Последние годы Бегенч жил одной заветной мечтой: скорее жениться и выйти в люди. Давно он уже переступил порог цветущей юности и сердце его дышало нерастраченной жаждой всемогущей любви. Все прелести мира, весь смысл жизни, казалось ему, воплощались в женитьбе, которая свяжет его судьбу с судьбой некой милой девушки.
Кто она? Бегенч не думал. Разве мало девушек в этом мире? Не та, так другая, не другая, так третья. Его мятущуюся душу мучило не то, что он еще не выбрал себе красавицу по сердцу, мучила беспросветность жизни. Для женитьбы нужны деньги, чтобы уплатить калым, а у него кроме старой лошади, доставшейся в наследство от отца, ничего нет…
Он искал выход из тяжелого положения, он трудился, не разгибая спины ни днем, ни ночью, стараясь нечеловеческим трудом поправить свою, горемычную судьбу. Но усилия его были тщетны: все, что он, трудясь до седьмого пота, зарабатывал летом, едва-едва могло поддержать его существование в суровую, недобрую зиму.
А Бегенч спешил. Как было не спешить? Проходила неповторимая весна молодости, и порой страшная мысль пугала его: а вдруг ему вообще не суждено увидеть светлый лик любимой? Прийти в этот мир — и уйти из него с не-сбывшимися надеждами… Какой приговор судьбы может быть для человека ужаснее, чем этот? Но разве он не знает людей, которые, всю жизнь мечтая о любимой, так и уходили из этого мира в проклятом одиночестве, не вкусив сладости семейной жизни? Какая жалкая участь! Нет, сколько бы ни страдал Бегенч, он не верил, что его удел —. одиночество, он жил надеждой, что счастье наконец улыбнется ему.
И оно улыбнулось. В один из осенних дней неожиданно умер дядя Бегенча — Аннакурбан. По характеру он был скопидомом. Хотя кроме жены никого не имел, неустанно копил богатство. Ему хотелось стать баем, и он, экономя на собственном желудке, обзаводился скотом, расширял загоны. Мать Бегенча не раз обращалась к нему за помощью, но он каждый раз находил тысячу причин для отказа. И в конце концов из всех накопленных богатств унес с собой, как говорят в народе, всего лишь шесть вершков бязи.
Жена его Дурсун, в противовес мужу, была человеком мягким, добрым, отзывчивым. Справив на сороковой день поминки, она вместе со всем имуществом и скотом перебралась в аул, где жил Бегенч. Не прошло и года, как она задумала женить племянника: походила из села в село и наконец присмотрела девушку — дочку такой же, как и она сама, несчастной вдовы.
И вот сегодня — день свадьбы Бегенча. Все население Хаджи-Говшана принарядилось по этому случаю, и с самого утра в ауле царило шумное веселье. Все шло по обычаям старины. Вначале поехали за невестой. Потом мерялись силой пальваны, состоялись скачки. Теперь ждали наступления темноты и начала вечерних торжеств.
Бегенч сидел в доме тетки Дурсун в окружении таких же, как и он сам, молодых джигитов. У него было приподнятое настроение. Еще бы! Все поздравляли его, каждый старался выразить свои лучшие пожелания, добрые чувства. Не избалованный вниманием Бегенч невольно пыжился от гордости, считая себя самым счастливым человеком в мире. Ему казалось, что все тягостные заботы разом спали с его плеч и вся остальная жизнь потечет в веселье и удовольствиях.
Беседа парней не текла по определенному руслу, говорили в основном о тягостях жизни, о превратностях судьбы. Сидевший напротив Бегенча худощавый джигит, лениво ударяя пальцами по струнам дутара, обратился к большеносому, богатырского сложения парню, который, прислонясь спиной к чувалам с пшеницей, задумчиво вертел в пальцах расписную пиалу:
— Эй, Тархан-джан, не нагоняй в такой день тоску на свою душу! Придет время, друг, и тебе судьба улыбнется, родится звезда и твоего счастья!
Продолжая вертеть пиалу, Тархан медленно поднял голову:
— Пусть до аллаха дойдет из твоих уст, Джума-джан… Нет его, этого счастья, нет!.. Лучше совсем не рождаться от матери, чем жить с черным пятном на счастье! Что толку от прелестей мира, если судьба дырявая? — Джигит тяжело вздохнул — Эх, если бы счастье можно было добыть силой, отвагой!
В почетном углу кибитки, придавив грузным боком сразу две подушки, лежал неуклюжий, толстощекий парень в новеньком красном халате. Он высокомерно посмотрел на Тархана и, заикаясь, сказал:
— Ну-ну, не слишком з-з-эадавайся! Говорят, кто хвалит себя, у т-т-того веревка гнилая. Знаешь, что говорит М-М-Махтумкули-ага?
