Глава двенадцатая ВОЛК В ЧАБАНЫ НЕ ГОДИТСЯ

Видела немало бурных дней и тревожных событий за свою длинную историю Ак-Кала. Много крови было пролито у ее стен, много людей осталось под ее развалинами. Кто только ни разрушал и кто только ни восстанавливал ее! Испокон века бурные события почему-то начинались именно отсюда. Здесь впервые обнажились и сабли туркмен и кизылбашей.

Лет пятьдесят назад она грозно царила над окружающей местностью, устрашала своими толстыми стенами. Надир-шах охранял ее, как зеницу ока, называя «воротами Туркменсахра». Но сейчас она мало походила на крепость— в одном из жарких сражений туркмены превратили ее в убежище для сов, оставив лишь жалкие развалины.

Там, где Гурген, огибая Ак-Кала с севера, устремляет свои воды вниз, начинались степи Туркменсахра. Между крепостью и степью, почти касаясь настилом воды, перекинулся через реку мост. Прямо за ним располагалось селение сердара Аннатувака. Оно было ближе других туркменских сел расположено к Астрабаду и поэтому всегда было многолюдным.

Сегодня крепость была особенно шумной. В этом, шуме угадывались сдержанная тревога и ожидание. Люди, заполнившие не только село, но и его окрестности вплоть до Ак-Кала, ожидали окончания большого совета старейшин. Собравшись отдельными группами, они жгли костры, кипятили чай, строили догадки о завтрашнем дне. Все уже знали, что хаким Астрабада ждет окончательного ответа, и каждый хотел знать, к какому решению придут аксакалы.

В центре крепости, разместившись на ровной, как ладонь, площадке, группа людей вела оживленную беседу. Лица сидящих озабочены, в репликах чувствуется сдержанное волнение.

— Э, друг, на защиту хакима не надейся! Он хочет обвести нас вокруг пальца!

— Верно говоришь. Небо нам ближе, чем эти хакимы.

— Нет, не скажи! Ведь когда-то хакимом в Астрабаде был Навои![74]

— Пяхей, кого с кем ровняешь!

— Назначили бы к нам хакимом Махтумкули-ага!..

— Ну, разве правители пойдут на это!

— Что и говорить… Махтумкули-ага не такой, как они. Его за один только давешний стих и султаном мало сделать, не то что хакимом!

— Давайте еще раз его стих послушаем, друзья?

— Давайте!.. А где тот джигит-гоклен?

— Только что был здесь.

— Овез, иним, сходи, разыщи его!

Один из юношей побежал в сторону села и через некоторое время вернулся, ведя за собой Джуму. Сидящие встретили его приветливо. Грузный старик с окладистой бородой указал место рядом с собой:

— Проходи сюда, сынок! Вот здесь садись, чтобы всем видно было!

Несколько смущенный таким вниманием к себе, Джума сел. Старик подал ему собственную пиалу с чаем, предварительно ополоснув ее.

— Как зовут тебя, сынок?

— Джума.

— Мы слышали, что ты ученик Махтумкули. Так ли это?

— Можно сказать, что ученик.

— Очень хорошо! От прямого дерева, сынок, не бывает кривой тени!.. Почитай-ка сидящим здесь еще раз тот стих, а заодно и расскажи про Махтумкули.

Джума читал уже это стихотворение не один раз и не в одном месте. Он выучил его наизусть от первой до последней строки. Отхлебнув несколько глотков чая, он начал рассказывать:

— Давеча, когда мы собрались около дивана, хаким, оказывается, вызвал к себе Махтумкули-ага. Ох и хитрый, этот хаким! Он начал издалека: заставил Махтумкули-ага прочитать одно стихотворение, чтобы поймать его на слове. Но Махтумкули-ага не испугался и прочитал. Хаким начал угрожать: мол, все поэты воспевают шаха, а вы мутите народ. Ну, Махтумкули-ага и выложил хакиму все, что думал! Прямо в лицо ему сказал, что если вы действительно хаким, то позаботьтесь о народе, который захлебывается в горе.

Люди одобрительно зашумели:

— Ай, молодец!

— Тысячу лет тебе, Махтумкули-ага!

— Мерхаба!

— Ну, а потом, — продолжал Джума, — хаким понял, что ему не испугать Махтумкули-ага, и он начал овцой прикидываться. Мол, я человек добрый, а другой на моем месте сразу приказал бы вам голову отрубить. Однако Махтумкули-ага попрощался и ушел при своем мнении. Ушел — и написал новые стихи.

Кто-то спросил:

— Говорят, ты сам лично передал их хакиму?

