь бедлама — звук невинный
Пред этой беспардонной мешаниной.
Таким вот языком ему с руки
Развязывать чужие языки,
Льстить, вдовушек дурить, ловить на слове
И лгать наглей, чем Сурий[645] или Джовий.[646]
Меня заметил он. О грозный Рок!
Чем я твой бич карающий навлек?
«Сэр, — начал он, — по зрелому сужденью,
Кому б вы дали пальму предпочтенья
В лингвистике?» — Я сдуру говорю,
Мол, Калепайновскому словарю.[647]
«Нет, сударь, — из людей?» В карман не лезу
Я за ответом; называю Безу[648]
Да пару наших лучших знатоков[649]
Хвалю... «Все это — пара пустяков! —
Вскричал чудак. — Апостолы, конечно,
Знавали толк в наречьях,[650] и успешно
Панург болтал на разных языках;[651]
Но, проведя в скитаньях и трудах
Всю жизнь, я сделался непревзойденней!»
«Как жаль, — заметил я, — что в Вавилоне[652]
Такого не случилось толмача,
Не то (хватило б только кирпича)
Их Башня бы до облаков достала».
Он буркнул: «При дворе вас видно мало.
Уединение рождает сплин». —
«Но я не так уж одинок один.[653]
К тому же времена, когда спартанец
От пьянства отвращался видом пьяниц,[654]
Прошли; картинок Аретино[655] ряд
Научит целомудрию навряд;
Дворцы владык — пороков ярких сцены —
Как школы добродетели, не ценны». —
«Сэр! — лопнувшей струною взвизгнул он. —
Беседовать о принцах — высший тон!»
Я отвечал: «Могильный есть смотритель
В Вестминстерском аббатстве;[656] захотите ль —
Он вам расскажет все о королях,
Притом покажет, где хранится прах
Всех наших Эдвардов и наших Гарри;[657]
Он бесподобно врет, когда в ударе». —
«Фу! сколь суров и груб английский вкус!
Возможно ли представить, чтоб француз
Такое слушал?» — «Вон он, в спину дышит:
Он служит у меня — так, значит, слышит». —
«Французы элегантней, наконец,
Они для нас в одежде образец». —
«И без одежды тоже!» — Он подвоха
Не различил; я понял: дело плохо;
С тупицами острить — мартышкин труд:
Чем больше чешешь, тем сильнее зуд.
Тут, к счастию, стряхнув с лица суровость,
Он подмигнул мне: «Вы слыхали новость?» —
И шепотом, слова роняя с губ
По капле, словно перегонный куб,
Отверз мне бездну пошлости, поведав
Такое, что десятку Холиншедов[658]
Не снилось: в духе ли была с утра
Монархиня — и как она вчера
Взглянула на кого; кто с кем в амурах,
Кто о каких мечтает синекурах,
Кто отравил кого[659] и кто, продав
Поместье, стал владельцем полных прав
На ввоз и вывоз[660] всех еловых шишек
И битых плошек (скоро и мальчишек,
Играющих в битки и в расшиши,
Обложат пошлиной)... Так от души
Он потчует меня своей стряпнею —
Плююсь, кривлюсь и только что не вою.
Но нет пощады! Переходит он
К политике держав, к борьбе за трон
И все вываливает мне мгновенно —
От Гальских войн[661] до взятия Амьена.[662]
Ушам уже терпеть невмоготу,
Я чувствую отрыжку, тошноту,
Как женщина брюхатая, потею[663] —
Вот-вот рожу! Тем часом прохиндею
Взбрело на ум (как хитрецу, чья ложь —
Приманка для крамолы) на вельмож
Обрушиться: чины, мол, продаются;
Кампании военные ведутся
Не так; важнейшие чины в стране
Даются только по родству, а не
Заслугам; офицеры в Хэмптон-Холле[664]
С пиратами и дюнкерцами[665] в доле.
Он знает все: кто мот, кто виносос,
Кто любит шлюх, кто отроков, кто коз...
Как пленники Цирцеи,[666] превращеньем
Врасплох застигнутые, — с изумленьем
И ужасом себя я ощутил
Преступником! Уже меня когтил
Акт об измене!..[667] Как же это сразу?
Один другому передал заразу —
И вылечился?[668] Вывернулся он —
А я виновен? Что за скверный сон!
Но делать нечего. Я должен пытки
Стерпеть; я должен безо всякой скидки
На месте оплатить, в конце концов,
Грехи свои и всех своих отцов;[669]
Таков мой крест... Но пробил час желанный,
Вдруг заспешил мой собеседник странный:
«Простите, сэр...» — «Да, да, прощайте, сэр!» —
«Нет, сэр! Вы не могли бы, например,
Мне крону[670] одолжить?» — Не то что крону,
Я отдал бы охотно и корону,
Чтоб отвязаться. Но как тот скрипач,
Что должен напоследок вам, хоть плачь,
Исполнить джигу,[671] прежде чем убраться.
В любезностях он начал рассыпаться.
Едва я их дослушал — и стремглав
(Счастливо остановок избежав)
Пустился наутек — так из темницы
Спасенный узник на свободу мчится.
