Глава четвертая ПУТЬ МЕСТИ

Приближалось время отправляться в путь, и беспокойный шум в селе, сменивший недавнюю мертвую тишину, нарастал. Все понимали, что поход вряд ли завершится благополучно. Враг первый пришел с мечом. Значит, он не станет бездействовать. И спор решится на поле боя. А ведь сражений без жертв не бывает. Кого ждет пуля, смертельный удар сабли?

Вслух об этом не говорилось, но никто не мог отмахнуться от тревожных мыслей.

Вот стоит у порога кибитки Мяти-пальван и, вручив в руки своего единственного сына кривую саблю, дает ему последние отцовские наставления.

Седобородый богатырь Мяти-пальван был старым воином, закаленным в десятках сражений, знавший запах пыли многих троп и дорог. Не было вокруг ни одной крепости, в которой он не побывал бы, ни одной горы, которую он бы не перешел. Когда туркмены, ища покровительства шаха Ахмеда[26], послали с дарами в Кандагар[27] знаменитого военачальника Човдур-хана, среди его отважных джигитов находился и Мяти-пальван.

Посольство не дошло до цели. Попав в засаду в необъятных Хорасанских степях, почти все воины погибли. Тяжело раненный Мяти-пальван вместе с несколькими товарищами попал в плен. Почти месяц находился он между жизнью и смертью, однако могучая натура степняка одолела немощь, и Мяти, закованный в цепи, стал слугой Абу-Вели-хана.

Кандалы не удержали Мяти. Однажды морозной зимней ночью он разбил их, вывел из конюшни лучшего ханского скакуна и, вымещая свою злобу плетью на конских боках, погнал его из ущелья в ущелье, с холма на холм. Погоня потеряла его следы. Он добрался до земли сарыков, а оттуда, проделав длинный путь, вернулся в Туркменсахра, когда люди отсчитывали уже седьмой месяц со дня выступления Човдур-хана. Скрипя зубами, рассказал он о коварстве судьбы, о гибели товарищей. Несколько дней гоклены ходили в трауре, а Махтумкули написал проникновенные строки:

Щит родины, око мое — Човдур-хан

Почиет среди похоронных рыданий.

Друзья! Кто утешит воинственный стан

Гокленов, рыдающих о Човдур-хане?

Пока он родимые земли берег,

Враги не топтали окрестных дорог.

За старой горой Човдур-хан изнемог,

И змеи клубятся у ног, мусульмане!

Морозом хазан[28] задышал налету,

Осыпалась лучшая роза в цвету,

И горы в немую глядят высоту,

И слезы роняют глаза их в тумане[29].

Таков был Мяти-пальван, не клонивший голову перед бедой, не сгибавший колен под тяжестью испытаний. Но Джума, его сын, первый раз садился на коня, впервые брал в руки саблю для битвы, — и у Мяти-пальвана было смутно на душе. Конечно, кому не суждено погибнуть, тот вернется, но и правы говорящие: «На аллаха надейся, а осла привязывай покрепче». У Джумы в избытке и мужества и сил, но он еще молод, нет у него отцовского опыта, нет смекалки.

— Будь осторожен! — напутстзозал сына старый джигит. — Смерти не ищи, но и за спину друга не прячься. Лучше погибнуть, выручая товарища, чем спастись ценой его гибели и жить с камнем проклятия на душе. Иди — и благополучно возвращайся. За Махтумкули-ага там присматривайте!

Старый поэт тоже собирался в дорогу. Он надел теплый халат, крепко подпоясался шерстяным кушаком. Акгыз с покрасневшими глазами укладывала в хурджун чай, чуреки, кумган[30], пиалу и сетовала:

— Где это видано, чтобы садиться на коня в такие годы!

Вспоминая, не забыл ли он чего, Махтумкули рассеянно ответил:

— Ты лучше других знаешь, что я никогда не ездил аламанить[31]. У меня предчувствие, что там я разыщу брата Мамедсапа.

— У меня тоже предчувствие, что ты полдороги на коне не усидишь, назад вернешься!

