Безмолвен и угрюм, уснул дремучий бор,
Овеян темнотой и сумрачными снами,
И только иногда таинственный убор
От ветра зыблется прохладными волнами.
И с пасмурных небес созвездий ясный взор
Вдруг упадет к земле спокойными лучами,
И звезды озарят сквозь лиственный узор
Тревожно-спящий лес бесстрастными очами
И снова скроются в тумане облаков…
А на земле, в лесу, – мерцая робким светом, –
Как будто устыдясь земных своих оков,
Но жаждая небес и полные приветом –
Для сонма дальних звезд призывом и ответом –
Дрожа, горят огни пигмеев-светляков…
Когда тревожно спит столица,
И только пленная царица –
Нева томится и грустит,
И только трепетные волны,
Тоской неведомою полны,
Со стоном бьются о гранит, –
На берегу тогда не дремлют
Два сфинкса – и глядят, и внемлют:
Глядят на пышную Неву
И внемлют плеску, внемлют шуму
И, погрузившись тихо в думу,
Как будто грезят наяву.
И край родной – родные Фивы
И Нила желтые извивы,
Пустыни властного царя,
И храм безмолвно-величавый
Со всей немеркнущею славой,
И жизни дивная заря –
Всё перед ними воскресает…
Но их подножия лобзает
Не полновластная волна,
Не нежит их горячей лаской,
Не тешит их волшебной сказкой.
Не здесь отчизна – их святыня –
И раскаленная пустыня,
И необъятные пески…
Всё спит… Не слышат ветров люди…
И сжались каменные груди
От сожаленья и тоски…
Познавший грез, веков, народов
И перепутья и пути,
Испытанный среди рапсодов,
Свою нам песню возврати.
Еще не все, не все напевы
Родная слышала земля,
Что слали яростные девы
Во след пришельца-корабля –
Где к мачте трепетной привязан,
Ты расширял бесстрашный слух,
Где в тайноведцы был помазан
Пытливый и крылатый дух.
Лишь с фимиамом песнопенья
Падет к стопам твоим поэт.
Фет
Ты мудрости хотела от меня –
Пытливого и важного сомненья;
А дождалась – восторгов песнопенья,
Веселого и ясного огня.
Когда над нами ярко солнце дня,
Я не хочу ни ночи, ни затменья.
Но в пламени спокойного горенья
Мой фимиам плывет, мольбу храня.
Его приемлет тихая лазурь.
У сердца нет Ливана, злата, смирны.
Мои напевы радостны и мирны,
Не ведают ни слез, ни гроз, ни бурь.
Порыв души восторженной, воскресни
И загорись на жертвеннике песни.
Я слышу ласковую трель –
Пришел, пришел апрель.
Звучит ли в сердце, на дворе ль
Апрель, твоя свирель?
Не знаю. В мир и в сердце лей
Всё легче и светлей
Напевный дух твоих полей
Белей ночных Лилей.
На сцене тусклого театра
Холодной куклой восковой
Лежит немая Клеопатра,
Склонясь венчанной головой.
Над ней грустят живые лица,
Расширив тихие зрачки,
И ждут – не вспрянет ли царица,
И знают – не избыть тоски.
Навстречу жуткому покою
Звучат железные слова –
И не исполнены тоскою
Без алтаря, без божества.
Но нет! Насмешкою железной,
Как шпага, тонок и остер,
Над этой куклой бесполезной
Гремит трагический актер.
Была ли ты? Была ль царицей
Жестокосердая жена?
И ты ль отомщена сторицей,
Печатью смерти сожжена?
При плесках светлого театра
С живою прелестью лица
Встает из гроба Клеопатра
В сиянье царского венца.
Как сладостно следить в пустой библиотеке
Признанья тихие желтеющих страниц
И жить вне временных, условленных границ –
В минувшем, может быть, но полном жизни веке.
Предавшись добрых сил целительной опеке,
В теченье медленном знакомых верениц
Тебя ласкающих, тобой любимых лиц
В тиши мечтать о нем, о близком человеке.
И сладостно узнать, что жизнь его душа
Другая, близкая твоей душе, следила –
Душа учителя. Вот – книга сохранила
Пометы легкие его карандаша –
Привычные черты. Как внове хороша
Мечты и памяти связующая сила!
Где сердце – счетчик муки,
Машинка для чудес…
Анненский
Машинкой для чудес ты назвал сердце наше,
Душетомительный, узывчивый поэт.
В косноязычии музыки светлой краше
Горячечной души оледенелый бред.
И тверды, как алмаз, живые очертанья
Кристаллов пламенных. И в блеске их игры –
Сияющая смерть и рай очарованья,
И боль бессмертная, творящая миры.
И в зимнем сумраке насильственных просоний,
В ознобе и в жару глухого бытия
Плывут видения страдальческих гармоний
Туда – в холодные безмерные края.
Полусонная одурь
И сквозь злое просонье –
Словно в мокрую осень
Хохотанье воронье.
Полусумраком скользким
Отуманены взоры.
Дня довольно, довольно!
Опускаю я шторы.
Только нет угомону,
Только силы не боле,
Только тупо не хочешь
Этой глупой неволи,
И бездумья глухого,
И покою, покою –
Или жесткого слова
С окаянной тоскою, –
Канет каменный голос,
Не живой и не сонный,
В эту мутную одурь,
В этот омут бездонный.
Банкомет бесстрастно мечет,
Ты уставил тусклый взгляд:
Двойка, туз, шестерка – чет иль нечет?
Бубны, пики, пики – две подряд.
В дымном нищенском азарте
С жарким молотом в груди,
Как ложится ровно карта к карте,
Неотрывно, пристально следи.
Миг и вечность, жизнь и смерть, не споря,
Над тобою и в тебе сплелись.
Нет ни радости, ни горя.
Карты пестры. Оглянись!
Бледный день струится из-за шторы.
Пробудился этот скучный свет.
Ну, сомкни тихонько взоры,
Навалившись на паркет.
О, два одиноких горенья –
Последнего угля в камине
И розы последней закатной
На дальней мерцающей льдине!
Пускай лишь игра отраженья,
Мне роза мгновенная эта
Мерцает живой, благодатной
Лампадою вечного света.
И мой уголек, остывая
На пепле почти бездыханном,
Подернутый тусклою дымкой,
Останется солнцем желанным.
И тайна горенья живая,
И тайна живая сиянья
Сегодня со мной невидимкой,
Последнею тайной – слиянья.
Осенним вечером, когда уж ночь близка
И звоны тайные плывут издалека,
А дня не новые, слабеющие звуки
Уже разрознены – и мимовольной муки
Вот-вот не утаят и канут без следа
С остывшим воздухом в тьмозвездный хор; когда,
Тускнея, облака сиротствуют, и сила
Иная, цельная, обняв, не погасила
Их тайношумного эфирного крыла, –
Тогда душа земли с твоею замерла,
Чтобы полней вздохнуть. И ваши души дышат
Нездешним холодом; оттуда звоны слышат, –
И слезы росные простых цветов земли,
Застыв и засияв, горенье обрели,
Сны, несказанные в житейском напряженье,
Созвучья тайные – земное выраженье.
Перед зеркалом жизни суровой,
Ничего на земле не любя,
Я с какой-то отрадою новой,
О, дитя, вспоминаю тебя.
Снова ль ожил я сердцем ошибкой,
Иль случайно проснулся душой,
Но с своей непонятной улыбкой
Ты опять неразлучна со мной!
Я не раб ни мечты, ни привычки,
Нет туманных желаний во мне;
Но твой голос, как пение птички,
Слышу снова в пустой тишине;
Но зачем же лицо молодое
Не играет румянцем живым?
Что грустишь ты, дитя дорогое,
Плакать хочется глазкам твоим?
Пробудилась ли чудная сила,
Чувство ль дышит в груди молодой?
Расскажи мне, что ты затаила,
Поделись своим горем со мной.
Или лучше, что сердце терзает
Эту темную жажду души,
Всё, что вновь для тебя расцветает,
Если можешь – скорей затуши.
Люди поняли голос рассудка,
Голос чувства их мысли далек;
Его встретит иль грубая шутка,
Иль тупой, но нещадный упрек…
И забудешь ты голос природы,
Новой жизни немногие дни,
За людьми, пережившими годы,
Скажешь ты: «Были правы они!»
Они правы, дитя мое, – верь мне,
Они правы с их мыслью простой,
Мы с тобою одни лицемерим
И одни мы страдаем с тобой.
Слушай: когда ты отходишь ко сну, – простираясь на ложе,
Вытянись прямо на нем, словно ты навзничь упал,
Только спокойно и ровно. Персты чередуя перстами,
Руки сложи на груди, кверху лицо запрокинь, –
Словно готов над собою увидеть высокое небо;
Очи горе возведя, после спокойно закрой:
Так, что ни ночь, утаенный в пустыне старец-отшельник
Легши в гробу почивать, в смерти к бессмертью готов.
О милые, томные тени,
Вы трепетно живы далеко –
И к вам устремляется око
В предел вековечных видений.
И в этой цветущей отчизне
Душа обретает родное
И в сладостно грустном покое
Впивает дыхание жизни.
Всё бывшее близким когда-то
Отныне почило далече.
Чуть шепчет волшебные речи
Последняя сердца утрата.
Я с ласковой нежною тенью
Вновь близок нездешнему краю,
И верю былому цветенью,
И тут, над последней ступенью,
Прощальные слезы роняю.
Пусть и не скоро, и не ныне
Над преклоненной головой
В возмездии иль в благостыне
Провеет час мой роковой.
Но словно мне уже знакома
И землю дремой облегла
Души послушная истома
Под шорох мощного крыла.
Теперь, печален или весел,
Влюблен иль равнодушен я, —
Повеяв, жизнь чуть занавесил
Полет иного бытия.
Едва ты завершил осенний круг работ,
А всё хозяйская забота
Не кинула тебя, привычная – и вот
С тобой вошла в твои ворота.
Я здесь, гляжу кругом, – а двор уж перекрыт,
И поместителен, и прочен.
Пусть нынче выпал снег – и веет, и летит, –
Ты им уже не озабочен.
Так и не мыслишь ты, с заботою своей
О человечьем пепелище,
Что растревожил ты дворовых голубей,
Разрушил где-то их жилище.
А ночью слышу я – у нас над головой,
Под крышей, незнакомый шорох;
Уже до света – труд, поспешный и живой,
Кипит, в невнятных разговорах.
Прислушиваюсь я — и снова в тишине
Смыкаю томные ресницы –
И как-то радостно и миротворно мне
Под сенью милой Божьей птицы.
Пройдя с вечернего стоянья
На монастырское крыльцо,
Она недвижней изваянья
Таит померкшее лицо,
И утомленная слезами
И неудержною мольбой,
Полузакрытыми глазами
Людей не видит пред собой.
И чужды радостям и пеням,
Спокойной смутной чередой
Проходят люди по ступеням
Перед черницей молодой.
Ведь не пробудят в них алканий
Телесной знойной красоты
Ни складки грубых черных тканей,
Ни помертвелые черты.
И пусть ее одежды грубы,
Пусть руки сложены крестом,
Пусть бледны высохшие губы,
Так опаленные постом, —
Но если сумрачные складки
Таят блистающую грудь
И, чуть слепите льны и сладки,
Объятья ждут кого-нибудь!
Но если мраморные плечи
Дрожат и рвутся на простор
И жадно жаждут жаркой встречи,
Пока звучит церковный хор!