Лишь дома я с трудом пришел в себя;
О виденном и слышанном скорбя,
Душа томилась и негодовала.
Как тот, кто Ад узрел[672] на дне провала,
Я был напуган. Впрочем, страх — черта
Холопская. Ужель мои уста,
Вспылав, удержатся от обличенья,
Из страха? Неужели из почтенья
К надутым и бесстыдным господам
Я Правду, госпожу свою, предам?
О ты, что столько по миру бродило,
Взглянув на жизнь Двора, скажи, светило,
Где во вселенной сыщешь таковой
Пузырь тщеславья? — Садик восковой,[673]
Курьез, приплывший в Лондон этим летом, —
Насмешка над придворным нашим светом.
Мы — кучка безделушек дорогих,
Раскрашенных, но пресных и сухих:
Бездельников, гордящихся корнями, —
С ублюдочными, жалкими плодами.
Итак, одиннадцатый час; пора![674]
И вот уж все, кто занят был с утра
Конюшней,[675] теннисом[676] иль потаскушкой,
Примочками иль пивом — друг за дружкой
Спешат, переодевшись, во дворец,
И с ними я (прости меня, Творец!).
Поля их шляп оплачены полями
Их вотчин — и увиты похвалами:
«Ах, что за роскошь! королю под стать!»
Неважно, что назавтра их продать
Актерам отнесут;[677] мир — это сцена,[678]
А жизнь — комедия, и преотменно
Разыгранная... Новый эпизод:
В зал входят дамы. Как пиратский флот
На галион, груженный кошенилью,[679]
Бросается, — так, расфуфыря крылья,
Мужчины дам берут на абордаж.
Сраженье! лесть на лесть и блажь на блажь.
Ум в пурпур не рядится,[680] как ни странно;
Вот вам резон: вся краска на румяна
Красавицам идет; чужой же ум
Скупает за бесценок тугодум.
Кого не рассмешит, по крайней мере,
Вид обчищающегося у двери
Макрина? В зал приемный, как в Мечеть,[681]
Вступает он и, чтобы разглядеть,
Не морщат ли чулки, так задирает
Камзол, что этим самым обнажает
Не только смертные грехи прорех[682]
И жирных пятен, но и мелкий грех
Приставших перьев. Погружаясь в грезы
Величия, он выверяет позы
По Дюреру[683] и, совершенства круг
Явив собой, счастливый, как индюк
Иль проповедник новоиспеченный,
Что в первый раз читает речь с амвона,
Вступает с дамой в страстный разговор
И, встретя у жеманницы отпор,
Так пылко протестует, что в Мадриде
Давно бы уличен был в этом виде
Как протестант, — и столько раз твердит:
«Клянусь Исусом!»[684] — что, как иезуит,
Мог тотчас же быть выведен с конвоем!
Да пусть бранятся; поделом обоим.
Но Глорий[685] — вот кто всех переплюет:
За высший шик считает сумасброд
Ворваться в зал, терзая острой шпорой
Полу плаща,[686] как ловчий с целой сворой
Визгливых псов, сметая все подряд;
С ртом, перекошенным, как у солдат,
Бичующих Христа на гобеленах,[687]
Что от его ругни дрожат на стенах;
Он, точно шут, паясничает всласть
И помыкает всеми, словно власть.
Устав, хочу я выбраться на волю, —
Не так оно легко; в соседнем холле
Семь смертных сторожат меня Грехов;[688]
Миную сонмище здоровяков,
Чья гордость — звание «людей короны»,
Пуды бифштекса[689] и вина галлоны, —
Им сдвинуть колокольню по плечу.
Меж этих Аскапаров[690] трепещу,
Как тать крадущийся. Отцы святые!
Потопом слов обрушьтесь, о витии,
На сей рассадник зла! а я лишь мог
Подмыть его, как слабый ручеек.
Смиренью Маккавеев подражая,[691]
Свой труд я, может быть, и принижаю;
И все ж надеюсь: буду я прочтен,
Как должно понят — и внесен в Канон.[692]
Я смех считаю, муза, неуместным.[694]
Творец трактата о придворном честном[695]
(Хоть не было таких людей и нет)
Нас поучает, что шутить не след
Над хворью[696] и пороком. Не смеяться
Нам надо, а скорбеть иль возмущаться:
Ведь смех не страшен тем, чей произвол
Просителей ввергает в бездну зол.
Коль все взаимосвязано на свете,
Те ж элементы в каждом есть предмете,[697]
Что в остальных, и человек любой
По сути представляет мир собой,
Мир, в коем власти сходствуют с морями,
Просители же — с мелкими ручьями,
В пучину уходящими навек.
Мир тоже все равно что человек,[698]
И власти в нем играют роль утробы,[699]
Что кормится просителями, чтобы
Извергнуть их, переварив вполне.
Все люди — прах.[700] Просители — вдвойне,
Коль служат, словно труп — червям могильным,
Добычею[701] чиновникам всесильным.
Чиновники подобны жерновам,
Покорные просители — ветрам,
Что сообщают жерновам вращенье.
Меж них идет война, но верх в сраженье
Не за вторыми в случае любом.
Известно ли монархине о том?[702]
Не больше, чем истоки Темзы знают,
Как в устье на разлив ее пеняют.
