34

Сашу задержала ночная компания. На восьмом этаже шла разборка: горничная, надо полагать, это была горничная, увещевала двух жизнерадостных мужиков. Саша не стал ждать, до чего они там договорятся, оставил лестничную площадку, где таился за дверью, и вернулся на балкон — торопиться особенно было некуда.

Он стоял на балконе, когда вывел его из задумчивости шум машины и резкий свет фар, что стлался под ним по земле. Машина не проехала, остановилась прямо под балконом, фары погасли, и тогда Саша разглядел на крыше выключенную мигалку. Отчетливо послышался приглушенный металлический щелчок — открылась дверца, высунулся человек, без фуражки, но в форме. Человек посмотрел вверх, туда, где, замедленно соображая, глазел на него с балкона Саша.

Милиция.

Саша отпрянул, хотя, может быть, этого и не стоило делать — неясно было, чем мог заинтересовать милицию выглянувший с восьмого этажа обитатель гостиницы, если только не допустить, что пятый час ночи обстоятельство само по себе отягощающее вину. Тем не менее, Саша выскочил на внутреннюю лестницу башни и запер за собой дверь.

В коридоре по-прежнему бубнили свое мужики — весьма примирительно, в то время как горничная, судя по интонациям, игривого благодушия своих постояльцев не разделяла. Теперь их не было видно, но трудность заключалась в том, что на пути к восемьсот второму номеру так или иначе приходилось миновать пост, где неугомонные мужики не давали спать и горничной. С застывшим лицом Саша прошел мимо всей компании. Трудно сказать, заметили его или нет, но это уже не имело особого значения.

Он постучал двойным ударом, без промедления еще раз, настойчивее, чтобы поднять Трескина на ноги — спит тот или нет. Взвинченному нетерпению его должен был отвечать резкий окрик из-за двери — донеслось слабое «да!». Скорее доброжелательное, чем слабое, протяжное «да-а?», в котором, если на то пошло, можно было различить удивление и мягкий укор, все, что угодно, но только не сонную раздражительность.

— Войдите! — повысив голос — голос не стал от этого крикливым, а наполнился полнозвучием, — сказал тот человек. Женщина. Доверчивость этого человека, женщины, так не вязалась с намерениями самого Саши, что он, прежде чем последовать приглашению, глянул лишний раз на табличку с номером 802.

Дверь оказалась не заперта. Следовало призадуматься над значением того обстоятельства, что все двери этой ночью по какому-то мистическому закону были для Саши открыты. Задуматься он не успел — вошел.

Перед ним стояла прелестная девушка.

И она была босиком. Светлые штанины едва достигали щиколотки.

Была она босиком, но одета, словно и не ложилась; везде в номере горел свет. Руки она опустила и чуть расставила, как это делают хозяйки, когда их оторвут от мокрой и грязной работы. В раскрытом туалете журчала вода.

— Вы одна? — спросил Саша, не придумав ничего лучшего.

Хорошенькое начало в половине пятого ночи! Но девушка мелкой, частной неловкости не заметила.

— Да, — сказала она.

— А где Трескин?

— Юра вышел. Он как раз спустился в контору.

Подразумевалось, выходит, что Саша из конторы поднялся.

— Вы Люда Арабей?

— Да, — ответила она без запинки. Словно имелась тут естественная взаимозависимость между тем, что Трескин в конторе, а она — Люда Арабей. Словно это было заурядное дело, что она, Люда Арабей, стоит босиком, растопырив мокрые руки, перед Сашей.

И она не затруднилась бы повторить! Что ей стоило назвать имя, когда она могла рассказать о себе столько всего разного и сверх того! Она могла бы рассказать о себе столько неподдельных подробностей, что никакого воображения не хватило бы, чтобы так заполнить сюжет. Потому что это была Она. Ей не нужно было ничего придумывать.

