Предрассветное спокойствие царило на сонных улицах Астрабада. Люди еще спали, позабыв на короткое время о своих хлопотливых делах, и только редкие сторожа, мурлыча себе под нос немудреные песенки, подметали и поливали подходы к лавкам.
Спал и Шатырбек. Вчера вечером он загулял и попал в «веселый дом». Собирался вернуться до рассвета, чтобы люди не увидели, где проводит ночи знатный человек и друг самого Абдулмеджит-хана, но разоспался. Лежал, широко раскинувшись на спине, и выводил носом немыслимые рулады. Поодаль, разглядывая того, кто разделил с ней в эту ночь ложе, сидела молодая красивая женщина. Волосы ее были распущены, она машинально расчесывала их пальцами худеньких, почти детских рук.
Она вспоминала ночную оргию. Собственно, вспоминать было нечего — вчера Хикмет-хан, сегодня — Шатырбек. Какая разница, кто будет следующий? Она хорошо знала эти ложные чувства, эту фальшивую любовь. Вот и вчера, устало вздыхая, до поздней ночи прождала она, пока явится к ней Шатырбек. А кто он такой — она не знала и даже имени его до этого не слыхала. Носит их шайтан, разных. Знатный, наверно, хан и карман имеет тяжелый. Недаром вчера Шамсие-ханум несколько раз напоминала: «Сегодня тзоим гостем будет один из самых уважаемых ханов! Выкупайся в бане, переоденься и будь с ним поприветливее!» Легко сказать! Как будто можно быть приветливой с каждым встречным! Душа— не лампа, которую можно зажечь в любое время. Каждый приходящий требует ласки и привета, а был ли кто-нибудь сам ласков и приветлив с нею?..
Когда она вспоминала вчерашнюю встречу с Шатырбеком, ее охватывала дрожь. Не церемонясь, он сразу же заключил ее в объятья, волосатым вонючим ртом прильнул к ее губам…
Женщина брезгливо поджала под себя голые ноги. Двадцать лет прожила она на свете, — только двадцать! — а сколько слез выплакала, сколько подушек изорвала зубами… Иной раз она казалась себе уже столетней старухой, для которой не осталось никаких радостей, никаких желаний, — столько грязи и гадости довелось испытать. Она была по горло сыта тем, что называется любовью. Будь она проклята, такая любовь!..
Дверь скрипнула. В комнату, тяжело ступая, вошла Шамсие-ханум, поморщилась от густого винного перегара, оглядела разбросанную посуду, одежду Шатырбека, остановила взгляд на женщине.
— Надо было разбудить его! — хриплым шепотом просипела она и глухо кашлянула в кулак.
Женщина промолчала, одеваясь, накинула на голову чадру и бесшумно выскользнула из комнаты. Покосившись ей вслед, Шамсие-ханум подошла к Шатырбеку, с трудом согнула дородный стан, тронула спящего толстой, в браслетах, рукой.
— Вставайте, хан… Солнце уже взошло.
Шатырбек открыл глаза, поморгал спросонья, почмокал губами. Потом, как подброшенный, вскочил на ноги, кинулся к окну.
— Почему раньше не разбудили?
— Только что рассвело, еще не поздно.
Она принесла стоявшие у порога сапоги, отвернулась, пока гость, сопя и кряхтя, одевался. Когда звуки прекратились, она спросила, кокетливо играя глазами:
— Как провели ночь?.. Она — прелестная женщина, настоящий цветок!
— Что цветок — это верно! — согласился Шатырбек, посмеиваясь и подкручивая усы. — Однако цветок — не бутон, уважаемая Шамсие-ханум!
— Где есть цветы, там найдется и бутон, — многозначительно намекнула Шамсие-ханум.
Шатырбек сунул руку в карман, звякнул серебром,
— Нет-нет, — заторопилась хозяйка, — вы мне деньги пока не давайте! У меня к вам есть другая просьба.
— Что за просьба?
— Не сейчас. Вечером.
— Вечером, уважаемая, я уже в Мазандеране буду!
— Поговорим, когда вернетесь. К тому времени, может быть, отыщу для вас то, что желаете.
