Глава пятнадцатая ВОСКРЕСШИЙ ШИХ

День был ясным и солнечным, но к вечеру со стороны моря потянулись черные вереницы туч, обещавшие дождь. Сначала тучи ползли порознь, потом, догоняя друг друга, стали сливаться в сплошную черно-сизую пелену. Поднялся пронзительный ветер, тяжело упали на пыльную землю первые тяжелые капли. А к ночи разразилась настоящая буря.

Когда погода начала портиться, Тархан суеверно подумал, что это недоброе предзнаменование. Но быстро взял себя в руки, сообразив, что скорее — наоборот, бурная ночь может помочь беглецам. С этими мыслями он незаметно уснул, а когда проснулся, вокруг была такая темень, что хоть глаз коли, а за стеной мазанки свистело, ухало и плескалось.

Тархан на босу ногу натянул сапоги, накинул на голову халат и вышел. Дождь лил как из ведра. Холодный ветер дробил с налета водяные струи, больно сек брызгами лицо. На небе не было видно ни одного просвета. Джигиту показалось, что в мире не осталось ничего живого, что в нем безраздельно властвует слепая ярость стихии. Но присмотревшись, он увидел, что в кибитке Садап горит свет и с острой неприязнью подумал: «Сидит, старая карга! Не спится проклятой!»

В кибитке Лейлы тоже мерцал слабый огонек.

— Ждет моя газель! — с теплой лаской тихо сказал Тархан.

Не обращая внимания на дождь, Тархан прошел в конюшню, подбросил лошадям сена, похлопал своего гнедого по гладкой шее. Конь повернул голову, шумно выдохнул теплый воздух и снова захрустел сеном.

В просвете двери мелькнула неясная тень. Тархан метнулся к выходу, но там никого не было, только шепелявил и хлюпал дождь да голодным волком завывал время от времени ветер. Тархан долго, до боли в глазах вглядывался в темноту. На душе стало как-то смутно и тревожно, скверным предчувствием кольнуло сердце. Он потряс головой, отгоняя непрошеные мысли, и вдруг увидел, что в ночи мерцает еще один светлячок. «Это — у Ивана!» — догадался Тархан и вспомнил, что они так и не попили утром вместе чаю. Потом подумал о бодрящем напитке Ивана, делающем человека решительным и храбрым, — этот напиток был бы ему сейчас очень кстати. И он решительно зашагал к мазанке Ивана.

Собственно, это была не совсем мазанка. В начале лета ее построили по приказу Адна-сердара из бревен, за которыми специально ездили в Гапланлы. А потом обмазали сверху глиной. Дело в том, что Адна-сердар давно уже вынашивал мысль заиметь собственную большую кузницу, такую, как у Аннаберды-хана, где сам сердар неоднократно чинил ружье.

Вообще-то построить кузницу и приобрести необходимый инструмент было для сердара совсем несложно, намного труднее было найти хорошего кузнеца. А сердар хотел не какого-нибудь, — он мечтал о мастере, сумевшем бы превзойти кузнеца Аннаберды-хана, — тот мог не только ковать кетмени и сабли, не только чеканить узоры по металлу, но и разобрать по винтику и снова собрать ружье. Хан привез его из Хивы, заплатив огромные деньги: говорили, что пятьсот золотых. Правда, знающие люди уверяли, что не пятьсот, а только триста, но разве триста золотых — малые деньги? Это цена пяти крепких рабов! Но сердар, несмотря на свою жадность, заплатил бы такую цену. Он знал, что добрый кузнец за год возвратит с лихвой все расходы. Вот где только найти такого кузнеца, как не обмануться в выборе?..

Ивана привезли из Хивы специально посланные люди Адна-сердара. Он был таким же несчастным, разлученным со своей родиной горемыкой, как и Тархан. Но Тархан как-никак жил среди своих. Чтобы увидеть родные крал, ему стоило только перейти горы Копет-Даг. А родина Ивана…

Никто здесь не мог даже представить тех мест, откуда он. Далеко Россия… До Хивы и то полмесяца добираться нужно. А до Оренбурга — еще сорок переходов, — там только и начинается родина Ивана.

Когда он рассказывал о России, о том, как попал в эти края, слушатели только диву давались и от всего сердца сочувствовали тяжелой судьбе бедняги. Как не сочувствовать! Ивану в ту пору было пятнадцать-шестнадцать лет. Отец его, военный, служил в крепости Ильинск, близ Оренбурга. Это был важный оборонительный пункт России. От крепости до самой Хивы расстилалась пустыня, на которой изредка появлялись со своими атарами скотоводы. Здесь же тянулись и караванные тропы, по которым хивинские купцы доходили до самого Урала. Они привозили каракуль, ковры, чай, шелк и увозили сукно, бархат, сахар, стекло, бумагу, самовары. Нередко такие путешествия кончались несчастьем: разбойники, промышлявшие грабежом путников и перевозкой рабов из России, рыскали по широкой степи, как волки, не давали житья мирным людям.

Иван был одним из множества несчастных, попавших в лапы разбойников. Его печальная история началась так. В один из летних дней, закончив учение в Оренбурге, Иван возвращался домой. Отец прислал за ним специальный фаэтон, запряженный тройкой коней, и на всякий случай — пятерых солдат для охраны. В это время в окрестностях Оренбурга было не особенно опасно: разбойники знали, что к городу подтянуто много войск, и не рисковали появляться поблизости. Вот почему отец не волновался за сына.

Иван ехал в приподнятом настроении, радуясь предстоящей встрече с отцом, матерью, с маленькой сестренкой Наташей. Старый кучер тихо напевал солдатские песни. Любуясь зеленым бархатом трав, сплошь покрывающих холмы, Иван с удовольствием слушал песни старика и сам порой подпевал ему. Незаметно он задремал. Но вдруг фаэтон резко остановился, послышались выстрелы и крики. Не успел Иван открыть глаза, как безжалостная рука схватила его за шиворот и швырнула на землю.

Так наступил первый день его безрадостной жизни. Будь он проклят, этот день! Воспоминания о нем всегда вызывали тяжелый вздох. Все, что Иван пережил после этого, он с радостью поменял бы на один единственный миг светлой юности. Да, пятнадцать лет каторжной жизни не стоили одного дня свободы…

Еще ребенком Иван много слышал о Хиве, о жестоких разбойниках, хозяйничающих на ее дорогах. Однажды он даже беседовал с солдатом, которому посчастливилось вырваться из их рук, — и потом долго видел кошмарные сны. И вот — сам попал в плен.