Итак, начну выпалывать порок[703]
В угоду вам, тому, кто мне помог
Желанный доступ получить на службу
И честностью снискал Глорьяны[704] дружбу.[705]
Наш век считать железным не резон,
Именоваться ржавым должен он:[706]
В железном — правосудьем торговали,
Днесь торговать неправосудьем стали.
Быстрей, чем от поклонников своих
Бежала Анджелика,[707] к горю их, —
Уходят наши деньги и владенья
На протори, залоги, взятки, пени.
Когда не чтит закон и сам судья,
Лишь букву, а не дух его блюдя,
Где нам искать защиту и управу?
В судах инстанций низших? Там на славу
Обчистят нас, посадят иль казнят.
А тот, кого так сильно притеснят,
Что в высший суд пойти он соберется,
С теченьем будет, как пловец, бороться.[708]
Но выбьется из сил и все равно
Пойдет в изнеможении на дно.
Пытаться возвести над этой бездной
Мост золотой — довольно бесполезно:
Швыряй сколь хочешь золота туда —
Оно в волнах исчезнет без следа.
Богами судьи сделались земными[709] —
Без «ангелов» нельзя предстать пред ними,[710]
Хоть Бог иное заповедал нам:
Ведь если б взятки ангельским чинам[711]
Давали люди, чтоб им вняло небо,
Сидели б даже короли без хлеба.
Святой — и тот бы вознегодовал,
Когда бы в дом к нему проник фискал,
Назвал посуду утварью церковной,[712]
Плащ объявил сутаной голословно
И взятку, всех сумевши запугать,
Стал за недонесенье вымогать.
Нет, с кличкой шлюхи слово «правосудье»
Отождествлять отнюдь не вправе люди.
Оно — уста Судьбы, чей грозный глас
О нашем завтра извещает нас,
Красой подобно девушке невинной.
Вот только когти у него так длинны,[713]
Что, если их в просителя вонзить,
Ему от боли может смерть грозить,
А чтоб они вошли поглубже в тело,
Судейские заботятся умело.
Зачем же предстаешь, глупец, ты им,
Как Богу — первый человек, нагим
И мнишь спастись от их алчбы несытой,
Закона нерушимого защитой,
Как Уримом и Туммимом, прикрытый?[714]
Законность, к коей ты взываешь так, —
Не щит, а куча бросовых бумаг,
С удачною продажею которой
Амана ты затмишь богатством скоро.[715]
Покуда ж лишь на то ты годен, чтоб
Смеялся в баснях над тобой Эзоп:
Как пес, что в воду за своею тенью
Нырнул,[716] пойдешь ко дну ты без сомненья.
В какую высоту (подумать — страх)
Твой дерзкий дух взлетел, как на дрожжах!
Величья ты искал венец — и что же?[718]
Обрел его в венецианском Доже.
От их Лагуны[719] к северу проплыв,
Ты в Гейдельберге отыскал залив
Столь дивных вин,[720] что дальше плыть не надо...
Листаю я твой том — ну и громада!
Легко войти и кануть навсегда
В просторах необъятного труда,
Чью глубину вотще мечтал постичь я.
Коль Смех и Смысл — два основных отличья
Людей (как некто справедливо рек),[721]
Твой труд — наполовину человек;
Из скромности, слепив лишь половину,
Ты рассудил не мучить больше глину.
Когда, Лунатик,[722] дорасти ты мнишь
До Полнолуния? Когда затмишь
Весь мир, — как шишка на носу порою
Становится великою Горою?
Вперед! Побольше городов возьми
Из Мюнстера;[723] у Геснера[724] займи
Писателей; добудь вестей и критик
В «Меркурии»[725] — и станешь сам политик.
Вернешься — всюду без конца болтай
Про Карлуса, про персов и Китай.[726]
Вперед же, скромник! Чтоб, оставшись дома,
Не видел ты изготовленья тома,
Которому две Индии несут
Свои дары:[727] с заката — злата пуд,
(Чей путь легко издателем угадан),[728]
С востока же — корицу, перец, ладан:
Их скоро (в этом убедишься ты)
Обнимут бережно сии листы:
Позора в этом нету ни крупицы;
Но если им придется опуститься
До низкого товара, что купец
Сует в кулек: груш, пряничных сердец,
Изюма и целительного корня;
Но если им судьба — еще покорней —
На ярмарке, среди толпы крестьян
Вмещать полфунта тыквенных семян
Иль прочего, кому чего угодно,
И ради прихоти чужой свободно,
Как скатерть-самобранка, предлагать
Любую вещь, — я бы дерзнул назвать
Сии листы универсальным томом,
Что способом, доселе незнакомым,
Вобрал все то, что человек постиг,
И стал Пандектой,[729] сиречь, книгой книг.
Герои, мир спасая от напасти,
Давали разрубить себя на части.
Злодеи шли, во искупленье зол,
От Палача к Анатому на стол.[730]
Так миру послужи и ты; для Лорда,
Что золотые на кон мечет гордо,
Пойдут на фишки целые тома;[731]
А нам — клочка от твоего ума,
Листка довольно, чтобы за игрою
С друзьями вечер скоротать порою.