Тархан смолчал. Неуклюжий джигит продолжал:
— «Т-т-трус шумлив в тылу…
Его прервал один из парней:
Когда ничьих засад не ждут.
Илли-хан, почувствовав поддержку, надул свои и без того выпирающие щеки, нагло засмеялся. Он казался себе пальваном, спина которого ни разу не коснулась земли. Тархан сидел, опустив голову, и не произнес ни слова. Это прибавило толстяку уверенности. Он приподнялся и хотел сказать еще что-то. Однако Джума сильно ударил по струнам дутара и сказал с усмешкой:
— Эгей, Илли-хан, ты не очень-то напирай на Тархана! Махтумкули-ага и о многом другом говорил.
Вмешательство Джумы не понравилось Илли-хану. Он выпучил свои серые невыразительные глаза и грозно уставился на Джуму. Но тот, не обращая на него внимания, подвернул рукава халата, настроил дутар и негромко запел, сочувственно глядя на Тархана:
Вот время! Взора ты не привлечешь,
Коль у тебя мешка с деньгой не будет.
Цена словам, хоть самым веским, — грош,
Коль говорун в чести прямой не будет.
Хмурое лицо Тархана просветлело, глаза одобрительно сверкнули.
А Джума продолжал:
Коль беден ты, не слышат слов твоих
И жить тебе без близких и родных.
Пусть бедность сохнет на путях земных
И людям в ней нужды живой не будет,
— Спасибо тебе, Джума-джан, спасибо! — с чувством воскликнул Тархан. — Ты правде не в бровь, а в глаз попал: пусть сгинет бедность! Разве не она укорачивает язык многим людям?
Взоры всех сидящих обратились на Илли-хана. Только что торжествовавший победу, он был зол, догадываясь, куда клонится разговор. Но что он мог сделать? Встать и уйти — засмеются вслед. Выхватить у Джумы дутар — дадут по рукам. Оставалось только молча проглотить обиду и сидеть нахохлившись.
Джума, взяв на тон выше, снова запел:
Богатые от юных лет в почете,
Бедняк же с детства мается в заботе.
Насильник, не споткнись на повороте,
Себе под ноги камня не бросай!
Тархан вскочил с места, подошел к Джуме, взялся за гриф дутара.
— Тысячу лет живи, Джума-джан, тысячу лет! — сказал он с волнением, благодарно глядя на друга.
Джума чуть улыбнулся:
— Благодари, друг, Махтумкули-ага. Это его слова. А мое дело — только глотку драть.
— Оба живите тысячу лет! Оба! — повторил Тархан и, повернувшись к насупленному Илли-хану, с чувством повторил последние строки:
Насильник, не споткнись на повороте,
Себе под ноги камня не бросай!
Джигиты засмеялись. Илли-хан, не выдержав такого явного выпада, взорвался:
— 3-з-зам-м-молчи, т-т-ты!..
От ярости он заикался сильнее обычного,
— Почему это я должен замолчать? — притворно удивился Тархан.
— 3-з-знай себе р-р-ровню! А не то…
— Что «не то»?
— Г-г-глаза со стороны затылка в-в-выдерну, в-вот что!
— Неужели сумеешь?
— М-м-молчи, глупец из г-г-глупцов!
В другое время Тархан, вероятно, не стал бы связываться с Илли-ханом. Все в ауле знали вздорный характер толстяка да и не каждому под силу спорить с ним. Ведь он сын самого Адна-сердара. А кто из гокленов не знает Ад-на-сердара и кто может тягаться с ним! Уж во всяком случае не Тархан — пришелец без рода и семьи, бродящий по чужим краям. Он родился в Ахале. Однажды, во время крупной ссоры из-за воды убил мираба и теперь вынужден был скрываться в Гургене, у гокленов. Вот уже пять лет он служил нукером у Адна-сердара. Бедность да вдобавок положение беглого… Участь джигита была горькой. И все же Тархан не считал себя последним человеком, старался не ронять своей чести. Сейчас на него были устремлены десятки ожидающих глаз да и слова песни, спетые Джумой, пробудили в нем сознание собственного достоинства. «Будь что будет!» — подумал он и сказал:
— Хорошо, Илли-хан, я замолчу. Недаром говорят в народе: «Пусть молвит сын бая, даже если у него кривой рот». Говори ты, Илли-хан!
Толстяк вскипел. Выкрикивая ругательства, он набросился на Тархана. Джигиты, опасаясь шумного скандала, удержали Илли-хана, но он бесновался, брызгая слюной:
— И-и-ишак проклятый!.. Зубы в п-п-порошок искрошу!..