Джума смущенно сказал:

— Почти что так… Махтумкули-ага, выйдя из дивана, направился прямо сюда, выпил чайник чая, уединился и сел писать. Потом позвал меня и сказал: «Сделай, сынок, копию этого стихотворения и постарайся, чтобы ее вручили хакиму, — пусть знает, как мы уважаем корону и трон». Ну, я все сделал, как он велел, сел на коня и поехал к дивану. Там у ворот двое стражников стояли. Я передал им свернутый листок и сказал, что, мол, поэт Махтумкули посылает личное послание господину хакиму, надо передать немедленно. Они сказали: «Хорошо!», а я хлестнул плетью коня и поскакал в Ак-Кала. Вот и всё!

— Молодец, сынок! — одобрил старик с окладистой бородой. — Прочти теперь стихи!

Джума снова отхлебнул чая, откашлялся, прочищая горло, приосанился и начал:

Иран и Туран под твоею рукой,

Ликуй, попирая святыни, Феттах!

Но помни: ты кровь проливаешь рекой,

Туркмены томятся в пустыне, Феттах!

За слово мое в кандалы закуешь,

Задушишь меня и в колодец швырнешь;

Я правду скажу возлюбившему ложь:

Убийца, ты чужд благостыни, Феттах!

Слезами туркменский народ изошел,

Окрасился кровью мой горестный дол.

Подымутся головы — где твой престол?

Не будет его и в помине, Феттах!

Кто-то не выдержал и крикнул:

— Ай, спасибо, Махтумкули-ага!

— Долгой тебе жизни! — добавил другой. — Тысячу лет тебе!

Яшули с окладистой бородой помахал рукой.

— Эй, люди, прекратите шум! Давайте послушаем стихи до конца, а потом будем говорить.

Джума продолжал:

Народ мой воспрянет, исполненный сил,

А ты на крови свой престол утвердил.

Ты хлеб наш насущный с отравой смесил

И сгинешь в тюрьме на чужбине, Феттах!

Привел ты в страну мою казнь и грабеж,

Ты бьешь по глазам, совершая правежь,

По сорок бичей ты невинным даешь;

Мы тонем в кровавой пучине, Феттах!

Обуглилось небо от нашей тоски,

В удавках людские хрустят позвонки,

Не знают пощады твои мясники,

Но мы — не рабы, не рабыни, Феттах!

О муках Фраги повествует, скорбя;

Когда ты пресытишься, души губя?

Я жив, но распятым считаю себя

За песню, пропетую ныне, Феттах!

Едва Джума закончил последние строки, как со всех сторон снова послышалось:

— Ай, спасибо!

— Да будет жив Махтумкули-ага!

— Тысячу лет ему!

— Мерхаба!

Страстные выкрики толпы, казалось, не поместившись в развалинах Куня-Кала, хлынули в сторону Астрабада. Джуме казалось, что они, достигнув хакимского дивана, сотнями кинжалов проклятий вонзятся в грязную и подлую душу Ифтихар-хана.


Большой совет проходил в доме сердара Аннатувака. Сюда собрались все известные яшули Туркменсахра. Сам Аннатувак, худощавый шестидесятилетний человек с редкой рыжеватой бородой и глубоким сабельным шрамом между бровями, придававшим его неулыбчивому лицу постоянно сосредоточенное выражение, сидел на почетном месте. Вокруг него разместились Махтумкули, Адна-сердар, яшули различных родов: от ганёкмазов — Ильяс-хан, от гарравы — Пурли-хан, от дуечи — Торе-хан, от атабаев — Эмин-ахун, от джафарбаев — Борджак-бай. Остальные сидели поодаль, у стен кибитки.

Совет начался давно, однако к определенному решению все еще не пришли. Старейшины пытались найти лучший выход из положения. Но в чем он?

Пять тысяч лошадей… Как их собрать, если положение народа такое, что хуже не придумаешь? С каким предложением выйти к людям, ожидающим с самого утра? Мнений высказывали много, но общего не было.

— Вот вы, Борджак-бай, тревогу бьете, — говорил сердар Аннатувак, обращаясь к плотному человеку с чистым, холеным лицом, — считаете, что мы, спасаясь от комаров, в муравьиную кучу лезем…

— Да, считаю! — важно кивнул Борджак-бай. — Трудно жить, враждуя с государством!

— Это так. Но разве легко гнуть спину перед каждым выродком? Сами видите, бай, каждый встречный житья нам не дает — вчера подать собрали, сегодня лошадей требуют. Один аллах знает, что падет на наши головы завтра. Будет ли когда-нибудь конец этому произволу? Или так и станем сидеть, положась на милость шаха?