И, может быть, об этом знало
Ее поникшее лицо,
Когда она сошла устало
На монастырское крыльцо.
Куда, мучительный поэт,
Всё неуклонней
Меня ведет легчайший след
Твоих гармоний?
Там в сновиденья бытия
И в рокот лирный
Вольется вольно жизнь моя
Волной эфирной.
Там, с болью светлою твоей,
Как дух бескрайной,
Всё осиянней, всё светлей, –
Расцветшей тайной –
Вся мука дольная моя –
Иной, эфирной –
Вольется волей бытия
В твой голос лирный.
Нам неземные речи нужны,
Как птице крылья для полета.
Без них мы злобны и недужны,
Иль жаждем тайного чего-то, –
Меж тем как темная влачится
Дней нежеланных вереница.
А далеко от этой были,
В стране, от здешней слишком розной,
Вся жизнь, какой мы грустно жили, –
Невероятной, жуткой, грозной,
Но вещей, встанет – как дорога
К пределам звездного чертога.
Вспомни: когда-то Жуковский для «гексаметрических» сказок
Смело, находчиво – «свой сказочный стих» изобрел;
Если же – даже не сказкам, а только всего эпиграммам
Несколько вольный порой дам я в стихе оборот, –
О, Аристарх, не хмурься, прости мне невольную вольность:
Остановить ли перо, давши свободу речам?
То вдруг в начале стиха пропадет ударенье куда-то;
То в середине его днем и с огнем не сыскать.
Знаю: цезур буколических (коим в двустишиях – место ль?)
Несколько даже найдешь: слышит то ухо мое.
Знаю еще прегрешение злое (horribile dictu!):
Германа строгий закон я зауряд преступал.
Знаю – и эта вина не невиннее многих, пожалуй –
Синтаксис темен подчас, как у детей, у меня.
Знаю и много еще преступлений великих и малых,
Знаю – и всё же тебе шлю эпиграммы мои:
Верю – меня бы простил, пожуривши, с Жуковским и Гёте;
Строже ль маститых отцов будешь ко мне, Вячеслав?
Сегодня какою-то легкою мглою
Подернут осенний город мой –
Мечтой не больною, дремой не злою,
Прозрачною, легкою, нежной мглой.
Я из дому вышел, гляжу – и рада
Чему-то бывалому душа,
Как будто бы маревом Петрограда
Влеком я на крыльях, вдаль спеша.
Но стены кремлевские смутным взорам
Предстали, над ними – купола:
Таким кружевным и сквозным узором
Невнятная сказка вдруг всплыла.
Взгляни: окрыленные легки люди;
Внемли: то не крики, то хвалы, –
Мольба о желанном и близком чуде,
Уже восстающем из светлой мглы.
Откликнись, друг! Услышать жаден я
И уж заранее невольно торжествую
Пред тем, как воспоет годину боевую
Душа звучащая твоя.
Мне памятны ее живые звуки
Во дни недавние бесстрашия и муки
Родных полунощных полков;
И ныне ли, когда их жребий не таков,
Когда венчает их величием победы
Судьба-звезда, какой не ведали и деды,
Не вырвется из пламенных оков
Всерасторгающее слово?
Под обаянием великого былого
Я верю: на Руси не надобен певец
На вызов славных дел; но сладок он для славы
И нам в биении созвучном всех сердец,
И братьям-воинам, когда вернутся, здравы,
На лоно мира, наконец.
Я не знаю, друг мой милый,
Для чего расстались мы,
Если страсти с прежней силой
Верными остались мы.
Я не знаю, друг мой дальний,
Для чего в разлуке мы,
Если в душах цвет миндальный
Распустился к дням зимы.
Я не знаю, друг мой вечный,
Для чего в печали мы,
Если жизни быстротечной
Счастья не вручали мы?
Завороженные вчера
Ночным, безумным древним парком,
Мы пламенели в мире ярком
Роскошно-буйного костра.
А к утру в серое окно
Стучался дождик полусонно,
Роптал, шептал неугомонно,
Твердил, что суждено – одно.
Я думал – не увидеть мне
Сегодня ласкового неба;
Но в полдень колесница Феба
Неслась в лазоревой стране.
А позже – в пурпуре цари,
Клубясь, проплыли – лик за ликом —
И в чуде стройном и великом
Зажегся строгий пир зари.
Ты не слышишь музыки вселенной?
Не впиваешь дальней тишины?
И не веют радостью нетленной
На тебя дымящей ночи сны?
А в тебя, как я,
О, любовь моя,
И цветы, и звезды влюблены.
Ты сама неведомых гармоний
И блаженной тишины полна;
Как цветы, истомных благовоний
И, как звезды, трепетного сна.
И весь мир любя —
Ты в одну себя,
Как цветы, как звезды, влюблена.
С болезненным румянцем на ланитах,
Окрасившим померкшие черты,
Бесценным грузом грез твоих разбитых
Отягчена, проходишь тихо ты.
Забытая молвой тысячеустной,
Незнаема корыстной суетой,
Над ними ты с улыбкой тонкой, грустной
Взор устремила, ясно поднятой.
Ты ждешь – чего? Я ль разгадать сумею
В спокойной боли гордого лица?
Так царственной походкою своею
Пройдешь весь путь, я знаю, – до конца.
Я не один в полуночной вселенной,
Лишь ты придешь за мной,
Сестра души моей, – с улыбкой неземной,
О, призрак незабвенный.
И знаю я – ты скоро улетишь
И, бледной дымкой тая,
Улыбкой изойдешь, как тонко разлитая
Пленительная тишь.
И грустно мне, но грустью неземною:
Ты, светлая, маня,
Влечешь в эфирный край и в свой полет меня
И таешь там со мною.
Так, опустись неслышно, призрак милый,
Меня крылами томными овей.
Твоей таинственною смутной силой
Душа моя болящая живей.
Ты, призрак светлый, томный и прекрасный,
Меня коснись движением крыла, –
И вереницей легкою и ясной
Тень зыбкая за тенью поплыла.
И в неге их неслышного полета
Вот я плыву – разливом милых дум,
И в этот сумеречный час – дремота
Внятна душе, как этих листьев шум.
И к тайне нам знакомого предела
Мы ближе, ближе – цельны и вольны.
Мгла светлая живой простор одела,
И голос листьев словно плеск волны.
Будет всё так же, как было,
Только не будет меня.
Сердце минувшего дня не забыло,
Сердце всё жаждет грядущего дня.
Бьется ж – слепое? – мгновеньем бегущим,
В вечность, дитя, заглянуть не сильно.
Знает себя лишь; в минувшем, в грядущем
Бездну почуя, трепещет оно.
Жутко и сладко; и вдруг – всё забудет,
Тайну последнюю нежно храня:
Так же, как было, да будет;
Так же, как не было, так и не будет меня.
Поэт? Поэт – несчастный человек,
В груди носящий груз тягчайшей муки,
Уста его так созданы, что вопли
И стоны, сквозь уста вдруг прорываясь,
Как музыка, гармонией звучат.
Поэта участь – участи подобна
Людей, в быке тирана Фаларида,
В несокрушимо мощном медном чреве
Сжигаемых на медленном огне;
Их крики, вопли их не сильны были
Раскрытый слух тирана потрясти
И сладкой музыкой ему казались.
Толпятся люди так вокруг поэта
И повторяют неустанно: «Пой!
Пой снова!» – или: пусть опять, опять
Мученья новые терзают душу,
Лишь только пели бы уста, как прежде,
И не пугали нас, и оставалась
Волшебной — музыка.
Ты ждешь, когда округлый плод
На ветви согнутой нальется,
И аромат свой разольет,
И над тобою колыхнется.
Ты ждешь – медовая луна —
Всё осиянней и круглее —
Вполне кругла, томна, полна
Над краем липовой аллеи.
Ты ждешь – вот страстное вино
За край переполняет чашу,
Переплеснется – и, хмельно,
Зальет, заполоняя, душу.
Ты ждешь – единый полный звук,
Взрастая творческой игрою,
Взнося разрозненное к строю,
Сомкнет – как небо цельный — круг.
Хоть заштатная столица,
Городок наш деловой
Копошится, веселится
Над чудачливой Невой.
Сочетанье шутовское
Ночи с днем, тепла с зимой,
В пляске Витта, как в покое,
Бредит вслух глухонемой.
В эту гниль, и слизь, и слякоть
Славно Питером брести,
С двойником своим калякать
Без путя, хоть по пути.
И желанья, и вопросы
Драной шубой запахнуть,
Дымом скверной папиросы
Подогреть пустую грудь.
А с погодою бесстыжей
И поспорить не моги.
Ну, пускай холодной жижей
Захлебнутся сапоги, –
Как они, твоя сквозная
Восприимчива душа,
Ты идешь, куда – не зная,
Дымной влажностью дыша.
Что ж? Не хочешь в воду кануть?
Шепчет вкрадчиво двойник:
Без догадки – в небо глянуть,
Что же к лужам ты поник?
И на небе словно лужи.
Благодатная пора!
Стройность оттого не хуже,
Что гармония сера.
Верь, напрасно оробела,
Что за нею ни гроша,
И шатается без дела,
Вся прокурена, душа.
Для чего же, в самом деле,
Ты и дышишь как поэт?
Сообразностью без цели
Убежден ты или нет?
Разве ветерком подбитый
Саван треплют чудаки
Не по всей Руси сердитой, —
У одной Невы-реки?
Небесного коснулся дна
Твой дух глубинный, голос лирный:
Такою стужею надмирной
Душа твоя опалена!
Нездешней силой сердце билось –
И переполненная грудь
Эфир разреженный вздохнуть
Успела – и остановилась.
И ни единый дар возлюбленной моей,
Драгой залог любви, утеха грусти нежной.
Не лечит ран любви, безумной, безнадежной.
Пушкин
Не прикасайся, друг, к моей душевной язве:
Она всегда свежа. Скажи мне только: разве
Теперь, когда лежу бессонный, нищ и слаб,
Судьба-причудница склониться не могла б
На давние мольбы?.. Нет, слушай: этот милый
Листок украденный – залог, но взятый силой, –
Хранивший несколько ее случайных строк,
Он должен был истлеть, – единственный листок!
И вот года плывут. Ужель не минет кара?
Ужели позднего мне не дождаться дара?
Хотя бы звук один — как дальний рог в горах,
Как имя нежное на шепчущих устах.
И площадь, и камни, и люди,
И звонкий прозрачный мороз;
И в звоне, и в шуме, и в чуде
Из детской спокойной груди
Призыв, словно песня, пророс.
«Подайте на хлеб слепому», –
И где всё стремилось, и где
Всё стыло, – дыханью тугому
Пахнуло совсем по-иному:
«Спасибо на вашем труде».
И мальчик повел слепого,
А песня просилась в ту ширь,
Откуда неспешно, сурово
Брело певучее слово
И малый его поводырь.
Расцветали фиалки, распускались березки,
Я брела по дороге, я дышала весной.
Рассыпало мне солнце золотистые блестки,
По кустам, по дороге, предо мной, надо мной.
Небеса голубели – и взвивались, и пели
Воскрешенные птицы – и журчали ручьи.
Переливные трели в росных каплях горели,
И звенели – ужели? – ими грезы мои.
И брела я и пела, и на небо глядела,
И глядела на землю, что цвела и звала,
В блестках утра горела, улыбалась и пела,
И стопы мои грела, так любовно мила.
