ЧАСТЬ ВТОРАЯ

1

Иосиф Виссарионович знал, что я с брезгливостью отношусь ко всяким политическим игрищам, к разным там правым и левым, к фракциям и оппозициям, видя во всем этом лишь вредную для государства, ослабляющую государство борьбу за место у пирога между партиями, группами людей и, в конечном счете, между отдельными личностями. У меня была простая позиция: я русский человек, мне дорого и важно то, что идет на пользу государства Российского. К этой моей позиции Сталин относился с уважением, во всяком случае, не переубеждал меня. Иосифу Виссарионовичу важно было, что я предан Отечеству и дружески верен ему самому. Вероятно, он сознательно, умело использовал такие мои убеждения, мое умонастроение в своих конкретных целях. Будучи в партии главным специалистом по национальным делам, он обязан был знать, что думает по тому или иному поводу образованный, рассуждающий русский патриот, славянин (в руководстве партии и государства русских, украинцев, белорусов насчитывалось тогда мало, но страна-то была в основном славянской!). Этим и объясняется, вероятно, что круг вопросов, с которыми обращался ко мне Иосиф Виссарионович, становился все шире.

Привлек меня Сталин и к той работе, которая летом и осенью 1922 года была, пожалуй, самой важной, к созданию нового советского многонационального объединения. Одним из первых познакомился я с идеями Иосифа Виссарионовича на этот счет, а затем и с планом, который фигурировал под названием «План автономизации» и значительно расширил трещину, наметившуюся во взаимоотношениях между Сталиным и Лениным. Чтобы понять, почему возникло отчуждение и почему «план автономизации» был с треском провален, надо хотя бы кратко упомянуть о некоторых предшествовавших событиях.

После двух революций и за годы гражданской войны совсем еще недавно могучее, строго организованное государство наше превратилось в груду административных «обломков». Румынские бояре отрезали Бессарабию (Молдавию). Отделилась Польша, прихватив Западную Украину и Западную Белоруссию. Граница проходила рядом с Минском, а оттуда и до Москвы рукой подать. Скверно было на Балтике. Столетиями боролась Россия за выход к этому морю, с трудом прорубила «окно в Европу», и вот рухнуло все мгновенно. Не смогли удержать (а может, не особенно и старались?!) Финляндию, Эстонию, Литву, Латвию, образовалось там «лоскутное одеяло», на котором, поторопились улечься западные государства. У нас вместо широкого окна осталась лишь узенькая «форточка» — из Петрограда через мелководный Финский залив.

На Дальнем Востоке — «буферная» республика. В Средней Азии вообще не поймешь что: хозяйничали там ханы, эмиры и все сильней ощущалось влияние англичан. Горько было видеть, как распадается наша страна и очень обидно, что лозунг «За единую и неделимую!» был выдвинут не Советской властью, а белогвардейцами. За этим лозунгом шли многие патриоты, не очень-то разбиравшиеся в политике: они не могли смириться с развалом нашего великого государства. То, что собиралось веками, за что плачено было кровью, разбазаривалось предателями с непонятной щедростью.

Вероятно, Ленина, верившего в неизбежность и близость мировой революции, не очень волновало изменение границ, утрата той или иной территории. Какие уж там рубежи, зачем они, если повсюду у власти свой брат — пролетарий! Владимир Ильич писал: «Пусть буржуазия затевает презренную жалкую грызню и торг из-за границ, рабочие же всех стран и всех наций не разойдутся на этой гнусной почве».

Насчет рабочих судить не берусь, но буржуазия, действительно, затеяла грызню, отхватив при этом большой «кус» нашей территории, расшатав всю нашу административную систему. Обстановка складывалась весьма скверная, распад государства надо было остановить, и чем скорее, тем лучше. Иосиф Виссарионович понимал это.

Думаю, что в ту пору Сталин уже твердо решил стать главой нашей страны и вольно или невольно расценивал все явления с точки зрения будущего руководителя. Ему, конечно, хотелось, чтобы государство было единым, сильным. Да и я не переставал твердить ему, что сложившееся положение опасно для всех нас.