— Что ж, хорошо, — согласился Шатырбек и, нахлобучив на глаза папаху, пошел к выходу.
Шамсие-ханум обогнала его, приоткрыв дверь, выглянула наружу.
— Никого нет… Можете идти спокойно.
На улице и в самом деле было безлюдно и тихо. Солнечные лучи освещали только верхушки крыш, на улицах стояла серая полумгла. Радуясь, что не встретил знакомых, Шатырбек прибавил шаг и вскоре оказался в рощице на южной стороне города. Он пробыл там недолго, вышел, поправляя халат, и зашагал к дому Абдулмеджит-хана.
Хан уже совершил утренний намаз и прогуливался по двору. Он не удивился, увидев входящего Шатырбека: когда тот внезапно исчез вчера после ужина, хан сразу все понял. Он и сам был не прочь развлечься и не осуждал других за эту, вполне естественную, слабость. Он только сказал:
— Ты, кажется, вчера жаловался, что у тебя все тело ноет и даже подняться нет мочи?
Шатырбек принял шутку.
— Потому-то я и ушел поскорее, чтобы поправиться, — усмехнулся он, трогая пальцами усы.
— Ну, и как?
— Теперь хорошо!
Усевшись за суфру[68], Абдулмеджит-хан больше не стал интересоваться похождениями своего гостя и без предисловий заговорил о намерениях хакима. Он сказал, что хаким настроен очень решительно и, если туркмены откажутся сдавать коней, пошлет войска.
— Может, ты поговоришь с этим поэтом раньше хакима? — спросил он Шатырбека.
Шатырбек шумно отхлебнул чай, поставил пиалу.
— Дайте мне право решать — разговор будет коротким! Кто он такой, чтобы порочить шах-ин-шаха вселенной? Ну-ка, пошлите тот стих, что вчера читал хаким, в столицу— завтра же по ветру развеют пепел этого поэта!
— Что-то я вас не пойму! — усмехнулся Абдулмеджит-хан. — Дилкеш-ханум провожает его с подарками и почестями, а ты — прах по ветру пустить собираешься…
— Вах, не надо бередить мою рану! Возвращусь благополучно домой, я ей покажу, этой дуре! Пяхей, что станешь делать с глупой женщиной? Поэт-де вызволил ее с детьми из рук двух туркмен! Шайтан ее вызволил, а не поэт! Будь я дома, я им показал бы, кого и как одаривать почестями! Жаль, что не успел…
— Не жалей, — сказал Абдулмеджит-хан, — этому старику и без тебя жить надоело. Пробовал я с ним поговорить. Одно твердит: «Хотите лишить меня жизни — берите ее, а меня оставьте в покое».
— И взял бы! — сказал Шатырбек. — Глаза ему выколоть, голову отрубить, а труп собакам выкинуть в назидание другим!
— Поможет ли?
— Поможет!.. Все мы хорошо знаем характер туркмен, послаблять им нельзя. Сами говорили, что Адна-сердар шелковым стал. Еще раз потопчи его — собакой ластиться станет!
— Шелковый-то он шелковый, — задумчиво произнес Абдулмеджит-хан, — да неизвестно еще, что он под шелком прячет.
Шатырбек выпил остывший чай, налил свежего.
— И хаким — тоже… Новый он здесь человек, заигрывает с туркменами… Напрасно заигрывает! Я бы с первого дня разговаривал с ними обнаженной саблей!.. Что улыбаетесь? Не так я говорю? Валла, ну скажите сами, можно ли исправить туркмен заигрыванием?
— Саблей тоже надо с умом пользоваться, — снисходительно сказал Абдулмеджит-хан, — когда — обнажить, когда — с ножны вложить… Вот ты говорил, что хочешь отрубить поэту голову…
— Говорил и сейчас говорю!
— А знаешь, что потом будет?
— Пусть будет, что будет! Нельзя жить, шарахаясь от собственной тени!