Вошел возбужденный предстоящей поездкой Джума.

— Готовы, Махтумкули-ага? Тогда пойдемте, нас ждут!

— Ты-то куда собрался! — напустилась на него Акгыз. — Беду на свою голову ищешь?

— Кому же и ехать, если не мне, Акгыз-эдже? — блеснул зубами Джума, затягивая набитый до отказа хурджун Махтумкули. — А насчет беды — посмотрим, может быть, не нас, а врагов беда ожидает.

— Все вы, молодые, горячие, — покачала головой Акгыз и добавила — Пусть ясное солнце светит тебе в пути, сынок, возвращайся невредимым!

— Благослови и меня, жена, — серьезно попросил Махтумкули.

— Аллах тебя благословит, — дрогнувшим голосом сказала Акгыз и отвернулась.

У старого поэта защипало глаза. Была любовь или нет, но они прожили бок о бок долгие годы и все время Акгыз была ему верной женой и другом. Он привык к ней, как к собственной тюбетейке, и часто не замечал ее, как не замечает человек сам себя. Однако наступила минута расставания, и он понял, что дружба и уважение к человеку имеют такие же крепкие цепи, как и любовь. Ему жаль было оставлять ее одну, может быть, потому, что он не представлял себе жизнь врозь. Ему хотелось сказать ей что-то ласковое, утешающее, но он знал, что ничего не сумеет сказать, кроме обычных слов. Да и не ждала она иного.

Более сотни всадников, опоясанных кривыми саблями, были готовы двинуться в путь. Среди крепких, многоопытных воинов, как Перман, было много ровесников Джумы, впервые севших в седло для бранного дела. Были и седобородые джигиты, почти сверстники Махтумкули. У редких за плечами торчали стволы самодельных нарезных ружей. Подавляющее большинство располагало только саблями, а то и просто ножами дамасской стали. И кони не у всех были сбои — безлошадные добровольцы одолжились у Шаллы-ахуна и других состоятельных аульчан за половинную долю будущих трофеев.

Завидев приближающегося Махтумкули, Адна-сердар направил коня ему навстречу. Не доезжая нескольких шагов, натянул поводья и, глядя мимо поэта, иронически сказал:

— И поэт оседлал коня?

— Как видите, — спокойно ответил Махтумкули. — А бы полагали, что я не поеду?

— Я слышал о другом, — уклончиво сказал сердар.

— О чем же?

— Вам это известно лучше, чем мне.

— Может быть, о том, что вы зря проливаете кровь неповинных?

Сердар метнул злой взгляд из-под витых висюлек тель-пека:

— Я?! Зря проливаю кровь?!

— Да, сердар! Сегодня нас порубили кизылбаши, завтра мы их порубим, — а чем это закончится? Взаимная резня и истребление… Это не лучший путь. Мы все туже затягиваем петлю взаимной вражды на горле людей вместо того, чтобы попытаться ослабить ее. Вы не думали об этом?

— Не думал! — резко ответил сердар. — И думать не хочу! Кто бьет меня, того и я бью. И пусть это кончается чем угодно! Я знаю, в какую сторону дует твой ветер, шахир! Усмири свои желания — я все равно не пойду за помощью к ёмутам, если даже меня завтра за ноги повесят! Не смогу сам себя защитить — значит, туда мне и дорога!

Старый поэт осуждающе взглянул на собеседника.

— У вас, конечно, достанет сил защитить и себя и свое имущество, сердар. А вот каждый из этих бедных людей, которых вы подняли за собой, — он сумеет?

Досадуя, что затеял этот разговор, сердар дернул поводья. Отъезжая, бросил через плечо:

— Не утруждайтесь наставлениями, шахир! Я никого не неволю. Кому дорога его честь, тот идет со мной, а кто мыслит иначе — вон дорога к ёмутам.