В первые дни он горько плакал. Что ему оставалось делать? Его непривыкшие к работе руки были в цепях, по спине часто прогуливался кнут. Слышал он только грубую брань. Полмесяца он шел, еле передвигая ноги, а конца степи не было видно, и порой Ивану казалось, что он вот-вот отдаст богу душу.

Но нет существа более выносливого, чем человек! Иван терпел. И не только терпел, — в глубине души лелеял слабую надежду на освобождение. Подбодрял его и старик-кучер.

— Терпи, сынок. Не мучай себя, взывай к богу… Чем провинились мы перед ним, за что он уготовил нам такую участь?..

Хотелось поговорить, облегчить душу жалобой на судьбу. Но едва пленник раскрывал рот, как на голову его обрушивалась плеть.

Наконец они достигли Хивы. После изнуряющей пустыни буйная зелень садов как-то особенно подействовала на Ивана, пробудив в его душе неизведанные, смешанные чувства. С присущей юности любознательностью он осматривался по сторонам, словно ожидал, что кто-то подойдет и вызволит его из неволи. Какое там! На следующий же день его привезли на базар и продали, как скотину. Торговались, рядились, били по рукам… Теперь он был бессловесным рабом и не стоил даже цены племенного жеребца.

Около пятнадцати лет проработал Иван у купца Бабаджана. Сначала был учеником кузнеца, потом сам стал мастером. Но все эти годы не умирала надежда на освобождение. Не раз Иван садился на коня и пытался проложить путь своей судьбе. Его ловили, подвергали жестоким мучениям. Купец Бабаджан понял, что русский не успокоится, и решил, пока не случилось большого несчастья, найти покупателя, чтобы увезли Ивана подальше.

И вот уже три месяца Иван батрачит у Адна-сердара. Сердар с первого же дня решил подкупить его лаской: приказал бросить в кузнице новую кошму, дать Ивану посуду. Пообещал: если кузнец станет работать прилежно, самое позднее через год женит его на рабыне. Иван, скрывая свои истинные намерения, постарался ответить добром на добро и, засучив рукава, стал с увлечением работать. Но через несколько недель он сильно заболел и около месяца не прикасался к молотку. В последнее время у него под мышкой появилась какая-то болячка.

Он сидел в своем углу и перевязывал рану, когда вбежал Тархан. Весело подмигнув, юноша спросил:

— Иван, ты случаем не выпил все свое лекарство сам?

Притворно сердясь, Иван ответил:

— Теперь для тебя нет лекарства!

— Бе-е! Почему?

— Не знаешь, почему?

— Нет.

— Ты когда приехал из Астрабада?

— Прошлой ночью.

— Прошлой ночью!.. И до сих пор не нашел времени, чтобы выпить со мной пиалу чаю?

— Понятно, Иван-джан… Не сердись… Доставай свое лекарство — я тебе о многом должен рассказать.

На ногах Ивана позвякивали кандалы, только руки были свободны. Сердар несколько раз обещал: «Если будешь честно работать, я прикажу снять цепи и ты будешь ходить как все». Но не об этом думал Иван. У него была своя мечта: любым способом вернуться на родину, увидеть дорогие лица… Теперь он уже не был наивным парнем. Тяжелые годы неволи укрепили его дух, и будь у него сила, он, не колеблясь, насадил бы на копье по одному таких кровопийц, как купец Бабаджан или Адна-сердар. Но силы такой у него не было… И он уже слепо не полагался на удачу, как тогда, в Хиве, — свои замыслы глубоко прятал в сердце, не поверяя их даже таким беднякам, как сам.

Только от Тархана он не таился. Почти каждый вечер друзья сидели за чаем, повествуя друг другу о собственных невзгодах, а порой, отведав «лекарства» Ивана, сделанного из пшеничного сусла, тихо пели — каждый на своем языке.

Когда Тархан попробовал «лекарство» в первый раз, ему показалось, что он глотнул отраву: все тело заныло, из глаз полились слезы. Он долго отказывался пить, но наконец уступил настойчивым уговорам Ивана: «Выпей! От зубной боли нет лекарства лучше этого!» Зубная боль и правда утихла. Всю ночь Тархан крепко проспал. А на следующий день, едва забрезжил рассвет, снова прибежал к Ивану и выклянчил еще немного зелья. Постепенно оно ему понравилось, после выпивки поднимается настроение. Вот и сейчас он первым делом спросил о «лекарстве». Разве можно уехать, не попрощавшись с другом и не отведав в последний раз его чудесного снадобья! Кто знает, может они в самом деле видятся последний раз. Хотя сердца их бьются одинаково и одинаковы душевные порывы, но пути у них — разные. Тархан собирался направиться в Мары, Чарджоу, а Иван… Кто знает, где будет завтра Иван…

Взяв платок из рук Ивана, Тархан перевязал ему болячку и пошутил:

— Твоим «лекарством» покойника можно оживить, а ты все какую-то несчастную болезнь не прогонишь!

— Это, браток, не та болезнь, — вздохнул Иван. — Скажи, чем сердце можно вылечить?

— Э, Иван-джан, у кого сердце не болит! Я тоже не лучше тебя, такой же бродяга…

— Ты, Тархан, не бродяга, ты на родной земле живешь, а я…

— Какая разница? — перебил его Тархан. — Не все ли равно, где жить, если живешь, как собака?

— Разница, брат, большая… Знаешь, почему кукушка кричит, не переставая? Потому что гнезда своего нет, тяжела скитальческая жизнь. Одно дело — на родине горе мыкать, другое — на чужбине. У нас даже пословица есть такая: «Своя земля и в горести мила».

Пословицу Иван произнес по-русски и Тархан попросил:

— Скажи-ка по-нашему.

Иван раскрыл широкую ладонь с темными крапинками въевшегося металла и угольной пыли, протянул ее Тархану.

— Видишь? Так вот, когда человек попадает на чужбину, для него комочек родной земли, умещающийся на ладони, дороже всего на свете. Понял?

— Понял, — кивнул Тархан. — У нас говорят: «Каждому зайцу — свой холм»… Ну, не тяни, давай попробуем твое «лекарство». Как раз под настроение.

— Чего спешишь? — подмигнул Иван. — Опять что-нибудь задумал?