Была еще и такая сторона: мы, великороссы, давно не переживали, не испытывали то, что постоянно давит на малые народы — опасность порабощения, уничтожения. Мы как-то утратили чувство осторожности. Да и украинцы в значительной степени тоже. А для грузин, для других народностей Кавказа и Закавказья эта опасность была и оставалась близкой реальностью. Не случайно в свое время Армения, Азербайджан и Грузия добровольно вошли в состав Российского государства, укрылись под надежной защитой. Сталин лучше многих других деятелей в Москве и на местах представлял картину ближайшего будущего. Армян при первой возможности беспощадно вырежут турки, персы, курды, турецкие черкесы. Грузинам не избежать той же участи: раздробления и зверского истребления. Про Азербайджан и говорить нечего: слишком много охотников на его территорию, на его нефть. Промышленность приберут к рукам англичане, землю присоединит Персия: к своему Южному Азербайджану прибавят Северный, только и всего.

К родным местам каждый неравнодушен. Заботясь о сохранении всех частей страны, Иосиф Виссарионович думал прежде всего о Кавказе. Пока шли споры — разговоры об укреплении государственности, Сталин без всякой шумихи готовил почву для того, чтобы объединить Грузию, Армению, Азербайджан в Закавказскую советскую федеративную социалистическую республику. Слив свои силы, они могли первое время защищаться хотя бы от самых близких врагов, от разбойных нападений персов и турок.

Давайте глянем теперь, что представляла собой наша страна во второй половине 1922 года. Что уцелело от бывшей великой империи? Прежде всего хоть и урезанный со всех сторон, однако прочный и надежный костяк — Российская федерация (РСФСР). Тесно связана с ней была Белоруссия, выделяясь лишь некоторыми формальными признаками. На Украине сложнее. Если восточные районы и центр ее, со смешанным населением, с древними общерусскими традициями, стремились к единой государственности, то на западе имелось немало жовтоблакитников, петлюровских и гетмановских недобитков, готовых драться за «независимую Украину», тем паче за руководящие посты в предполагаемой самостийно-опереточной державе. На юге — только что народившиеся республики, создавшие свою Закавказскую федерацию. В Средней Азии — полный политический хаос. Прибавим к этому отсутствие какого-либо законодательства, какой-либо платформы для объединения республик. И, как мне казалось, чрезмерное потакание со стороны Москвы капризам местных политических руководителей.

Разве не безобразие, разве не предательство национальных интересов: значительная часть русских людей очутилась вдруг прямо-таки в положении иностранцев на землях, давно освоенных, окультуренных нашими предками. Вот потрясающий по цинизму, по безответственности пример. Не могу представить, о чем и как думали Ленин и Калинин, подписав 26 августа 1920 года декрет об образовании автономной Киргизской Социалистической Республики, свалив при этом в одну кучу, без всяких границ, территории казахов, киргизов, туркмен, узбеков, да плюс еще сибирские и уральские земли, испокон веков заселенные выходцами из России и с Украины. Резанули по живому из-за незнания географии? Заискивая перед националистами? Из неприязни к уральскому, сибирскому, семиреченскому казачеству? Вот соглашение, принятое 26 апреля 1921 года на основании вышеуказанного декрета:

«1. Уезды Петропавловский, Кокчетавский, Акмолинский и Атбасарский выходят из состава Омской губернии и образуют Акмолинскую губернию, входящую в состав Киргизской Социалистической Советской Республики Советской Федерации.

2. Губернским центром вновь образуемой Акмолинской губернии объявляется город Петропавловск…»

Одним росчерком пера «великие интернационалисты», не задумываясь о последствиях, отрезали от России сразу 15 уездов, более 1000 населенных пунктов, где трудились на земле только российские крестьяне, казаки, куда киргизы или казахи наведывались лишь кочуя со скотом. Так же несправедливо было поступлено с обитателями уральских берегов, с русскими городами Гурьев, Павлодар, Уральск, Усть-Каменогорск, Семипалатинск, Верный. Миллионы русских и украинцев оказались вроде бы людьми второго сорта в новых, неизвестно на каком основании организованных республиках. И не только в Сибири и в Средней Азии, но и в других регионах.

С таким вот «хозяйством» и должен был управляться (помимо других многочисленных обязанностей) Нарком по делам национальностей Сталин, стремившийся удержать, спаять, сохранить все, что еще возможно. Его даже упрекали в ограниченности мышления, в том, что не уповал на грядущую мировую революцию и чуть ли не скатывался к пресловутому лозунгу «единая и неделимая!». Однако Сталин был тверд в своей позиции. Стирание границ, мировая революция — это еще впереди. То ли будет, то ли нет. А враг существует сегодня, и бороться с ним способно лишь сильное единое государство. В этом отношении Иосиф Виссарионович имел в моем лице надежнейшего соратника.