И последнее слово я услышать готова:
Вот душе распахнется заповедная дверь.
Вдруг блеснуло – и снова. Я нагнулась – подкова
Мне раскрыла ворота: счастью новому верь.
Ах, полна ты, примета, мне такого привета,
В это утро весною ты со мною, мечта;
Ты пророчица света, молодая примета,
Словно песня поэта – разлита красота.
Нежат светлою печалью
Астры в дремлющем саду.
Так задумчиво иду.
А над меркнущею далью
Легкий сон в полубреду
Иероглифы лелеет
Ясных звезд – и дремой веет.
Смешно на августовском пире
Закатных красок и цветов,
Где жаждет взор раскрыться шире
И легкий дух лететь готов –
Хоть словом пышным и богатым,
Хоть песней тихою без слов
Равняться с этим ароматом
Певучих, вечных вечеров.
У меня и косы жестковаты,
И совсем не в меру плосок нос;
Я набита вместо мягкой ваты,
Верно, горстью этих же волос.
Но зато могу сказать я прямо:
Мне к лицу и мил костюмчик мой.
Ты меня полюбишь – правда, мама?
И в постельку ляжешь спать со мной?
Утром чуть подымешь ты ресницы
Весело на ясную зарю,
Или хоть на бледный свет денницы –
А уж я во все глаза смотрю.
Воспоминанья мне являют свет
Морозным и блестящим первопутком,
И в воздухе разреженном и чутком
Как бы звенит ласкающий привет.
А ныне мир приземистых одет,
Снует вокруг в круженье жадном, жутком,
И редко тихим, чистым промежутком
Душа вздохнет. Успокоенья нет.
Пути ее глухие тяжки, строги,
Едва бредут по колеям дороги
Ухабистым, изрытым и кривым.
Вдруг девственной наляжет пеленою
На буром белый снег – и тишиною
Повеет мне – и духом вновь живым.
За богинь торжественного спора
В воздухе кипит и смех, и стон –
Пламень, распаленный силой взора
Горделивых и ревнивых жен.
Озарились мраморные лица
За безмолвьем – ярче и живей
Вспрянул говор судей и гостей,
Приговор над красотой творится
Тот, что сквозь века поет цевница.
Я не забыл тебя. Дышать последней страстью
Так сладко мне.
Навечно ли я предан безучастью,
Лежу на дне.
И тусклая волна мне взоры заслонила,
Дыханье захватив;
И мягкая меня повергла сила
В немой разлив.
Нет, пламенный, плыву воздушною волною,
Свободен и крылат;
Ты, нежная, горишь и дышишь мною,
Спален разлад.
Я не забыт тобой. Тобою торжествую,
Обугленный в огне,
Вдыхая страсть последнюю, живую –
И сладко мне.
Сквозь утренние томные мгновенья
Мне слышен звон торжественной Москвы.
И помню я: сегодня воскресенье
И день усекновения Главы.
Уже осенней жертвенной листвы
Страдальческое светлое горенье
В разлитии нетленной синевы.
Тут, за окном – влечет меня в паренье.
И верит дух – вновь высью потеку,
С телесной ветхостью забыв по прахе
Приниженную дольную тоску
Пророк сложил – на блюде, не на плахе –
Главу окровавленную, – но вот
Звон светлый воскресение поет.
Ее увидел на закате
В одежде стройной, на коне –
И то виденье в легком злате,
Тень тонкая, живет во мне.
И таково воспоминанье
О небывавшем никогда;
И в тихом творческом молчанье
Встает иная череда.
Над опустелой колыбелью
Склоненная, стоит она,
Страдания нездешней целью
Таинственно осветлена.
И словно шепчущий далече
Умильные молитвы вслух,
Благоговейно теплит свечи
И слезы льет мой скорбный дух –
И видит: тихо к аналою
Поникло строгое чело –
И песнопевною хвалою
Сияет чисто и светло —
И на раскрытые страницы
Приятых мук души другой
Полусмеженные ресницы
Слезу роняют за слезой.
О, приходить ли в ужас мне, –
Как в диком и безумном сне, –
Что мною съеденная каша –
Нет, не моя, а – ваша, ваша?!
Что завтра, в праздник, может быть,
Ее придется вновь варить
Вам по моей вине безбожной?!
Нет, невозможно, невозможно!
Всю ночь метаться буду я,
Вздыхая, плача, вопия,
И вот, страдальца утешая,
Ко мне приходит крыса злая, –
И тихо слезы льет со мной, –
Но я ей молвлю, сам не свой:
«Друг незабвенный, друг прекрасный!
Все утешения напрасны!»
И для чего, не знаю сам,
Остаток каши ей отдам…
Чтобы страдать потом всецело –
Не за одно лишь злое дело!
Когда-то юною и ласковой наядой
Русалка невская, поднявшись над волной,
Мой ранний робкий пыл негаданной наградой
Пленила, так мила под майскою луной.
Года – и вот, полуночью осенней,
В туманном мареве, в бессильном полусне,
В болезненной игре зеленоватых теней
Русалок хмурый сонм явился ясно мне.
О напряженные страдальческие лица!
Вон клок полуседой к худой груди прилип.
И рвется эта грудь в какой-то звук излиться,
И ищут руки струн. Но слышен только хрип.
И ныне страшно мне: вот только лед застынет
Корою тонкою под первым снегом, вдруг –
Вдруг черная вода прорвется и нахлынет –
И трупы выплывут утопленниц-старух.
Ты слышишь? Слабый шорох,
Опять. Вон там, в углу,
Где спит бумажный ворох
Старинный – на полу.
Ах, притаился. Тише.
Вон серенький зверек
Уж на столе. Чуть слышно
Перебирает книжки.
Блестит его глазок.
Молчим. Не шевелится
Ничто. Нигде. Одна
Не хочет затаиться
Шуршащая страница –
И мышка нам слышна.
Ребяческие книжки
О счастье на земле,
Фарфоровая мышка
На письменном столе.
Ах, слушайте, Анна, Анна,
Заздравную песнь мою!
Душа почти бездыханна,
Но тихо для вас пою.
Какое счастие в звуке,
Когда чуть шепчут уста,
А к небу воздеты руки,
А высь над тобой чиста!
Да будет вышних гармоний
Вам тайна всегда слышна,
Да в нашем плаче и стоне
Слетает к вам тишина.
По звукам райского клира
Томится моя тоска.
Но страшно: слабая лира
Мне слишком, слишком легка.
В жилище доброй феи
Забудем хандру и сплин.
Гораздо нам веселее
Не праздновать именин.
Как локон хризантемы
Пленительно развита,
На старые милые темы
Поет, рискуя, мечта.
Ведь ей и слов не надо;
Один душевный уют –
В прохладной зелени сада
С ней пестрые птицы поют.
И радуясь безлюдью,
Забыв и хандру, и сплин,
Всей полною птичьей грудью
Звенит хоть миг один –
Веселый напев именин.
Когда земля под острою лопатой,
Разрытая, поддастся глубоко
Сырою глыбой, черной и богатой,
Работать мне и тяжко и легко.
Мне в тягость эти глубины немые,
Таящие подспудных сил пласты;
Покорная над ними никнет выя,
Рабыня неизбывной тяготы.
И мне легки, мне радостно пахучи
Бросаемые черные комки,
Как будто их же силою могучи
Живые взмахи роющей руки.
И взглянем мы, спокойные, на небо,
Над нами твердь глубоко холодна;
Тепло дыханье тела, поля, хлеба, –
Но глубь земле холодная дана.
Тому, что было, не бывать,
Иные сны, иное племя.
Фет
Не возвратиться временам.
Всё устремляется к иному.
Но ведь не позабыть и нам
Тропы к родительскому дому.
С былого свеян легкий дым.
Сегодня бродишь всемогущим
Каким-то облаком седым.
Но мы гадаем о грядущем.
Побеги нераскрытых сил
Своей лелеем мы любовью,
И их расцвет заране мил
Над черной облачною новью.
И что бы ни было сейчас, –
Нося в себе любовь былую,
Они ответят поцелую,
Они оглянутся на нас.
День суетный глядит ко мне в окошко,
Бесчувственный к страданию и злу.
А в комнату отворочусь немножко, –
Котеночек играет на полу.
Цыганочкин котеночек, – я знаю, –
И с тихой нежностью любуюсь им,
И простодушно сердцем отдыхаю, —
Но скоро вновь тревогою томим.
Войдет она… Вчера иная фея
Здесь, помню я, с загадочным огнем,
Котеночка лаская и лелея,
Душила вдруг в объятии своем.
Цыганочкин котеночек дареный
Казался ей зловещим — не к добру…
Нет, я слежу с улыбкой умиленной
Живую простодушную игру.
Ведь этим самым бархатным движеньем
К ней на колени прыгал он. Вот-вот
С улыбкой вдруг цыганочка войдет,
Ненужный день своим заворожив явленьем.
Когда одну потерю
Ношу в душе своей
И счастию не верю
Всё горше и больней, –
О, как мне не бояться
За грустный свой покой?
Не боязно ль расстаться
С безмолвною тоской?
А ты проходишь мимо,
Смущаешь и томишь,
Прорвав непостижимо
Мою глухую тишь.
И словно мимовольно
Взгляну – и запою –
И растревожу больно
Одну тоску мою.
К душе душою ближе,
Но вновь уныл и нем, –
Я слышу: Подойди же!
И вздох тоски: Зачем?
Под открытым небом Юга,
Руки тонкие воздев,
Ты, стихий живых подруга,
Очи ширя от испуга,
Внемлешь тайных сил напев.
И стопой своей крылатой
Дольный трепет окрылив,
За восторг священный – платой
Нам приносишь дар богатый,
Дар любви – иероглиф.
Что же здесь в тоске унылой
Бредят косные рабы?
В этой смутности постылой,
Да, и здесь целебной силой
Ты – как дольный зов судьбы.
Пусть же день скупой и серый
Загорится без тебя,
Окрыленный стройной верой:
Терпсихорой и Киферой
Обновимся, полюбя.
Дарила осень мне, бывало,
Живую песню не одну;
Ее цветное покрывало
Мечте не раз наколдовало
Иную, лучшую весну.
Но эта творческая нега
Меня покинула давно.
Ждет сердце зимнего ночлега,
И в тихом сне степного снега
Запеть ему ли суждено?
Иль сердце странника томится?
И уходя в холодный путь,
Как робкая ночная птица,
Крылом в окно оно стучится –
В тепле уютном отдохнуть.
Я молил бы Аполлона,
Чтоб из милостей своих
Дал он мне Анакреона
Светлый взгляд и светлый стих;
Или дал бы мне напевы
Те, что ведал Феокрит,
Те, какими сердцу девы
Он поныне говорит;
Только, смертный, не разгневай
Бога суетной мольбой:
Говоря с любимой девой,
Лучше будь самим собой.
Подчинясь судьбе охотно,
Я красавицу мою
И легко, и беззаботно –
Как умею, так пою.
Когда потух приятель-самовар
И мирные слышнее разговоры,
И вздох души, как легковейный пар,
Пал на стекла морозные узоры, –
О чем же ты задумалась, душа,
Куда мечтой привычной улетела?
Всё думал я: как Ольга хороша,
А до других – какое дело!
P.S. Нет! В заключенье вспомним, милый друг,
Суровые ответы без обиды –
И не одну мы помянем, а двух,
И стих украсим рифмой Зинаиды.