— Есть кое-что, Иван-джан… Но давай сначала выпьем, а потом я тебе о многом расскажу.

Ивану и самому хотелось затуманить голову и хоть на время забыть о своей жалкой участи. Он молча лег на бок и потянулся к стоящему поодаль кувшину. В горле Тархана звучно булькнуло.

Иван засмеялся, стукнул дном кувшина о пол.

— Вот тебе кувшин!

— Ай, маладнс, Иван-джан! — весело крикнул Тархан.

— Не маладис, а мо-ло-дец.

— Ладно, пусть будет так, как ты говоришь: молодис…

Тархан наклонил кувшин над пиалами, а Иван, взяв две головки лука, начал их очищать и подосадовал:

— Жирного бы супа сейчас!

Тархан поднял одну из пиал.

— Вах, Иван-джан, не раздражай мой желудок! Давай лучше выпьем… — и опрокинул пиалу в рот, В глазах его появились слезы, рот скривился.

— Эх, ты! — сказал Иван. — Разве так пьют? Смотри!

И он молодецки опорожнил свою пиалу.

Крепкий самогон быстро подействовал на Тархана: по телу разлилась приятная теплота, в голове зашумело, стало веселей на душе.

— Иван-джан, — сказал он, глядя на кувшин повлажневшими глазами, — ты как-нибудь выбери момент и угости «лекарством» сердара. Если это удастся, ты станешь совсем по-другому жить. Правду говорю! Ты знаешь мастера Андрея? Он дал Аннаберды-хану немного, когда у того то ли живот, то ли зубы болели. Теперь между ними волосинку не протащишь! Хан справил той, отдал мастеру рабыню и даже сказал: «Примешь мусульманство — выдам за тебя туркменку».

— Ну, и как?

— Мастер Андрей не согласился отказаться от своей веры…

Иван усмехнулся, потянулся к кувшину и попросил:

— Расскажи лучше, как в Астрабад съездил.

Тархан повторил свой вчерашний рассказ. Иван поинтересовался, не встречал ли он в Астрабаде русских невольников. Потом, выпив еще, вспомнил Оренбург, свою юность. Защемило сердце. Эх, жизнь треклятая!..

Он положил руку на плечо Тархана и тихо запел песню, которую слышал когда-то от старого ямщика;

Ах, талан ли мой, талан таков,

Или участь моя горькая;

На роду ли мне написано,

Что со младости до старости,

До седого бела волоса,

Во весь век мой горе мыкати,

Ах, до самой гробовой доски!

Дождь утих, хотя тучи по-прежнему облегали небо.

В своей кибитке Садап долго боролась со сном, но все же незаметно уснула. Наступившая тишина разбудила ее. Сонно зевая, она протерла глаза и крадучись вышла наружу. Стараясь не поскользнуться на влажной земле, подошла к мазанке батраков и прислушалась. Потом прошлепала к кибитке Лейлы, тоже послушала, осторожно толкнула дверь и, убедившись, что она заперта, направилась к коровнику. Здесь она кашлянула, и сразу возникла из темноты фигура человека. Садап негромко сказала несколько слов и пошла домой. Теперь она могла спать спокойно.


Друзья просидели довольно долго. После водки они пили чай, разговаривая о том, о сем. Тархан попросил еще налить, однако Иван, словно догадывающийся о чем-то, категорически отказал, пообещав, что наверстают в следующий раз. Тархан с грустью подумал, что следующего раза уже не будет, но спорить не стал и поднялся.

Немного притихший ветер расшумелся снова и разорвал сплошную пелену туч. Бледные искорки звезд тускло освещали землю. Тархан вспомнил тень, мелькнувшую в двери конюшни, и с возвратившимся ощущением тревоги осмотрелся по сторонам. Возле коровника маячило что-то темное, не то куча мусора, не то присевший человек — не разобрать.

У Тархана разом выскочили из головы остатки хмеля.

Он быстро юркнул в свою мазанку и остановился у двери, прислушиваясь. Однако гулко бьющееся сердце заглушало все остальные звуки. Он ощупью добрался до постели и сел. Несомненно за ним следят! Старая ведьма Садап, вероятно, учуяв что-то, поставила соглядатая. Но кто это? Ни Овеза, ни Кандыма в эту ночь дома не было. Кого же она наняла? «А может быть, никто и не следит? — с внезапно загоревшейся надеждой подумал Тархан. — Может, просто почудилось?» Но здравый смысл твердо сказал: нет, не почудилось, и ты не при напролом, иначе все пропало.

Тархан с яростью ударил кулаком по колену: надо же случиться такому! Все шло как задумано — и в самый последний момент грозит сорваться… Нет, не сорвется! Сейчас он возьмет соглядатая за горло и заставит его признаться, что поручила ему эта трижды богом проклятая Садап!

Он встал, туго затянул кушак на чекмене, попробовал, легко ли вынимается из ножен узкий чабанский нож. Надевая халат, подумал, что Садап, вероятно, ничего толком не знает, иначе она взяла бы Лейлу на ночь в свою кибитку. И тут же обожгла мысль: а что, если она так и поступила!

Торопливо нашарив в темноте небольшую веревку, которой обычно пользовались, принося дрова, Тархан вышел, завернул за мазанку и направился к реке. Он решил обогнуть село с восточной стороны, подкрасться к коровнику с тыла и схватить караульщика, если он действительно там.

Небо просветлело еще больше, но идти становилось все труднее, так как песчаная почва аула сменилась липкой глиной. Оскользаясь, путаясь ногами в зарослях низкорослого кустарника, Тархан обошел кибитку Анна-Коротышки. Высматривая, чтобы не нарваться на собак, пробрался. к коровнику и присел, осматриваясь.

Вокруг не было видно никого, но, сдержав дыхание и прислушавшись, Тархан различил храп спящего человека. Звуки доносились со стороны саманной пристройки. Тархан осторожно шагнул и почти сразу же увидел человека, который спал, завернувшись в шубу и прислонясь спиной к пристройке.

Несколько мгновений Тархан лихорадочно соображал, «Как поступить. Еле касаясь земли ногами, сдерживая тревожные удары сердца, он подошел поближе, вгляделся — и сразу же вместо настороженности его обдала горячая волна гнева: у пристройки сладко похрапывал Караджа.

Почти не сознавая, что он делает, Тархан обеими руками зажал Карадже рот. Тот моментально проснулся, забился, стараясь вырваться из крепких рук джигита. Тархан зажал ему и нос.