Интересно вот что. Первое время после революции повсюду чувствовалось какое-то ошалелое стремление к самостоятельности, к политической независимости. Я убедился в этом, когда весной восемнадцатого пробирался из Москвы в Новочеркасск. Что там говорить про нации, про народности: чуть ли не каждая губерния пыталась стать государством, уезды и даже волости объявляли себя независимыми республиками, создавая собственные «вооруженные силы». Однако чем дальше, тем быстрее исчезало такое вот центробежное устремление. Опьянение свободой сменилось похмельем, затем здравыми размышлениями. Разруха, беспорядки, кровопролитие, болезни надоели всем. Люди начали возвращаться к простым истинам. Мы должны быть сильными, чтобы защититься от любого врага. Мы должны сообща пользоваться всеми богатствами, чтобы вести нормальный образ жизни. Например, степные районы задыхались без леса, а на севере не было подсолнечного масла, фруктов. Временных торговых договоров между республиками было теперь явно недостаточно. Это осознали сперва на периферии, в республиках. Оттуда пошли настоятельные требования о более тесном объединении. Первым проявил инициативу ЦК большевистской партии Украины. Начались переговоры об урегулировании и уточнении федеративных отношений между УССР и РСФСР. Речь велась о создании единой федерации — вот что я хочу особенно подчеркнуть. Не желая отстать от Украины, подобные предложения выдвинула Белоруссия, все республики Закавказья.

Дела шли так, как хотел Иосиф Виссарионович. 10 августа 1922 года по его инициативе — по инициативе генерального секретаря ЦК РКП(б) — Политбюро приняло решение создать комиссию для подготовки предложения по усовершенствованию федеративных взаимоотношений между РСФСР и другими республиками. А если сказать проще — комиссию по выработке основ для объединения всех раздробленных частей в единое целое государство. И настолько это было важно, что Сталин не терпел ни малейшего промедления. На следующий же день Оргбюро ЦК РКП(б) утвердило состав комиссии. Первым по списку, естественно, значился И. В. Сталин. Далее: В. В. Куйбышев, Г. К. Орджоникидзе, С. А. Агамали-оглы (от Азербайджана), А. Ф. Мясников, а точнее — Мясникян (от Армении), П. Г. Мдивани (от Грузии), Г. И. Петровский (от Украины), А. Г. Червяков (от Белоруссии) и еще несколько авторитетных товарищей.

Комиссия, как видим, была очень даже представительная, каждая из республик занимала в ней достойное место, однако первую скрипку по своему положению играл в ней Иосиф Виссарионович. К этому времени здоровье Ленина настолько ухудшилось, что его оберегали от забот и волнений, даже не сообщили о создании и работе комиссии.

Проект решения, названный «Планом автономизации», подготовил, консультируясь с вышеназванными членами комиссии, сам Иосиф Виссарионович. Работал он несколько вечеров на нашей квартире, изолируясь от других дел, при этом был радостно возбужден, весел и считал, что план ему удался. Я был первым читателем проекта, и думаю, что Сталин специально познакомил меня с планом. Мнение партийных товарищей ему было известно, теперь хотел узнать, что думает русский человек, независимый и беспартийный.

Я, конечно, не очень разбирался в тонкостях, но должен сказать, что «План автономизации» не вызвал у меня сомнений и возражений. Все в нем было просто и правильно. Республики объединяются на равных началах в единое государство. Власть, существующая в Москве, распространяется на всю новую федерацию. При этом республики сохраняют и свои местные органы власти, свой язык, право решать целый ряд внутренних вопросов. То есть сохраняют свою автономию в границах единого государства. Все понятно, чего еще больше желать-то? Разве что вообще отказаться от дробления на республики, ввести по всей стране прежнюю систему губерний и областей. Так я и сказал Сталину.

— По-моему, Иосиф Виссарионович, этот план никого не ущемляет и никому не дает преимуществ. Главное — полное равенство. А остальное не имеет значения: от мелких споров и раздоров даже в дружной семье не избавишься.