В смятении своем Саша не сознавал, каким откровенным, даже бесстыдным взглядом уставился он на девушку, озирая ее с головы до ног и возвращаясь опять к лицу — тревожно раскрытые глаза. Трудно было разбирать впечатления, нечего и пытаться: никакое отдельное впечатление не в силах он был осознать и осмыслить. Изящная, стройная, привлекательная — понятия эти так или иначе требовали рассудочной работы мысли, на которую он не был способен. В пределах постижимого оставалось только одно — это Она. Он принял ее целиком, ничего не разбирая, потому что сразу ее узнал. Да, это была Она. Он распознал лицо ее и глаза — все то, что долго не давалось воображению, а теперь бесповоротно и навсегда с Ней слилось, окончательно в Ней определилось, придавая образу завершенность и убедительность, которых так мучительно не хватало. Соединяясь с Людой Арабей и в Люде Арабей исчезая, Она наполнялась жизнью, тогда как Люда неизбежно должна была обнаружить в себе Ее черты.

Потому что «внутреннее богатство», о котором не без нахальства сообщила Люда в своем письме (она его чувствует в себе, богатство!), заключалось прежде всего — и Саша это хорошо знал — в восприимчивости, в способности меняться и постигать. В натуре Людиной надежно и глубоко лежали основания будущего, натурой своей она охватывала все, что мог измыслить воображением Саша, тогда как Она никоим образом и ни при каких обстоятельствах не могла заменить и превзойти Люду.

Но у Люды Арабей оказались зареванные глаза, чего Саша при всем своем глубокомыслии никак не ждал — вряд ли зареванные глаза были Ее отличительным признаком.

Притом же Саша обнаружил, что Люда теряется под его взглядом. Это лишний раз удивило Сашу, потому что он испытывал смятение сам и уж никак не мнил себя способным повергнуть девушку в замешательство.

— Трескин, да, он в конторе. Вы его там найдете, — она кивнула на дверь, недвусмысленно высылая Сашу вон.

Слова эти вернули Сашу к посуде, что грудилась в раковине под струей воды из позабытого крана, слова эти обратили Сашин взор за спину Люды, в номер — письменный стол и край кровати. Наконец смутно брезжившее в нем понятие определилось, Саша вспомнил, будто и раньше это знал, почему Она здесь, в номере Трескина, в половине пятого ночи.

Простая до пошлой очевидности вещь и, однако, совершенно непостижимая. Это случилось в силу естественного порядка вещей и однако же было это противно самому естеству природы, как ощущал его Саша. Ошеломительная, чудовищная банальность очевидного.

Кажется, он онемел. Во всяком случае, не помнилось ему, что произнес хоть слово. Но и без слов ощущение его передавалось Люде, догадывалась она о постигшей весь видимый мир катастрофе. Пальцы нервно сложились, перехватила рукой руку и оглянулась с выражением беспокойства — тревожил хлещущий в туалете кран.

— Трескин в конторе, — повторила она без уверенности в голосе. — Вам Трескина?

Саша молчал.

— Там контору взломали. Ну, то есть обокрали, — вспомнила она. — Трескин вызвал милицию и сейчас там.

— Это я взломал контору, — безжизненно сообщил Саша.

— Так что вам нужно? Трескин? — спросила она невпопад.

Саша не мог сказать, что ему нужно. Он молчал с ощущением глухой безнадежности. Ничего он не мог сказать из того, что много раз проговаривал в мыслях. Все, что мог он сказать и давно приготовил, распадалось на частности, каждая из которых по отдельности была ложь и только все вместе, целое — правда. Целого он не мог выразить и не приготовил.

— Мне неприятно, как вы смотрите, — сказала она вдруг.

Саша опустил глаза.

— Извините. — Должно быть, он покраснел.

Растерянность его не укрылась от Люды, краска стыда на щеках лучше всего другого показала ей, что во взгляде юноши не было ничего наглого.

— Вы что, вор? — спросила она не без иронии.

— Хуже.

— Хуже? Хуже вора? — Мимолетная улыбка переменила лицо, что-то милое проглянуло. — Неужто фальшивомонетчик?

— Да. Почти. Вы угадали, близко. — Саша не улыбнулся, но подавленная серьезность его развеселила Люду еще больше. Она потянулась перекрыть кран, потом возвратилась к разговору, лицо ее приняло выражение насмешливое, явился вопрос того же свойства, что предыдущий. Но Саша не дал ей заговорить.