— Лежи, сволочь! Пикнешь — на месте задушу!

Сбив с головы Караджи тельпек, Тархан стащил тюбетейку и запихал ее Карадже в рот. Потом крепко стянул за спиной локти. Подумал немного и платком перевязал лицо Карадже: чтобы не выпала тюбетейка. После отвел его в конюшню и привязал к свободному колу.

Кроме Караджи мог быть кто-нибудь еще. Поэтому Тархан, крадучись, обошел все кибитки и успокоился только тогда, когда убедился, что сторож был один. Лейла ждала его. Тархан нежно пожал ее горячие руки, шепнул:

— Собирайся!

Сам он, еще раз благославляя отсутствие батраков (Кандыма взял с собой Илли-хан, Овез погнал в Атрек отару овец), быстро опоясался саблей, перекинул через плечо уже приготовленный хурджун, прихватил седло и побежал в конюшню.

Лейла вышла из кибитки и остановилась у входа, не зная, куда идти. Ее лихорадило. Казалось, что сейчас выскочит Садап и поднимет шум на весь аул. Подошедший Тархан взял Лейлу за руку, отвел в сторону и, положив возле нее хурджун, сказал:

— Лейла-джан, подожди здесь немного, я коня оседлаю. Не бойся.

Лейла снова осталась одна. Она храбрилась, но ох как не всегда удается держать себя в руках! В ее душе теснились не то страх, не то волнение. Она прерывисто дышала и еле держалась на подгибающихся ногах. Оглядываясь по сторонам, она не видела ничего пугающего, но когда послышался негромкий шорох, она вся облилась холодным потом от страха. Но бояться было нечего: перед ней, облизываясь, стоял пес Алабай. Лейла облегченно вздохнула, словно вырвалась из лап беды. Торопливо кинувшись к вещам, она отломила кусок завернутого в платок чурека, протянула его собаке. Теперь она была не одна. Присутствие Алабая придавало ей мужества, словно рядом находился храбрый джигит, способный защитить ее.

Когда появился Тархан, Лейла удивилась, что он идет не один, стала пристально вглядываться в подошедшего с ним человека.

— Не пугайся, Лейла-джан! — быстрым шепотом пояснил Тархан, приторочивая хурджуны к седлу. — Это Садап поставила за нами следить!

Увязав вьюки, он подсадил на седло Лейлу и, по-преж-нему держа одной рукой гнедого под уздцы, а другой таща за собой связанного и мычащего Караджу, направился по подножью бархана на западную сторону села. Около густых зарослей гребенчука он остановился, передавая поводья Лейле, сказал:

— Не смотри сюда, Лейла-джан, — я сейчас с этим негодяем рассчитаюсь за все!

— Тархан! — умоляюще сказала Лейла. — Не надо!.. Путь, начатый кровью, не будет счастливым. Не убивай его, Тархан!

Тархан, который при всей своей острой неприязни к Карадже собирался только попугать его как следует, заговорщицки прижал локоть Лейлы и, убедившись, что она поняла его правильно, шагнул к Карадже, выдернув из ножен узкий клинок ножа.

— Читай молитву, ишак!

Караджа затрясся всем телом, громко замычал и вдруг, заплакав, повалился в ноги Тархану, норовя прижаться лицом к его сапогу.

— Ишак проклятый! — бормотал Тархан, убирая нож и поднимая за шиворот Караджу. — Шкуру с тебя с живого содрать надо!.. Жалко, что времени мало… Ну, чего головой трясешь? Клянись, что не будешь больше доносить сердару! Хотя ты давно уж честь свою поменял на сердаровские объедки!.. Да не трясись, как блудливый щенок, не время еще!

Тархан нащупал в темноте наиболее толстый куст; собрав несколько ветвей вместе, с силой дернул, но ветви, хотя уже и лишенные листьев, но еще сохранившие в сердцевине своей силу летних соков, не поддались, выдержали. Тогда Тархан привязал к кусту Караджу, сорвал с него одежду и, оставив в чем мать родила, злорадно сказал:

— Твою шкуру я, так и быть уж, на тебе оставлю, но без этой — ночь просидишь!

Караджа стонал и мычал, умоляюще глядя на Тархана. Однако Тархан, затягивая покрепче узел веревки, только ворчал под нос:

— Стой спокойно, глупый сын скудоумного отца! Если околеешь до утра, считай, что расплатился и со мной, и с Анна-Коротышкой, и с остальными, кому ты подлость сделал… А жив останешься — благодари аллаха за непомерную доброту его!

Проскакав изрядное расстояние в направлении Куммет-Хауза, Тархан резко сменил направление, поворотив коня на север, к отрогам Соны-Дага. Лейла молчала, крепко ухватившись обеими руками за пояс Тархана. Ей было одновременно и тревожно от того, что Тархан давно не произносит ни слова, и радостно. Вот так бы и скакать с любимым всю жизнь!

— Ну, как? — спросил наконец Тархан.

Она только улыбнулась и крепче прижалась щекой к его широкой спине. Ей хотелось спросить, куда они едут, но она тут же подумала, что, вероятно, Тархан и сам не знает. Да и какое это в конце концов имеет значение. Они вместе — и этого достаточно.

— Теперь тревожиться нечего, — уверенно сказал Тархан, — никто не догонит! Хаджи-Говшан во-он где остался!..

Лейла, конечно, радовалась, что их побегу никто не помешал, однако вместо уверенности в том, что все самое трудное осталось позади, она испытывала неясное беспокойство. Почему? Кто знает. Может быть, привыкнув к своей тяжелой судьбе, она боялась поверить в неожиданное счастье. А возможно, тревожный осадок остался после того, как она увидела связанного человека, там у конюшни…

Чтобы успокоить Лейлу, а скорее всего, повинуясь естественному желанию вспомнить до малейших подробностей все, что предшествовало удаче, Тархан начал рассказывать обо всем, что произошло за сегодняшний день. А Лейла слушала, смотрела на полностью очистившееся от туч небо и думала: «Может быть, одна из этих ярких звездочек и есть звезда моего счастья? Может быть, она загорелась только сегодня и теперь освещает нам путь к удаче и радости?» Немного погодя мысли ее перескочили на другое, и она, вспомнив привязанного к кусту туранги Караджу, передернула плечами.