— Кто ж вас заставляет сидеть! — ответил Борджак-бай. — Собирайте войско, идите против кизылбашей! Только у кого мы завтра пойдем искать покровительства? Поклонимся в ноги хивинскому хану? Или у эмира Бухары полу халата целовать будем? Чем они лучше Феттаха?

Борджак-баю ответил Махтумкули:

— Вы правильно говорите, бай, — бухарский эмир и хивинский хан не лучше иранского шаха. И в Хиве, и в Бухаре наши братья захлебываются в крови. Но давайте говорить откровенно: кто виноват в этом? Конечно, прежде всего, мы сами, аксакалы. Враг по существу уже идет на пас с обнаженным мечом, но даже сейчас мы не объединены. Как же не осуждать себя? Распри и вражда — вот что губит нас! И до тех пор, пока мы не объединимся, нас будут терзать и кизылбаши, и хивинцы, и бухарцы, и афганцы. Вот смотрите! — поэт поднял руку с растопыренными пальцами. — Я сжимаю кулак. Видите, как вместе соединяются пальцы? Если отрезать хоть один из них, кулак станет слабее. Одним пальцем ущипнуть нельзя, не только саблю держать! У нас каждый сам по себе. Если все туркмены — ёмут или гоклен, сарык или салор, эрсаринец или алили — будут действовать в согласии, нас не испугает никакой враг. Надо заботиться о народе. Или, стоя друг за друга, самим защищать себя, или присягнуть такому государству, которое сможет защитить наш народ и наши земли. Другого выхода нет.

Не успел Махтумкули произнести последние слова, как Адна-сердар злобно процедил:

— Опять о том же Аждархане?[75]

Борджак-бай, перебирая четки из слоновой кости, понимающе поддакнул:

— Чем соединить свой дастархан с гяуром[76], я лучше предпочту умереть с голоду!

Поддержал и Эмин-ахун:

— С привычным врагом и биться легче. Кизылбаши в тысячу раз лучше, чем русские! Как-никак, а все ж мусульмане…

Перман, сидящий возле порога, не сдержавшись, выкрикнул:

— А разве не от кизылбашей черные круги у нас под глазами, ахун-ага?

Эмин-ахун не удостоил его ответом, только бросил в его сторону презрительный взгляд.

Сердар Аннатувак сказал после минутного молчания:

— По-моему, шахир Махтумкули говорит верные слова. Пока мы не в состоянии защитить себя сами, нужно присягнуть такому государству, которое может оградить нас от бед. Весь народ живет мечтой о покое и мире. И по-моему, совсем не важно — гяуры ли, мусульмане ли, — только бы избавили нас от грабежей и войн. К тому же мы до сих пор никакого вреда от русских не видели, а свои мусульмане ежедневно предают огню и мечу наши селения. Думаю, будь во главе русских сам аджитмеджит[77], и то хуже теперешнего нашему народу не будет.

Сосед Пермана, черный, как жук, ёмут, крикнул:

— Если бы русские были коварны, азербайджанцы и лезгины не присягали бы Аждархану! Они тоже мусульмане, как и мы!

— Правильно, Нурджан! — согласился сердар Аннатувак. — Они тоже мусульмане, однако защиту ждут с той стороны, от русских. И поступают они так потому, что нет у них больше сил терпеть гнет кизылбашей. У кого повернется язык сказать, что они изменили вере?

— Не надо путать сюда веру, — сказал Махтумкули. — В мире много религий, но бог у людей — один. Неразумно осуждать правое дело только потому, что его делают люди другой веры. Мы знаем многих единоверцев, которые, забыв об аллахе, служат черному богу корысти. Но — сейчас спор не о том. Речь идет о благе народа и страны. Покой нужен всем. Подавляющее большинство кизылбашей также ненавидит распри и войны. Однако Иран — слабое и неупорядоченное государство. Каждый хаким считает здесь себя султаном, напяливает на голову корону и мутит воду. Хива и Бухара тоже не лучше. У Афганистана не осталось и половины прежней силы. Вот потому я и говорю, что нужно присягнуть более сильному государству.

Эмин-ахун закатился старческим кашлем, с трудом отдышался, вытер грязным платком глаза и рот.

— Ох, не знаю, — заговорил он. — Как бы не попасть в лапы орлу и не лишиться последнего.

— Лучше быть в лапах у орла, чем жить под крыльями воробья, который сам всего боится, — сказал Махтумкули.