Кто может залпом проглотить сей труд? —
Ведь не из бочек, а из кубков пьют.
Врач добрый завернет в тебя пилюли,
Солдат — пороховой заряд для пули:
Пусть будущие критики, корпя,
Вновь складывают по частям тебя;
Пускай литературные пираты
Помучатся, ища листки разъяты.
Немало их, я думаю, пойдет
На склейку в корешок и в переплет
Других томов,[732] — напрасная интрига
Веков завистливых! — ведь эта книга —
Подобье книг Сивилиных; цена
Частям и целому у ней одна.[733]
Но, каюсь, не по мне такой напиток,
И хмеля в нем, и пены преизбыток.
Тебе я вновь бы здравье возгласил —
Но голова кружится, нету сил...
Quot, dos haec, LINGUISTS perfetti, Disticha fairont,
Tot cuerdos STATES-men, hic livre fara tuus.
Es sat a my l’honneur estre hic inteso; Car I LEAVE
L’honra, de personne nestre creduto, tibi.
Иные над порталами и дверями своих домов помещают гербы, я же свой портрет, ежели только краски могут передать ум столь простой, незамысловатый и бесхитростный,[738] каков есть мой. Обычно перед новым автором я прихожу в сомнение, медлю и не умею тотчас сказать, хорош ли он. Я строго сужу и многое осуждаю; таковой обычай обходится мне дорого в том, что мои собственные писания еще хуже чужих. Не могу, однако, ни столь противуречить своей натуре, чтобы вовсе не делать того, что мне нравится, ни быть столь несправедливым к другим, чтобы делать это sine talione.[739] Пока я даю им случай отплатить мне тем же, они, верно, простят мне мои укусы. Никому не возбраняю порицать меня, исключая лишь тех, что, как Тридентский собор,[740] осуждают не книги, а авторов, предавая проклятию все, что такой-то написал или напишет. Никто не пишет столь плохо, чтобы однажды не сочинить нечто образцовое — для подражания или избежания. Приступая к сей книге, не собираюсь ни к кому входить в долг; не знаю, сохраню ли сам свое достояние; может быть, растрачу, а может быть, и преумножу в обороте, ибо, если я одолживаю у древности,[741] кроме того, что я намерен уплатить потомству тем же добром и тою же мерой, притом же, как вы увидите, не премину упомянуть и поблагодарить не токмо того, кто выкопал для меня сокровище, но и того, кто осветил мне к нему дорогу.[742] Прошу вас лишь припомнить (ибо я не желал бы иметь читателей, которых я могу поучать), что, согласно Пифагорову учению, душа может переходить не только от человека к человеку или же скоту, но равномерно и к растениям; ради того не удивляйтесь, находя одну душу в императоре, в почтовой лошади и в бесчувственном грибе,[743] так как не ущерб душевный, а одно только нерасположение органов творит сие.[744] И хотя душа, обретаясь в дыне, не может ходить, зато может помнить,[745] а запомнив, поведать мне, за каким роскошным столом ее подавали. А обретаясь в пауке, не может говорить, но, запомнив, может мне поведать, кто употребил ее паучий яд[746] ради сана своего или чина. Как бы ни мешала телесность другим ее способностям, памяти она не препятствует; потому я и могу ныне, с ее слов, доподлинно поведать вам о всех ее странствиях — от самого дня сотворения, когда она была яблоком,[747] прельстившим прародительницу нашу Еву, до нынешних времен, когда она стала той, чью жизнь вы найдете в конце сей книги.[748]
Пою[749] души бессмертной путь земной
В обличьях многих, данных ей судьбой,[750]
От райского плода до человека.
Пою миров младенческий рассвет,
И зрелый день, и вечер дряхлых лет —
С того халдеев золотого века,[751]
Что персов серебром и медью грека
Сменился, и железом римских пик.
Мой труд, как столп,[752] воздвигнется велик,
Да перевесит он все, кроме Книги книг.[753]
Не возгордись могуществом своим
Пред нею, о небесный Пилигрим,
Зрачок небес,[754] блуждающий над миром;
Ты утром пьешь Востока аромат,
Обедаешь средь облачных прохлад
Над Сеной, Темзой иль Гвадалквивиром
И в Эльдорадо день кончаешь пиром:
Не больше стран ты видел с высоты,
Чем та, что до тебя пришла из темноты[755]
За день — и будет жить, когда погаснешь ты.[756]
Скажи, священный Янус,[757] что собрал
На корабле своем (он был не мал)
Всех птиц, зверей и ползающих тварей,
Вмещал ли твой странноприимный бот,
В котором спасся человечий род,
Садок вождей, вельмож и государей,
Плавучий храм твой, хлев, колледж, виварий[758] —
Так много тел, шумящих вразнобой,
Как эта искра горняя собой
Живила[759] — и вела дорогою земной?
Судьба, наместник Божий на земле,
Никто не видел на твоем челе
Морщин улыбки праздной или гнева;
Зане ты знаешь сроки и пути —
Молю, открой страницу и прочти,[760]
Какой мне плод сулит Познанья Древо,
Чтоб, не сбиваясь вправо или влево,
Я шел по миру, зная наперед,
Куда меня рука небес ведет
И что меня в конце паломничества ждет.