— Нет, это не тень, уважаемый Шатырбек! Это совсем не тень… Его и стар и млад почитают, как всевышнего. Вчера, после того, как ты ушел, хаким беседовал с сердаром Аннатуваком, и тот сказал, что все аксакалы требуют немедленного освобождения Махтумкули. Сказали, что если его не освободят, трудно будет вообще разговаривать с народом. Хаким начал было грозить, что сами аксакалы могут оказаться в таком же положении, как и Махтумкули. Но вы же знаете туркмена— он скорее сдохнет, чем скажет: «Ладно!» Будь в мире все спокойно, проще простого накинуть им на шею веревку и погнать в Тегеран. Да только и без этого шума кругом достаточно. В Мазандеран прибыл гонец от шах-ин-шаха: говорит, огромное войско напало на Азербайджан. И на юге, слышал, положение не лучше.
Шатырбек по-бычьи повел толстой шеей.
— Где нынче положение хорошее? В Хорасане? Там тоже афганцы огонь мечут! Если и дальше так продолжаться будет, не знаю, чему мы станем свидетелями… Надир-шаха— вот кого нужно нам сегодня! Сразу все, как кроты, забились бы в свои норы!
Вошел, поздоровавшись, молодой парень в одежде сарбаза.
— Вас спрашивают его превосходительство хаким!
Неторопливо наливая чай, Абдулмеджит-хан приказал сарбазу:
— Скажи, пусть седлают коней.
Джигит склонил голову и вышел. А Абдулмеджит-хан, опорожнив пиалу, встал и начал одеваться.
Шатырбек озабоченно сказал:
— Больно рань… Видно, какое-то серьезное дело…
Абдулмеджит-хан, пристегивая саблю, пожал плечами.
— Сейчас, кроме туркмен, важнее нет заботы. Опять, наверно, что-нибудь выкинули.
Шатырбек тоже поднялся. Ему хотелось поехать вместе с Абдулмеджит-ханом, и он ждал, что тот пригласит его с собой. У него было что и рассказать о туркменах и посоветовать. Многое он уже высказал хакиму на предыдущих встречах, однако осталось кое-что и в запасе. Но Абдулмеджит-хан сказал:
— Ты пока не уходи никуда. Если будет нужно, пришлю за тобой нукера.
И вот Абдулмеджит-хан, окруженный четырьмя нукерами, едет по самой оживленной улице. Голова его высоко поднята, он чувствует» что на него обращают внимание. То и дело доносится его имя: «Абдулмеджит-хан едет!» В этом нет ничего странного — кто из жителей города не знает хана! Одни останавливаются, почтительно провожая его взглядом, другие с любопытством смотрят в окошко на его торжественное шествие, третьи низко кланяются, выражая свою покорность» Все глаза прикованы к нему, но его взгляд ни на ком не задерживается…
Диван[69] хакима Ифтихар-хана располагался на широком холме в восточной части города. Холм был окружен высокой стеной и, видимо, поэтому в народе назывался Кичи-Кала[70]. Кроме государственных учреждений здесь располагались войсковые части: пехотинцы— внутри, конники— снаружи крепости в специально построенных помещениях,
У Больших ворот Кичи-Кала всегда было полно людей. Иранцы, туркмены, курды приходили сюда по своим делам. Одни располагались прямо на земле у крепостных ворот, других принимали внутри крепости, как почетных гостей. И только по пятницам движение прекращалось, и Кичи-Кала полностью переходила в распоряжение солдат.
Сегодня была пятница. Однако у Больших ворот Абдулмеджит-хан неожиданно увидел целое море лохматых папах. Толпа шумела и гудела, как. потревоженный пчелиный улей, но в общем гаме трудно было уловить смысл отдельных выкриков. Пробиться сквозь толпу тоже не представлялось возможным.
— Скоты! — зло проворчал Абдулмеджит-хан, натягивая поводья. — Смутьяны! На все идут, лишь бы не покориться государству! Ну, посмотрим! Вы попробуйте не дать, а мы попробуем забрать у вас!..
Он повернул коня к Малым воротам. Караульные еще издали узнали скачущего хана и предупредительно распахнули створки ворот. Не сдерживая коня, Абдулмеджит-хан миновал стоящих навытяжку сарбазов. В крепости его встретил юзбаши[71].
