Старый поэт шел домой, глубоко погруженный в невеселые думы. Жизнь беспросветная, жестокая жизнь давила людей за горло своей косматой лапой, кривилась им в лицо зловонным провалом беззубого рта. Кровь у народа стынет в жилах от страданий и мук, которым нет конца. Куда ни глянешь — всюду избиение, грабеж — грабеж, оправданный законом, грабеж беззаконный…
Проклятый мир! Неужели нет в тебе никого, кто смог бы остановить руку злодея? Совсем немного времени прошло с тех пор, как шахские нукеры собирали подать. Стон и плач оставили они после себя. Зачем же снова собирает ханов правитель Астрабада? Понятно, не на пиршество. Или кони нужны, или новые нукеры. Опять муки, опять тяжкий камень на плечи бедного люда. Неужто снова возвращаются кровавые времена Надир-шаха?..
Жесток был Надир-шах! Несчастный народ не имел при нем ни прав, ни пристанища, ни скота. В огромный зиндан[4] был превращен шахом светлый подлунный мир. И тогда казалось людям, что если стрела смерти поразит насильника-шаха, — мир сразу осветит солнце справедливости, широко растворятся двери щедрости и беда навсегда оставит людей.
Так думали они и молились аллаху, чтобы снизошел он к их слезным просьбам и сократил дни Надир-шаха. И внял им аллах: пришла весть, что собственные нукеры зарезали шаха. Сколько радости принесла эта весть, сколько умерших надежд она воскресила! Словно разом сошли с небес черные тучи. Сотни родов и племен, изнывавших от тяжкого шахского гнета, вздохнули свободно и впервые за много лет почувствовали запах степных цветов в налетевшем ветре, услышали пенье жаворонка и увидели, что дети еще не разучились смеяться.
Да-да, думал поэт, я хорошо помню эти дни. Тогда все жили надеждой, что в мире воцарится порядок и справедливость. О мой аллах, зачем так суров ты к детям своим? Зачем, давая им щепоть, забираешь у них пригоршню? Как обманул ты ожидания людей! Ручейки месяцев текли, сливались в водоемы лет, а справедливость все не наступала, и двери щедрости оставались плотно запертыми. Беки, ханы и сердары, те, что лизали пятки Надир-шаху, возомнили себя львами, каждый надел на голову собственную корону. В Хорасане — Шахрух, в Ширазе — Керим-хан, в Мары — Байрамали-хан, в Дуруне — Искандер-хан, в Астрабаде — Мухаммедхасан-хан. Вместо одной ощеренной пасти появились десятки хищников. И каждый из них мечтал держать на своей ладони весь мир, стать правителем правителей, султаном султанов. Снова — битвы, снова — войны. Кто-то побеждал, кто-то был побежден, но менялось ли что-нибудь для народа? Хоть один из правителей подумал о людях? Им некогда было думать, разорение, смерть и огонь оставляли они за собой…
Кто-то, поздоровавшись, прошел мимо Махтумкули. Поэт рассеянно ответил. Потом, точно споткнувшись, остановился и, глядя вслед односельчанину, долго стоял на дороге, покручивая в тонких чутких пальцах кончик бороды.
Большой пегий пес подошел сбоку и остановился в двух шагах, вопросительно глядя на человека. Махтумкули протянул к нему руку. Пес шевельнул широким влажным носом, дружески дернул куцым хвостом. Поэт печально улыбнулся и, опустив руку, пошел дальше. И снова, как пожелтевшие страницы старого фолианта, с пергаментным шорохом зашелестели перед ним прошлые дни…
«…Разве не сами мы вознесли до небес, а потом посадили на трон Агамамеда-Скопца? И чего мы в конце концов достигли? Вот и теперь кровавый Феттах[5], как стервятник, терзает и Иран, и Туран[6]. Проклятие вашему роду до седьмого колена, черные палачи народа!»
Кибитка Махтумкули стояла в средних рядах аула, рядом с кибиткой Мяти-пальвана. Внешне они ничем не разнились. У обеих деревянные колки давно ослабли, подгнили основания теримов[7], кошмы, покрывающие кибитки, пестрели обильными заплатами.