От злости на морщинистом лбу ахуна показались крупные капли пота. Он ненавидяще посмотрел на поэта, но промолчал, опустив глаза. Некоторые, видя в каком глупом положении он оказался, прыснули в кулак.

Сердар Аннатувак, подняв голову, обвел присутствующих внимательным взглядом.

— Все эти разговоры — дело будущего, — сказал он. — Говорите, что станем делать сегодня. Хаким ждет нашего ответа.

Перман откликнулся первым:

— Я скажу, что делать, сердар-ага! Пусть каждый даст по своему состоянию! Вот у меня — единственный конь… Говорят: «Имеющий коня, имеет крылья». Но я завтра же отведу его, если прикажете!

Черный Нурджан хлопнул его по колену:

— Зачем завтра! Сейчас веди!

— Могу и сейчас, — погрустнев, сбавил тон Перман. — Пусть Борджак-бай и другие тоже отдадут хотя бы половину тех лошадей, что пасутся у них в степи. Тогда и шах будет спокоен и народ от лишних бед избавится.

Нурджан криво усмехнулся:

— От комаров спасемся и в муравьиную кучу не сядем…

Перман не успел еще осознать смысл этой реплики, как зашипел Борджак-бай, перекосившись и дергая щекой:

— Ты, джигит, в чужой тарелке горошин не считай! Скот мой, захочу — отдам, не захочу — никто не заставит.

— Не сердитесь на джигита, бай, — вмешался Аннатувак. — Когда мы выйдем к народу, думаю, народ скажет то же, что и он. Тревожные дни угрожают всем — и бедным и богатым. Если мы сейчас не поможем друг другу, то какая польза от того, что мы родичи, единоверцы? Вы говорите, скот — ваш. Это так, и ваша воля распоряжаться им. Но если завтра сюда придут кизылбаши, вы можете лишиться не только скота, но и самой жизни.

Холеное лицо Борджак-бая побледнело, на губах показалась пена.

— А я что говорю! — заорал он. — То же самое говорю! Не имей врагом государство, — оно может обрушить на тебя войско! Норы не найдем, чтобы спрятаться, разоримся вконец! Вот мои слова! А вы…

— Что — мы? — спокойно сказал сердар Аннатувак. — Мы говорим: или отдадим все, что имеем, и отведем от себя беду, или положимся на кривую саблю. Если вы знаете третий выход, — говорите, мы послушаем.

Прямота сердара Аннатувака была известна всем сидящим. Сердаром прозвал его народ за мужество и отвагу еще в те времена, в правление шаха Агамамеда, когда Аннатувак не раз брал в руки меч справедливости. Он душой болел за народ и опирался на него во всех своих решениях. И люди платили ему доверием, уважением и любовью. Вот почему не только Адна-сердар или Борджак-бай, но и такие высокопоставленные лица, как Ифтихар-хан, считали за лучшее советоваться с ним.

Адна-сердар и Борджак-бай, хотя и оказались сообщниками на совете, не питали друг к другу особого уважения. Если один говорил от имени всех гокленов, то второй, представитель одного из крупнейших ёмутских родов, выступал от имени всех ёмутов. В эти два племени входили большинство туркмен, подвластных Ирану. Остальные племена были малочисленны и разобщенны и в трудные дни искали защиту либо у гокленов, либо у ёмутов.

Борджак-бай был знатнее и изворотливее Адна-сердара. Он был вхож ко многим большим людям Астрабада, вел с ними негласную торговлю. Неспроста хаким сделал его своим тайным поверенным на совещании аксакалов, и Борджак-бай старался изо всех сил выполнить поручение хакима. Однако он понимал, что шансов для этого очень мало. И вот теперь совсем зря погорячился…

— Ладно, — сказал он, — я согласен. Конечно, тяжесть на плечах народа и так не легка, но если завтра поднимется буря, будет еще тяжелее… Давайте решать дело спокойно. Вон тот джигит-гоклен предложил каждому сдать лошадей по возможности. Пусть будет так — я даю двадцать коней!..

— Сколько, вы сказали, бай-ага? — изумился Перман.

— Двадцать!

— А сколько у вас останется?

— Это не твоя забота, джигит!

— Почему же, бай-ага? Если вы отдадите только двадцать от сотни, и то там останется восемьдесят лошадей, А я отдаю единственного коня. Сколько же у меня останется?.. А вы говорите, что не моя забота!

— Ты, что, на мое богатство заришься? — снова начал раздражаться Борджак-бай. — Не забывай, джигит, что у зависти рот шире лица, самого себя глотает!