«Да, — подумал Махтумкули, глядя на широкую спину Адна-сердара, — ты не неволишь людей, ты просто умело пользуешься их настроением. Кто удержит Бегенча, все помыслы которого заняты сейчас похищенной женой? Может быть, мать, которая беззвучно плачет возле него? Может быть, разумное слово? Нет, не удержат: он весь так и рвется в бой. А вон тот статный чернобородый джигит, что сидя на коне ласкает маленького ребенка? Его имущество и близкие не пострадали от ночного набега, но и он убежден в святости мести. И так — все они. Не надо их убеждать, не надо неволить, они уже в неволе — в неволе у недобрых стремлений, злых традиций».

— Люди, прекратите шум! — раздался повелительный голос Адна-сердара.

Рядом с ним, озираясь по сторонам, стоял щупленький Шаллы-ахун. Когда говор смолк, он взобрался на невысокую подставку и зашевелил губами, бормоча что-то про себя. Потом поднял к небу руки и фальцетом возгласил:

— О создатель! Лиши врага благополучия, сохрани бедных!.. Идите, люди! Да будет светлым ваш путь и да сопутствует вам удача. Аминь!

— Аминь! — дружно откликнулись уезжающие и провожающие.

— Будьте здоровы! — бросил Адна-сердар и хлестнул коня плетью, направляя его на юг, в сторону гор.

Торопливо распрощавшись с родственниками, всадники поспешили за сердаром, и облако пыли скрыло их от провожающих.


В Гапланлы собрались всадники со всех окрестных сел гокленов. Вестники, посланные в дальние аулы, еще не возвратились, но медлить было нельзя, и совет старейшин уже собрался под большим чинаром, стоявшим у самого входа в поросшее лесом ущелье. Остальные воины отдыхали, расположившись прямо на земле.

Бегенч лежал в тени на берегу широкого арыка, начинающегося у гор Кемерли и тянущегося до самого Гургена. Лежал и с нетерпеливой досадой ждал, когда закончится совещание у чинара.

Вокруг Бегенча сидели его односельчане и разговаривали, весело подшучивая друг над другом, словно ничего особенного не произошло минувшей ночью и не их ожидали смертельные схватки. Особенно весело и беззаботно смеялся Тархан. Его радовала не предстоящая добыча, а сам поход, во время которого он чувствовал себя не бессловесным слугой Адна-сердара, а полноправным джигитом. Выцедив в пиалу остатки из чайника, он сказал, продолжая начатый разговор:

— Да услышит тебя аллах, Джума-джан! Может, и в самом деле он пошлет каждому из нас шестнадцатилетнюю красавицу со щеками, как спелый персик, и с глазами газели!

Худой, похожий на наркомана человек недовольно спросил:

— Неужто ты, Тархан, ни о чем, кроме девушек, говорить не можешь?

Тархан фыркнул:

— Эх, Караджа-батыр, сердце у тебя наверное плесенью покрылось, у бедняги! Да разве может быть беседа без девушек? Сам Махтумкули-ага об этом сказал.

Худой, приземистый Караджа, которому меньше всего подходило прозвище «батыр», вытащил тыквинку с насом, постукал ее о ладонь, вытряхивая табак.

— Так ты не только о девушках, но и о стихах можешь говорить? Ну, давай, давай, послушаем…

И он кинул в рот щепотку наса.

Тархан взял плеть и, постукивая пальцами по ее рукоятке, словно по струнам дутара, тихонько запел:

Будь ты повар искусный, будь сам чародей,—

Нет без соли приятного вкуса у плова.

Разговор будет пресного блюда пресней,

Если в нем о красавицах нету ни слова[32].

Джигиты весело засмеялись. Один из них, круглолицый и лопоухий, с едва пробивающимися усиками, крикнул:

— Ну, Караджа, получил? Попробуй еще рот раскрыть!

— Раскрою! — блеснул глазами Караджа. — Если Махтумкули-ага напел такие слова, которые могут удержаться в медной голове Тархана, то я сдаюсь, — сказал он несколько косноязычно от заложенного под язык наса и засмеялся, брызгая желто-зеленой слюной.