Шесть пятилетий жизни промотав,[761]
Я обещаю свой сменить устав,
И если будет Книга благосклонна
И мне удастся избежать сетей
Плотских и государственных страстей,
Цепей недуга и когтей закона,
Ума растраты и души урона
Не допущу; чтобы, когда впотьмах
Могила примет свой законный прах,
Достался ей в мужья муж, а не вертопрах.
Но если дни мои судьба продлит,
Пусть океан бушует и бурлит,
Пусть бездна неизвестностью чревата —
Один, среди безмерности морей,
Я проплыву с поэмою моей
Весь круг земной, с Востока до Заката,
И якорь, поднятый в струях Евфрата,
Я брошу в Темзы хладную волну[762]
И паруса усталые сверну,
Когда из райских стран до дома дотяну.
Узнайте же: великая душа,
Что ныне, нашим воздухом дыша,
Живет — и движет дланью и устами,
Что движут всеми нами,[763] как Луна —
Волной,[764] — та, что в иные времена
Играла царствами и племенами,
Для коей Магомет и Лютер сами
Являлись плоти временной тюрьмой,[765] —
Земную форму обрела впервой
В Раю, и был смирен ее приют земной.
Смирен? Нет, славен был, в конце концов,
Когда верна догадка мудрецов,
Что Крест, кручина наша и отрада,
На коем был пленен Владыка Сил,
Что, сам безгрешный, все грехи вместил,
Бессмертный, смерть испил,[766] как чашу яда,
Стоял на том заветном месте Сада,
Где волею священной был взращен
Плод[767] — и от алчных взоров защищен,
В котором та душа вкушала первый сон.
Сей плод висел, сверкая, на суку,
Рожденный сразу зрелым и в соку,
Ни птицею, ни зверем не початый;
Но змей, который лазил в старину,
А ныне должен за свою вину
На брюхе ползать,[768] соблазнил, проклятый
(За что мы ныне платим страшной платой),
Жену, родив, сгубившую свой род,
И муж за ней вкусил коварный плод:
Возмездье было в нем — хлад, смерть и горький пот.[769]
Так женщина сгубила всех мужчин[770] —
И губит вновь, от сходственных причин,
Хотя по одному. Мать отравила
Исток,[771] а дочки портят ручейки
И, возмутив, заводят в тупики.
Утратив путь, мы вопием уныло:
О судьи, как же так? она грешила —
А нас казнят?[772] Но хуже казней всех
Знать это — и опять влюбляться в тех,
Что нас влекут в ярмо, ввергают в скорбь и грех.
Отрава проникает в нас всерьез,
И уж дерзаем мы задать вопрос
(Кощунственный): как это Бог поставил
Такой закон, что Божья тварь его
Могла переступить?[774] И отчего
Невинных он от мести не избавил?
Ни Ева же, ни змей не знали правил,[775]
И нет того в Писанье, что Адам
Рвал яблоко[776] иль знал, откуда там
Оно взялось. Но казнь — ему и ей, и нам.
А впрочем, сохрани, небесный Дух,
От суетного повторенья вслух
Дум суемудрых — пусть они уймутся;
Как шалуны, что тешатся порой
Летучих мыльных шариков игрой,
Их вытянув тростинкою из блюдца,
Они всенепременно обольются.
А спорить попусту с еретиком —
Как ветер к мельнице носить мешком:
Покончить дланью с ним верней, чем языком.[777]
Итак, в сей миг, когда коварный змей,
В тот плод вцепившись лапою своей,
Порвал сосуды нежные и трубки,
Его питавшие и тем лишил
Ребенка сока материнских жил, —
Душа умчалась прочь, быстрей голубки
Иль молнии (тут все сравненья хрупки),
И в темный, влажный улетев овраг,
Сквозь трещины земные,[778] как сквозняк,
Проникла в глубь — и там вселилась в некий Злак.
И он, еще не Злак, а Корешок,
Очнувшись, вырос сразу на вершок
И дальше стал пихаться и стремиться;
Как воздух вытесняется всегда
Водой, так твердым веществом вода,
И уступила рыхлая темница.
Так у дворца порой народ стеснится:
Монархиню узреть — завидна честь,
В толпе и горностаю не пролезть;
Но крикнут: «Расступись!» — и вот уж место есть.
Он выпростал наружу две руки —
И расщепились руки-корешки
На пальцы — крохотней, чем у дитяти;[779]
Пошевелил затекшею ногой
Чуть-чуть — сперва одной, потом другой,
Как лежебока на своей кровати.
Он с первых дней был волосат — и кстати:
Была ему дана двойная власть
В делах любви[780] (и благо, и напасть) —
Плодами разжигать, гасить листами страсть.
Немой, он обладал подобьем рта,[781]
Подобьем глаз, ушей и живота,
И новых стран владетель и воитель,
Стоял, увенчан лиственным венком
С плодами ярко-красными на нем,
Как стоя погребенный победитель
В могиле. Такова была обитель
Души, что ныне обреталась тут —
В сем корне мандрагоровом приют
Найдя; не зря его, как панацею, чтут.