— Господин хаким в диване? — спросил Абдулмеджит-хан, прислушиваясь к шуму у Больших ворот.
Юзбаши ответил утвердительно. Хан соскочил с коня, поправил одежду и уверенным шагом направился в помещение дивана.
Хаким Ифтихар-хан не принадлежал к людям, производящим сильное впечатление с первого взгляда. Он был невысок ростом и хил. Изжелта-бледное худое длинное лицо его напоминало лицо наркомана. Лысая голова блестела, как стекло. И однако первое впечатление сразу же сменялось другим, стоило только встретиться с проницательным, острым взглядом хакима, в котором светились ум и трезвая хитрость.
Говорил Ифтихар-хан неторопливо, не меняя бесстрастного выражения лица ни в радости, ни в гневе. Считал себя убежденным мусульманином и ревностно соблюдал намаз, почитая последнее одним из высших достоинств человека. Однако это не мешало ему пользоваться всеми прелестями и благами мира. Несмотря на свои шестьдесят лет, он несколько раз в году менял женщин, согласно обычаю «сига»[72]. Всего несколько месяцев как он пробыл в Астрабаде, а уже имел отпрысков вплоть до самого Мазандерана. Вином, опиумом и гашишем[73] Ифтихар-хан поддерживал бодрость тела и духа.
Когда, предупредительно покашливая, вошел Абдулмеджит-хан, хаким сидел: в отделанной цветным мрамором и устланной коврами большой комнате, где он обычно принимал почетных гостей, и дымил кальяном. От закрытых окон и густого табачного дыма в комнате было душно. Хаким посасывал мундштук кальяна, глотал зеленоватый дым и перебирал в памяти все, что обдумал в эту ночь. О, не дай бог быть хакимом! Каждый день наваливаются тысячи забот. Да еще каких забот! «Собрать пять тысяч лошадей из Туркменсахра!..» Это только сказать легко, а поди попробуй собери эти пять тысяч! И не собрать тоже нельзя — очень просто головы лишишься в это смутное время.
Отняв ото рта кальян, он тяжело кивнул головой, отвечая на приветствие Абдулмеджит-хана. Затем снова сунул в рот мундштук и указал хану место рядом с собой.
— Проходите… Садитесь…
Абдулмеджит-хан быстро сбросил сапоги, мягко ступая по узорным кашанским коврам, прошел на указанное место.
Некоторое время хаким молча дымил. Потом, пристально посмотрев на Абдулмеджит-хана, спросил:
— Видели?
— Видел, ваше превосходительство, — ответил Абдулмеджит-хан, сразу понявший, о чем идет речь.
— Как думаете? Зачем они пришли сюда в такую рань?
Вопрос показался Абдулмеджит-хану весьма праздным, но он только пожал плечами.
— Я вам уже говорил, ваше превосходительство… Собрать у туркмен лошадей…
— Не в лошадях дело, — перебил его хаким. — Вы думаете, они по поводу лошадей пришли? Нет! Они требуют освобождения поэта Махтумкули.
— А-а-а… — протянул удивленный Абдулмеджит-хан. — То, что я сказал…
Хаким уколол его сердитым взглядом.
— Что вы сказали? Что он популярен среди народа? Так это я и без вас знаю! Потому и хочу его видеть. Или вы полагаете, что мне доставляет удовольствие лицезреть бродягу-туркмена? Так их тут и без него достаточно.
Абдулмеджит-хан промолчал, опустив глаза и сделав вид, что не заметил грубости хакима. Ифтихар-хан снова занялся кальяном.
— Скоро приведут его, — сказал он. — Говорят, сам попросил свидания со мной. Может, одумался?
— Как знать, ваше превосходительство, — с приличествующей степенью заискивания ответил Абдулмеджит-хан. — Голова у него седая, но не всегда под серебром золото лежит. Вы, ваше превосходительство, конечно, лучше меня знаете, что хорошо и что плохо. Вы раскусите его с первых же слов. Что касается меня, то я считаю его просто выжившим из ума дервишем.
— Дервиш? — иронически прищурился хаким. — Выживший из ума? — он протянул руку к лежавшим подле него бумагам. — А вот это вы читали?
