Несчастье было столь велико, что когда Люда оправилась от первого потрясения и попыталась понять, что же она в действительности испытывает, попыталась опознать среди взбаламученных чувств отдельные ощущения, она обнаружила, что ничего определенного, кроме тяжести и стеснения в груди, не чувствует. Было бы легче, если бы она могла сказать про себя, что оскорблена, но этого не было. Должна была она испытывать стыд, но и стыд ее оказался какой-то вымученный. Она не находила в своей душе ничего такого, что можно было бы описать общепринятым словом. Жгучая обида, которая охватила ее в ту несчастную ночь, обратилась не вовне, не на людей и обстоятельства, а внутрь себя. Горячечная буря прокатилась опустошением и ушла, ничего за собой не оставив.
Но отсутствие чувств само по себе создавало мучительное по своему характеру ощущение пустоты. Пустота была там, где прежде предполагалось наличие гордости, самоуважения, способности к переживанию — предполагалась личность. Пустота эта странным образом сочеталась с тяжестью. Прежде Люда различала в себе богатство красок и оттенков, теперь остались два цвета: белый и черный. Белый был пустота. Черный — тяжесть.
Она не находила в себе потребности и даже простой возможности что-либо осмыслить. В конце концов, произошло еще не самое худшее из того, что вообще могло с ней случиться, — ее не стало и все тут. Ее не было. Она ощущала свое несуществование. Для того, чтобы осмысливать, просто для того, чтобы возвращаться к ощущениям памяти, нужно было бы для начала быть. Возвращение чувств неизбежно отозвалось бы острым приступом боли. Она боялась боли, потому что не знала, хватит ли у нее сил вынести эту боль с достоинством.
Она научилась избегать мыслей о Трескине, дома не подходила к телефону. А если Трескин попадался ей на пути, то не бежала прочь, а проходила сквозь Трескина, как сквозь пустоту, потому что и сама была пустота. А он не понимал этого и пытался заговорить.
Столкновение с Сашей впервые после гостиничной ночи причинило ей настоящую, резкую боль. Саша застиг ее врасплох; Трескин преследовал неотступно, про Сашу она почему-то думала, что он никогда уже не появится. Несколько дней, прошедшие после несчастья, были для нее бесконечным сроком, беспредельность эту Люда распространяла и на будущее. Трескин бесконечно ее преследовал, Саша бесконечно отсутствовал, она не задумывалась, почему так, она вообще не имела мыслей и все принимала как данность. Юра, которого она любила, распался на Трескина и на Сашу, соединить их было невозможно; присутствие одного означало отсутствие другого. Несчастье как раз и состояло в том, что никаким усилием воли нельзя уже было собрать Юру заново. Ту часть Юры, которая была Трескиным, она знала, но не любила, а ту часть, которая была Сашей, любила, но не знала.
Потому и любовь ее была такая же химера, как и сам Юра.
Где-то в глубине души Люда сознавала, что любила она Юру как бы… в счет будущего. То есть умственно. Сама себя обольстила, чтобы полюбить Юру, который в свою очередь представлял собой не что иное, как обольщение чувств, призрачное порождение пустоты. Пустой любовью она любила пустоту, и потому сама была пустота.
Столкновение с Сашей вызвало такую боль, как если бы она все еще сохраняла способность страдать.
Она научилась избегать мыслей о Трескине, теперь нужно было учиться избегать мыслей о Саше. Оказалось, что это не само собой разумеется — каждый из них требует отдельного и независимого усилия.