— Не горячитесь, бай-ага, не бросайтесь словами, — посуровел Перман. — Осторожное слово — крепость, неосторожное — камень на голову… Ваше пусть остается вашим, но имущие должны пожалеть бедняков!

Ответ Пермана подействовал на Борджак-бая ошеломляюще, а Адна-сердара просто взорвало.

— Я ухожу! — бросил он сердару Аннатуваку. — Поговорили вдоволь!.. Каждый болтает, что ему в голову взбредет… Идем, Илли!

Илли-хан, набычившись, стал пробираться вслед за отцом.

— Постойте, сердар! — сказал Аннатувак. — Садитесь, еще ничего не решили!

Однако Адна-сердар, не обращая внимания ни на кого, махнул рукой и вышел. Вскочил и Борджак-бай.

— Пяхей, каждый тут считает себя мыслителем! Скоро баранов некому будет пасти! — пробормотал он и направился к выходу.

Сердар Аннатувак покачал головой:

— Сколько спеси в людях!

На некоторое время воцарилось молчание. Его нарушил Эмин-ахун:

— Давайте, уважаемые, оставим совет до утра. К тому времени и Адна-сердар с Борджак-баем отойдут — без них ведь все равно не решим дела…

Ахуну никто не возразил, и Аннатувак неохотно согласился:

— Ладно! До завтра совсем мало времени осталось. Посмотрим, что принесет утро.


Весть о том, что Адна-сердар и Борджак-бай покинули совет, молниеносно облетела селение. Почти все единодушно осудили их поступок. Одни говорили: «Ай, что им! К ихнему стаду волк не подступится». Другие выражались более откровенно: «Будь оно проклято, это байское племя! За добро свое трясутся, живоглоты! Привыкли на горбу бедняков ехать!»

Упрямых предводителей попробовали уговорить. Однако Адна-сердар взбеленился окончательно и, несмотря на позднее время, уехал со своими нукерами в Хаджи-Говшан, сказав, что сам знает, как ему поступать.

Борджак-бай сделал вид, что поддался на уговоры Эмин-ахуна. Собственно, он и не собирался уезжать, а покинул совет только потому, что торопился сообщить положение Абдулмеджит-хану. Очень кстати пришелся и отъезд Адна-сердара.

Наступила ночь. Она была не темнее и не душнее обычных, но налитая в ней тревога долго не давала людям уснуть. Наконец, после полуночи Ак-Кала успокоилась и затихла.

Махтумкули не спал. Опершись на руку, он полулежал в темной кибитке и перебирал в памяти события дня. Они были малоутешительными. Надежд, что дело может закончиться благополучно, почти не оставалось. А нужно ли, чтобы все закончилось благополучным соглашением с хакимом? Нарыв назрел. Народ бурлит, как кипящий котел. Все время он призывал к миру и согласию, считая, что нет не разрешимых мирным путем противоречий. Может быть, он ошибался? Может быть, бывают моменты, когда судьбу народа решает не рассудительная мудрость, а сила и мужество? Он призывал к согласию, но разве о согласии говорят его пламенные строки о тиране, которые он написал под влиянием разговора с Ифтихар-ханом? Разве согласие утверждают те его стихи, которые заставил читать хаким? Нет, видно, разум подсказывает одно, а сердцу хочется другого. Кому из них верить? Седой ли мудрости, почерпнутой у многих философов и в долгой жизни, или маленькому комочку живой плоти, тревожно стучащем в груди?

Осторожно ступая, вошел Перман. Полагая, что Махтумкули спит, он начал шарить в темноте, отыскивая постель. Старый поэт окликнул его:

— Это ты, сынок?

— Я, Махтумкули-ага, — отозвался Перман и начал клацать кресалом, высекая огонь.

— Как там, все тихо?

— Пока тихо.

— Ну, ложись, сынок, отдохни немного. Наверно, скоро уже рассветет.

— А вы почему не спите, Махтумкули-ага?

— Попробую и я уснуть.

Перман отстегнул саблю, положил сложенный халат под подушку, чтобы было повыше, и с удовольствием вытянулся, сладко зевнув. Вскоре богатырский храп уже потрясал стены кибитки. Однако он не мешал Махтумкули думать — в голове поэта уже теснились новые строки, — они двигались одна за другой, как всадники в походном строю, звенели отточенной сталью рифм, вспыхивали молниями метафор и сравнений. Не хотелось вставать, чтобы зажечь погашенный Перманом каганец, но старый поэт мог и не записывать — память пока еще ни разу не подводила его. И он продолжал лежать, шевеля во тьме губами…

Образы рождались как бы сами собой и целиком захватили Махтумкули. Он не обратил внимание на крик петуха, не услышал и другой крик, не петушиный. Однако храп Пермана моментально затих, а через мгновение джигит встревоженно поднял голову.