«Я бы тебе искрошил, попадись ты мне в руки!» — неприязненно подумал Тархан и, не сдержавшись, бросил:
— А сил у тебя хватит, Илли-хан? У меня, слава аллаху, зубы крепкие. Дай слово, что не пожалуешься сердару-ага, — я свяжу тебя, как ягненка, одной рукой! Пяхей, смотрите-ка на этого батыра!
Илли-хан, ругаясь на чем свет стоит, брыкался, вырываясь из рук джигитов. Ссора могла кончиться плохо.
Высокий, смуглый джигит, доселе погруженный в свои мысли, легким, почти без усилия, движением поднялся с кошмы, и стал между ссорящимися.
— Кончайте шум! — властно сказал он. — Разве можно из-за ерунды оскорблять друг друга? Илли-хан, успокойся, тебе не к лицу горячиться. И ты, Тархан, садись на свое место.
Дружески глянув на мужественное, почерневшее от загара лицо джигита, Тархан охотно согласился:
— Хорошо, Перман-джан. Я молчу.
— Вот и ладно, — одобрил темнолицый Перман. — Худой мир лучше доброй ссоры. Верно, Илли-хан?
Илли-хан, укладываясь поудобнее, только сопел, в глубине души довольный, что дело не дошло до кулаков — против жилистого Тархана ему бы не устоять. А на отцовских нукеров надежды не было — ведь они из одной миски с этим бродягой шурпу едят.
Тяжело ступая, словно груз лет лежал на его плечах ощутимым верблюжьим вьюком, в кибитку вошел статный, с живыми проницательными глазами яшули и остановился у порога. Джигиты, толкаясь, разом повскакивали со своих мест и, приветственно сложив ладони, повернулись к вошедшему.
— Садитесь, дети мои, садитесь, — ласково сказал яшули. — В ногах правда на поле брани, а не на пиру.
Но никто не согнул колен до тех пор, пока он не уселся рядом с Бегенчем. Тогда начали рассаживаться и остальные.
Некоторое время в кибитке царила тишина. Яшули поочередно обвел глазами всех сидящих, у некоторых справился о жизни и здоровье, потом обратился к Бегенчу:
— Поздравляю тебя, сын мой, с тоем. Да будет он концом тягостных дней и началом радости в твоей жизни!
— Пусть счастье станет уделом всех, Махтумкули-ага, — смущенно ответил Бегенч.
Перман выбрал из чайников наиболее полный, поставил его перед гостем и хмуровато улыбнулся:
— Махтумкули-ага, хотя Бегенч и принял ваше поздравление, мы его не принимаем.
Джигиты громко расхохотались. Смеялся и сам Бегенч, хотя каждый миг ожидал колких шуток, от которых ему сегодня, по всей видимости, никуда не деться. Он решил опередить острословов.
— Вы, Махтумкули-ага, так повернули дело, что хоть обратно невесту отсылай!
Веселые искорки погасли в глазах Махтумкули.
— Невесту, сынок, отсылать нельзя. Все, сказанное мною, — только шутка для начала разговора. Молодость, сынок, это неповторимая весна, она гостит у человека только один раз, и проспавший ее, не ощутивший ее цветения — жалок, как ястреб с перебитыми крыльями.
Махтумкули снял свой тельпек с развившимися от времени и непогод завитушками. Из кармана халата вытащил цветной платок, приложил его к вспотевшему лбу. Потом вынул из тельпека тюбетейку, надел ее на голову. Налил немного чая в пиалу, не торопясь выпил.
Джигиты молчали.
Махтумкули тепло посмотрел на Бегенча и произнес только что сложенные строки:
Всегда джигиту-молодцу
Одно достойное пристало —
Арабский конь ему к лицу,
Красавица, что блещет лалом.
Приунывший было Бегенч приосанился и гордо посмотрел вокруг. Махтумкули отпил глоток чая и хотел было продолжать, но вдруг прислушался.
За дверью кибитки раздался шум. Долетели голоса:
— Смотри, скачут так, будто из рук врага вырвались!
— Это ёмуты[1] скачут!
Насторожившийся Перман крикнул:
— Эй, что там случилось?
— Сам выходи и узнай! — раздраженно крикнули снаружи.
Перман пошел к выходу. Вслед за ним поднялись еще несколько джигитов.
По главной дороге скакали два всадника. Подъехав к аулу, они перевели коней на рысь. Со всех сторон к приезжим мчались куцые карнаухие псы, захлебываясь злобным лаем.