Но не любви теперь он жертвой стал:
Младенец Евин по ночам не спал,
Не просыхал от слез ни на минутку;[782]
И Ева, зная свойства многих трав,
Решила, мандрагору отыскав,
Отваром корня исцелить малютку.
Такую с нами Рок играет шутку:
Кто благ, тот умирает в цвете лет,[783]
Сорняк же, от которого лишь вред,
Переживает всех — ему и горя нет.
И так душа, пробыв три дня подряд
В подземной тьме, где звезды не горят,
Летит на волю, жмурясь с непривычки;[784]
Но провиденья жесткая рука
Вновь: цап! — ее хватает за бока
И заключает в беленьком яичке,
Доверив хлопотливой маме-птичке
Сидеть над гнездышком, пока отец
Приносит мух, и ждать, когда птенец
Проклюнет скорлупу и выйдет наконец.
И вот на свет явился Воробей;[785]
На нем еще, как зубки у детей,
Мучительно прорезывались перья;
В пушку каком-то, хлипок, некрасив,
Голодный клюв свой жалобно раскрыв
И черным глазом, полным недоверья,
Косясь вокруг, он пискнул: мол, теперь я
Хочу поесть! Отец взмахнул крылом
И кинулся сквозь ветки напролом
Скорей жучков ловить, носить добычу в дом.
Мир молод был; все в нем входило в сок[786]
И созревало в небывалый срок;
И вот уже наш прыткий Воробьенок
В лесу и в поле, где ни встретит их,
Без счета треплет глупых воробьих,
Не различая теток и сестренок;
И брошенные не пищат вдогонок,
Пусть даже он изменит без стыда
На их глазах — и это не беда:
Уж я себе, дружок, дружка найду всегда.
В те дни не ограничивал закон
Свободу в выборе мужей и жен;[787]
Душа, в своей гостинице летучей,
И тело, радуясь избытку сил,
Резвятся, расточая юный пыл
И за вихор хватая всякий случай;
Но день пришел расплаты неминучей;
И впрямь — тот живота не сбережет,
Кто на подружек тратит кровь и пот:
Три года не прошло, как он уже банкрот.[788]
А мог бы жить да жить![789] В те времена
Еще не знали, как на горсть пшена
Словить коварно мелкого жуира;
Еще не выдумали ни силков,
Ни сеток, ни предательских манков,
Что губят вольных жителей эфира.
Но предпочел он с жизненного пира
Уйти до срока, промотав, как клад,
Три года, чем пятнадцать лет подряд
Жить, заповеди чтя, плодя послушных чад.
Итак, едва наш резвый Воробей
Отпрыгался, Душа, еще резвей,
Умчалась к ближней речке неглубокой,
Где на песчаной отмели, у дна,
Икринка женская оживлена
Была мужской кочующей молокой;
И вот, былою утомясь морокой,
Душа вселилась в кроткого малька,
Расправила два гибких плавничка
И погребла вперед, как лодочка, легка.
Но тут, как бриг на полных парусах,
Свой образ в отраженных небесах
Следя — и шею гордо выгибая,
Прекрасный Лебедь мимо проплывал,
Он, мнилось, все земное презирал,[790]
Белейшей в мире белизной блистая:
И что ему рыбешек низких стая?
И вдруг — малек наш даже не успел
Моргнуть, как в клюв прожорливый влетел:
Бедняга, он погиб — хотя остался цел.
Тюрьма Души теперь сама в тюрьме,
Она должна в двойной томиться тьме
На положении вульгарной пищи;
Пока лебяжьего желудка пыл[791]
Ограды внутренней не растопил:
Тогда, лишившись своего жилища,
Она летит, как пар,[792] — и снова ищет
Пристанища, но выбор небогат;
Что рыбья жизнь? Гнетущ ее уклад:
За то, что ты молчишь, тебя же и едят.
И вот рыбешка-крошка — новый дом
Души — вильнула маленьким хвостом
И поплыла, без видимых усилий,
Вниз по дорожке гладкой, водяной —
Да прямо в сеть! — по счастью, с ячеёй
Широкой, ибо в те поры ловили
Лишь крупных рыб,[793] а мелюзгу щадили;
И видит: щука, разевая пасть,
Грозит и хочет на нее напасть
(Сама в плену), но злых не учит и напасть.
Но вовремя пустившись наутек
(Наказан в кои веки был порок!),
Двойного лиха рыбка избежала,[794]
Едва дыша; а чем дыша — как знать?[795]
Выпрыгивала ль воздуха набрать
Иль разряженною водой дышала
От внутреннего жара-поддувала —
Не знаю и сказать вам не рискну...
Но приплыла она на глубину,
Где встретил пресный ток соленую волну.
Вода не столь способна что-нибудь
Скрыть, как преувеличить и раздуть[796]
Пока рыбешка наша в рассужденьи,
Куда ей плыть, застыла меж зыбей, —
Морская Чайка,[797] углядев трофей,
Решила прекратить ее сомненья
И, выхватив из плавного теченья,
Ввысь унесла: так низкий вознесен
Бывает милостью больших персон —
Когда персоны зрят в том пользу и резон.
Дивлюсь, за что так ополчился свет
На рыб? Кому от них малейший вред?