Уж так ли был неправ в ответе славном
Тот пьяница? – «Не надо мне ходить!»
Не пить трудней, чем не ходить, – конечно.
Ну, а попробуй, скажем, не курить. –
Однако, вред. – Но вредного себе
Нельзя не делать в жизни. То да это, –
Как разобраться, выйдет вообще:
Жить вредно. Так вреди уж на здоровье
Всяк самому себе. По этой части
Куренье мне особенно любезно:
Оно насущно стало для меня.
Ведь куришь не для самоуслажденья;
А если надо прямо ставить цель, –
Здесь возвышенье, утонченье духа
В ущерб – чему? Ничтожному, поверьте.
А, так сказать, соседних удовольствий
Немало здесь. Я корчить знатока
Не собираюсь: чуждо мне эстетство.
Конечно, толк я знаю в табаках,
Да это нынче ни к чему не служит.
Затеи лучше брось. Я даже склонен
Наперекор традиции и вкусу
Усладу в том найти, что обкурю
Новешенькую трубочку. И ею
Играю как дитя. И целый вечер
Я занят ей: то в пальцах поверчу,
То поднесу к губам, слега продую,
То медленно, старательно набью
И, не спеша, еще полюбовавшись,
Чуть зажимаю чубучок зубами;
Закуриваю – и приятна свежесть
Первоначальная привычки старой –
Свежеет мысль моя. А из чего же
И бьемся мы? Вот тут и говорите,
Где вред, где польза. А для пользы жить,
Так пользы и не принесешь, пожалуй.
А скиль-парэ , мы все согласны, –
Санузский и компри народ, –
И наркомфлирт всегда прекрасный,
И сам замнаркомспаснавод, –
Врэман , Санузская Эдемской
Обители сандут милей –
И как прославленной Телемской,
Девиз раблейский пел бы ей.
Ке вуле ву? Над воротами
Дю паради была б мудра,
Фигюрэ-ву , судите сами,
Одна строка: фэ ске вудра
А, пар экзампль! Иное слово,
Же ву дирэ как наркомис,
Тужур прекрасно, хоть не ново –
Войон , расширим наш девиз.
Мор-блё ! Нон когито сед эдо ,
Анкор с прибавой: эрго сум…
Me бон зами ! После обеда
Же сюи тро люр для этих дум!
Иси-ж спландёр ! – как панорама
В едином росчерке пера!
Де тут ля репюблик программа.
Вив ля Санузия! Ура!
Лень ли это злая, добрая ль усталость,
Легкая ль покорность серенькой судьбе,
Если оскорбляет маленькая малость.
Если расслабляет плохенькая жалость
К самому себе?
Пьяненькую песню гаденьким фальцетом
Проскрипит охотно дряблый старичок,
Вовсе не мечтая, даже под секретом,
Что и он приходит все-таки поэтом
В жалкий кабачок.
Пьяная привычка, без которой плохо,
Словно без косушки горького вина, –
Песня в одиночку, песня вместо вздоха,
Хриплая, лихая, как царя Гороха
Лихи времена.
Зла ль моя усталость, лень моя добра ли,
Нам легко живется с бабушкой судьбой:
Смирненькие внучки тихо поиграли,
Тихо поскучали. Никнет сон печали
Над самим собой.
Какая грусть – и как утешно,
Что в наши злые времена,
Когда живем мы так поспешно
И нами шутит сатана,
Что в наши дни и небывалых,
И неразгаданных утрат
Мы в силах жить средь жизней малых,
Смотря вперед, а не назад;
Петь над бурлящим морем мутным,
Следить за блесткой на волне
И ясным отблеском минутным
Вмиг душу напитать вполне;
Плесть в вешней радостной истоме
Надежды радужную нить;
И ветхий вечер, в мирном доме
Над смертью кошечки грустить.
Хорошо встречать весну
Вместе с милою деревней
И родную сторону
Миловать любовью древней;
Слушать жаворонка трель
И в лазури с ним купаться;
Ликовать, что смог апрель
Грома первого дождаться.
Солнце льется горячей
Над пахучей черной пашней;
А в логу бурлит ручей, –
Не унять живых речей
О весне – красе всегдашней.
И прозрачных юных рощ
Воскрешающая нега,
В теплом вздохе ветра – мощь,
И играет первый дождь
На последних пятнах снега.
Когда ты плаваешь в искусстве
И не печешься ни о чем,
Какой восторг противочувствий
Бьет гармоническим ключом!
Ты потрясен – и ты растроган,
Ты тишь да гладь – ты ураган;
Ты восклицаешь! Фейга Коган! –
И шепчешь ты: Фейга Коган.
Кто скажет нам, что горестно, что сладко?
Вот мне мила ирония твоя,
Как, впрочем – уж признаюсь, не тая, –
И вся чуть уловимая повадка.
Я чашу пью – и терпкого осадка
Не предвестят прохладные края,
Я розу рву – не жалит, как змея,
Шипов ее ревнивая загадка.
Жизнь не таит прекрасного лица,
Несет на пир неведомые брашна.
Я позабыл, что радостно, что страшно, –
Открытою улыбкой простеца
На тонкую улыбку отвечая.
Прими ее, ты, добрая, ты, злая.
Друг, сбываются пророчества
Старых знающих людей,
Коих имена и отчества
Мир забыть спешит скорей.
Пред шаткою твердынею
Темной власти роковой,
Рад иному благочинию,
Люд склонился головой.
Петропавловское светится
Позлащенное копье;
Со стихией вставшей встретится –
Одолеет ли ее?
Высока адмиралтейская
Петербургская игла, –
А меж тем волна летейская
В водах невских потекла.
Помолись, хоть поздно каяться
(Виноватый – знаешь сам):
Суд мирам уготовляется,
Ходит Бог по небесам.
Лежу я тихо в темноте,
Усталый от забот;
А у меня на животе
Лежит пушистый кот.
Ему чешу я за ушком
И так сижу тишком,
Мурлычет благодарный кот,
Мне песенку поет.
А то и сказку скажет мне;
Вот-вот ее пойму –
И, благодарный, в тишине
Стихи прочту ему.
Вдвоем уютней и теплей
Нам в комнате моей.
И к утру, верно, без забот
Заснем – и я, и кот.
Так бабушка спокойно и сурово
На нас глядит из рамы золотой;
А возле внук; младенческое слово
Уже сорваться с губ его готово,
Но полон взгляд не детскою мечтой.
А вот и мы сошлись перед портретом
Поручика Тенгинского полка –
И целый мир зажегся новым светом,
Весь обаян, заворожен поэтом,
И музыка звучит издалека.
С пером в руке, над рифмою горюя,
Невольно вдруг подумаешь порой:
«Я и не знал, что прозой говорю я», –
Промолвился мольеровский герой.
А было время – где-то, за горами
Тех золотых первоначальных лет –
«Я и не знал, что я пою стихами», –
Сказать бы мог любой певец-поэт.
Вот почему моей любезно музе
В кругу друзей небрежно говорить
С единою свободою в союзе,
Хоть иногда без толку, может быть.
Что за беда! Я удивлюсь угрозе,
Что проза есть порой в стихах моих, –
Хоть не люблю стихотворений в прозе;
Но стих поет, как полоз на морозе,
И вдаль влечет, непринужденно лих,
Куда – Бог весть. Прими мой вольный стих.
Пусть мой привет запоздалый
Будет приветом живым:
В жизни лихой и усталой
Был я как будто немым, –
Только провеяли тихо
Шелестом легким слова, –
Где ж бессловесное лихо?
Жизнь не живым ли жива?
Памятью милой былого
Ширится новый полет,
Проникновенное слово
К дали далекой зовет;
Дух окрыленный – за дело,
Снова к труду от труда,
Творческой воли всецело
Новая ждет череда;
Юности благоуханней
И осиянней весны,
Ясностью воспоминаний
Тихо цветут седины…
Им приносите приветы,
Долу склоняясь головой,
И перед ними, поэты,
Жизни служите живой.
Хорошо проболеть и проплакать
Эту пору весны городской,
Ядовитую сырость и слякоть
С неизбывной, пустою тоской.
И дождаться желанья немножко
Освежить пересохшую грудь,
И привстать, и неслышно окошко
Ослабевшей рукой распахнуть, –
И сквозь лязга, и камня, и люда
Вдруг – вдохнуть, словно песню, струю,
Что провеет Бог знает откуда
На вспорхнувшую душу твою –
Всею крепостью силы зеленой:
Это – дарствует солнцу земля,
Это – ласка земли полнолонной.
Это — где-то — вот тут — тополя.
Когда за грань полустолетья,
Вздохнув, ступил спокойно я,
Помнилось мне: ведь это – третья
В пути прямого бытия.
Там, на заре самосознанья,
Росистую приветив рань,
Младенца робкие созданья
Уже знаменовали грань.
Недавно с четвертьвековою
Нетяжкой ношей, на меже
Присел, поникнув головою,
И глядь – на новом рубеже.
Я провожал с невольной грустью
Спокойным взглядом старика
Струю, что близко мчала к устью
Немноговодная река.
Но вот над тихою водою
Вдруг всколебалась тишина
Такою песней молодою,
Что мне, с душой моей седою,
Вторая молодость слышна.
Как узник, что тайком
Крепит себя глотком
Запретной жалкой водки,
Так я спешу вздохнуть
Во всю живую грудь:
Ведь наши дни коротки, –
Вздохнуть, когда вдохну
Мгновенно глубину
Случайного привета,
Что жизнь подчас пошлет
Средь медленных тягот,
Во сне, когда-то, где-то…
Так ныне я живу,
И сладок наяву
Какой-то тонкой тайной
Мне легкий твой привет,
Хоть не ко мне, о нет,
Слетает, гость случайный,
А прямо к бытию,
Что полнит жизнь твою
Невольною улыбкой, –
Улыбкой, что мелькнет
В тягучести тягот
Вдруг золотою рыбкой.
Только вечер настанет росистый
И прохладный пахнет ветерок,
Я стою под сиренью душистой,
Ожидая условленный срок.
Изломалась сирень, поредела,
И заглохли куртины давно,
Но, как прежде, и пышно и смело
Светят звезды, а в доме темно.
Слышу, стукнуло тихо окошко,
Сердце замерло. Зорко тяжу:
Далеко серебрится дорожка,
Никого… Но я глаз не свожу.
Кружевную узнаю накидку
И услышу шаги в тишине:
Ты тихонько отворишь калитку
И сойдешь в тихий садик ко мне.
Ты вновь предо мною стоишь, как бывало,
И тихо глядишь на меня.
И вновь я не верю, что сердце устало,
Что нет в нем былого огня.
Ты думаешь: бедный! Я знаю, напрасно
Он верен любви роковой;
Он будет томиться так долго, так страстно,
В борьбе с непреклонной судьбой.
Но горькую долю тот верно полюбит,
Кто помнит признанья свои,
Кто счастье, и жизнь, и всю душу погубит
За миг непонятной любви.
У меня ведь не альбом,
У меня этюдник мужа.
Привела ли в милый дом
Нас сегодня злая стужа, –
Нет, этюдник нас манил
И привет хозяев дома, –
В чем и руку приложил
Я владелице альбома.
Торжеств иных прекрасней и утешней,
Прекрасен твой домашний юбилей.
И вдвое мне сочувственней, милей
Тридцатилетие – порою вешней.
Тебе и в самом деле тридцать лет:
Вся мягкость юноши и твердость мужа
В тебе – одно, так стройно обнаружа
Двоякий лик: прозаик и поэт.