Махтумкули прошел в конюшню, стоящую рядом с глинобитной мазанкой. Гнедой жеребец, увидев хозяина, поднял голову и радостно фыркнул.
Акгыз, жена поэта, возилась у там дыра.
— Бедная скотина с утра не поенная стоит, — сказала она. — Дай ей воды.
Махтумкули провел рукой по гладкой теплой шее коня, вытащил соломинки, приставшие к гриве. Потом покрыл коня кошмой, накинул недоуздок, взял серп и веревку и повел гнедого к Гургену.
Между аулом и рекой лежал огромный пологий бархан. Еще в давние времена аульчане проложили через него дорогу к реке. Когда-то там, где кончался спуск, был полноводный оросительный канал. Теперь он превратился в сухой овраг с каменистым потрескавшимся дном. Не только люди стареют, подумал поэт, стареет земля, иссякают воды, не стареет только человеческая нужда.
Наступал вечер, и яркий диск солнца, медленно тускнея, приближался к черным вершинам гор Кемерли. Лучи становились все багрянее, придавая холмам и долинам какую-то чарующе тревожную красоту осеннего заката. Багрянец падал на бурлящие воды Гургена, вспыхивал в водоворотах и всплесках, вызывая в памяти недоброе. Старому поэту виделись отблески пожара в арычной струе, вспышки факела на взметнувшемся лезвии сабли, рубиново-черная, живая змейка — человеческая кровь…
Как и всегда в это предвечернее время, на берегу реки было много людей. Одетые в зеленые и красные халаты девушки и женщины с кувшинами в руках; молодые парни, с горячими сердцами, жаждущие чарующих взглядов; старики и старухи, уже похоронившие свои мечты, но обретшие несложную мудрость жизни и вздохи несбывшихся желаний; шумливые ребятишки, еще не видевшие жестокого лика мира, — все собрались у багряных вод Гургена. Одни пришли набрать воды, другие — напоить скотину, а третьим это был удобный предлог для тайной встречи: издавна здесь встречались влюбленные.
По тропинке, похожей на узкую горную расщелину, Махтумкули спустился к сухому арыку. Навстречу ему, с кувшином на плече, шла девушка. Она посторонилась, сойдя с дороги, метнула на старого поэта быстрый взгляд из-под ресниц и снова потупилась.
В груди поэта поднялась какая-то теплая волна, сердце екнуло и забилось так, как оно не билось уже давно. Поэт принадлежал к числу тех, кого даже в старческой немощи одолевают юношеские желания. Шесть десятков лет оставил он за спиной, сколько надежд погасло вот так же, как сейчас погаснет солнце за черными отрогами гор. Но каждый раз, когда он видел весну человеческой жизни, когда встречал настоящую красоту, сердце его снова начинало биться молодо и тревожно.
Но сегодня волнение было сильнее обычного. Может быть, прошедшая мимо девушка отличалась редкостной красотой? Да нет, пожалуй. Вернее всего потому, что встреча произошла на том самом месте… Да-да, именно здесь, у стыка тропинки и оврага…
Когда это было? Теперь уже и не вспомнишь, но осень была такой же прозрачной и теплой, и был предвечерний час. Молодой Махтумкули возвращался с гор, придерживаясь за вьюк дров, который мерно покачивался на спине лошади. Он устал за день и был голоден, но сердце его было наполнено радостью, и он напевал сочиненную им же песенку о любви:
Я бродил по теснинам любви. Лучше, кажется, смерть!
Что за мука! Душа изныванья такого не стерпит!..
Если гору любви взгромоздить на небесную твердь,
То обрушится небо — страданья такого не стерпит![8]
Давно уже поселилось в его сердце большое чувство. И душа не отдыхала, и сердцу не было покоя. Во сне ли, наяву ли — перед его глазами стояла красавица Менгли. Лицо ее он сравнивал с полной луной. Ее жгучие глаза разили без стрелы, сжигали без огня. Сейчас он встретится с ней — и усталость как рукой снимет, тело станет легким и стремительным. Среди всех цветов земли нет цветка очаровательней и краше, чем Менгли! Иногда кажется, что разлуку с ней вынести невозможно, но нет любви без страданий, как нет розы без шипов.