— Слышите, Махтумкули-ага? — спросил он.

Махтумкули очнулся.

— Ты что-то сказал, сынок?

— Кричат! — прошептал Перман, торопливо натягивая сапоги.

Теперь и Махтумкули услышал чей-то невнятный крик. Сердце нырнуло вниз: кизылбаши?

— Быстрее! — сказал он и заторопился, одеваясь.

На улице, между двух кибиток, натужно покашливая, стоял сердар Аннатувак и тревожно смотрел в ту сторону, откуда доносились крики.

— Слышите? — кивнул он Махтумкули.

Перман прислушался и заявил:

— Илли-хан орет!.. Клянусь богом, это его голос!

Перман не ошибся. Через несколько минут появился

Илли-хан в окружении взволнованной толпы. Он глыбой громоздился на взмыленном коне и, заикаясь сильнее обычного, кричал:

— В-в-в-вай, б-б-б-братья!.. Н-н-н-на п-п-помощь!.. Ув-в-в-вели!.. П-п-п-помогите!

Сердар Аннатувак взял храпящего коня под уздцы.

— Успокойся, Илли-хан, — сказал он негромко. — Успокойся и толком объясни, что случилось.

Но толстяку Илли-хану успокоиться было, видимо, не так просто.

— У-у-у-увели! — продолжал кричать он.

— Кого увели?

— Отца увели!..

— Кто увел?

— К-к-к-кизылбаши!.. В-в-вай, горе!..

Сердар Аннатувак огляделся по сторонам и приказал двум джигитам:

— Алты! Овез! Быстро на коней! Разузнайте, в чем дело!

Весть о пленении Адна-сердара не очень-то огорчила аккалинцев. Так тебе и надо, думали многие, это тебя за спесь аллах наказал, за пренебрежение к народной беде. Аннатувак, морщась, сказал Илли-хану:

— Перестань кричать! Криком не поможешь… Скажи, зачем вас понесло в Хаджи-Говшан на ночь глядя?

Илли-хан вырвал у него из рук повод.

— От в-в-вас, ёмутов, б-б-больше и ждать н-н-нечего! Н-н-небо ближе, ч-ч-чем вы!

— Постой, Илли-хан! — протиснулся к нему Перман. — Я такой же гоклен, как и ты…

— Ты н-н-не гоклен! — крикнул Илли-хан и стегнул коня. Толпа поспешно расступилась.

— Езжай, харам-заде![78]— сказал кто-то ему вслед. — Может, и ты в руки кизылбашей попадешь!

— Скатертью дорога, проклятье твоему отцу! — добавил другой.

Хотя сердар Аннатувак не очень сожалел о пленении Адна-сердара, его тем не менее сильно обеспокоило то, что где-то поблизости рыскают сарбазы. Он и раньше предполагал, что, предложив решить дело мирным путем, хаким все же не станет терять времени. Поэтому, сообразуясь со своим давним военным опытом, он во многих местах между Астрабадом и Ак-Кала поставил сметливых парней с наказом крепко смотреть по сторонам и в случае чего поднять тревогу. Однако в восточной стороне, до самого Куммет-Хауза, никто не наблюдал, — Аннатувак решил, что там нет ни мостов через реку, ни достаточно широкой лощины для прохода большого числа воинов. Вероятно, сарбазы воспользовались его оплошностью. А может быть, они поступили по-иному. Во всяком случае ясно было одно: переход регулярных войск через Гурген означал, что сабли обнажены. И значит…

Развиднелось как-то очень быстро и незаметно. Воздух был неподвижен и душен не по-осеннему.

Аннатувак расчесал пальцами рыжую бороду, обвел взглядом толпу. Собрались, вероятно, все, кто ночевал в крепости и около нее. Люди молчали, и в этом молчании было что-то зловещее, как в недобром затишье перед грозой.

От толпы отделился маленький старичок, совершенно беззубый, с длинной белоснежной бородой.

— Народ ждет ясного слова, сердар! — крикнул он,

подняв руку. — Чем кончился ваш совет?

Его поддержали:

— Сколько можно совещаться! Люди извелись, ожидая решения!

— Если ничего не выходит, скажи! Все будем думать!

— Верно говоришь, Курбан-ага! Народом решим!..

Сердар Аннатувак поднял руку, призывая к молчанию.