— Замерзла? — спросил Тархан. — Достать второй халат?

— Нет, — сказала Лейла, — я просто подумала: хорошо, что дождь перестал и потеплело…

— А-а-а… — догадался Тархан, — ты об этом недоумке, о Карадже? Да это, милая, такой пройдоха, что из блохи жир сумеет вытопить! Он, поди, уже отогревается в своей кибитке да придумывает, что бы такое половчее соврать Садап, чтоб о позоре своем не рассказывать! Уже утро скоро. Видишь вон ту яркую звезду справа? Ее утренней звездой называют. Раз она появилась на небе, значит, скоро рассвет. А мы, даст аллах, к этому времени до Атре-ка доберемся. Оттуда рукой подать до дуечи[82], сразу за Соны-Дагом их земли начинаются. А уж у них-то нас сам шайтан не найдет! У этих бедняг Адна-сердар тоже в печенках сидит — не дальше, как в позапрошлом году пытался завладеть их пастбищами, а сколько раз скот угонял — сосчитать трудно! Вот, наверно, радуются, если весть дошла, что его кизылбаши схватили!

— Мы у них не останемся? — спросила Лейла.

— Нет, — сказал Тархан, — это все-таки близко. Мы поедем в Ахал, а оттуда — в Мары. Ты когда-нибудь о Мары слыхала, Лейла-джан?

— Да…

— Вот это места так места! Я там один раз мальчишкой был, а до сих пор помню. Куда ни глянешь — сплошные сады. Прямо рай земной! Вот там мы с тобой обоснуемся и заживем как люди. Мы теперь — птицы вольные, будем летать по степи до тех пор, пока не найдем своего счастья, верно, Лейла-джан?

— Мне все равно, — тихо сказала Лейла. — Лишь бы ты был со мной…

Тархан намотал уздечку на луку седла, перекинул ногу, сел боком, обнял Лейлу за талию и начал жадно целовать ее. Она сначала отвечала на поцелуи, потом попыталась отстраниться, чувствуя, что руки Тархана становятся все более беспокойными и настойчивыми, а губы все более требовательными.

— Не нужно, Тархан-джан… Ехать быстрее надо!..

Но Тархан, кажется, уже потерял голову. Он все сильнее сжимал в объятиях Лейлу, не отрываясь от ее губ, рука его торопливо и неловко ласкала грудь женщины. И Лейла, поддаваясь одуряющему влиянию страсти, все больше сникала в его объятиях.

Трудно сказать, обо что это мог споткнуться гнедой на ровном, как стол, такыре, но он споткнулся, едва не упав на колени. Испуганно ойкнув, Лейла уцепилась за луку седла, а Тархан, не сумев удержаться в седле из-за своего неудобного положения, шлепнулся на землю.

Оправившись от короткого испуга, Лейла засмеялась:

— Говорила же тебе, что ехать надо!..

Тархан, держась за узду коня, смотрел на Лейлу еще не остывшими глазами.

— Может быть, отдохнем немного, Лейла-джан?

— Нет, — сказала Лейла решительно. — Скоро рассветет, надо подальше уехать от этих мест…

— Ну, коли так, держись, Лейла-джан! — с задорным сожалением крикнул Тархан, садясь в седло и опуская плеть на широкий круп коня. Гнедой закусил удила и рванулся вперед.

Рассвет не заставил себя долго ждать — небо на востоке начало бледнеть и розоветь, потянуло утренним холодком — острым и бодрящим. Покачиваясь в седле в такт размеренной рыси коня, Тархан мурлыкал какую-то песенку без слов. Первое возбуждение, вызванное побегом, улеглось, настроение было ровное и веселое. В противоположность Лейле он был твердо убежден, что самое тяжелое и страшное осталось далеко позади, что птица Хумай прочно села на его плечо. Разве сама природа не помогала беглецам? Поднявшаяся с вечера буря загнала всех по своим кибиткам, а когда подошло время беглецам садиться в седло, дождь прекратился, словно по чьему-то повелению. Вот и сейчас погода такая стоит, что скорее весну напоминает, чем осень: не холодно и дышится свободно, травы, умытые недавним дождем, посвежели так, словно для них наступает пора цветения, а не увядания. И вокруг Хаджи-Говшана тоже все зазеленело… Интересно, что там сейчас творится? Караджа, небось, не знает куда глаза девать от позора и попреков Садап, а она, растрепанная и злая, бегает из кибитки в кибитку, рвет на себе одежду, просит помощи. Кто ей поможет! Был бы сердар дома — тогда дело совсем иное: сумел бы и людей поднять, и на правильный след навести их, а так никто не станет кланяться перед Садап и Илли-ханом, напрасно Лейла волнуется…

Солнце уже зажгло вершины Соны-Дага, когда Тархан и Лейла достигли холмов Атрека. Холмы были неприветливы и голы, только редкие кустики да блеклая трава росли на них. Тархан решил сделать здесь привал. Он долго направлял коня с холма на холм, пока не высмотрел наконец низинку, поросшую невысокими деревцами. Соскочив с седла, он помог сойти Лейле. Потом развязал один из хурджунов, вытащил из него торбу с ячменем, подвесил ее к морде гнедого. Теперь следовало заняться чаем — вода была припасена еще дома, а сушняка кругом валялось сколько угодно. Тархан быстро набрал хворосту и стал было раздувать костер, как его окликнула Лейла. Он повернулся не столько на голос, сколько на испуг, прозвучавший в нем:

— Смотри, Тархан!..

Он посмотрел, куда указывала Лейла, и во рту у пего сразу стало горько и сухо: четверо всадников рассматривали их с ближайшего холма. «Что делать? — не поднимаясь с корточек, мучительно думал Тархан. — Неужели проклятая Садап проснулась вовремя и догадалась послать погоню в Атрек! А может, весть дошла уже до соседних сел и оттуда выехали джигиты, чтобы перехватить беглецов? Наверное, именно так, потому что всадники казались незнакомыми. Как жаль, что он расседлал гнедого! Сейчас бы бросить Лейлу в седло, гикнуть — и пусть попробуют догнать. Ничего не выйдет, — с отчаянием подумал Тархан, — конь устал да и у всех четверых ружья — от пули далеко не уйдешь».

— Эй, ты, кто такой? — окликнул один из всадников.

— Такой же, как и вы, слуга создателя! — независимо ответил Тархан, решив, что робость и покорность здесь уже не помогут, и подумывая, как бы это ухитриться справиться одному с четырьмя. Ах, если бы не ружья у них!..