Хан всмотрелся и кивнул:
— Читал, ваше превосходительство.
— Еще раз прочитайте. Дервиш такое не напишет.
Мы сами когда-то были поэтами не хуже других. Говорят: «Сила калама — голова». Если в голове ума нет, таких стихов не сложишь!
Абдулмеджит-хан понял, что сказал не то, и решил исправить впечатление.
— Не обладая таким необъятным озером ума, как у вас, ваше превосходительство, — склонив голову, сказал он, — трудно понять этих поэтов и ученых!
Приоткрыв дверь, согнулся в поклоне юзбаши и сообщил, что поэт Махтумкули прибыл и ждет повеления его превосходительства.
— Приведите! — сказал хаким. — Чай и сладости приготовьте! Быстро!
Пятясь задом, юзбаши скрылся. Хаким поднялся и пошел к двери. На пороге появился Махтумкули, Поэт внимательно поглядел на хакима и его гостя, потом, слегка поклонившись, поздоровался. Хаким радушно ответил, протянув для приветствия обе руки. Он познакомил поэта с Абдулмеджит-ханом, усадил на почетное место.
Махтумкули много слышал о Кичи-Кала, но еще ни разу не переступал ее порога. И несмотря на это он не осматривал богатых украшений комнаты. Он сейчас не видел ничего, кроме лица хакима. Поглаживая бороду, поэт думал: «С чего же он все-таки начнет?» — и ждал продолжения этого необычного свидания.
Поэт никогда не предполагал, что знакомство с хакимом произойдет при таких обстоятельствах. Он был готов встретить здесь неуважение, грубость, неуместные угрозы. И вдруг — такое радушие, такая вежливость…
Хаким первым нарушил молчание.
— Значит, вы и есть тот самый Махтумкули? — спросил он, с интересом присматриваясь к старому поэту.
Махтумкули кивнул спокойно, с достоинством:
— Я и есть Махтумкули, господин хаким.
— Вы и стихи сочиняете?
— Поэзия от настроения зависит, — уклончиво ответил поэт.
— А в другое время чем занимаетесь?
— Дело для рук всегда находится — лопата, молоток…
Дверь осторожно приоткрылась. С чайниками и пиалами в руках вошли два сарбаза. Хаким взял один из чайников, собственноручно поставил его перед поэтом. Когда солдаты вышли, он выбрал из стопки бумаг один листок и протянул его Махтумкули.
— А вот это стихотворение вы писали в каком настроении— хорошем или печальном?
«Не принимай оскал клыков льва за улыбку», — подумал Махтумкули и взял рукопись. Он внимательно осмотрел ее, прочитал стихотворение от начала до конца.
— Вы вслух читайте, — сказал хаким, — мы тоже послушаем.
Махтумкули еще раз повторил про себя некоторые строки и спокойно сказал:
— Стихи мои.
Хаким ехидно усмехнулся..
— Мы в этом не сомневаемся. Мы о другом спрашиваем: вы их сочиняли при хорошем или при плохом настроении?
Махтумкули ответил с тем же спокойствием:
— Я слышал, вы ученый человек, господин хаким, стихов прочитали, видимо, немало. Мне не пристало объяснять вам смысл слов.
Хаким искоса метнул быстрый взгляд на Абдулмеджит-хана, привычно подавил поднимающееся раздражение и произнес все тем же ровным тоном:
— Что ж, прочитайте вслух стихи, а мы постараемся, их понять.
Для Махтумкули была ясна тонкая игра Ифтихар-хана: он хотел, чтобы поэт сам произнес кощунственные слова. В этом был особый расчет. «Что ж, — подумал поэт, — если ты хочешь, мы удовлетворим твое желание — кто поднял голову, тот бросил жребий».
— Значит вы хотите, чтобы я. прочитал вам эти стихи вслух? — спросил он.
— Вот именно! — сказал Ифтихар-хан. — Именно этого мы и хотим!
— Хорошо, — сказал Махтумкули, — я не могу не выполнить столь приятную просьбу.