— Я не знаю, увижу ли вас еще раз, и потому хочу сказать, что люблю вас.

Она осеклась, и глаза расширились.

— Дико звучит, — продолжал он, — но поверьте, тут… ничего такого нет. Никакой двусмысленности. Я сказал то, что хотел сказать: я люблю вас. Поверьте, все это совершенно не важно, это решительно ничего не значит, просто вы можете принять мои чувства к сведению. Я хотел бы, чтобы вы знали о том, что я люблю вас… и, кажется, я не ошибаюсь. Я знаю вас целую вечность, вы стали близким мне человеком, и я хотел бы, чтобы вы были счастливы. Может быть, вы будете счастливы с Трескиным… Но если когда-нибудь станет плохо… как бы мне хотелось, чтобы вы смогли тогда переступить гордость и самолюбие и просто позвать: приходи, мне плохо… Все боятся обмана, обман холодит душу, выстуживает… И как бы я хотел, чтобы, трижды обманутая, вы сохранили себя и… и не стали бы паниковать, сохранили бы веру в чудо человеческих отношений. — Слезы навернулись на глаза, но он справился, не позволил им покатиться, и только голос ему не всегда давался. — Я люблю вас, и пусть это не покажется дерзостью… потому что… потому что… — Он глубоко, слезно вздыхал. — Потому что только в этом мое оправдание. Я люблю вас, и это дает мне возможность уважать себя. И я… я никогда не перестану любить вас такой, какой увидел сейчас. Это останется со мной. И я… Вот, сейчас вы скажете, что я сумасшедший. Не говорите этого, пожалуйста.

— Ой, — отозвалась она, — ой! — обхватила голову, тронула лоб. Скользнув вниз, ладонь прикрыла нижнюю половину лица, Люда глядела в смятении. — Ой! Наверное, это я тронулась! Ничего не понимаю, — прошептала она едва разборчиво; она зажимала рот, опасаясь лишнего слова — как своего, так и Сашиного.

Она боялась продолжения, но в продолжении нуждалась — ждала разъяснений. Естественных разъяснений. Необходимых. Хоть каких-нибудь разъяснений. А Саша сказал и молчал. Они молчали в крошечном коридорчике гостиничного номера, где всякое неосторожное, порывистое или чересчур вольное движение заставило бы их соприкоснуться.

— Как вас зовут? — сказала наконец Люда, пытаясь усвоить обыденный, положительный тон.

— Саша.

— Саша… Где-то я вас видела.

— О! — внезапно оживился Саша. — А я вас много раз видел! — Было что-то неестественное и потому отпугивающее в том, как легко прорвалась Сашина горячность. После пространной речи, высказавшись, он притих, сделался подавленный и печальный, ушел в себя — не производил он впечатления человека, растроганного или возбужденного собственным красноречием. Печальная задумчивость эта, вдруг обнаруженная, не вязалась со страстным смыслом слов, и точно так же застигло Люду затем врасплох новое и внезапное пробуждение его горячности. — Много раз видел! А один раз даже и наяву! Во дворе на улице Некрасова.

— Да, верно, я там живу! — Огромным облегчением было то, что появилась хоть какая-то определенность. — А я вас тоже видела… в книжной лавке. Вот! — Она на мгновение задумалась, припоминая. — Вы читали словарь и грустно-грустно вздыхали. Как-то прочувственно, невыразимо грустно. И знаете, у меня было ощущение, что я вас еще раз увижу… когда-нибудь. Да… Но, видно, я тронулась. Кто-то из нас тронулся.

— А если оба? — предположил Саша.

Она хмыкнула и перестала смеяться, но улыбка, нервная гримаса скорее, не сходила с лица.

— Тогда объясните мне что-нибудь, — сказала она.

Он схватился за виски, жмурясь, мотнул головой и глухо замычал — выказал, словом, все признаки колебания, которые свойственны горячечному состоянию, потом уставился под ноги и замер, пытаясь сосредоточиться.