Всадники о чем-то тихо посовещались, тронули коней и съехали в низинку. Тархан поприветствовал их, не поднимаясь. Самый старший из всадников покосился на Лейлу, с головой закутавшуюся в халат, и сказал:

— Доброго пути тебе, иним!

У Тархана сразу отлегло от сердца, и он искренне ответил:

— Спасибо, яшули! Вам тоже доброго пути!

— Откуда и куда путь держишь?

— Ай, в степи много проезжающих слуг аллаха! — попытался отмахнуться Тархан. — Я один из них…

Однако седобородый цепко смотрел желтым ястребиным глазом и не собирался удовлетвориться такими уклончивыми ответами.

— Откуда родом?

— Из Чандыра я, яшули, — соврал на всякий случай Тархан.

Седобородый как будто удивился.

— Из Чандыра?.. А в этих местах чего делаете?

— Ай, вышло одно дело — я и приехал.

Низкорослый всадник с короткой шеей и редкой бороденкой, все время приглядывающийся к Тархану, сказал:

— А я тебя, брат, где-то видел… Клянусь аллахом, лицо твое очень знакомо!.. Где же я мог тебя видеть?.. Послушай, не в Хаджи-Говшане ли мы встречались?

— Допустим! — сердито ответил Тархан, вновь насторожившийся при упоминании о Хаджи-Говшане. — Ну, и что из этого?

Ответил третий всадник — молодой, нарядно одетый джигит в роскошном белом тельпеке:

— Видно, Чандыр — такое место, где ветров много бывает, и парень захватил с собой мешок ветра. Эй, брат, где ты собираешься опростать его?

Короткошеий засмеялся и поддержал товарища:

— Давай, иним, здесь развязывай!

Поняв, что ему не верят и что силой, пожалуй, не вырвешься, Тархан решил вести себя поскромнее и обратился к седобородому, справедливо рассудив, что он является главным:

— Не задерживайте меня, ага! Я вам правду говорю, что по делу приехал сюда. Вот эта бедняжка заболела: месяца три или четыре бессонницей страдает. Мне посоветовали показать ее Эмин-ахуну в Куммет-Хаузе. Приехал вчера, а ахуна нет и народ в большой тревоге. Говорят, вроде, кизылбаши приближаются к Куммет-Хаузу, Решил приехать, когда в мире поспокойнее станет, и ночью отправился назад. Есть у меня среди дуечи один знакомый человек. Думал к нему заехать в гости, а затем уже домой двигаться, — вот потому и оказался в здешних краях.

— Как зовут вашего знакомого? — спросил седобородый.

— Ай, видел я его только один раз… Курбаном, кажется, зовут!

— Кто он такой?

— Этого не знаю, яшули. Живет он в Торгайлы. Брат есть у него по имени Чары…

Седобородый повернулся к своим спутникам.

— Кто-нибудь такого знает?

Короткошеий, подозрительно глядя на Тархана, пробормотал:

— Если поискать, может быть, и найдется знающий… Я думаю, к сердару надо этого джигита доставить — возможно, там он и отыщет своего знакомого.

Это предложение не понравилось Тархану.

— Пяхей, ты что же, пленил меня, что вести к сердару собираешься? — возмутился он. — Если такой смелый, выходи на поле — посмотрим, кто кого в плен возьмет!

— Не горячись, иним! — строго сказал седобородый. — Мы тебе зла не собираемся делать. Ты сказал, что сам из Чандыра. Это очень хорошо, так как мы собирались специально посылать туда людей. Не беспокойся о своем костре. Пойдем к нашему кошу, попьем чаю, поговорим.

Жестоко досадуя, что так нелепо попался на слове, Тархан помолчал и сказал:

— Не могу, яшули, нет времени у меня! Скажите, если вам что-либо нужно, я исполню ваше поручение…

— Ты сделаешь, что тебе говорят, иним! — твердо отрезал седобородый. — Так будет лучше и для тебя и для других!

За все это время Лейла не проронила ни слова и не пошевелилась. Ею овладело горькое отчаянье. «Неужели это конец нашему счастью?» — подумала она.


Шаллы-ахун лежал, поглядывая на серое пятнышко тюйнука[83], и раздумывал, вставать или не вставать. Спать не хотелось — выспался за дни болезни досыта. Да и мысли беспокойные спать мешали: пленение Адна-сердара, нападение кизылбашей на Ак-Кала, возвращение Махтумкули… В общем, неприятных вестей было хоть отбавляй.

Особенно неприятно поразило Шаллы-ахуна благополучное возвращение Махтумкули. Не веря, что поэту удастся так легко вырваться из рук кизылбашей, ахун радостно молил аллаха, чтобы он так же покарал всех остальных бунтарей. Но обманул аллах ожидания своего слуги, не покарал строптивого Махтумкули, живым и невредимым увел его из вражеского плена. Хотя Шаллы-ахун был очень удручен этим, он, конечно же, сразу послал свою жену выразить поэту радость ахуна по поводу благополучного возвращения. После выздоровления собирался зайти сам — Шаллы-ахун умел придерживать свои чувства до поры, до времени.

Увидев, что тюйнук совсем побледнел и из серого начал становиться голубоватым, ахун сел на постели, снял с головы платок и надел лежащую рядом чалму. Завозилась в темноте жена, почесалась, зевнула, пожаловалась:

— Сон плохой видела… Дай бог, чтобы пронесло несчастье. Тьфу! Тьфу! Тьфу!

— Просыпайся побыстрее да воду согрей! — посоветовал Шаллы-ахун, накинул на плечи полосатый халат, сунул ноги в ковуши и вышел. Трескуче кашляя и отхаркиваясь, он завернул за кибитку и стал обходить скотину. На мордах обеих лошадей уже висели торбы. Батрак Чары — младший брат Караджи — задавал корм коровам. Некоторое время ахун постоял, наблюдая за батраком, потом молча повернулся и пошел к дому. Он взял из рук жены кумган с теплой водой для омовения и направился к оврагу.

Ясное утро, свежий воздух подействовали на ахуна умиротворяюще, и он не заметил, как довольно далеко отошел от села. Остановившись неподалеку от мазара[84] Кандым-шиха[85], Шаллы-ахун поставил кумган на землю и стал развязывать шнур штанов. В этот момент в кустах гребен-чука кто-то завозился и засопел. Ахун обмер и, вытянув по-гусиному шею, повел головой в сторону звука. Под старым кустом лежал на земле ничком и трясся совершенно голый человек.