А разве не ждет встречи она? Вот она стоит на берегу реки и только делает вид, что наполняет кувшин водою, а сама то и дело посматривает на горы. Она встретит его теплым взглядом, и они молча постоят рядом, понимая друг друга без слов. Ни разу еще им не довелось поговорить наедине. О аллах, какое это, наверное, оглушающее счастье!
Но — что это? Берег Гургена пуст. Неужто он опоздал? Неужто Менгли, устав от ожидания, ушла домой? Не может быть! Солнце еще не спряталось в своей горной кибитке. Вон несколько женщин поднимаются с кувшинами по склону холма. Не с ними ли красавица Менгли? Но она имела обыкновение ходить за водой одна, без подруг. Ее нежная душа была полна желаний и надежд на счастье, она жила одной мыслью — встретиться с Махтумкули, из его собственных уст услышать прекрасные газели, которые она так часто повторяет про себя в бессонные ночи. Многие из стихов поэта она заучила наизусть, и сердце ее, нежное девичье сердце, тянулось к поэту, как растение тянется к воде. Как мечтала она раскрыть ему свою душу! Но что поделать, если глухая стена дедовских обычаев отделяет ее от любимого. Они — рядом, но между ними — гора Кап[9].
Итак, она не дождалась.
Он подошел к берегу и долго наблюдал за прихотливыми струйками, которые, словно живые, бормотали друг другу что-то. И чем дольше он смотрел, тем яснее проступало на поверхности воды прекрасное лицо Менгли. Глаза ее излучали ласку, губы улыбались, но было в этой улыбке что-то грустное, тайное страдание пряталось в изгибе желанных губ.
Он присел на корточки, чтобы поближе рассмотреть дорогое видение, и лицо Менгли приблизилось настолько, что он ощутил ее теплое ароматное дыхание. Он осторожно протянул руки к воде, чтобы коснуться блестящих черных кос. и видение поблекло и исчезло.
Вздохнув, молодой поэт взял коня под уздцы и пошел к холму. И сразу же увидел одинокую девичью фигурку с кувшином на плече. Менгли! Как легко и осторожно ступает она. Словно не живое создание, а воздушная пери плывет, не касаясь земли. По сторонам посматривает, как робкий джейран, идущий на водопой.
Увидев ожидающего юношу, Менгли остановилась в смущении. Махтумкули бросился к ней, осторожно взял за локти. Она зарделась, потупившись, и тогда он безотчетно, не думая, что их могут увидеть, прижал ее к груди. Она очнулась, легко выскользнула из его рук и, обласкав джигита любящим взглядом, побежала к реке.
Да, встреча произошла вот на этом самом месте, у стыка тропинки и оврага. Вся душа его принадлежала Менгли. Много стихов сочинил он в честь любимой. Но так и не смог ни поделиться с ней мечтами, ни прочесть ей стихов:
Менгли мелькнула на мгновение, словно солнце, прорвавшееся сквозь тяжелую завесу туч, и исчезла. Исчезла навсегда. Он и сейчас видит ее глаза, которые сияют как маленькие черные солнца, но их лучики уже не согревают его старую душу, уставшую от невзгод и тяжести жизни.
Тогда, после встречи с нею, Махтумкули вернулся домой, полный счастья и поэтического вдохновения. С помощью брата Мамедсана он развьючил лошадь и, улегшись на подушки посреди глинобитной мазанки, тростниковым каламом написал в честь возлюбленной новые вдохновенные строки.
Окажи мне вниманье, скажи, где твои сладостный дар?
Я с товаром богатым пришел на любовный базар.
Я на нем заблудился и встретил владычицу чар.
Говорят: у влюбленных душа превращается в жар,
И крыла мои в пламени затрепетали, Менгли!
Кто ты? Райская роза иль вешний подарок земли?
Соловья полонили, забыли его — и ушли;
Мимо запертой клетки мелькнули ресницы твои.
о, зачем твои стрелы меня пощадить не могли?
Одержим я, в живых я останусь едва ли, Менгли!..
И калам и бумага принадлежали его отцу Довлетмамеду. Здесь же лежали листки с незаконченной поэмой «Вагзы-Азат», и Махтумкули прочел стихи о том, что падишаху необходимо быть добрым и что убить человеческую душу в тысячу раз хуже, чем разрушить Каабу[10].