— Вот и решайте! — сказал он, когда крикуны успокоились. — Слово за вами!

Толпа загудела. Белобородый старичок подошел ближе к сердару и, глядя ему прямо в глаза — снизу вверх, — сказал:

— Сердар! Если слово за нами, то скажу его я! И слово будет такое: сломать мост через реку и дать кизылбашам шиш вместо лошадей! Пусть идут на нас, если смелости хватит!

Он повернулся к толпе, поднял вверх маленькие сухие руки:

— Так я сказал, люди, или не так?..

— Верно! — закричали со всех сторон. — Правильно!

— Молодец, Курбан-ага!

— Спасибо за доброе слово!

— Ломайте мост!

— Не давать им лошадей!

— Ломайте мост!

Сердар Аннатувак помолчал, словно ждал еще какого-то иного решения. Но люди были единодушны в своем порыве. Он тяжело вздохнул и взмахнул рукой в сторону моста:

— Идите, ломайте!

Толпа с шумом и воем ринулась к мосту.

— Берите лопаты!

— Топоры несите!

— Жгите его огнем! Пусть от него и следа не остается!

— Ломайте!

Казалось, не на мост, а на ненавистного врага двинулось бурлящее человеческое море. Время разговоров кончилось — пора было действовать.

Махтумкули положил руку на плечо Аннатувака, стоявшего в тяжелом раздумье с опущенной головой.

— Не думайте о плохом, сердар. Вы поступили правильно.

Сердар не шелохнулся, но лицо его просветлело.

Весть о разрушении моста у Ак-Кала, переходя из уст в уста, из аула в аул, уже до полудня дошла до Куммет-Хауза. Ее передавали люди друг другу, ее несли специально посланные Аннатуваком гонцы. Они передавали слова сердара: «Каждый, кто считает себя мужчиной, пусть перевозит своих детей и имущество к Соны-Дагу. К вечеру всем собраться в Ак-Кала!»

Слова имели предельно ясный смысл: враг приближается, родная земля требует защиты у своих сыновей. Вздыхая и проклиная судьбу, люди разбирали кибитки, увязывали вьюки. Легко сказать о переселении, но попробуй оставить обжитые места! Все вокруг приобрело особый смысл, особую цену. Даже сухие арыки, даже по-осеннему лысые, неприветливые курганы стали такими дорогими, что, казалось, покинуть их почти все равно, что распрощаться с жизнью. Но покидать было нужно, иного выхода не оставалось.

Отослав Пермана в Хаджи-Говшан, старый поэт сидел в кепбе сердара Аннатувака и старался сосредоточиться на стихах, тех самых, что родились минувшей ночью. Очень мешала раздраженная, суетливая перекличка женщин, и Махтумкули досадливо морщился, с трудом ловя ускользающую строку.

— Махтумкули-ага, вас ждут! — вбежал запыхавшийся Джума.

— Кто ждет, сынок?

— Сердар-ага и другие!

— Где?

— У моста! Весь народ там собрался!

Махтумкули взял листок с переписанными набело стихами, протянул Джуме:

— Сохрани.

Он аккуратно сложил бумагу и письменные принадлежности в маленькую торбочку, положил ее в хурджун, накинул халат.

Обе кибитки сердара Аннатувака были уже разобраны, женщины и дети увязывали вьюки, подбирали остатки домашнего скарба. Увидев вышедшего из мазанки Махтумкули, они на минуту прервали работу, но времени для разговоров не оставалось, и снова зазвучали торопливые голоса, заметались фигуры в длинных, до земли, платьях.

У моста собрались жители не только Ак-Кала, но и окрестных сел. Людей было столько, что, казалось, ступить некуда. Однако Махтумкули шел свободно — ему быстро уступали дорогу. Сердар Аннатувак поздоровался, сказал:

— Народ ждет вас, Махтумкули-ага!

И отступил в сторону.

Никогда еще за свою долгую жизнь Махтумкули не приходилось говорить перед такой массой людей. Он испытывал необычную робость и смущение, и в то же время ему очень хотелось поговорить с народом, раскрыть ему душу. Стоя на возвышении, он собирался с мыслями. Молчали и люди, ожидая, что скажет поэт.

Махтумкули медленно поднял голову, и голос его, казалось бы тихий, властным зовом суриая долетел до самых задних рядов:

Нет больше равновесья на земле..

Какие судьбы смотрят в наши лица!

Клокочет мысль, как кипяток в котле:

Не тронь ее, она должна пролиться!