— Эстагпурылла![86]— забормотал ахун и попятился. — Эстагпурылла!..

Забыв о кумгане и придерживая штаны, он торопливо выбрался из оврага, но не удержался и глянул назад. Голый человек уже стоял на ногах, подпрыгивал и что-то глухо мычал. Лица у него не было, вместо лица белело что-то круглое с двумя горящими, как у шайтана, глазами.

Ахуну хотелось бежать сломя голову, но, как в кошмарном сне, он не мог сдвинуться с места. Подвывая от страха, он все-таки кое-как добрался до своей кибитки.

— Вах, отец детей моих! — всплеснула руками жена. — Что с тобой? Боже мой! Ты весь белый, как соль…

Ахун с трудом перевел дыхание, опершись на дверную притолоку.

— Ничего не случилось… Хотел размяться немного… до мазара Кандым-шиха дошел… А там голова закружилась… сердце схватило… чуть не упал…

— Говорила тебе, что плохой сон видела, так ты разве послушаешь! О боже, помоги нам, отведи лихо от порога!.. И после болезни еще толком не оправился — разве можно так далеко ходить!.. Где кумган-то оставил?

— Там, кажется, и оставил…

— О господи!.. Ну, иди-ка, ложись, а я пошлю Чары за кумганом… Чары! Ай, Чары!.. Где ты пропал, чтоб тебя земля проглотила!..

Испуганный Чары выскочил откуда-то из-за кибитки.

— Я здесь, тетушка!

— Сходи к мазару Кандым-шиха — там ахун-ага кумган позабыл, принеси, пока его не стащил кто-либо!

— Я мигом, тетушка!

Чары уже много лет батрачил у Шаллы-ахуна. Он был человеком невезучим и робким и очень боялся своих хозяев. Получив приказание, он вприпрыжку помчался к оврагу, оправдывая свое, данное аульчанами, прозвище «Келев»[87].

Добежав до оврага, Чары остановился, высматривая забытый ахуном кумган, но вместо кумгана увидел мычащего голого человека. Волосы у Чары встали дыбом, он дико завизжал и, петляя, как заяц, помчался к аулу.

— Вай, помогите! — вопил он. — Кандым-ших воскрес!.. Вай, братья, на помощь!..

Люди, жившие последнее время в постоянном напряжении, схватили первое, что попалось под руки, и выбежали на крик отражать нападение кизылбашей. В один миг весь аул поднялся на ноги. Однако врага не было видно, только по аулу метался весь встрепанный и перепуганный Чары и орал, будто к горлу его приставили нож. Кто-то из наиболее проворных схватил его за шиворот.

— Что стряслось, Келев? Чего вопишь, как ишак?

Заикаясь и дрожа, Чары указал в сторону оврага.

— Ка-ка-ка-ндым-ших поднялся из м-м-могилы! Клянусь аллахом, пусть меня кладбище покарает, если вру!.. Не верите, сами идите и посмотрите!

Некоторые засмеялись, кое-кто снисходительно пожал плечами, несколько человек нахмурились — не время было для глупых шуток.

Один из парней схватил Чары за руку.

— А ну, дурак, веди, показывай, где твой ших!

Толпа повалила следом за ними, подшучивая над Чары.

Однако чем ближе подходили к оврагу, тем реже раздавались шутки. Люди постепенно настораживались, видя, что Келев испуган не на шутку. У самого оврага тот же парень сказал:

— Где Кандым-ших? Лезь, ищи! — И толкнул Чары вниз.

С отчаянным визгом, повторяя: «Вай, братья, не надо!»— Чары на четвереньках полез вверх. И тут кто-то из глазастых ребят закричал радостно и испуганно:

— Вон Кандым-ших!.. Голый сидит!.. Прячется!

Караджа действительно, увидев приближающуюся толпу аульчан и проклиная глупость брата, попытался спрятаться за кустом гребенчука, насколько позволяла веревка. Поэтому его и не заметили в первую минуту. У него уже стала появляться надежда, что удастся отсидеться Здесь, как один из подростков запустил в овраг камень. За первым последовал второй, пятый и скоро целый град камней обрушился на заросли гребенчука. Несколько ударов Караджа снес молча, только вздрагивал. Однако когда один увесистый голыш сухо чмокнул по локтю, а второй вскользь, но так, что в глазах потемнело, царапнул по макушке, Караджа не вытерпел, глухо завыл от боли и обиды и рванулся на толпу. Толпа, роняя камни и палки, кинулась врассыпную.

К оврагу подбежал запыхавшийся Мяти-пальван. Его моментально окружили, наперебой рассказывая об удивительном явлении — воскресении Кандым-шиха: теперь уже многие не сомневались, что Чары-Келев прав.

— Ших? — с сомнением покачал головой седой богатырь и, отдышавшись, направился к оврагу. Люди начали снова поднимать с земли камни — всем было до невозможности любопытно, что сделает с отчаянным Мяти-пальваном, который ни бога, ни черта не боится, воскресший ших.

Между тем Мяти-пальван спустился в овраг и уже взбирался на противоположный склон: так было быстрее, нежели обходить овраг кругом. Добравшись до Караджи, который лежал, уткнувшись лицом в землю и хрипло дыша, Мяти-пальван с опаской потрогал его за плечо.

— Кто ты, эй? Что случилось?.. Ну-ка, встань!

Караджа безмолвствовал, только плечи его задрожали.

Мяти-пальван накинул на него свой халат и крикнул:

— Эй. джигиты! Идите-ка помогите бедняге!

Сначала несколько более храбрых, а затем все, словно сорвавшаяся лавина, с криком и гамом ринулись через овраг на противоположную сторону и мигом окружили Мяти-пальвана и лежащего ничком человека. Мяти-пальван отвязал веревку от шеи Караджи, развязал ему руки. Увидев на затылке несчастного узел, догадался, что у него заткнут рот, развязал платок и ахнул:

— Караджа-батыр, ты ли это?! Что ты здесь делает в таком виде?.. Бай-бов![88]

Как ни странно, люди проявили очень сдержанное сочувствие к бедственному положению своего односельчанина. Некоторые высказывали даже откровенно язвительные замечания. Видимо, многие в глубине души очень неприязненно относились к Карадже из-за его постоянной готовности бежать с вестью к Адна-сердару. Повесив нос, стоял и Чары, чувствующий, что теперь ему вообще не пройти по селу от насмешек. А Мяти-пальван все допытывался:

— Как ты в таком положении очутился, Караджа-батыр? Ну, не лежи ты колодой, отвечай, когда спрашивают!..