Равно с Москвой и с дальнею деревней
Ты говоришь на языке родном:
То сказочник, то мудрый агроном,
Не знаю где правдивей и душевней.
И мягким вольным воздухом полей
Над мокрою весною москворецкой,
Уютом теплым, ласковостью детской
Мне веет твой прекрасный юбилей.
Что чудо начудесило!
Вовек мне не сквитаться.
А, право, как-то весело
Певцам перекликаться.
Как будто зорькой вешнею
В простом, живом величьи
Под яблонью, черешнею
Ты слышишь песни птичьи.
Как будто в небе книжица
Глубинная сияет
И слово-бисер нижется,
Игрою упояет.
Не белых ли крестовиков
Рассыпал полной шапкой
Иван Лексеич Новиков –
Не шапкою – охабкой?
Звенит, переливается –
Светлее братец братца —
По бархату катается, –
Ну, где тут расквитаться!
Дельвиг и добрый, и мудрый от юности пел, как седая
Древность учила: вовек старости страха не знал.
Прав был милый певец. Я, ныне рубеж преступая
Поздних годов, повторю: благо и благо тому,
Кто, над белою розой свивая плющ благодатный,
Звонкою чашей готов дружнюю чашу лобзать;
Трижды счастлив, кто с песней волён перекликнуться песней,
Яркому звуку – старик – голос ответный подаст.
Послушай тишину под этими звездами,
Такими крупными в морозной вышине.
Здесь мы окружены чистейшими снегами
И в их спокойствии уже спокойны сами,
Как бы причастные надмирной тишине.
Безмолвно оглядись средь мира столь простого,
Куда, неведомы и просты, мы вошли:
Не правда ли, – молчишь, а, кажется, готова
Душа твоя найти единственное слово
Для разрешения всех тягостей земли.
Что-то грустен я стал. Погадай-ка мне, милая.
Или лучше гадай о себе.
Жизнь моя не мила мне, такая остылая,
Равнодушная к шаткой судьбе.
А твоя, – а твоя словно песня певучая,
И в душевной тоске горяча.
Пусть порою томит, и лаская, и мучая,
Но глубоко дыша и звуча.
Улыбнешься и взглянешь глазами веселыми,
И печальные молвишь слова –
И растают они словно хлопьями в полыме,
И душа молодая жива.
А моя и смутится, и никнет, унылая,
Словно совестно ей при тебе.
Что-то грустен я стал. Погадай, моя милая,
О своей благодатной судьбе.
Не серебряные крины
Райских радужных нолей,
Золотые мандарины
Сердцу детскому милей.
Но когда на ветви кисти
Заблистали близ тебя,
Не срывай их и не чисти,
Без корысти полюбя.
Не дели их и не кушай,
И друзей не угощай,
Вожделения не слушай
И душой не обнищай.
Если ж благосклонный случай
Кисть уронит с высоты,
Рай земных благополучий
Оцени достойно ты.
Искрометней, светлопенней
Благородного вина,
Всех блаженней песнопений
Песнь да будет сложена.
Упиваясь, оставайся
Лишь с собой наедине,
Наслажденью предавайся
Безраздельному вполне.
Не серебряные крины
Райских радужных полей,
Золотые мандарины
Сердцу детскому милей.
Когда бы, как Верлен, среди живых цветов
И всеми соками играющих плодов
Я смел вам поднести в корзине той же – сердце, –
Не правда ли, ведь вы не вспомнили б о перце?
А в глубине души хоть каплю смущены.
Не знали бы хоть миг, что делать с ним должны,
Куда его девать. Но щечек злые пятна
Мне приказали бы забрать его обратно,
А с ним уж заодно цветочки и плоды.
И я б, оторопев, чтоб не нажить беды,
С поклоном вышел вон: ослушаться посмей-ка!
Меж персиков и роз малюсенькая змейка
Вдруг проскользнула бы. А там уж – хвать-похвать –
Ведь сердцу бедному никак не сдобровать.
Вот почему его, не на манер Верлена,
Запрятал я в стихи, страшась склонять колена.
Воздвиг купец Канатчиков, –
Дал бес ему удачу, –
Для бесовых потатчиков
Канатчикову дачу.
Сюда ж товарищ Кащенко,
Надевши свой халатец,
Меня, как дурака-щенка,
Посадит на канатец.
Вам классические розы
Юной рифмой расцвели:
Обновили их колхозы,
Воскресители земли.
Молодясь, старушки-музы
Ныне в нашей стороне,
Поспешив окончить вузы,
Стали с веком наравне:
Пожеланья к именинам
Все по-новому поют:
Тишь и гладь вам с наркомфином,
На жиллощади уют!
Светом солнечного мифа
Наяву да будет вам
Благодать в чертогах Зифа,
В Госиздате фимиам.
Прошлого лета –
Я помню день или два –
У меня словно и не было вовсе;
Грустью согретая,
Мелькнула едва
И не пела певучая осень.
Ныне зима,
Космата, студена,
Награждает метельными звуками,
Пьяницу обнимая, –
В пути усыплен,
Замерзает он, сладко забаюканный.
Что за отрада
Гореть в морозной ночи!
И звучит и разливается стройно
Песней богатою,
Хмелен ты и чист –
И един с этой родиной черной.
Да, я тебе отвечу поскорей:
Четыре дня я подышал на воле,
В санях проехал в чистом снежном поле –
И вновь любил до радости и боли
Всю ширь, и тишь, и грусть земли моей.
Ты весело на лыжах побежишь
И в это воскресенье, и в другое –
И прозвучит в твоем мажорном строе,
Что для меня уже ушло в былое –
Родных полей и грусть, и ширь, и тишь.
Гармонь моя матушка,
Да лучше хлеба мякушка,
Я тебя послушаю
С милкой моей Грушею –
И никак не пойму,
Отчего да почему,
Да по какому случаю
Сам себя я мучаю.
Не поедешь больше к Яру, –
Что же делать? Не плошай,
Подвигайся к самовару,
Завари некрепкий чай.
И мурлычь до поздней ночи
Потихоньку, про себя –
Хоть о том, как черны очи
Поглядели, не любя.
Где гитара? Эх, разбита!
Обойдись и без нее.
Всё равно не пережито
Разудалое житье.
И пускай не взвидишь света,
Затоскуешь – ну так что ж?
Верно, песенка не спета,
Если песенку поешь.
Улыбнись же насупленной мрачности
Злого поэта,
Преисполнена ясной прозрачности,
Силы и света.
И откуда запросятся бледные
Жалкие звуки, –
Ты туда протяни всепобедные
Стройные руки –
И растущая песня расширится,
Внове пропета, –
И, послушное, утихомирится
Сердце поэта.
Тебе даны мгновенья взлета
Ввысь, в тот разреженный эфир,
Где прах и дольняя забота
Покинут твой волшебный мир.
Зачем же ты стремишься выше
И хочешь миг продлить, разлить?
Высь могут на земле любить
Смиренно люди, травы, крыши.
Торжествен лёт железных крыл,
Сооруженных дерзновеньем,
Но вечности не покорил:
Ее он только ощутил
Высоким, как твое, мгновеньем.
И ты ведь любишь легкий труд
Земного радостного ига,
И вместе с ним к тебе идут
Даянья творческого мига.
Одинокое сердце оглянется
И забьется знакомой тоской.
Полонский
Не позвякивает колоколец
Борзой тройки у крыльца;
Не бредет в скуфейке богомолец –
Божий странник – степью без конца.
Хорошо с любимого порога,
Покидая мирный дом,
Уходить в далекую дорогу
Непоспешно, чинно, чередом;
Хорошо, когда открыты дали,
Хоть неведома земля;
И без радости, и без печали
Города, моря, поля –
И людей – в раскрывшуюся душу,
Словно в чашу — до краев
Принимать. – Нет, я покой нарушу,
Оглянись, – а он и был таков.
Отчего? Дорожный колоколец
И не звякнул у крыльца.
Не видать – бредет ли богомолец
По степи без края и конца.
И тракторы гудят, рычат, поют и стрекочут,
И ходит ходуном изумленная земля,
На сотни сотен верст огнедышащие клокочут
И разверзаются первородные поля.
Так новью новою целина души взрезается,
Вот глыбы глянули на простор из глубины,
А дали до краев неземной земли расстилаются,
Вот тут, в твоей груди, не впервые ли рождены?
Как люди потные и дочерна закопченные,
Рабочий кончив день, уж полны живых речей!
А там, куда ни глянь – молодые, неугомонные,
Другие при огнях снова пашут горячей!
Так тракторы рычат, гудят, поют и стрекочут
В ночи души твоей – и, за сменой смена, вслух
Корявых темных дум сырая сила пророчит:
И в мире, и в тебе воспарит бессмертный дух.
Искусством познается мир. И в мире
Во-первых человек. Самопознанье —
Наука всех наук. Его дает
Среди искусств и ближе, и тесней
Искусство живописи: за вещами
Тут видишь суть вещей; за человеком
То вечно-человеческое, чем
И жив-то человек.
Пусть на портрете
Отпечатлелось доброе и злое,
Больное и здоровое, от праха
Или от духа жизненное в нас, –
Художнику всё дастся в идеальной
Прозрачности. И мастеру портрета
Отведено не первое ли место
Средь живописцев?
Дай себе отчет:
Когда следишь ты взгляд его пытливый,
Что на тебя и быстро устремлен,
И длительно, – тебя ли просто видит,
Тебя ли ищет он? Нет. Он глядит
Туда, куда-то, словно бы не видя
Того, что здесь. И словно бы оттуда,
Откуда-то – и линии, и краски,
И свет, и тени. Ты заговоришь –
Ответ услышишь, и вопрос, и речи
Живые, но за ними – не о них
Поймешь сосредоточенную думу,
Иль не поймешь – почуешь мимовольно.
И оттого над лепкой внешних форм,
Как над гармониею стройных звуков,
Или над хоровым многоголосьем,
Иль над единым песенным напевом, –
Парит иной, эфирный строй надзвучий,
Неслышных или еле слышных слуху
Обычному. И этот тайный строй
Соединяет малый мир с великим.
Вот отчего и этот чуждый взгляд,
Зараз и пристальный, и как незрячий
На то, что только ты.
Вот отчего,
В глаза взглянув готовому портрету,
Ты, может быть, себя и не узнаешь
На первый взгляд – таким, каким и знать-то
Не хочешь вовсе, изредка встречая
Чужим в случайном зеркале. Но миг –
Себя ты начинаешь узнавать,
А дальше, всматриваясь понемногу,
И познавать в себе – себя иного.
Познание – не правда ль? – опознанье,
Обретенье утраченного. Ты –
Искусством возвращаешься себе
И творчеством его воссоздаешься,
Себя опознавая в мире малом,
А малый мир – большом. Самопознанье –
Наук наука. Меж других имен
Искусство имя ей, многоименной
В единой цельности. Знаток ее –
Художник. Из художников же – мастер
Портрета, вещий. Гvωθι σεαuтοv
Не золотой песок, но светлый пепел
Из горстки в горстку мы пересыпаем,
Художники. То детская ль игра,
Или обряд таинственный и важный,
Свершаемый в ночном уединенье,
В сосредоточенности тишины,
В нерасторжимой цельности мгновенья,
Приостановленного волшебством?
Не Фениксом ли восстают из пепла
Перегоревшие деянья дней,
И не из пепла ли мы воздвигаем
Свои надгробья – книги?