Толпа сдержанно зашумела, и шум походил на грозный рокот моря перед бурей. Голос старого поэта стал тверже и громче:

За Соны-Даг врага! И племена

Покроют славой наши имена.

Туркмены, в битву! Чтобы вся страна

Не плакала над нами, как вдовица!

Мы не напрасно кровь свою прольем:

За наши семьи, за родимый дом.

Друзья, мы все когда-нибудь умрем,—

Настало время смерти не страшиться.

Народу ныне говорит Фраги:

Мечь доблести, отчизну береги,

Да не коснутся наших роз враги!..

Клекочет месть, как ярая орлица!

Толпа снова заколыхалась, послышались возгласы одобрения. Сердар Аннатувак сердечно пожал руку Махтумкули, громко, чтобы все слышали, сказал:

— Да сбережет вас аллах для народа!

Со всех сторон протянулись руки, раздались слова одобрения и благодарности. Народ гордился своим поэтом.

* * *

Попив чаю и посовещавшись с сердаром Аннатуваком, Махтумкули стал собираться к отъезду в Хаджи-Говшан. В это время вошел Борджак-бай. Он был зол и испуган, его холеное лицо покрывали лихорадочные пятна, глаза суетливо бегали. Не ожидая приглашения, он прошел в глубь комнаты, нервно швырнул в сторону тельпек и, тяжело дыша, сказал:

— Зря вы мутите людей, поэт! Напрасно подогреваете их чувства!..

Махтумкули промолчал, ожидая, что еще скажет Борджак-бай, — ведь не затем же он пришел, чтобы только высказать свое недовольство.

— Мутите! — повторил Борджак-бай, распаляясь. — Мост поломали, народ взбунтовали!.. А что дальше?.. Что дальше делать будете?

— Напрасно, бай, поднимаете пыль, — спокойно возразил Махтумкули. — Разве я взбунтовал народ? К бунту никто не стремится, но он неизбежен, когда жизнь становится тяжелее каменной горы. Нестерпимый гнет — вот что взбунтовало народ! Но если вы болеете душой за людей, если вы имеете возможность облегчить их положение, я берусь успокоить их.

— Разрушить мост приказал я, — добавил сердар Аннатувак. — Если вы найдете иной выход из положения, исправить разрушенное недолго.

Борджак-бай дрожащей рукой налил чаю в пиалу, пододвинутую сердаром, выпил одним глотком, налил снова и снова выпил.

— Бейся до крови, но оставляй путь к миру, — сказал он, отдуваясь. — Надо и о завтрашнем дне думать! Легко ли меряться силами с государством? Завтра кизылбаши придут сюда с огромным войском, — что тогда станем делать!

Аннатувак сощурился.

— Что же вы хотите предложить, бай?

— Надо постараться отвести беду с полдороги, пока еще не поздно. Давайте поедем снова к господину хакиму. Он человек разумный, — поймет.

— А если не поймет?

— Ну, тогда посмотрим…

В разговор вмешался Махтумкули.

— Я вижу, что бай действительно заботится о народе! — сказал он со скрытой иронией. — Верно, что от беды полезно уйти с полдороги. Что ж, Астрабад совсем недалеко, пусть бай съездит к хакиму. Может быть, ему посчастливится поймать птицу Хумай[79].

Борджак-бай свирепо уставился на Махтумкули.

— Почему это я должен ехать один? А вы? Боитесь? Что, у меня две жизни, что ли?!

— Разве в этом дело? — пожал плечами Махтумкули.

— А в чем же?

— В том, что вы верите хакиму, а я не верю. В этом мире не может быть хороших хакимов. Все они, как голодные волки, рвут добычу. Может ли волк быть чабаном? Не может, бай, даже если его нарядить в шкуру овцы. Вы говорите о жизни, бай. Если бы ценой моей жизни можно было хоть немного улучшить положение народа, поверьте, я не задумался бы пожертвовать ею сейчас же! Все горе в том, что это не поможет. И смелость, бай, тоже надо проявлять в нужное время. Как говорится: «Не трудно мнить себя Рустемом[80] — трудно быть им».

Не находя, что ответить, Борджак-бай молча посапывал. Сердар Аннатувак заметил:

— Скажем, что хаким действительно разумный и хороший человек. Но что он может сделать, если у него приказ свыше? Не возьмет же он наши беды на свою голову?

— В этом-то и суть дела, — сказал Махтумкули, — зло — в сидящих наверху.

Борджак-бай надел тельпек, поднялся.

— Посмотрим, чем это кончится! — с угрозой бросил он и вышел.

Его никто не стал задерживать.

Загрузка...