— Беги быстро к сердару, скажи, что люди приехали, — приказал Перман одному из подростков.
Тот помчался в сторону кибиток Адна-сердара. Но оттуда уже появился сам сердар в окружении стариков. Невысокий, крепкий, с пронзительным взглядом быстрых глаз под широким разлетом кустистых бровей, сердар, как всегда, был одет в яркий красный халат и шелковую рубашку с искусно вышитым воротом. Большой дорогой тельпек и зеркального блеска черные сапоги довершали его наряд. Подбородок спереди был аккуратно выщипан и блестел, словно масляный. Сердар слегка прихрамывал на левую ногу, но от этого не казался жалким. Властность чувствовалась во всем его облике.
— Примите коней! — приказал сердар.
Тархан и еще один джигит побежали навстречу всадникам. Передний — плотный, упитанный, первым спрыгнул с коня, повесил на луку седла ружье и, кинув поводья спутнику, сказал:
— Поводи, пока не остынут!
Он поздоровался за руку сначала с Адна-сердаром, затем со стариками, неторопливо задал традиционные вопросы вежливости.
Люди знали гостя. Среди гокленов он был известен под прозвищем Ата-Ёмут. Почти всегда он был на коне. Приезд его в Хаджи-Говшан вряд ли был случаен.
Сердар стоял, широко расставив ноги и засунув обе руки за кушак, нетерпеливо ждал, когда гость обойдет всех.
— Вовремя приехал, Ата-хан, — сказал он, — у нас сегодня той. Зайдем в кибитку.
— Поздравляю вас с тоем, сердар-ага, — вежливо ответил Ата-Ёмут. — Но я не могу принять в нем участие — у меня важная весть.
— Пусть она будет доброй… Что же это за весть?
— Прошлой ночью у Серчешмы кизылбаши перешли горы. Кое-кого из наших людей, ушедших за дровами, они захватили и увезли с собой, заковав в цепи. Возможно, что сегодня в ночь они нагрянут в Туркменсахра. Аннатувак-сердар поручил известить вас об этом. Завтра он собирает всех ханов степи на совещание. Получен какой-то наказ от хакима. Вас просили приехать тоже.
Весть, сообщенная Ата-Ёмутом, черным камнем легла на сердца людей.
Кизылбаши перешли горы, напали на какое-то село… Каждый ежился от недоброго предчувствия. Тяжесть жизни, сплошь заполненной борьбой за кусок хлеба, усугублялась разбойничьими набегами извне, уносившими скудный скарб дайхан, а часто и десятки молодых аульчан, захваченных разбойниками и проданных в рабство.
Адна-сердар видел тревогу на лицах собравшихся, но их горькие думы не трогали его. Он высокомерно произнес:
— Спасибо тебе, иним[2], что не счел за труд приехать к нам. Да благословит тебя за это аллах. А что до кизыл-башей, то их нам встречать не впервые.
Он вдруг замолк, будто потерял нить своих мыслей. Ата-Ёмут ждал, сумрачно насупившись и постукивая рукояткой плети по ладони. Ждали все окружающие.
Наконец Адна-сердар добавил:
— Что касается приглашения Аннатувака-сердара, то мы посоветуемся со старейшинами. Как они скажут, так и будем действовать.
— Больше ничего не передадите? — хмуро осведомился Ата-Ёмут.
— Нет! — резко сказал Адна-сердар. — Передай большой салам сердару.
— Спасибо… Желаю всем вам здоровья и благополучия.
— И тебе здоровья и благополучного пути.
Ата-Ёмут круто повернулся и пошел к своему коню, не попрощавшись отдельно с Адна-сердаром. Было ясно, что уезжал он недовольным. Когда всадники скрылись за облаком дорожной пыли, Адна-сердар сказал не громко, но так, чтобы его услышали окружающие:
— Если перешли у Серчешмы, значит, это люди Шатырбека. У него не хватит смелости к нам повернуть.
Никто не проронил ни слова. Стоявшие поодаль не слышали реплики сердара и ждали его решения. Другие вспоминали многочисленные набеги шаек Шатырбека, который в общем-то не слишком боялся степных сердаров. И вряд ли что остановит его, если он задумает напасть на Хаджи-Говшан.
— Люди! — повысил голос Адна-сердар. — Вы все слышали весть Ёмута. Скажите ваше слово!
Шаллы-ахун, маленький и чахлый старичок в большой белой чалме и полосатом халате, потрогал тонкими паучьими пальцами белую редкую бородку, многозначительно покашлял.
— А, таксир![3]—повернулся к нему сердар. — Вы что-то хотите сказать?