Он положил листок на ковер и, глядя на глубокую просинь неба в фигурной решетке окна, начал читать на память:
Мир, одержимый суетой,
Грешит безумными делами.
В Каруны метит род людской,
Все ныне стали крикунами.
О царство непроглядной мглы!
Пустуют нищие котлы;
Народ измучили муллы
И пиры с их учениками.
Где честь? Где верность и любовь?
Из горла мира хлещет кровь.
Молчи, глупцу не прекословь,
Страна кишит клеветниками.
Язык мой против лжи восстал —
Я тотчас палку испытал.
Невежда суфий пиром стал,
Осел толкует об исламе.
Достойный муж, как трус, дрожит;
Красавица забыла стыд;
Шах, как змея, народ язвит,
Хан вьется вороном над нами.
Хаким поднял руку.
— Довольно!.. — в голосе его прозвучал гнев. — Значит, говорите, что шах, как змея, народ язвит?.. А как вы думаете, если бы стихотворение ваше попало не ко мне, а к другому хакиму, более ревностному в соблюдении законов, что бы он с вами сделал? Аллах свидетель, вы непонятны для меня. Другие поэты воспевают трон и корону, слагают дестаны во славу шах-ин-шаха, а бы… Вы, я вижу, сами не знаете, что творите.
— Знаю, господин хаким, знаю! — с достоинством возразил Махтумкули.
— Нет, не знаете! — твердо сказал хаким. — Если бы знали, не подставляли бы голову под топор палача.
— Меня смерть не страшит.
— Не страшит… За жизнь цепляется даже муравей. Не представляйте себя отшельником, поэт.
— Я не отшельник, господин хаким, — ответил Махтумкули. — Мне не чужды радости жизни. Но если бытие беспросветно, зачем человеку бренное тело?
— Слышите? — хаким обернулся к Абдулмеджит-хану. — Он не доволен бытием! Спросите его, какое же бытие ему нужно. Может быть, он хочет быть хакимом? Или желает венчаться шахской короной?
Абдулмеджит-хан осуждающе покачал головой. Махтумкули сказал:
— Нет, господин хаким, мы не претендуем на ваше место. Мы только хотим, чтобы у народа был правитель.
— А разве его нет?
— Сухое дерево тоже дерево, господин хаким, но оно не дает ни плодов, ни тени. Мы думаем о правителе, который бы заботился о народе.
— И что вы понимаете под этой заботой? — сощурился хаким.
— Народ хочет видеть руку, которая не только берет, но и дает, — сказал Махтумкули, — не только бьет, но и ласкает. Справедливую власть все признают, господин хаким. За исключением отдельных негодяев никто не желает скандалов и междоусобиц. Каждый мечтает о мирной жизни. Поезжайте и посмотрите сами — по обе стороны гор народ умывается кровью. Куда ни глянешь — насилия и убийства, убийства и насилия…
Махтумкули замолчал. Хаким, поправляя под локтем подушку, поощрил:
— Говорите, говорите!.. Мы слушаем вас…
Махтумкули наполнил свою пиалу чаем.
— Говорят, что у правдивого слова друзей мало, — продолжал он, — но я скажу вам правду, господин хаким: народ обнищал и обессилел. А ноша поборов тяжелее с каждым днем.
— Какие поборы вы имеете в виду?
— Легче сказать, какие не имею! — с горечью ответил Махтумкули. — Каждый день фирман за фирманом, приказ за приказом! Сегодня приходят за податью, завтра за данью. Есть поборам начало, но нет у них конца. И чем дальше, тем больше их!
— Позвольте! — хаким, подняв руку, прервал поэта и нахмурил брови. Но голоса не повысил, стараясь сдерживаться. — Вы, кажется, протестуете против законных налогов? Но разве не государство — хозяин положения? Разве оно не вольно брать или оставлять?
— Разумеется, государство имеет много прав, господин хаким. Но ни один садовник не станет срубать дерево, чтобы достать плоды. Если вы хотите найти в народе опору, облегчите его положение! Поверьте, господин хаким, не осталось у народа терпения и выдержка его висит на одном волоске.
