18

Гость слышит вопрос, но не двигается. Он сидит, спрятав лицо в ладони, опираясь локтями на поручни кресла. Тяжело вздыхает, наклоняется вперед, одной рукой проводит по лбу. Хочет было ответить, но генерал не дает ему сказать:

— Прости, — перебивает он. — Видишь, я все высказал. — Хенрик пытается быстро закончить фразу чуть ли не извиняющимся тоном. — Я должен был сказать и теперь, когда выговорился, чувствую, что неправильно задал вопрос, создал для тебя мучительную ситуацию, ведь ты хочешь ответить, хочешь сказать правду, а я неправильно спросил. Мой вопрос прозвучал как обвинение. И не стану отрицать, в душе моей все эти десятилетия жило подозрение, что та минута в предрассветном лесу на охоте была не просто мгновением случайно посетившей идеи, подходящим моментом, удобной возможностью, подсказкой из подземного царства, — нет, меня мучает подозрение, что этой минуте предшествовали другие минуты, вполне себе трезвые и будничные. Потому как Кристина, узнав, что ты уехал, сказала: «Струсил», — и больше ничего, это было последнее, что я от нее услышал, и это последний приговор тебе, который она облекла в слова. А я остаюсь с этим словом один на один. Струсил — почему?.. — раздумывал Я потом, много позже. Струсил — перед чем? Перед жизнью? Нашей общей жизнью или вашей вдвоем совместной жизнью? Струсил перед смертью? Не смел и не хотел ни жить, ни умереть с Кристиной?.. Вот над чем я ломал голову. Или струсил перед чем-то другим, не перед жизнью, не перед смертью, не убежать побоялся, не Кристину у меня забрать и даже не отказаться от Кристины, нет, просто струсил перед самым простым и чисто полицейским фактом, перед тем, о чем заранее договорились моя жена и мой лучший друг, что спланировали вдвоем? И план этот не удался, потому что ты оказался трусом?.. Вот на какой вопрос я хочу получить ответ еще раз в своей жизни. Но до этого я неточно спросил, прости; потому я и перебил тебя, поняв, что ты готовишься ответить. Ведь этот ответ с точки зрения человечества и Вселенной не важен, но важен для меня, единственного человека, который таки хотел бы узнать в самом конце, когда та, что обвинила тебя в трусости, уже обратилась в пыль и прах: хотел бы узнать, перед чем же ты струсил. Ведь я узнаю правду, если твой ответ поставит точку в моем вопросе, и не узнаю ничего, если с полной уверенностью не буду располагать ответом на этот частный вопрос. Последний сорок один год я живу между всем и ничем, и нет никого, кто мог бы мне помочь, только ты. А я не хочу умереть в неведении. И тогда лучше и достойнее было бы, если бы ты сорок один год назад не оказался трусом, как постановила Кристина, да было бы человечнее, если бы пуля разрешила то, чего не смогло разрешить время: подозрения, что вы вдвоем сговорились убить меня, а ты струсил и оказался неспособен осуществить задуманное? Я хотел бы все-таки это узнать. Все остальное лишь слова, лживые выдумки: измена, любовь, интриги, дружба — все меркнет перед проливающей свет силой этого вопроса, бледнеет, точно мертвецы и нарисованные портреты, когда крылья времени скрывают от нас их очертания. Меня уже ничто не интересует, я не хочу знать об истинной природе вашей связи, не хочу знать подробности, «почему?», «как?» — это меня уже не занимает.