Мне отрада
Листать свои, чужие ли страницы —
И чудится: вот проблеск в темноте —
Вот черный свертывающийся легкий
Листочек – вот на миг белеют знаки –
Чуть полувысказавшихся признаний –
Вот шепот еле внятный, или шелест,
Едва тончайшим слухом уловимый,
Рассыпавшегося в легчайший пепел
Листка сгоревшей жизни: «Пепел милый!»
И в этих-то уловленных мгновеньях
Мгновенья вечности своей вскрывая,
Ты цельное незыблемое знанье
Вдруг обретаешь.
Да, пересыпай
В божественной игре – в ночном обряде –
Свой пепел светлый – золотой песок.
Видел ли Ты, как ваятель работает? Образ разящий:
Труд и искусство – одно. Что без искусства за труд?
Что без труда за искусство? Великие это познали.
Помнишь Голубкину? В ней было дано мне понять
Многое. Мощью суровой, и мудрой, и доброй дышало
Это лицо, этот взор, хмурый и светлый равно.
Облик весь жестковатый, движенья, рабочие руки,
Низкий голос и речь, сильная в краткости слов.
Сдержанной силы сокрытый огонь привлекал, чуть пугая.
Как прорывался он вдруг в тихой ее мастерской.
Грубые руки, что глыбы зеленые глины швыряли,
Нежным касаньем перстов словно ласкали ее;
Ткань тончайших усилий ударом одним сокрушали,
Поиск уверенный вновь к жизни перст воздвигал.
Помню, странно увидеть себя и узнать, как впервые:
Полный законченный сплав мысли и формы живой.
Кончено? – «Завтра готово», – промолвила просто.
А завтра – Огненный гневный порыв. Всё крушилось – на взгляд:
Вместо житейского сходства – созданье искусства вставало:
Вот оно – вот торжество духа над бренным в тебе.
Так, совершилось. Но что же сказала она? – «Вот теперь-то
Я поняла. Всё не то. Знаю, что нужно. Начнем
Сызнова – вот как приеду назад из деревни. И будет
Вправду тогда хорошо. Это – не жалко разбить».
Месяц прошел в ожиданьи, назначенный. Весть из деревни:
Анны Степановны нет. В несколько дней умерла.
Мастер-художник почил от трудов. И живые творенья
Людям остались. И в них – память о вещем труде.
Кажется, если б не станция
Близкой железной дороги,
Не было б тут огорчения,
Кроме домашней тягучки.
Но, позабыв мизантропию,
Можно сказать, что и в этом
Есть утешение славное
Чтителю медленной жизни.
То – станционные барышни,
Те же точь-в-точь, как когда-то
В воспоминаниях Чехова,
В воспоминаниях Блока.
Кончить не может любезничать
Истинный рыцарь платформы –
Юный толстяк бело-розовый
С сухенькой бледной кассиршей.
Грузный уж стал погромыхивать,
Грозно посвистывать поезд. –
Нет, не стереть очарованной
Скучно-бессмертной картины.
Я молчал не от лени, болезни, дум, недосуга, –
Нет, я молчал просто так. Так – это наш абсолют
Русский. Его толковать невозможно, но должно всецело
Просто принять – и во всем. Как же иначе? Да, так.
Ягода пьяная – голубика.
Собирала ее баба полоумная,
Спины день-деньской не распрямливала,
Вдоль и поперек лес обшаривала,
Набрала лукошко полным-полно.
Принесла под крыльцо к вечеру,
Худыми руками костлявыми
Лукошко на ступеньку поставила,
Руки сложила, выпрямилась,
Ясными тазами глядит – улыбается,
Говорит тихим голосом,
Странною речью – дурочка.
Вышла к ней на крыльцо старуха старая,
Не стала ворчать-брюзжать,
Стала свое рассказывать:
«Ой, пьяная голубица-ягода!
Пошла это я по голубику в лес
Да ягоды голубики накушалася —
И закружилась у меня голова,
Насилу-то дорогу нашла,
Повалилась что мертвая.
Люди добрые домой принесли».
Послушал я старуху старую,
Посмотрел я на дурочку,
Полное у нее лукошко взял.
Улыбалась она, глазами глядя светлыми,
Тихо слова говорила непонятные.
Жизнь моя, жизнь моя –
Голубика, ягода пьяная.
Старухе матушка ее рассказывала:
«В том году волки голодные разбегались;
Прямо на деревню прихаживали,
Людям от них, голодных, проходу нет;
Мальчонку одного в лес унесли.
А было такое дело памятное.
Старшенький мой-то на руках еще был;
Иду это я под вечер, его на руках несу;
Глядь – у самой дороги волк стоит;
Зубами пощелкивает – на меня глядит.
Я и говорю ему тихим голосом:
«Посторонись, волчоночек, дай пройти».
Что же ты думаешь? Отошел в сторонку,
Мне с ребеночком дорогу дал».
Так-то старухина мать ей сказывала.
«Душенька, дяденька, Фетинька», – Фета Толстой называет,
Нежно любуясь, ценит цельность двоякую в нем:
Жизненный склад крепыша-земляка и эфирность поэта,
Сил природных, прямых сплав первобытно простой.
Раз, восхищаясь высоким лиризмом стихов чародея,
Присланных другу в письме, тут же приметил Толстой
Явственный и достоверный поистине признак поэта
В том, что на том же листке, на обороте стихов
Сетует впрямь от души деловитый хозяин-лошадник
На вздорожанье овса. Знает поэта – поэт.
Ныне порою поэты меня называют – профессор,
Кличут с улыбкой меня мужи науки – поэт.
Или успел я нежданно настолько состариться, чтобы
Время свое золотым рядом с теперешним чтить?
Или и вправду ученей поэты бывали недавно,
Как и ученый не в стыд часто поэтом бывал?
Когда, склоняясь понемногу,
Уже и немощен и стар,
Всё вновь слежу знакомую дорогу,
Отрадно помянуть у дружнего порогу
Благовеличие радушных, мудрых лар.
Тебе вручен их добрый дар,
Многоразличный и напевный:
Уют семейный, мир душевный
И благодатное тепло.
Войду к тебе, мой друг, – от сердца отлегло,
Помину нет и о крещенской стуже,
Так весело пригреться у огня
(И еле помнится, как только что меня
Огонь перепугал пожаром – хоть и вчуже,
Да ведь могло стрястись и что-нибудь похуже)!
Здесь мирным вечером или на склоне дня
Беседы дружеской и скромной, и богатой
Мне вспоминается любимый завсегдатай,
Задумчивый певец таинственных скорбей,
Тревог и дум любви и дивных превращений.
Скиталец горестный, с печалию своей
Когда б явился он из замогильной сени
Друзей в заочный круг,
Как долгожданный друг –
Его душа бы отогрелась
Среди снегов чужой страны
И, может быть, венчая седины,
Вослед за былями безвестной старины
Взвилась бы песня – и пропелась.
Кружится свет, и всё идет
На свете сем кругообразно;
Дни проводя как будто праздно,
Придешь куда-то в свой черед.
Давно ли, мнится, я приветил
Ваш безмятежный южный день?
За тенью свет, за светом тень –
И ныне день московский светел.
И верьте: год с собой несет,
Водимый вещим верным строем, –
Жужжащих дней пчелиным роем
Душистый цвет и сладкий мед.
Nous avons pu tous deux, fatigues de voyage
Вот, мы смогли вдвоем, послушны утомленью,
Присесть на краткий миг у краюшка пути –
И освежить чела одной текучей тенью,
А взором даль одну широко обвести –
Но время, бег стремя, клонясь неодолимо,
Что им сопряжено – разъединить спешит –
И путник под бичом сей мощи невидимой,
Печален и один, безбрежностью повит –
И ныне, милый друг, от тех часов бывалых,
От жизни той вдвоем нам не сыскать следа:
Взгляд, звук; не мысли, нет – щепоть осколков малых
И то, чего уж нет – о, было ли когда?
Ты помнишь, как поэт великий,
Свое творенье совершив,
Презрен толпою разноликой
И жизнью сокровенной жив,
Наедине с самим собою –
Лицом к лицу с одной судьбою –
Напевом звучным, как металл,
Листки заветные читал, –
И признавался горделиво,
Что сам воздал себе хвалу:
Он знал, как лавры шли на диво
Его открытому челу;
Но не искал их мощной тени:
Рукоплескания и пени –
Равно ничтожный суд людской –
Тревожат царственный покой.
Вослед высокого примера
Пред самоцельным бытием
Не такова ль должна быть вера
И в малом подвиге твоем?
Безмолвно сочетай с ночною
Сочувственною тишиною
Свой сокровеннейший напев
И смейся – людям не во гнев.
Писала о культуре роз
Хотя бы на бесплодных нивах.
О чем же после? Вот вопрос!
Да о ко-о-перативах!
Мы собираем бедные остатки
Умолкнувших забытых языков,
Разрозненные, странные слова,
Когда-то, в незапамятной поре
Звучавшие в житейском разговоре,
В призыве к бою, в лепете любви,
В проклятии, и в пламенной молитве,
И в вольной песне. Ни на черепке,
Ни на пергаменте следа той песни
Нам не сыскать. А этот след воздушный
Один бы и привел нас, может быть,
К заветной цельности, искомой нами,
К разгадке тайны…
В самом деле, отчего бы
Мне по-юному не спеть?
Минут вешние хворобы!
И не серебро, а медь
Пусть в моем – не птичьем – горле:
Верно, не на полчаса
Так надежно небеса
Плотный полог распростерли.
Я спою вам о земле,
О дожде, о первом громе.
О разымчивом тепле,
О черемухе в истоме.
Им, конечно, а не мне,
Вы поверили давно бы:
Минут вешние хворобы,
Минет усталь – но весне.
Над сквозным узором чугунным,
Над сияющим сном воды
Белой ночью в блеске безлунном,
Как виденья – дерев ряды,
Наклоняясь, не веют, не дышат,
Но живут и поют со мной,
Слепотою видят и слышат
Глухотой, глухой тишиной, –
И поют, поют немотою,
Поникая в бессонном сне;
И вовеки не изжитою
Умирать городской весне.
Прекрасны деревья
В каменном городе
Июньским блестящим
Полнозвучным днем
Меж стенами громад,
В движенье и грохоте,
В голосах и в ветре,
И в солнце своем.
Ясени парка,
Величавые, пышные,
Помавают ветвями
Над бодрой толпой;
Содружные липы,
Как они же неслышны,
Говорят вразумительно
Между собой.
А где двухсотлетняя
Широкая, прямая
Улица к островам
И взморью ведет –
Темнолисгные каштаны,
Высо ко подымая
Белые светильники,
Зовут на простор – вперед.
«Le bluet, le bluet – василек»…
Из волшебной дали выплывая,
Целый мир – словно сказка живая –
Близкий-близкий – далек, так далек.
Детский сон – не потуск, не поблек;
Здесь, на лоне приветного края
В чуждых травах проглянул, играя,
«Le bluet, le bluet – василек»…
Как недавно, невольно повлек
Старика, словно в люльке качая,
Незапамятным память венчая, –
«Le bluet, le bluet – василек»…
Заветный труд венчает годы наши.
Год и кончать, и начинать трудом –
Как процветет отраднее и краше
Родимый наш великий общий дом.
Родился ты на грани новолетья –
И этот год, как многие года,
Ты творческой встречаешь думой. Да,
Бывают ли отраднее соцветья?