В разговор вмешался Абдулмеджит-хан. Задрав нос и сердито тараща глаза, он грозно проговорил:
— Ай! Не говорите зря! Благодарите судьбу, что такого хакима встретили. Другой на его месте сразу показал бы вам и недуг и лекарство!
Махтумкули не придал значения угрозе Абдулмеджит-хана. Изучающе глядя на него, он спокойно ответил:
— Господин хан, некогда такой же достойный правитель, как и вы, за справедливые слова жестоко наказал бедняка. Сначала он топтал его ногами, а затем, не довольствуясь этим, бросил в темный зиндан. Но бедняк не отрекся от своих слов. Он сказал хану: «Если прикажете ослепнуть — закрою глаза, велите замолчать — сомкну губы; скажете: «Оглохни» — заткну уши. Но если прикажете быть бездумным скотом, покорно сносящим побои… Нет, этого выполнить не смогу!» Так и я, ага. Вы можете меня и посадить в зиндан и повесить, но пока есть сила в моем теле, вы не можете лишить меня разума. Это никому не удастся! Оттого, что вы умертвите одного мужественного, мужество не умрет. Не забывайте этого, господин хан!..
Абдулмеджит-хану словно плюнули в лицо. От ярости у него глаза чуть не вылезли из орбит. Но он закусил губу и молча проглотил ярость.
Посмеявшись в душе над его положением, хаким примирительно обратился к Махтумкули:
— Разумеется, если возможно, все дела надо решать мирно. Вот есть фирман от самого падишаха вселенной: самое большее за неделю перебросить через горы десять тысяч лошадей. Да, десять тысяч! Ждать нет времени. Со стороны Азербайджана враг рвется к столице. Родина в опасности. А для родины не только лошадей — жизнь отдать мало. Я говорил вашим яшули: благодарите аллаха, что от вас только пять тысяч коней требуют. Да, пять из десяти тысяч. Я говорил им: «Поймите, завтра всех вас могут повести на сражение в сторону Губанских степей. Ведь это война. А когда идет война, у подданных не может быть ни своего скота, ни своей жизни. Так что не жалейте коней». Я хочу по-хорошему разъяснить положение. Другой на моем месте, как говорит хан, не стал бы устраивать совещания, а повел бы войска и забрал все, что нужно. Слава аллаху, чего-чего, а силы и мощи у государства много. Я за один день могу превратить в пепел всю степь. Что вы на это скажете?
Махтумкули не замедлил с ответом.
— Конечно, господин хаким, родина — это священно, — сказал он. — Для родины человек не должен щадить и самой жизни. Только надо прямо сказать, в наше время трудно определить, где начинаются и где кончаются дела во имя родины. Каждый божий день междоусобицы, войны…
Человек радуется, если защитит свой дом. Но это радость одного дня. На утро приходит новый предводитель и, обнажив саблю, требует отдать для родины имущество и жизнь. Вот вы, господин хаким, действительно за один день можете превратить в пепел всю степь. Но ради чего? Разве нужно это родине? Или народу? Вы только ожесточите его. А если народ не с вами — победы вам не видать. И потом, господин хаким, плетью можно ранить сердце, но охладить его нельзя. Народ испытал много грубой силы. Не счесть палок, обломанных о его спину. Но он терпит. Терпит в надежде, что установится мир. Если бы не эта надежда увидеть справедливость, согреться ее теплом, — о, тогда вы узнали бы, что такое гнев народа!
Хаким уже не мог сдержаться. Вначале он собирался закончить разговор с Махтумкули мирно. У него был свой расчет: освободив поэта, он хотел расположить к себе народ. К тому же через Абдулмеджит-хана он уже пробовал угрожать поэту и убедился, что это бесполезно. Но теперь, слушая страстную речь Махтумкули, он не выдержал. Еще немного, и он приказал бы бросить вольнодумца в зиндан. Собрав всю волю, хаким сказал как можно спокойнее:
— Будем считать, поэт, что наш разговор окончен. Приятно было побеседовать с умным человеком. Вы свободны и можете идти куда пожелаете, никто вас не задержит. Надеюсь, что вы сделали нужные выводы из нашей беседы. Я отпускаю вас с миром. Другой на моем месте потребовал бы от вас клятвенных заверений, поставил бы условия. Но я сторонник доброго согласия. Идите, соберите свой народ и посовещайтесь, как лучше выполнить повеление шах-ин-шаха. Кончится дело спокойно — и вам будет хорошо и мне. Если нет… — Он пожал плечами. — После того, как зазвенят сабли, времени для добрых бесед уже не останется!