Тот самый парень, который заставил Чары вести всех к оврагу, недружелюбно засмеялся и посоветовал:

— Не трогайте его, Мяти-ага, пускай лежит! Давайте кинем на него пару лопат песку и уйдем!

— Пяхей, — отозвался второй насмешник, — зачем закапывать? Пускай так лежит — интереснее!

Тогда Караджа впервые поднял голову и, размазывая по щекам слезы и грязь, свирепо гаркнул:

— Идите ко всем чертям отсюда!

— Ого! — удивился первый парень. — Грозишь? Ладно, давай халат, и мы пойдем к чертям! — И он сорвал с Караджи халат.

В толпе послышались смешки, Караджа скорчился, затравленно поглядывая по сторонам. Кажется, только сейчас он почувствовал то отчуждение, которое возникло между ним и односельчанами. И раньше ему приходилось терпеть за это насмешки, а иной раз кое-что и посущественней, но он считал это проявлением неприязни отдельных людей и злился, пытался мстить доступными ему способами, как сделал это, например, с Анна-Коротышкой за то, что тот однажды подшутил над ним в компании.

Сейчас Караджа увидел настолько единодушное презрение со стороны почти всех односельчан, что это вызывало уже не злость, а страх. Он вспомнил почему-то, как восприняли люди весть о пленении Адна-сердара, и ему захотелось тоскливо завыть.

Мяти-пальван отобрал у парня халат, вновь накинул его на Караджу и строго сказал:

— Довольно, парни! Пошли-ка по домам, а он тут сам управится. — Однако строгости надолго не хватило, и Мяти-пальван, улыбаясь в усы, добавил — Караджа-батыр, как добрый человек, видно, пообещал уже за свое освобождение в жертву аллаху одну овцу. Пойдемте освежуем ее и устроим хороший той.

Люди, особенно молодежь, дружно подхватили предложение Мяти-пальвана. Однако общее согласие нарушил истерический женский крик: какая-то женщина бежала от аула к оврагу, за ней вдали поспешал еще кто-то. Узнав в бегущей Садап, люди остановились в изумлении, а Караджа съежился еще больше, словно каждое проклятие, вылетающее из уст Садап, било его, как камень.

— Вах, чтоб ты не лежал в своей могиле! — вопила между тем приближающаяся Садап. — Чтоб сгорел твой труп!.. Чтоб тебя аллах покарал!..

— Что случилось, Садап-гелин? — вышел ей навстречу Мяти-пальван. — Кого ты так проклинаешь? Да успокойся ты!

Садап крикнула:

— Честь нашу опозорил этот негодяй!

Послышались недоуменные голоса:

— Кто опозорил?

— Что случилось?

— Кто же еще, как не этот не нашедший пристанища бесчестный кобель! — надрывалась Садап. — Вай-эй, братья, опозорил он нас!..

— Ты не вопи без толку! — строго потребовал Мяти-пальван. — Понятнее скажи, кто он такой!

— Тархан, чтоб его труп сгорел, — вот кто!.. О аллах милосердный!..

— Он что — обругал тебя, избил или как? — допытывался еще более посуровевший Мяти-пальван.

— Увез с собой эту бесстыдницу Лейлу!.. Вай, братья, садитесь на коней, если вы мужчины!.. Они не успели ускакать далеко — догоните их, живыми в землю заройте! Вах, был бы дома сердар!..

Никто не отозвался, и Садап накинулась на окружающих.

— Что вы стоите, люди? Где ваше мужество?.. Да разве вы гоклены! Какой-то безродный пришелец топчет вашу честь, а вы раздумываете!.. Вах, несчастная я!.. Кому пожаловаться мне, к кому обратиться?.. О боже мой!..

Человек, двигавшийся вслед за Садап, оказался Шаллы-ахуном. Он подошел, кинул быстрый подозрительный взгляд на куст гребенчука, отвернулся и воскликнул, потрясая сухими ручками:

— О харамзаде! О проклятый! Сердар любил его, как сына, а он отплатил такой неблагодарностью… О поруганный аллахом!..

Ему казалось, что он ругает Тархана, на самом же деле его проклятия скорее относились к Карадже, которого он узнал и клял за свой недавний страх, так не приличествующий духовному лицу. И кумгана вдобавок не видно — либо затоптали в землю, либо утащили. А кто виноват? Опять тот же нечестивец Караджа!

Обратившись к Мяти-пальвану, ахун жалостливым тоном провещал:

— Мяти! Честь сердара — наша общая честь! Не дадим растоптать ее нищему бродяге! Надо быстрее людям садиться на коней, надо догнать его и примерно наказать!.. Как ты думаешь, Мяти?

Мяти-пальван не был сторонником нарушений закона или обычаев, но в душе он одобрял поступок Тархана. Будучи человеком добрым и справедливым, не один раз искренне жалел несчастную Лейлу, однако помочь ей ничем не мог да и, честно говоря, не стал бы вмешиваться в чужую семейную жизнь. Но вот на это решился другой, и старый Мяти в душе говорил ему: «Молодец!»

Так что же теперь ответить ахуну? Сказать, что Тархан поступил, как настоящий мужчина, — нельзя. С одной стороны, нет смысла настраивать против себя сердара, с другой — это было бы несолидно в устах такого яшули, как Мяти-пальван, и наконец громогласное признание правоты беглецов вряд ли окажет им сейчас существенную помощь. Поэтому Мяти-пальван помолчал для важности, погладил бороду и согласился с ахуном.

— Думаю так же, как и вы, таксир… Честь топтать не позволено никому. Сейчас мы пошлем в дорогу четыре-пять всадников.

Шаллы-ахун торопливо благословил:

— Молодцы! Доброго пути вам! Удачи!..

Несколько мгновений он молчал, борясь с собой, но скопидомство победило трезвый расчет и осторожность, и Шаллы-ахун не очень уверенно спросил, обращаясь к людям:

— Тут, сынки, кумган должен был лежать… Может, кто из вас поднял нечаянно?..

Загрузка...