Блажен рассеянный поэт,
Хоть и попал впросак:
Судьба хранит от многих бед
Хмельных, как он, писак.
Сказать он может, не солгав:
Встряхнулся – и здоров;
Загладкой бедственнейших «гаф» –
Журчанье легких строф.
И если пенью моему
Необходим предлог,
То я не знаю, почему
Он должен быть глубок?
Движенье глаз, усмешка уст —
Лукавы… Пощади! —
И жутких роз багряный куст
Уж запылал в груди.
Как помнить мне, из-за чего
Я вспыхнул и сгорел.
Когда запело торжество
Безумных струн и стрел?
Ольге Максимилиановне и
Ивану Алексеевичу Новиковым
Друзья, хотел бы песню эту
Пропеть я складно с вами в лад
И вас, как надлежит поэту,
Дарить чем рад и чем богат.
Вам двадцать лет – охотно верю
И вам завидовать готов.
Какой же мерою измерю
Бег и событий, и годов?
Года спешат быстрее слова,
Событья – ну, хоть отбавляй;
Как хорошо, что жизнь готова
Переплеснуться через край!
Хотел бы радостно смотреть я,
Как, оглянуться не успев,
За грань двадцатипятилетья
Шагнете, музам не во гнев, –
С такой же молодостью стройной
И в том же радостном труде,
Равно – в године ль беспокойной,
Или на тихой череде.
Не возмущенные нимало,
Всегда с людьми, всегда вдвоем…
Тогда, – что сроду нам пристало, –
Как ныне, песню пропоем.
В день радостный его – я друга не приветил,
Как повелось меж нас; ну что же, ничего:
И без меня ему был тихий праздник светел,
А может, отдалось и песней торжество.
Но вот, когда сейчас он мается, недужен,
Хоть взыскан ласкою любви в тепле жилья, –
Скажу ль, что голос мой лелеющий не нужен
И к сердцу не найдет пути строфа моя?
Вот тут-то и запеть. Уже в груди теснится
И подымается из тайной глубины
Созвучий молодых живая вереница, —
Тех, что под старость нам не для того ль даны,
Чтоб слиться изредка в короткие два слова:
«Я здесь», – напевностью живущие былого.
Меня, осеннего, на рубеже зимы
Застал негаданный и ласковый подарок.
На выпавшем снегу и сказочен, и ярок
Оброненный цветок. Над ним склонились мы.
Так белым дням моим цветистою обновой
Меж незаполненных страничек дневника
Заботливая шлет и нежная рука
Узорный, вырезной опавший лист кленовый.
Пусть золотистую сквозную желтизну
Запорошит налет повеявшего снега, –
Под ним осенняя не оскудеет нега,
Чуть милой памятью к минувшему прильну.
Как ни досадуй, как ни ахай
На тусклые, пустые дни.
Тяжелоногой черепахой
Медлительно ползут они.
Пускай «чредою незаметной»
Скользят те полные года,
Что озаряет день приветный,
День светлой мысли и труда, –
Им, быстролетным, нет забвенья,
Им свет – чем старей, тем свежей,
Им – торжество отдохновенья
Полустолетних рубежей;
Не снег, а вешний цвет медовый,
Сулящий злато сладких сот;
И вечер в той тени садовой.
Где сочен полновесный плод.
Мне доводилось часто Ольгин день
Встречать среди недель отдохновенья,
Когда вступает медленная лень
Одна в свои широкие владенья.
А ныне вы бездумность и покой
Сулите мне, едва приоткрывая
Полувоздушной легкою рукой
Усталому рубеж благого края.
В ваш светлый день – для вас он будет благ
Покинутый тревогой и недугом,
Приветствуемый волей и досугом.
А мой отмечен первый робкий шаг
По чернозему этим поздним летом
Хвалой, где вновь я становлюсь поэтом.
Желаю вам, Марина,
Не пирога, не торта, –
Кальвиля, розмарина,
Антоновки, апорта;
И всех плодов услады,
И всех цветов дыханья,
И всех садов прохлады,
И всех ветров порханья;
Росы, дождей и ливней,
Безгрозной светлой влаги,
Что далее, то дивней, –
Отнюдь не на бумаге.
Ну, а в литературе –
Совсем иное дело:
Недаром возле Бури
Проходите вы смело.
Желаю Вам сонетов,
И од, и мадригалов,
Рондо и триолетов,
Как жемчугов и лалов.
Но недвижимый в кресле
Поэт бормочет глухо, –
И что же делать, если
Кругом царит засуха?
И яблони посохли,
Бесплодны в это лето,
И цветники заглохли,
И песня не пропета.
Пришлось ей задыхаться
Покорно и послушно;
Бессильно трепыхаться
Ей тяжко, томно, душно.
Здесь музы неповинны,
Таинственны и чудны –
Стихи на именины
И для прочтенья трудны.
Могущий бог садов – паду перед тобою,
Твой лик уродливый поставил я с мольбою –
Не с тем, чтоб удалял ты своенравных коз
И птичек, и плодов, и нежных, и незрелых…
Пушкин
В тенистой рощице поставил я недавно
Из глины розовой изваянного фавна.
Плющом раскидистым увенчаны рога;
Взор томен; горьких уст улыбчивость строга;
Худые, цепкие, напрягшись в скрытой муке,
Цевницу плоскую к устам подъемлют руки.
Он ждет. Вот меж кустов завидится ему
Та, безучастная к томленью моему…
Вздохнет разымчиво чуть слышная цевница,
Шептание любви красавице помнится,
Дух на мгновение займется, и сбежит
Румянец девственный с хладеющих ланит.
Шепот музы твоей – как труба.
Голос жизни живой
Сквозь года, сквозь снега, сквозь гроба
Над моей головой.
То зовет в беспокойную ночь
От тоски бытия –
Добровольною болью помочь
Всем таким же, как я;
То в простор небывалых полей
За цветком голубым –
Пусть же душу мечта всё больней
Разъедает, как дым.
Только пой, еле слышно шепчи –
И, вспорхнувши едва,
В неподвижной морозной ночи
Заколдуют слова.
Игрою легких струй
Лирического слова
Мир явный зачаруй,
Как тайный мир былого.
Тогда, освободясь
От темной грузной цепи,
Познай живую связь
С лазурью вечной степи.
Но нет, не соберешь
И властью господина
Не сплавишь злую ложь
И правду воедино;
Как подъяремный раб,
Склонясь к лицу земному,
Свой взор поднять ты слаб
К сиянию иному, –
Разъято всё в тебе,
И мир, лишенный строю,
Нет, не твоей судьбе
Заворожить игрою.
Замолкли вы. Ужели – «с глаз долой –
Из сердца вон», по старой поговорке?
Иль стариковские глаза не зорки.
Не видят равнодушья правды злой.
И в стужу над остывшею золой
Сиди себе спокойно в тесной норке,
Довольствуйся сухим хрустеньем корки
Да молча вспоминай уют былой.
В молчаньи дух какой-то нежилой;
А в наши дни люзекой всемирной муки
Поверьте мне – лирические звуки.
Пронзая холод жгучею иглой,
Целительны – и, если в сердце живы,
Должны рождать певучие отзывы.
Как нынче вы приветили меня,
Ободрили и сердце отогрели
И мимовольно передать сумели
Мне искорку от юного огня!
Ее в душе лелея и храня,
Бодрей пойду к единой общей цели,
Авось минуя буруны и мели,
Ладью направив прямо к солнцу дня.
Спасибо вам. Моей осенней ночью,
Причалив ненароком к островку,
Я присоседился и к огоньку, –
И обсушился, и узнал воочью,
Что есть еще уют и тишина,
Что и пловцу она на миг дана.
Сегодня пятница – тяжелый день,
Да ныне дни не все ль тяжеловаты?
Лишь под вечер в окне холодной хаты
Румяный луч мелькнет, как счастья тень.
А там, над дымом сел и деревень
С вороньим граем вьются супостаты,
Пока их наши воины, крылаты.
Не обратят в бессильную мишень.
Тогда, со скрежетом и завываньем,
Они падут на грудь чужой земли
И грохнутся с размаху. Воздаяньем
Их тысячи могилу обрели.
Пусть тысячи еще ее получат
В тяжелый день – и нас уже не мучат.
Вдали отрадно знать, старинный друг:
Поэты мы, как мать-земля родная,
Куда ни глянь, от края и до края,
Работаем, не покладая рук.
И тягостная легче боль разлук,
Раздельность нашу близостью являя,
Когда в единстве наших песен стая –
Как лебеди, летящие на юг.
Утешно мне лирическое слово
И радостно, что с памятью былого
Под знаком Пушкина разишь врага —
И вижу, словно став с тобою рядом:
Вот ямба сокрушительным снарядом
Крушишь его бесовские рога.
Напиток новый сладок
Измаянному мне,
Но всё же ость осадок
Густой на самом дне.
И чем со греет жарче
Меня нежданный день.
Тем строже слышу: «Старче,
Близка ночная сень!»
Но, как бы на пороге
Пред тайною большой,
Унынья и тревоги
Я чужд равно душой.
А злая прихотница –
Житейской блажи муть –
Спокойно отстоится
И даст мне укрепиться
На дальний вольный путь.
Киев стародавний, Киев златоглавый,
Киев златосердый, сердце старины,
О тебе с былою радужною славой
Радостные пени древле сложены.
Стольный князь Владимир, Руси Солнце Красно,
И его дружина – строй богатырей –
Давними хвалами вольно, полногласно
На века воспеты, всех веков щедрей.
Ныне ж, в веке нашем, в громком веке новом
Сменой богатырской наша рать пришла,
И какой же песней, и каким же словом
В мире отзовутся мощные дела!
Всепобедной славы мощный взлет орлиный,
Клекотом свободы огласивший свет,
В даль веков стремится будущей былиной –
Мнится, величавей и былины нет.
Киев златоглавый, Киев стародавний,
К жизни обновленной окрещен огнем –
Шире, полнозвучней, ярче, достославней
Жить века ты будешь новым бытием!
Что проходит без следа
Сквозь года,
И сердца, и поколенья?
Вдалеке шумит вода.
Молода
В вечной смене обновленья.
Неразлучные с родной
Тишиной
Нерушимого затишья,
Струи в чаше вырезной
Предо мной –
Не мои ли шестистишья?
Пусть, что ивы у воды,
Так сады
И, что лист в апреле, юны,
Песен легкие лады:
Их следы –
На песке прибрежном руны.
Переменны в лунном сне.
Тишине
Так века они шептали
В этой мирной стороне;
Вот и мне
Новые открыли дали.
Земляничка-ягодка
Под кусточком
Скромно рядом выросла
С грибочком!
Сиротинка-девушка
С зорькой встала,
В тихой роще ягоды
Сбирала.
И запела песенку,
Затомилась,
Пела – богу-лешему
Молилась.
Добрый леший девушки
Не обидит,
Чутко сердце чистое
Увидит.
Дал он полон ягодок
Кузовочек,
И лежит на ягодках
Грибочек.
Ясным утром в горенку
Воротилась,
Новой песней девушка
Светилась.
Подарила дедушке
Кузовочек,
Где лежал на ягодках
Грибочек.
Меж формою сонета и сонаты
Мне видится глубокое сродство,
И корни первозданные его
Живительными сказками богаты.
Всё шире нам доступные охваты
Творящей мысли. С нею не мертво
Ни камня или красок вещество,
Ни слов и звуков – им же сны объяты.