Махтумкули не раз перечитывал написанное отцом, многие строки знал наизусть. Он гордился отцом, который считался талантливым поэтом и ученым, изучившим семьдесят две науки. Газели Довлетмамеда были популярны среди туркмен вплоть до Бухары и Хивы.
И Довлетмамед тоже гордился сыном. У него было трое сыновей — Абдулла, Мамедсапа и Махтумкули. Все трое прекрасные джигиты. Отец никого из них не обделял лаской, но с младшим, с Махтумкули, он связывал свои лучшие надежды, в нем он видел себя. Махтумкули так же тянулся к знаниям, как и Довлетмамед, у него обнаружился талант поэта, талант, пожалуй, даже более яркий, чем у отца. Довлетмамед собирался послать его в Хиву, в знаменитую медресе хана Ширгази, чтобы сын изучил там философию и другие науки. Ответ на ходатайство был уже получен, и Довлетмамед ждал только попутного торгового каравана.
Махтумкули много слышал и о Хиве, и о медресе Ширгази. Он очень хотел учиться. Но как же он оставит Менгли? Как сумеет прожить долгие годы, не видя ее глаз? Поделиться бы с кем-нибудь из друзей сомнениями, попросить совета. Да разве можно найти советчика в таком деле…
В медресе Ширгази Махтумкули с головой окунулся в необъятное море знаний. Он занимался, не считаясь со временем, не щадя сил. С усердием взрослого и увлечением юноши изучал он произведения великих мыслителей, написанные на арабском, персидском, джагатайском языках. Его прилежанию и способностям удивлялись не только желторотые ученики-талибы, но и умудренные знаниями мюриды и пиры, смотревшие на мир с высоты минаретов.
Строки его стихов разлетались далеко за стены медресе, кочевали среди народа, парили над необъятными туркменскими степями.
С большим успехом закончил он медресе. Не было преград на пути к любимой. Самое трудное осталось позади.
Но как часто надежды лопаются, словно пузыри, поднимающиеся со дна старого водоема! Уже год, как Менгли ходила с яшмаком[11] у рта, уже год была она женой крупного бая.
Для Махтумкули померк солнечный свет. Он ходил отшельником, избегая людей, и темные мысли, которые подсказывает человеку отчаяние, толкали к необдуманному. Любимая была потеряна навсегда, но любовь упорно не хотела умирать. Нестерпимые муки принесла она Махтумкули.
Да разве одна она! В сражении с кизылбашами был убит Абдулла. Без вести пропал Мамедсапа. Не выдержав потери сыновей, навсегда распростилась с неблагодарным миром мать.
Способно ли человеческое сердце выдержать сразу; столько испытаний? Очевидно, способно, потому что Махтумкули выдержал. И старый Довлетмамед, пытаясь держаться с обычной степенностью и спокойствием, тоже выдержал и даже утешал сына: «Не мучай себя переживаниями, сынок. Во всем происходящем — воля аллаха, и никто из смертных не избежит уготованной ему участи».
Участь, участь… Кто ее предопределяет? Чьей рукой движется колесо человеческой жизни? Может быть, не аллах, а сами люди? Вот надо бы женить Махтумкули. А как это сделать, если дом твой покинул достаток, если последнее, что у тебя было, ты отдал год назад за жену Абдуллы? Нет денег в кармане, нет скота в агилах. Есть только сын, страдающий от потери любимой, и есть сноха, ставшая вдовой. Может быть, соединить Махтумкули и Акгыз? Сын может обидеться и воспротивиться, но он не пойдет против обычая, против воли отца. Пусть не будет любви, но будут внуки. Не всегда жизнь строится на любви.
Через год у Довлетмамеда действительно появилось двое очаровательных внуков, в которых старик души не чаял. Он даже помолодел как будто. Но радовался он недолго. И в один из весенних дней туркменские селения облетела печальная весть о кончине Карры-моллы— так звали Довлетмамеда в народе.
Через год после смерти Довлетмамеда, словно стремительный весенний сель[12], обрушился на аул тиф, и двое малышей Махтумкули умерли почти в один и тот же день, да и сам он с трудом избежал смерти.
Вот как сложилась жизнь.