Примерно так же отреагировали на этот проект и почти все члены комиссии. «План автономизации» был принят без поправок и добавлений. Украина, Белоруссия и Закавказская федерация входят в РСФСР на правах автономных республик — формулировка простая и четкая. Однако на местах такое решение не нашло всеобщей поддержки. Против него выступили прежде всего те честолюбивые деятели, которые сами рвались к государственной власти. Пусть и небольшая страна, да своя, можно самому править.

ЦК КП(б) Украины в принципе высказал свое согласие. Компартии Азербайджана, Армении полностью поддержали решение. Белоруссия осторожничала, высказавшись за то, чтобы сохранить пока прежнее положение. А самый тяжелый удар по плану и по настроению Иосифа Виссарионовича нанесла Грузия, точнее — ЦК компартии Грузии, где верховодил П. Г. Мдивани, собравший вокруг себя группу националистов и очень уж стремившийся обрести всю полноту власти. Не без его старания «План автономизации» был признан в Грузии преждевременным и не подлежащим обсуждению партийных масс — такого обсуждения Мдивани боялся. Формулировка отказа была туманной: «Объединение хозяйственных усилий, общей политики считаем необходимым, но с сохранением всех атрибутов независимости». Сталин не без иронии расшифровал это таким образом: «Пусть государство нам помогает, пусть государство нас защищает, а во всем остальном мы сами по себе».

В неловкое и трудное положение поставили Иосифа Виссарионовича руководители из Тифлиса. И в ЦК, и в партии вообще Сталин считался не только крупнейшим знатоком национального, вопроса, но и вроде бы постоянным представителем Грузии, посланцем одного из коренных народов нашей страны. А по существу Грузия-то и отказала ему в доверии…

Впрочем, нет: считать, что отказала Грузия, было бы слишком (в ту пору подавляющее большинство грузин еще ничего не слышало о Сталине). Отказала ему в поддержке группа Мдивани. Воинственный национализм этой группы для меня, например, был совершенно бесспорен. К чему стремился Мдивани? Владычествовать хотел, вот что. Не только в Грузии, но и вообще за Кавказским хребтом. План был прямолинеен: превратить Закавказскую федерацию в Грузинскую федерацию, включающую в себя Азербайджан, Армению, Аджарию и Абхазию. И при этом заручиться поддержкой РСФСР на случай войны, экономических трудностей.

Невозможность такого варианта пытался доказать Мдивани по поручению Сталина рассудительный и очень порядочный человек — Григорий Константинович Орджоникидзе, возглавлявший Закавказский крайком партии. И раз, и два, и три принимался он переубеждать Мдивани, но это имело вроде бы даже обратное действие: Мдивани становился все более самоуверенным, чванливым, а позиция его все более жесткой. Мдивани наглел…

Дошло до того, что корректный и терпеливый Орджоникидзе, прекрасно знавший, сколь велико преимущество разума перед силой, после долгих разговоров не выдержал, вскипел, утратил самообладание и нанес сторонникам Мдивани удар, выходящий, так сказать, за рамки словесной дискуссии. В горячем споре один из приверженцев Мдивани — А. Кабахидзе — назвал Орджоникидзе «сталинским ишаком», за что и получил увесистую пощечину…

Нет, я не оправдываю поступок Григория Константиновича. К тому же ему крепко «досталось на орехи». Его осудили многие руководители, в том числе и Сталин, считавший, что кулак — это не довод в политическом споре. Ну, а Кабахидзе и Мдивани, разумеется, затаили обиду на всю дальнейшую жизнь, которая, кстати, оборвалась у них почти одновременно с жизнью Орджоникидзе. Не без вмешательства Сталина. Но до этого тогда, в 1922 году, было еще далеко.

Так называемый «грузинский инцидент» продолжался долго, был сложен и запутан, вовлек в себя множество людей, доставил изрядные огорчения Владимиру Ильичу, ухудшил его здоровье. Не буду рассказывать об этом подробно, тем более что некоторые детали так и остались неясными для меня. Скажу только: разногласия разрослись до такой степени, что грузинский ЦК решил всем составом выйти в отставку. В Москве эту группу поддерживали Каменев, Бухарин и Зиновьев. Они считали, что члены грузинского ЦК правы, возмущаясь военно-командным стилем руководства Заккрайкома, высказывая свой особый подход к вступлению Грузии в новое общее государство. Все это вызывало негодование Сталина, именовавшего членов Грузинского ЦК «фракцией национал-коммунистов».