И вот диалектически жива
Строеньем внутренним душа сонета,
Не тем ли, что крылатый дух квартета?
Скупой и щедрый, он свои права
Возносит над симфонией. Так спета
Ему вот эта песня торжества.
Не знаю, как же так могло случиться,
Что прозевал певец Татьянин день?
Пускай стишки подчас и дребедень,
Но всё ж не «после ужина горчица».
Добро б еще «знакомые всё лица»,
Как в ночь огни родимых деревень,
Манили бы под простенькую сень, –
Да тут не захолустье, а столица.
Что дальше, то заметней мой конфуз,
Как новичка на блещущей эстраде –
Справляюсь кое-как и Феба ради
Не посрамлю отечественных муз:
Замешкался, и сам не прочь любому
Под пару стать соседом по альбому.
Да, скрипка, альт – и вот уже, богата
Звучания глубокой полнотой,
Развертывается, парит соната –
Как самолет, из стали отлитой.
Певучей птице крепкий дан устой
В широком воздухе рукой собрата,
И звуки льет она струей густой –
То меда, то расплавленного злата.
Двух голосов столетьем взнесена
Мощь, образующая силу третью;
Гармонией обретенной она
Дух вовлекает, как волшебной сетью,
В неведомый, но и родной полет.
Победная о мире нам поет.
Мой дед Иван Кузьмич Верховский был
Художник-скульптор, звание имел
Свободного художника. Искусство
Избрал себе особое – скульптуру
Из кованого серебра. Оно
Его кормило плохо. Он болел
Чахоткою и рано умер, всё же
Оставив бабушке-вдове в наследство
Учеников и мастерскую. Дело
Его недолго продержалось, и
Он был забыт, конечно. Я ж, однако,
С годов давнишних в прежнем Петербурге
Идя мимо Казанского собора
По Невскому, не вспомнить не могу:
Внутри собора кованый орнамент,
Серебряный по всем его стенам,
А также украшенье Царских Врат –
Работы деда…
Чтоб стихи стали прытки,
Их пиши на открытке –
Коротка и легка
За строкою строка.
А Марине в усладу
Пожелай шоколаду,
Феб, достать помоги
Не стишков, а нуги.
Привет семидесятилетью
Мою настроил кяманчу,
И, не стеснен домашней клетью,
Куда хочу, туда лечу,
Что подхвачу, то и бренчу.
Так нынче не певец Тиисский
Напев дарит мне, веселя,
Но уроженец наш, Тбилисский,
И ставшая по сердцу близкой
Его Грузинская земля.
Там песни стройная свобода,
В веках рожденная, жива,
И нам творящий дух народа
Волшебные дарит слова;
Там в честь увенчанного года
Пой, друг, да славится Москва
И два сольются торжества,
И радость нашего народа
Разделит он – Саят-Нова.
Презрев гоньбу житейских фурий,
Священнодействует поэт,
Не соревнуясь в блеске с Бурей:
Карандаша такого – нет.
Пусть нам грозит сама Нирвана,
Доверчиво гляжу на свет,
С сокровищами каравана
Жду на восьмом десятке лет.
На чердаке или в подвале
Себе, друзьям принадлежать –
Пусть на напрасно мы взывали,
Чтоб на миру всем жатву жать.
Хорошо от столичного лета,
Из удушливых комнатных стен,
Молодыми крылами поэта
Вмиг прорвав этот каменный плен, –
Прилететь к зеленеющим сеням,
И к земле, и к траве, и к росе,
На просторы в свету предосеннем
В осиянной желанной красе;
А еще и милей, и вольнее
Позабыть о борьбе и тоске,
Вспомнив вдруг: и друзьям жизнь полнее
Там – в ином, но родном далеке.
Беспомощно на юг и на восток
Стремлюсь давно. Но, противоположны,
В моей мечте унынье и восторг
Мелодией сливаются тревожной-
А дружества порыв неосторожный,
Вдаль унося осенний мой листок,
Пусть огласит бездумно, неотложно
Вполслуха бредни стариковских строк.
За безответственность ответит позже –
Кто знает? – рифм-вакханок буйный скок. –
Ну, а сейчас пускаюсь, бросив вожжи.
Мне, как и вам, твердит прощальный дождик,
Что скупо рок отмеривает срок;
Но ведь широк и малый наш мирок.
Где он? – Везде! – Жизнь и в мечте – урок.
Ах, для стихослагателя – всё впрок:
Любая вольность прозы – нам возможна,
Едва мелькнет над изгородью строк
Капризница-летунья, чуть тревожна.
Совсем похож полет ее на скок,
А в песне легкой всё отнюдь не ложно:
Наш нервный быт, где просто всё и сложно,
Для шутки предоставил нам – урок.
Растерянность нас, растерях, порою
Стремит сквозь стрекозиный стрекот к строю,
Единство в многосложности тая.
Ряды потерь, крушений, а соломки
Где подостлать? А все подпорки ломки…
Едва ли так! Нет, с утлостью жилья
Еще совместен свежих листьев шелест,
В окно глядит столетний мощный берест
И говорит: «Вся жизнь твоя — твоя!»
Чредой нас всех ослиная ли челюсть
Угнать смогла бы с поля бытия?
Ей кое-что бросал силком и я:
Рок хочет жертв и их берет, не целясь.
Однако даже шутка скажет вдруг:
Философ дружен с музой говорливой,
Ей посвящая творческий досуг.
Есть предзнаменованья звук нелживый
В твоем стихе; с возвратом лучших лет
Уже взыграл в тебе былой поэт.
Так бы и жить – с распахнутою дверью
Для дружества, для песен и труда.
Но нет, судьба наклонна к лицемерью:
В родной Москве нагрянула беда.
И вспомнилась угрюмая лачуга,
Сугробы, вечер, темень нищеты
Но – теплое рукопожатье друга
И творческие тихие мечты.
Воздав былому, с вечностью не споря,
Лицом к лицу с торжественной Москвой,
Склонимся же перед святыней горя,
В нем живы будем – песнею живой.
Пред величавостью той поступи времен,
Что ныне слышится нал каждой жизнью малой,
И дружества привет с душевностью бывалой
Наитьем Пушкина волшебно осенен.
Признаюсь, оттого еще милее он
Душе растроганной. Недужный и усталый,
Невольно медлил я – и знаю: запоздалый
Мой голос глух и слаб, как отдаленный звон.
Но что поделаешь? Моя старушка-муза
И непосильного всё не страшится груза;
А тут – над детскою мурой и чепухой –
Я слышу во дворе (отнюдь не наважденье!)
Не без иронии себе предупрежденье:
«Вородя! У тебя аэлопран прохой!»
Чем больше мы стареем, тем отрадней
Трудами годовщины отмечать;
Ведь даже бы зоил без мысли задней
К ним приложил признания печать.
Ты полон сил. Твой путь перед тобою –
Единый, творческий и трудовой;
Он осенен и мирною судьбою,
И яркой краснозвездною Москвой.
За мной приветственного слова
Непринужденная хвала:
Так по обычаям былого
Лелеем Фебовы дела,
Учась великие веленья
И в легком слове соблюсти,
Испытанного поколенья
Храня заветные пути.
Олень ступил копытом в воду –
И подал тайный знак тебе, –
Преданью древнему в угоду
И предначертанной судьбе,
Внемли же верою послушной,
Что русский наш пророк
Илья Вещает – мудрый, простодушный –
На перепутьях бытия.
Каким отзвучием былого
И как целительно жива
Ты, память смолкнувшего слова,
Нашедшая свои слова!
Так мне помыслилось невольно,
Когда я получил от Вас
Живых страниц простой рассказ,
Где строго, может быть, подчас,
Но так спокойно, так безбольно
Прикосновенье к старине,
Столь памятной и Вам и мне,
Где дышит – что невозвратимо,
Сокрывшееся – словно зримо,
Былым привольно дышит грудь:
Оно дарит бывалой силой –
Напутствием в дальнейший путь –
Каким бы шел тот путник милый,
Чью память сердце бережет,
Чей сказан был завет – и вот
Идут страница за страницей
Неторопливой чередой –
Как вехи – верной вереницей,
Былому воздают сторицей
И веют жизнью молодой.
Недаром ты, мой друг, служитель верный Слова.
С лазурной высоты извечного былого
Легла прозрачная хранительная сень
На прошлый, нынешний и на грядущий день.
И не от Слова ли, пребывшего вначале,
Слов человеческих вещанья зазвучали,
А в тихом празднестве домашних годовщин
Блюдем, поэты, мы исконный строгий чин.
Пусть возле молодежь шалит ватагой шумной,
Как ветер по весне, гульливый и бездумный, –
Ищи его в полях! Побольше кутерьмы!
Всему своя пора. И в думе тайной мы
Уже вверяем стих – живой в веках игрою –
Слов гармонических испытанному строю.
Я мнил – мой легкий стих полетом лебединым
Сквозь грусть минувшего уютом мне пахнул, –
Нет, нынешние дни в строю живом, не чинном,
Грядущего таят желанный властный гул.
И я, как тот «певец – зимой погоды летней»,
Готовый по снегу сбирать цветы лугов,
Считаю – наш мороз порой тепла приветней, –
Так и морской простор желанней берегов.
Когда-то лирный звон бывал поэту дорог,
А ныне скрип пера – как некий вещий шорох –
Предтишье звонкое всего, что впереди.
Там – муза дружества (ты прав!), всегда святая.
Ей молвлю: радугой надежд перевитая,
Пусть лебединою – но песней низойди!
Прошло немало дней, но, ярче год от года,
Веками устоит в потоке перемен,
О, доблестная дочь великого народа,
Твой подвиг, молодой – как ты, Раймонда Дьен.
На рельсы ты легла – и поезд смерти в плен
Взяла твоей рукой бессмертная Свобода,
И пусть изведала ты мрак тюремных стен,
Вмиг вывела она Раймонду из-под свода.
Французик из Бордо, судья оторопел –
И встретили тебя ликующей отчизны
Рукоплескания, и слава – твой удел.
Взнесет, как совершен при нас без укоризны,
Скрижаль Истории твой подвиг юных лет,
А в стройках счастия почтит тебя поэт.
Сегодня Барсик, мудрый кот,
Гордясь эпитетом котейший ,
Мне убедительно поет,
В чем состязается с Корейшей
Для рифмы полной и скорейшей,
Но верной и по существу:
Свидетельницей назову
Без колебаний – всю Москву.
Но – к делу. Вижу вдруг: со шкапа
Спокойненько, без суеты,
Котейшая спускает лапа
Лист за листом. Что за листы?
Меж них один, другой листочек
Невольно привлекает взгляд
Узором стихотворных строчек:
Знакомый почерк! Я и рад.
«Бокал отцов моих кристальный,
Под слоем пыли наживной
В часы, окутанные тайной,
Блеснул ты снова предо мной!»
Встал предо мною вслед за Гете
Поэт, по нем почтивший смерть,
И возле – память о поэте,
Дерзавшем руки к ней простерть.
А на другом листке помета,
Что осень стала у окна,
Что лето затерялось где-то –
Всё это музою пропето,
Что завсегда себе верна.
Подтверждено заметной датой –
Год девятьсот тридцать второй:
Тогда – уж давний завсегдатай
Души поэта светлый строй.
Под обаянием былого
Его храни, люби, жалей,
И памяти живое слово
Да будет всё светлей, светлей.