В конце концов все «почему» и «как» между мужчиной и женщиной всегда до ничтожного одинаковые… Жалкое в своей простоте зрелище. Всегда «потому» и «так», потому что именно так могло произойти и произошло. Вот и вся правда. В финале разбираться в деталях нет смысла. Но суть, правду очень даже имеет смысл выяснить, иначе зачем же я жил? Ради чего перенес сорок один год? Зачем ждал тебя — не так, как ждет брат неверного брата, не так, как друг ждет сбежавшего друга, нет, я ждал тебя как судья и жертва в одном лице ждет обвиняемого. И теперь обвиняемый сидит здесь, я спрашиваю, и он хочет ответить. Но верно ли я спросил, верно ли сказал все, что ему, преступнику и обвиняемому, надо знать, если он хочет сказать правду? Кристина, как видишь, тоже ответила — и не только своей смертью. Спустя годы после ее ухода я нашел тот самый дневник в обложке из желтого бархата, что напрасно искал в ящике ее письменного стола как-то ночью — в исключительно памятную для меня ночь, которая настала после той охоты. Тогда книжечка куда-то подевалась, ты на следующий день уехал, а с Кристиной я больше не разговаривал. Потом Кристина умерла, ты жил в далекой стране, а я жил в этом доме, куда обратно переселился после смерти Кристины, — хотел жить и умереть в тех комнатах, где родился, где рождались, жили и умирали мои предки. Так оно происходит и теперь, ибо у вещей есть определенный порядок, и этот порядок не зависит от нашей воли. Но книжечка в желтом бархатном переплете тоже продолжала жить таинственной жизнью рядом с нами и над нами во времени. Эта книжка, особая «Книга искренности», страшное признание, полное и безусловное признание Кристины в любви, сомнениях, страхах и своей тайной сущности. Книжечка жила, и я ее нашел — позже, много позже, среди вещей Кристины, в коробке, где она прятала портрет матери на слоновой кости, отцовский перстень-печатку, засушенную орхидею — когда-то ее подарил ей я — и эту желтую книжечку, перевязанную голубой лентой.

Ленту Кристина запечатала отцовским перстнем. Вот эта книжечка, — генерал протягивает другу дневник. — Вот что осталось после Кристины. И я не взломал печать, ведь жена не оставила письменного разрешения, не приложила инструкцию к этой части своего наследства, и к тому же я не мог знать, мне ли предназначалось это признание из загробного мира или тебе. Скорее всего, в этой-то книжечке и содержится правда: Кристина никогда не лгала, — эти слова Хенрик произносит уважительно, строгим голосом. Но Конрад не тянется за книжкой. Спрятав лицо в ладони, он сидит неподвижно, смотрит на перевязанную голубой лентой и запечатанную голубой же печатью тоненькую книжечку в желтой бархатной обложке. Он не шелохнется, даже ресницы не дрожат.

— Хочешь, вместе прочтем послание Кристины? — спрашивает генерал.

— Нет, — отвечает Конрад.

— Не хочешь прочесть или не смеешь? — В голосе Хенрика появляются холодные ноты, он спрашивает с чувством собственного превосходства, как старший по званию или общественному положению.

Тянутся минуты. Старики не сводят глаз с книги, которую генерал так и держит перед Конрадом, рука его тверда.

— На этот вопрос, — произносит наконец гость, — я отвечать не стану.

— Понимаю, — по-особенному довольным тоном отзывается генерал и неторопливым движением бросает тонкую книжечку в камин. Зола начинает переливаться темным, поглощая жертву. Она медленно, испуская клубы дыма, впитывает содержимое книжечки, на поверхности выскакивают небольшие язычки пламени. Старики не двигаясь смотрят, как пламя набирает силу, благодаря неожиданной добыче в камине разгорается огонь, начинает дышать и поблескивать, пламя вздымается выше, восковая печать уже оплавилась, от желтого бархата идет горький дым, листки цвета слоновой кости словно бы переворачивает невидимая рука, на мгновение в пламени виден почерк Кристины, заостренные, резкие буквы, которые когда-то нанесла уже истлевшая рука, а теперь и буквы, и бумага, и сама книжечка обращаются в прах, как та, что когда-то исписала эти страницы.

В центре угасшего очага остается лишь черная зола шелковистого оттенка, похожая на кусочек траурного муара. Хенрик и Конрад пристально и молча смотрят на эту черную золу с шелковым отливом.

— Ну теперь-то можешь ответить на мой вопрос, — заговорил генерал. — Нет больше свидетеля, способного тебя обвинить. Знала ли Кристина, что ты в то утро в лесу хотел меня убить? Ответишь?..

— Теперь уже я на этот вопрос тоже не отвечу, — произносит Конрад.

— Хорошо, — глухо, почти равнодушно отзывается генерал.

Загрузка...