— Нет… Не стоит. Не могу объяснить, Не нужно этого. Примите все, как есть, — так лучше. И знаете, я, наверное, уже не смог бы повторить то, что сказал, вряд ли…

— Все равно, Саша, я не могу понять, — тихо начала Люда. — Не могу понять почему, но ваше… то, что вы сказали сейчас… тяжело слушать. Очень тяжело. Нехорошо. Так нехорошо. Какая-то тяжесть опустилась. Как будто вы этими словами меня придавили. Обрушились и придавили. Не могу понять, почему так нехорошо.

— Да, — сказал Саша, — понимаю. Я понял. Оскорбительно, когда признается в любви незнакомый, чужой человек. Самые личные слова, самые важные… а они как будто ничего не стоят. Кажется, что не стоят. И вы правы, когда подозреваете меня… что будто я эти слова, как будто… продал… Будто чувство существует само по себе, в пространстве, ни на кого не обращенное, и вот случайно на тебя излилось. И обидно, что так случайно… непреднамеренно. Обидно и тяжело.

— Да, — кивнула она задумчиво. — Пожалуй, так. Похоже. Не уверена, что так, но возможно и так.

Опять удивил ее Саша, она кинула долгий внимательный взгляд. И сказала потом вдруг:

— Я люблю другого человека.

— Я знаю — Трескина.

Обменялись они короткими репликами, и все померкло. Она посмотрела на грязную посуду, покосилась назад в номер, куда не хотела впускать Сашу, и еще раз на него глянула — с учтивым ожиданием. Не было больше в этом взгляде ни изумления, ни растерянности — только учтивость, означающая, скорее, слишком многое, чем ничего.

Саша не уходил и молчал. Она подождала, потом повернулась и прошла в номер. Он остался один. Она не сказала ему уходить, не сказала остаться, ничего не сказала. Из номера не доносилось ни звука. Может, она притаилась за дверью, напряженно прислушиваясь; может, в тягостной задумчивости прижималась к стене лбом; может, тихо плакала — как поведет себя в таком нелегком положении Она, Саша сумел бы отгадать, но ничего, даже предположительно не мог он сказать о том, что чувствует и как проявляет себя Люда Арабей. Наверное, Саша не затруднился бы сейчас подойти к Ней и подобрать несколько точных, хороших слов, которые поставили бы все на место, — перед Людой Арабей он ощущал полную свою беспомощность. Самые точные слова, если бы такие нашлись, если точные слова вообще существуют в природе, ничего теперь не могли значить.

Постояв, Саша кашлянул, словно опасался, что Люда забудет о его присутствии, еще покашлял — без ответа. Сделал два-три шага и робко сунулся в номер. В задумчивой позе Люда сидела на застланной, но смятой постели. Саша взял единственный в комнате стул и уселся возле стола.

— Сейчас Юра вернется, — сказала она.

— Я знаю.

Опасаясь столкнуться взглядом, они поглядывали друг на друга изредка и украдкой — как воспитанные люди, приученные не толкаться в узком месте.

Люда Арабей нравилась Саше. С новой, воздымающейся радостью он сознавал, что не покривил душой, когда говорил о любви. Да, он любил ее — любовью создателя. Любовью братской и еще более сильной — любовью чувственной. В любви его можно было различить множество тончайших тонов и оттенков, но не было там, кажется, одного, извечно сильного и часто заглушающего все другие тона чувства — чувства собственности. Возможно, оно не пришло, и рано было ему приходить, неоткуда было ему взяться — возможно, еще не пришло. Но, может быть, Саша переступил через это чувство, уже переступил. Он любил ее ровно и ясно, отрешившись от ревности — спала она с Трескиным или нет, и будет ли еще спать, когда покинет эту комнату. Все это не то чтобы не имело значения, — оно приглушилось и ушло куда-то в глубины сознания.

Прошло, наверное, с четверть часа, прежде чем обменялись они словом.

— Мне стало спокойно рядом с вами, — заговорила Люда. — Не знаю — почему. Будто я вас давно знаю.

— Спасибо, — сказал он.

И больше они не говорили, пока не появился Трескин.

Загрузка...