В разговор вмешался Джума, который до сих пор молча ел чурек, макая его в чай:

— Скажи, Караджа, а тебе запомнилось хоть одно стихотворение Махтумкули-ага?

Караджа рассердился:

— А зачем? Ты заучиваешь — и ладно.

— Если ты моей головой обходишься, так зачем свою тыкву на плечах носишь?

— Мало у меня других забот, кроме газелей-пазелей? — нахмурился Караджа. — Куда ни ступишь, то — яма, то — рытвина. Ты меня из них вытаскивать будешь, что ли?

— Где уж мне. А вот Махтумкули-ага мог бы…

Караджа покачал головой.

— Пяхей, язык без костей — мели, что придется!

Пристально глядя в глаза собеседника, Джума серьезно сказал:

— Не в языке моем дело, Караджа. Вот видишь эту воду в арыке? Когда мы спешились, ты пил ее взахлеб, и тело твое получило удовольствие. Верно? А стихи Махтумкули-ага— такая же вода для души жаждущего.

Караджа вытянул губы трубочкой, чтобы не расплескать скопившуюся от едкого наса обильную слюну, сказал совсем невнятно:

— Эй-хо! Тогда значит, можно всякими газелями-пазелями жажду утолить?

— Насчет жажды не знаю, — вмешался Тархан, — а вот насчет тебя это уж точно Махтумкули-ага сказал:

С табаком не можешь долго быть в разлуке,

Рыщешь всюду, пристрастясь к той адской штуке,

Вытираешь о бока, сморкаясь, руки,

Все измазал — грудь, колени, насатан[33].

Круглолицый лопоухий джигит весело подхватил:

От неги сладостной твой станет ум нечист,

Ослабнет мощь твоя, и взор твой будет мглист,

В костях заляжет боль, иссохнет плоть, как лист;

Все это причинит тебе чилим, курильщик[34].

Караджа выплюнул нас, утерся полой халата.

— Глупцы вы все! Что с вами говорить!

И он улегся, подложив под голову тельпек.

Подошел Перман, принимавший участие в совещании под чинаром. Все взоры обратились к нему: он нес с нетерпением ожидаемую весть. Еще издали Перман крикнул сидевшим вдоль арыка, чтобы подходили поближе, и, когда аульчане собрались вокруг него, сказал:

— Люди! Совет яшули закончился и пришел к такому решению: всадники Хаджи-Говшана пойдут напрямик через горы и ударят на врага с тыла. Перейти через Кемерли — дело нелегкое, но другого выхода нет. Ожидая нас, кизылбаши, вероятно, все свои силы собрали у Серчешмы, и поэтому прямым штурмом крепости не возьмешь. Надо идти на хитрость. Вот и все. По коням! Быстро!


Солнце стояло уже в зените, когда около ста пятидесяти всадников, вытянувшись длинной цепочкой, двинулись по ущелью Гапланлы на юго-восток. К хаджиговшанцам присоединились несколько десятков молодых джигитов из соседних сел, из расчета на легкую добычу.

Впереди, на своем рослом массивном жеребце, ехал Адна-сердар. Он был мрачен и сидел в седле, насупившись, не глядя по сторонам. Как ни странно, мысли его были заняты не предстоящей схваткой с врагами, — он думал о Лейле. Видно, крепко полюбилась она сердару, если даже в часы опасности не мог он ее забыть…

Чуть отстав от него, ехали рядом Перман и Тархан. За свои тридцать с небольшим лет Перман не раз участвовал в походах, уже вторично проходил по ущелью Гапланлы. Сражения не пугали его, — он искусно владел и конем, и саблей, и копьем, никогда не показывал спину врагу. Однако всякий раз, когда приходилось седлать коня, у него тоскливо сжималось сердце и одолевали невеселые мысли. Сегодня он оставил дома любимую жену и сынишку, который только-только начал лепетать. Придется ли еще раз обнять их?..