Угодливо глядя сердару в глаза, Шаллы-ахун заговорил дребезжащим тенорком:
— Ай, сердар, что говорить-то? Мы от имени бога давно уже дали вам совет. Делай, как велит сердце, мы тебе возражать не станем. Твоя воля — божья воля, твое повеление— повеление аллаха. Как вы считаете, люди?
Выцветшие глазки ахуна блудливыми мышами зашныряли по лицам людей. Кто-то вполголоса пробормотал: «ай, конечно…» Но большинство хранило молчание, поглядывая то на сердара, то на Махтумкули, стоявшего несколько в стороне.
Осуждающе взглянув на ахуна, поэт сказал:
— Если вы, сердар, спрашиваете у нас совета, то следует принять приглашение сердара Аннатувака. Вы сами видите тяжелое положение народа — то Шатырбек нападает, то шахские нукеры. Каждый данный аллахом день какой-нибудь разбойник обрушивает беду на головы людей. Кто уверен в завтрашнем дне? А жить в вечном страхе человек не может.
— Беда находится между глазом и бровью, сердар-ага, — вставил Перман. — Может быть, Шатырбек уже готовит подкоп под нас. Как бы вдруг не провалиться.
Шаллы-ахун, перехватив взгляд сердара, взмахнул руками:
— О, аллах! Что он говорит! Какую беду призывает на наши головы? Тьфу, тьфу, тьфу!..
— Ахун-ага, аллах, конечно, заступник человека, — не меняя тона, прогудел Перман, — но не зря говорят: на волчьих клыках — и его доля. Кто знает, в какую сторону повернет Шатырбек своих головорезов.
Высоченный широкоплечий старик с коротко подстриженной бородой и пустой левой глазницей сердито уставился на Пермана.
— Пяхей! «В какую сторону повернет…» Скажем, в противоположную сторону. Что тогда? Кого он порубит? Ёмута порубит! А разве ёмут не такой же туркмен, как ты? Разве ёмут не твоей веры?
Адна-сердар ощерил желтые зубы.
— Такой же туркмен, говоришь? Вчера, когда ёмут вырвал у тебя из рук землю и угнал твою скотину, для тебя не было врага, ненавистнее его. А сегодня он стал человеком твоей веры?!
— Мяти-пальван правильно говорит, сердар, — вмешался Махтумкули, заметив, что одноглазый собирается резко возразить сердару. Старый поэт лучше других понимал, что сейчас не время для раздоров между односельчанами. — И ёмут такой же туркмен, как и мы. Но недаром говорят, что когда судьей шайтан, то и родные братья подраться могут. Если где-то оступился человек, надо помочь ему подняться. А мы вместо этого, как волки, грызем друг друга. Гоклен враг ёмуту, ёмут — текинцу, текинец — сарыку… Разве не эта глупая вражда — причина всех наших бед? Разве не от нее наши слабости? Не надо, сердар, ковырять старый саман — много пыли поднимется. Гоклены тоже не раз грабили земли ёмутов и угоняли их скот. Зачем вспоминать старое? Сегодня ёмуты попали в беду — мы останемся в стороне. Завтра беда падет на наш аул — они не придут на помощь. Так народ никогда не обретет спокойствие, сердар.
Адна-сердар слушал поэта, не перебивая, только злая усмешка по временам кривила его толстые губы да лицо постепенно темнело, наливаясь краской гнева. Глядя на Махтумкули, как ястреб на намеченную жертву, он негромко процедил:
— Не мути воду, шахир! Я не пойду к ёмуту! Кто он такой, чтобы я к нему шел? Он считает себя султаном всех туркмен, а я… — Адна-сердар повел вокруг глазами, — а я не равняю его даже вон с той облезлой собакой! Если ты близок ёмуту, — поезжай! Мы тебе палку под ноги не бросим! Во-он дорога к ёмуту!
Махтумкули многозначительно усмехнулся и сказал:
Взойдя и на высокие ступени,
Не отдавай нелепых повелений,
Не отвергай благоразумных мнений
И суть свою в сравнении познай.
Адна-сердар помолчал, скрипнул зубами. Гнев распирал грудь и мутил голову. Голос его налился яростью, когда он сказал:
— Мое слово — сказано! Я не еду! А у кого есть желание, пусть едет. Дорога к ёмутам открыта!..
Он вызывающе повернулся и зашагал прочь. Люди стояли в растерянности. Шаллы-ахун закричал:
— Эй, мусульмане, не омрачайте той! Взывайте к аллаху! Всемогущий аллах друг всего сущего. Да убережет он вас под своей защитой! — Ахун посмотрел вслед сердару и добавил — Идите, занимайтесь своими делами!
Люди неохотно начали расходиться.