На рыбаков они не нападают,
Не нарушают шумом их покой;
С утра в лесу туманном над рекой
Зверей в засаде не подстерегают
И птенчиков из гнезд не похищают:
Зачем же все стремятся их известь —
И поедом едят — и даже есть
Закон, что в Пост должны мы только рыбу есть?[798]
Вдруг сильный ветер с берега подул,
Он в спину нашу Чайку подтолкнул
И в бездну бурную повлек... Обжоре
Все нипочем, пока хорош улов, —
Но слишком далеко от берегов
Ее снесло: одна в бескрайнем море,
Она в холодном сгинула просторе.
Двум душам тут расстаться довелось —
Ловца и жертвы — и умчаться врозь;
Последуем за той, с кого все началось.
Вселившись снова в рыбий эмбрион,
Душа росла, росла... раз в миллион
Усерднее, чем прежде, и скорее —
И сделалась громадою такой,[799]
Как будто великанскою рукой
От Греции отторжена Морея[800]
Иль ураган, над Африкою рея,
Надежный Мыс[801] отбил одним толчком;
Корабль, перевернувшийся вверх дном,
В сравненье с тем Китом казался бы щенком.
Он бьет хвостом, и океан сильней
Трепещет, чем от залпа батарей,
От каждого чудовищного взмаха;
Колонны ребер, туши круглый свод
Ни сталь, ни гром небесный не пробьет;
Дельфины в пасть ему плывут без страха,[802]
Не зря препон; из водяного праха
Творит его кипучая ноздря
Фонтан, которому благодаря
С надмирной хлябью вод связует он моря.[803]
Он рыб не ловит — где там![804] Но как князь,
Который, на престоле развалясь,
Ждет подданных к себе на суд короткий,
Качается на волнах без забот
И все, что только мимо проплывет,
В жерло громадной всасывает глотки,
Не разбирая (голод хуже тетки),
Кто прав, кто виноват: им равный суд.
Не это ль равноправием зовут? —
Пусть гибнет мелюзга, чтоб рос Тысячепуд!
Он пьет, как прорва, жрет, как великан,
Как лужу, баламутит океан,
Душе его теперь простору много:
Ее указы мчат во все концы,[805]
Как в дальние провинции гонцы.
Уж Солнце двадцать раз своей дорогой
И Рака обошло, и Козерога;[806]
Гигант уже предельного достиг
Величия; увы! кто так велик,
Тот гибель отвратить не может ни на миг.
Две рыбы — не из мести, ибо Кит
Им не чинил ущерба и обид, —
Не из корысти, ибо жир китовый
Их не прельщал, а просто, может быть,
Со зла — задумали его сгубить
И поклялись, что не сболтнут ни слова,
Пока не будет к делу все готово —
Да рыбе проболтаться мудрено! —
Тиран же, как не бережется, но
Ков злоумышленных не минет все равно.
Меч-рыба с Молот-рыбою вдвоем[807]
Свершили то, что ждали все кругом;
Сначала Молот-рыба наскочила
И ну его гвоздить что было сил
Своим хвостом; Кит было отступил
Под яростной атакой молотила;
Но тут Меч-рыба, налетев, вонзила
Ему свой рог отточенный в живот;
И окровавилась пучина вод,
И пожиравший тварь сам твари в корм идет.[808]
Кто за него отмстит? Кто призовет
К ответу заговорщиков комплот?
Наследники? Но эти зачастую
Так видом трона заворожены,
Что месть и скорбь забыты, не нужны.
А подданные? Что рыдать впустую,
Коль некому казать печаль такую?
Да не был бы царь новый оскорблен
Любовью к мертвому! — в ней может он
Узреть любви к себе, живущему, урон.
Душа, насилу вновь освободясь
Из плотских уз и все еще дивясь,
Сколь малые орудия способны
Разбить Твердыню, — свой очередной
Приют находит в Мыши полевой,
Голодной и отчаянной. Подобно,
Как нищий люд пылает мыслью злобной
Против господ, чья жизнь услад полна,
Так эта Мышь была обозлена
На всех; и дерзкий план задумала она.[809]
Шедевр и баловень Природы, Слон,
Который столь же мощным сотворен,
Сколь благородным,[810] не пред кем колена
Не преклонял (поскольку не имел
Колен, как и врагов), зато умел
Спать стоя.[811] Так он спал обыкновенно,
Свой хобот, словно гибкое полено,
Качая, — в час, когда ночное зло,
Проклятое освоив ремесло,
Сквозь щёлку узкую в нутро к нему вползло.[812]
Мышь прошмыгнула в хобот — и кругом
Весь обежав многопалатный дом,
Проникла в мозг, рассудка зал коронный,
И перегрызла внутреннюю нить,
Без коей зверю невозможно жить;
Как мощный град от мины, подведенной
Под стену, рухнул Слон ошеломленный,
Врага в кургане плоти погребя:
Кто умыслы плетет, других губя,
Запутавшись в сетях, погубит сам себя.
И вот Душа, утратив с Мышью связь,
Вошла в Волчонка. Он, едва родясь,
Уж резать был готов ягнят и маток.[813]
Безгрешный Авель, от кого пошло
Всех пастырей на свете ремесло,[814]
В пасомых замечая недостаток
И чувствуя, что враг довольно хваток,
Завел овчарку по ночам стеречь.