На Тархана угнетающе действовало молчание друга. Он непрочь был бы пошутить и посмеяться, но Перман молчал, да и мрачный сердар не располагал к шуткам, мог грубо оборвать. И Тархан стал вспоминать родные места. Тяжела жизнь вдали от дома, от близких. Да, пожалуй, никого там уже и не осталось — кто бежал в Теджен или Мары, опасаясь кровной мести, кто умер. Но как хотелось бы еще побывать в своем ауле!

Махтумкули и Бегенч негромко переговаривались. Старого поэта не оставляли мысли о приглашении хакима Астрабада. Бегенч бодрился, стараясь скрыть свои переживания.

Любопытный Джума, непрестанно погоняя своего меланхоличного мерина, осматривался по сторонам. Он не раз ездил в ущелье Гапланлы за дровами, но сейчас все казалось ему здесь новым и необычным. Какие прекрасные места! Куда ни глянешь — сплошной ковер неярких цветов, сохраненных ущельем от холодного дыхания наступающей осени. Горные вершины с обеих сторон достигают, кажется, до самого неба. Заросли ореха и инжира плотны: ковром покрывают склоны гор, а выше, в гордом одиночестве, четко рисуются на бледном небе темные контуры арчи и чинаров.

Деля ущелье пополам, хлопотливо журчит узкая, но бурная речушка. На левом берегу ее — поросшая чаиром равнина, на правом — лес. Несмотря на припекающее солнце здесь царит прохлада. Свежий ветер, осторожно поглаживая листочки деревьев и вольно гуляя по широкому ущелью, напоминает об осени. Лес полон птичьих голосов. Птицы суматошливо перепархивают с ветки на ветку и кричат так оглушительно и радостно, словно только что вырвались из клетки. Откуда-то издалека доносится голос фазана и сразу же тонет в согласном соловьином хоре.

Но самые прекрасные места Гапланлы были впереди. Чем дальше ехали всадники, тем сильнее сужалось ущелье и все больше становилось деревьев, распластавших над дорогой свои могучие ветви. В задних рядах колонны послышался шум, донеслись голоса, требующие остановиться. Всадники придержали коней, невольно потянулись к рукояткам сабель. Адна-сердар поскакал на шум. Перман стегнул плетью коня, обгоняя сердара.

Остановка была вызвана одним из пленных кизылбашей, взятых в качестве проводников. Кизылбаш, ноги которого были связаны под брюхом лошади, свесился с седла. Глаза его были закрыты, на губах выступила пена.

— Принесите воды! — крикнул Перман, спрыгивая с седла и освобождая руки пленного.

Джума, схватив кумган, побежал к реке, но его опередил другой джигит, несший намоченный платок.

Почувствовав воду, пленник зашевелил губами, с трудом приоткрыл мутные глаза. Перман нагнулся, чтобы освободить его ноги и снять с лошади. В это время подъехал Адна-сердар.

— Из-за этого остановка?! — с гневным изумлением спросил он и, наливаясь кровью, гаркнул — А ну, отойди!

Люди шарахнулись в стороны. Остро вспыхнула на солнце сталь кривой сабли, и голова кизылбаша покатилась по земле, пятная кровью дорожную пыль. Джигиты содрогнулись. Убить врага в бою, убить человека под горячую руку, — это они понимали. Но вот так, ни за что…

— Трогайте! — приказал сердар, вытирая саблю о хурджун, притороченный к седлу, и следя, чтобы на лезвии не осталось ни пятнышка. — Если до темноты не доберемся до Чеменли, ночевать в седлах придется! Вперед!

Но не сразу джигиты выполнили приказание сердара. Подъехавший Махтумкули долго смотрел на мертвую голову, с которой смерть стерла следы страдания и явственно отразила на воске лица те двадцать лет, что прожил на свете зарубленный сердаром пленник. Скривившись, как от зубной боли, Бегенч глотал застрявший в горле ком.

— Похороните беднягу в стороне от дороги, — тихо произнес старый поэт и тяжело, словно только сейчас ощутив свой возраст, слез с седла.