…Занятый своими печальными мыслями, старый поэт не заметил, как подошел к реке. Девушки смеялись, брызгая друг на друга водой из кувшинов. Женщины постарше не спеша говорили о своих делах. Два старика с хозяйской обстоятельностью поили своих осликов и вели неторопливую беседу.
Махтумкули хотелось побыть одному. Он свернул в сторону, туда, где никого не было, напоил коня, сел верхом и направился в сторону гор. Он вспоминал приезд Ата-Ёмута. Неужели снова где-то развязалась война? Разве мало крови пролилось на землю? Сколько крепких джигитов увел Надир-шах в Муганские степи и никто из них не возвратился. Ханы ссорятся — народ проливает кровь и слезы. До каких пор? До каких пор аллах будет испытывать человека и есть ли мера этим жестоким испытаниям? Наступит ли день, когда над миром прольется свет и народ выпрямит согнутую спину?..
Подъехав к стожку сена на склоне одного из высоких холмов, Махтумкули слез с коня. Конь сразу же потянулся к сену и громко захрустел.
Махтумкули, кинув на землю серп и веревку, огляделся.
Осень властвовала здесь вовсю, разукрасив природу желтым и багровым. Желтого было больше. Сухие травники ломались под ногами с треском дробящегося стекла. И только немногочисленные сосны, растущие кое-где по склонам холмов, не поддавались осени и зеленели гордо и независимо.
Вдали виднелся Хаджи-Говшан. Отсюда люди казались едва различимыми черными точками, но поэту виделись мужчины, убирающие во дворе или кормящие скотину, женщины, колдующие у жарко горящих оджаков и тамдыров, дым от которых тянулся к самому горизонту. Еле слышно доносились голоса людей, блеяние овец, лай собак. Все это сливалось в привычную мелодию жизни.
К востоку от аула тянулась сплошная гряда горных вершин. Большая часть гокленов, занимающихся земледелием, жила на той стороне, в долинах Хорасанских гор.
На западе, до самого горизонта, расстилалась ровная степь. Это были уже владения ёмутов. У северной оконечности степи виднелась туманная вершина Соны-Дага. У подножья ее проносил свои беспокойные воды Атрек, по берегам которого селились животноводы гокленов и ёмутов. А за горами снова начиналась низменность — бескрайняя степь, протянувшаяся на многие десятки конских перегонов и ограниченная с востока Аму-Дарьей, с севера — песками Каракумов, с запада — Хазарским морем, с юга — Хорасанскими горами.
Это была исконная земля туркмен. Этими бескрайними степями владели ёмуты, гоклены, текинцы, эрсари, сарыки, алили, емрели и десятки других племен и родов. Владели? Нет, они влачили здесь тяжкое существование, как неволь-кик — свои оковы. Земля была их, но не они владели землей. Часть края изнывала под пятой хивинского хана. Другую часть грабил иранский шах. Третья — стонала под тиранией бухарского эмира.
Народ без государства, земля без хозяина… Каждый проезжий разбойник считал себя вправе ограбить, убить, разрушить, и не было никого, кто посчитал бы себя вправе защитить. Кто виноват в том, что нищета живет в кибитках людей и постоянное ожидание беды — в их сердце?
Подошло время вечернего намаза, но старый поэт все стоял на одном месте и невидящим взором смотрел поверх аула в сторону Соны-Дага. Он чувствовал себя в положении человека, знающего, что надо делать, но не имеющего сил для того, чтобы сделать это. Кто виноват, думал он, как не мы сами? Вечные распри — наш первый враг. А будь все туркмены едины, живи они одной дружной семьей, — и край избавился бы от вражеских нашествий. Ведь недаром мудрые люди говорят, что когда дерутся два сокола, добыча достается ворону. Нужно, ой как нужно объединение племен!
Строка за строкой складывались стихи:
Туркмены! Если бы мы дружно жить могли
Мы осушили б Нил, мы б на Кульзум пришли!
Теке, ёмут, гоклен, языр и алили,—
Все пять — должны мы стать единою семьею!
Но где та сила, которая сумеет одолеть вековые распри? Где та голова, которая сумеет обеспечить гармонию движений огромного тела, зовущегося народом? Ее пока нет. А тело без головы, каким бы могучим оно ни было, — труп.