Поэт допил чай, отставил в сторону чайник и некоторое время сидел в раздумье. Ему хотелось ответить хаки-му. «Ставить условия, потребовать клятву?.. Нет, совесть не выбросишь, как червивое мясо! Не на того напал, господин хаким!»— думал Махтумкули. Но он промолчал, решив воспользоваться показным великодушием хакима и закончить разговор среди народа.
— Проводите поэта, — сказал хаким Абдулмеджит-хану и, не вставая, протянул Махтумкули обе руки.
Махтумкули спокойно простился и вышел. Когда за ним закрылась дверь, хаким встал, потянулся, подошел к окну и, прислонившись лбом к холодному металлу решетки, долго смотрел во двор. Он устал — видимо, сказывалось напряжение, в котором он держал себя во время разговора. Нет, не так-то легко беседовать с такими, как Махтумкули. В иное время он поговорил бы с поэтом на другом языке…
Когда со стороны Больших ворот донесся торжествующий гул толпы, он зябко повел плечами.
Вошел Абдулмеджит-хан, кивнул на окно, скривив губы презрительной усмешкой.
— Встречают своего шахира!
Хаким ничего не ответил и принялся шагать по коврам, опустив голову и заложив руки за спину. Абдулмеджит-хан достал с полки коробку с табаком, набил головку кальяна, разжег его. Затянувшись несколько раз, чтобы кальян разгорелся, он достал из кармана шелковый платок, старательно обтер мундштук и протянул хакиму.
— Прошу, ваше превосходительство!
Хаким принял мундштук, с жадностью глотнул одурманивающий дым табака. После нескольких затяжек помутневшие глаза его заблестели, усталость прошла.
— Видали, какой это дервиш! — сказал он, продолжая думать о Махтумкули. — Вы не смотрите, что он в простом халате. В туркменских степях его почти шахом считают. Вчера за него старики просили, сегодня толпа собралась, а завтра… Но — пусть идет. Надо будет— найдем хоть под землей, не скроется.
— Валла, верные слова, ваше превосходительство! — живо отозвался Абдулмеджит-хан, уже поостывший от недавней злости. — Никуда от нас не денется! Будет приказ— всю степь их в одни сети загоню!..
— Что — сети, — задумчиво сказал хаким. — Чтобы связать противника без веревок, надо иметь сладкий, как мед, язык и холодное, как лед, сердце.
— Разумеется, ваше превосходительство! Но такое умение дано не каждому. Им может обладать только человек с таким светлым умом, как у вас.
На этот раз хакиму почему-то не понравилась лесть Абдулмеджит-хана. Он помолчал и сказал сухо:
— Отдохну немного. С сердаром Аннатуваком и остальными поговорите вы сами. Пусть вечером соберутся в Ак-Кала и проведут все свои совещания, чтобы к завтрашнему утру был ясный и окончательный ответ. Ждать больше мы не имеем времени. Или да, или нет — одно из двух. Поняли?
— Понял, ваше, превосходительство!
Хаким отложил чилим и поднялся. Хан поспешно вскочил. Словно опасаясь, что кто-то может подслушать, хаким сказал вполголоса:
— С Борджак-баем поговорите отдельно. Крепко ему накажите: пусть использует все, чтобы уговорить людей. Если ничего не получится, сразу же после сборища пусть сообщит обстановку. Медлить нельзя!
— Будет сделано, ваше превосходительство!
Хаким посмотрел в окно.
— Скоро сюда явятся Фатех-хан и Нуреддин-хан. Разговор закончим за обедом. Пригласите и Шатырбека.
Абдулмеджит-хан приложил руку к сердцу, склонился в поклоне.
— Слушаюсь, ваше превосходительство!