Джигиты торопливо — кто лопатой, кто топором — принялись копать могилу, а Махтумкули, с трудом переставляя занемевшие от долгой езды ноги, подошел к второму пленнику. Это был Нурулла. Связанный, как и его недавний товарищ, по рукам и ногам, он был мертвенно бледен и затравленно озирался по сторонам, ожидая смертельного удара.

— Джума! — позвал Махтумкули. — Иди-ка, сынок, развяжи бедняге ноги, а я ему руки освобожу. Видишь, не посчитались даже, что у человека рука перебита! И как он терпел, бедняга!

— Убежит! — неуверенно сказал один из джигитов.

— Пусть бежит, — согласился Махтумкули, — если сумеет убежать от стольких стражей.

Освобожденный Нурулла посмотрел на старого поэта благодарными глазами.

— Тешеккур![35]— прошептал он по-персидски.

С помощью Джумы Махтумкули сел в седло. Он никогда не одобрял жестокость, а бессмысленную — тем более.

— Разве признак мужественности — топтать поверженного? — вслух подумал он.

— У сердара камень вместо сердца! — отозвался Бегенч, справившийся наконец со своим горлом. — Даже с врагом нельзя поступать так, как поступил он…

Заросшая чаиром равнина кончилась. Дальше шел лес. Дорога сузилась и превратилась в тропинку, способную пропустить только одного всадника.

Сердар приотстал, а Перман и Тархан, подхлестывая коней, выехали вперед. Густо сплетенные ветви деревьев не пропускали солнечных лучей, и в лесу царили полутьма и тишина. Не было слышно даже птичьего щебета. Едущий первым Тархан то и дело пригибался к шее коня, словно каждый миг ожидал внезапного появления врага. Конь, которому передалось беспокойство всадника, пугливо прядал ушами и шарахнулся в сторону, когда неподалеку, похрюкивая, прошлепали несколько диких кабанов.

— Держись крепче, герой! — хмуро пошутил Перман. — Не свались на землю!

— Я-то не свалюсь! — быстро ответил Тархан, обрадованный, что тревожная тишина нарушена звуком человеческого голоса. — Хвала тому, кто проложил этот путь, но кончится ли он когда-нибудь?

И действительно, причудливо извивающаяся тропинка сбегала все ниже и свет солнца постепенно мерк. Казалось, что люди больше никогда не увидят степного раздолья. Кругом была сплошная зелень листьев. Вот если бы летней порою в пышущей жаром степи встретилось хоть одно такое дерево!.. Но сейчас жутковато было в лесу.

Шедшая все время на восток, тропа неожиданно свернула направо, к югу.

— Торопитесь! — крикнул из задних рядов Адна-сердар. — Останемся здесь до темноты — пропадем!.. Перман, поезжай вперед!

Сердар торопился не зря. Солнце уже совсем скрылось, а застань здесь людей ночь, они будут вынуждены провести ее в седлах там, где остановились.

Подхлестывая коня, Перман выехал вперед. Заторопились и остальные всадники. Тропинка стала карабкаться наверх, горы, тянувшиеся слева, остались позади. Когда солнце закатилось, передовые всадники подъехали к ровной, без единого деревца, словно островок в море, площадке.

— Здравствуй, светлый мир! — радостно, с облегчением воскликнул Тархан, оглядываясь вокруг. — Оказывается, мне еще суждено было увидеть тебя!

Прошло немного времени, и из ущелья по-одному выехали остальные всадники. Кони у всех были мокры — они устали не меньше своих седоков.

Сердар упруго спрыгнул на землю, бросил поводья Тархану. Поляна была та самая, где делали привал семь лет назад. Она ничуть не изменилась, разве только горы, раньше нависавшие над ней сводом, стали как будто ниже и чуть виднелись из-за вершин деревьев, — может быть, возраст ссутулил сердара, а может быть, просто деревья стали выше.

Сердар смотрел на юг. Там, за грозной грядой гор Кемерли, начиналась земля кизылбашей, там была крепость Шатырбека. И выезжавшие на поляну джигиты тоже обращали лица к темным острозубым гребням, за которыми одних ждала добыча и слава, других — смерть.

Загрузка...