Специальная партийная комиссия, в состав которой входили Ф. Э. Дзержинский (председатель), Д. З. Мануильский и В. С. Мицкевич-Капсукас, расследовав деятельность членов грузинского ЦК, Заккрайкома и поведение Орджоникидзе, решительно поддержала точку зрения Сталина. А вот Владимир Ильич остался недоволен работой и выводами комиссии. Он считал, что надо политическую ответственность «за всю эту поистине великорусско-националистическую кампанию возложить на Сталина и Дзержинского…» Каков нонсенс, а? Грузин и поляк в роли великорусских шовинистов?! Диву даешься!

Страсти накалялись. Владимир Ильич письменно обратился к Троцкому с просьбой разобраться в грузинском вопросе, защитить грузинских товарищей перед ЦК партии. «Дело это сейчас находится под «преследованием» Сталина и Дзержинского, и я не могу положиться на их беспристрастность. Даже совсем напротив. Если бы Вы согласились взять на себя его защиту, то я мог бы быть спокойным».

Наступил ответственнейший момент во взаимоотношениях двух лидеров — Сталина и Троцкого. Поддержи Лев Давидович тогда Иосифа Виссарионовича в трудное для него время, и многое было бы смягчено, прощено, утихло бы пламя взаимной ненависти. Сталин умел быть благодарным.

Лев Давидович понимал, конечно, всю сложность обстановки. И опять затеял столь свойственную его натуре двойную политическую игру. Зачем открыто выступать против линии Сталина-Дзержинского? Какая выгода? Нет, сославшись на болезнь, он отклонил просьбу Ленина, не взял на себя никаких официальных обязательств по запутанному «грузинскому делу». Формально к нему не могло быть претензий ни с чьей стороны. Но в своих выступлениях, в статье по национальному вопросу, которая появилась в «Правде», в своих «поправках» к тезисам Сталина к XII съезду партии — везде Троцкий с изрядной порцией яда критиковал Иосифа Виссарионовича, указывая на его ошибки. Тот, мол, преувеличивает опасность мелкобуржуазных, меньшевистских, националистических уклонов на местах и национального либерализма в центре, но не видит или не хочет видеть опасности великодержавного шовинизма. Ну и так далее. Пуще всего боялся Лев Давидович сильного государства с крепким славянским ядром. В таком государстве ему и его сообщникам просто нечего было делать. Эта боязнь питала и питает до сей поры последователей Троцкого — непримиримых врагов русской державности…

Я, однако, забежал вперед… В конце сентября 1922 года на нашей квартире собрались приехавшие из Грузии партийные деятели, которых приглашал к себе в Горки Владимир Ильич, познакомившийся с «Планом автономизации». Не знаю, был ли тогда у нас Мдивани, но точно запомнил Думбадзе, которого Сталин называл по имени — Ладо, и М. С. Окуджаву. Встретив гостей, я ушел на свою половину и не появлялся потом весь вечер. Однако Сталин специально оставил дверь приоткрытой, лишь задернув ее портьерой. Разговор был очень резкий и громкий. Иосиф Виссарионович несколько раз сорвался на крик, чего с ним почти никогда не случалось. Но его можно было понять: конфликт был очень серьезен. И все по вине земляков…

Итак, образованием единого государства занялся сам Ленин. Изучив документы, связанные с «Планом автономизации», побеседовав со многими представителями республик, Владимир Ильич пригласил к себе Сталина. В хороший солнечный день бабьего лета мы с ним на автомашине поехали в Горки. Дорога оказалась ухабистой, нас изрядно трясло и качало, но Иосиф Виссарионович не замечал этого, поглощенный своими мыслями. Хмурился. Несколько раз порывался сказать что-то, но сдерживал себя: рядом был незнакомый водитель.

Зачем Сталин взял меня в ту поездку? Наверно, ему требовалась моральная поддержка. Грузины против выдвинутого плана… Белорусы колеблются. Но все другие-то — за! Можно что-то уточнить, изменить… Вот, мол, мнение русского человека, интеллигента, патриота. Может быть, он и не рассчитывал выдвигать меня на первую линию, но присутствие мое вселяло в него уверенность. Как всегда при сильном и тщательно скрываемом волнении, Иосифа Виссарионовича познабливало, он доставал носовой платок.