Тогда, чтоб избежать опасных встреч,
Задумал хитрый Волк, как в грех ее вовлечь.
Он к делу приступил исподтишка,
Как заговорщик, чтоб наверняка
Свой план исполнить, как велит наука:
Ползком в кромешной тьме прокрался он
Туда, где, сторожа хозяйский сон,
Спит у палатки бдительная сука,
И так внезапно, что она ни звука
Прогавкать не успела — вот нахал! —
Ее облапил и к шерсти прижал:
От жарких ласк таких растает и металл.
С тех пор меж ними тайный уговор;
Когда он к стаду, кровожадный вор,
Средь бела дня крадется тихомолком,
Она нарочно подымает лай:
Мол, Авель наш не дремлет, так и знай;
Меж тем пастух, все рассудивши толком,
Сам вырыл западню — и с алчным Волком
Покончил навсегда. Пришлось Душе,
Погрязшей в похоти и в грабеже,
Вселиться в тот приплод, что в суке зрел уже.
Примеры есть зачатья жен, сестер;
Но даже цезарей развратный двор,[815]
Кажись, не слышал о таком разврате:
Сей Волк зачал себя же, свой конец
В начало обратив: сам свой отец
И сам свой сын.[816] Греха замысловатей
Не выдумать; спроси ученых братий —
Таких и слов-то нет. Меж тем щенок
В палатке Авеля играл у ног
Его сестры Моав[817] — и подрастал, как мог.
Со временем шалун стал грубоват[818]
И был приставлен для охраны стад
(На место сдохшей суки). Бывши помесь
Овчарки с волком, он, как мать, гонял
Волков и, как отец, баранов крал;
Пять лет он так морочил всех на совесть,
Пока в нем не открыли правду, то есть,
Псы — волка, волки — пса; и сразу став
Для всех врагом, ни к стае ни пристав,
Ни к своре, он погиб — ни волк, ни волкодав.
Но им, погибшим, оживлен теперь
Забавный Бабуин,[819] лохматый зверь,
Бродящий от шатра к шатру, — потеха
Детей и жен. Он с виду так похож
На человека, что не враз поймешь,
Зачем ни речи не дано, ни смеха
Красавцу.[820] Впрочем, это не помеха
Тем, кто влюблен. Адама дочь, Зифат,[821]
Его пленила; для нее он рад
Скакать,[822] цветы ломать и выть ни в склад, ни в лад.
Он первым был, кто предпочесть посмел
Одну — другой, кто мыкал и немел,[823]
Стараясь чувство выразить впервые;
Кто, чтоб своей любимой угодить,
Мог кувыркаться, на руках ходить
И мины корчить самые смешные,
И маяться, узрев, что не нужны ей
Его старанья. Грех и суета —
Когда нас внешним дразнит красота,
Поддавшись ей, легко спуститься до скота.
В любви мы слишком многого хотим
Иль слишком малого: то серафим,
То бык нас манит:[824] а виной — мы сами;
Тщеславный Бабуин был трижды прав,
Возвышенную цель себе избрав;[825]
Но не достигнув цели чудесами,
Чудит иначе: слезными глазами
Уставясь ей в глаза: мол, пожалей! —
Он лапой желто-бурою своей[826]
(Сильна Природа-мать!) под юбку лезет к ней.
Сперва ей невдомек: на что ему
Сие? И непонятно: почему
Ей стало вдруг так жарко и щекотно?
Не поощряя — но и не грозя,
Отчасти тая — но еще не вся,
Она, наполовину неохотно,
Уже почти к нему прильнула плотно...
Но входит брат внезапно, Тефелит;[827]
Гром, стук! Булыжник в воздухе летит.
Несчастный Бабуин! Он изгнан — и убит.
Из хижины разбитой поспеша,
Нашла ли новый уголок Душа?
Вполне; ей даже повезло похлеще:
Адам и Ева, легши вместе, кровь
Смешали,[828] и утроба Евы вновь,
Как смесь алхимика, нагрелась в пещи, —
Из коей выпеклись такие вещи:
Ком печени — исток витальных сил,[829]
Дающих влагу виадукам жил,
И сердце — ярый мех, вздувающий наш пыл.
И, наконец, вместилище ума —
В надежной башне наверху холма
Мозг утонченный, средоточье нитей,[830]
Крепящих всех частей телесных связь;
Душа, за эти нити ухватясь,
Воссела там. Из бывших с ней событий
Усвоив опыт лжи, измен, соитий,
Она уже вполне годилась в строй
Жен праведных. Фетх[831] было имя той,
Что стала Каину супругой и сестрой.
Кто б ни был ты, читающий сей труд
Не льстивый (ибо льстивые все врут):
Скажи, не странно ли, что брат проклятый
Все изобрел — соху, ярмо, топор,[832] —
Потребное нам в жизни до сих пор,
Что Каин — первый на земле оратай,[833]
А Сет[834] — лишь звезд унылый соглядатай,
При том, что праведник? Хоть благо чтут,
Но благо, как и зло, не абсолют:[835]
Сравненье — наш закон, а предрассудок — суд.[836]