Райским местом показались мне Горки. Тишина, многоцветье осеннего леса, красивые аллеи, горьковатый запах прелой листвы… Открывавшиеся с окраины парка живописные дали очень напоминали просторы, которыми я любовался когда-то с балкона нашей усадьбы. Да и дворец напомнил наш с Верой дом. Однако все это я заметил и оценил позже, когда Ленин и Сталин уединились для разговора. Сперва мое внимание было приковано к Владимиру Ильичу. Показалось, что выглядит он не так уж плохо, как можно было ожидать после всех разговоров о его здоровье. Но вскоре стало ясно, что лишь хороший день да оживление, вызванное встречей, взбодрили его. Желтоватая кожа обтягивала заострившиеся скулы. Шел он медленно, говорил, делая значительные паузы. Причем говорил громко, рассуждал вслух, не делая тайны ни от кого, кто мог его слышать — так поступают люди, абсолютно убежденные в своей правоте. Из его слов, долетавших до меня, я понял, что Ленин считает «План автономизации» не шагом вперед, а чуть ли не шагом назад. Республики, дескать, уже освоились с самостоятельным положением, создали свои органы управления, построили национальный аппарат — ломка вызовет недовольство. Значит, объединяться надо на иной, на принципиально новой основе. Не механическое подчинение республиканских органов власти соответствующим высшим органам РСФСР, а полное равноправие каждой республики. Для этого создать еще один, новый этаж власти, общегосударственной власти, в которой все республики будут иметь одинаковое представительство.

Иосиф Виссарионович при мне возразил только раз, сказав, что мы усложним дело, утяжелим руководство, разведем чиновников, если ко всем имеющимся организациям создадим еще общий ЦИК, общесоюзные наркоматы и прочие многочисленные учреждения. Будет еще один этаж бюрократии. И это в угоду капризам некоторых «независимцев» из одной-двух республик.

— Нет-нет! — быстро произнес Ленин. — Их найдется много, таких независимцев, и во всех республиках. Они способны появляться вновь и вновь. А мы сразу выбьем почву у них из-под ног.

То, что предлагал Ленин, представлялось вроде бы убедительным. Но он, как говорится, «шил костюм» на свой рост. Для него, с его живым характером, эрудицией, гибким умом, с его авторитетом, естественным и интересным был изменяющийся, нарастающий процесс созидания. Сталин же, в силу своего совершенно иного характера, хотел покончить с делом один раз и надолго, навести полный порядок в одном вопросе и браться за другой. Он, конечно, мог обдумывать, вести, направлять сразу несколько дел, но чем дальше они затягивались, тем сильнее раздражали его, любившего четкость, категоричность. Он не был столь многообразен, как Ленин, для которого разбираться сразу в десятках процессов было совершенно обычным состоянием. Вполне естественно, что Иосиф Виссарионович хотел строить такое государство, которым легче, проще было бы управлять. Сталин хотел завершения, результата, а Ленин, вероятно, считал, что сейчас надо лишь повернуть поток в нужное русло, не бетонируя накрепко берега, чтобы при необходимости легче было варьировать, искать иных возможностей.

Разговор их длился долго. Они прогуливались по парку, заходили в библиотеку — и опять вернулись на воздух. Владимир Ильич заметно устал, речь его сделалась вялой. Только взгляд был живой, ироничный. Чувствовалось, что он доволен беседой.

Перед отъездом сели они в плетеные кресла на балконе. Неяркое, но теплое солнце освещало белую балюстраду, густую пеструю листву за их спинами. Я с особым волнением смотрел на двух вождей, думая о том, что в их руках находятся судьбы многих народов, судьба России, от этих людей зависит ход мировой истории. И потому, что долго не мог отвести взор, картина эта ярко врезалась в память.

Во всем они были разные, абсолютно во всем: от одежды, внешнего облика до способа излагать свои мысли, даже до самих мыслей. Сталин в высоких сапогах, в черных брюках и белом кителе, застегнутом на все пуговицы, со стоячим воротником, имел вид строгий, сидел чуть подавшись вперед, в позе угадывалось некоторое напряжение. А Ленин свободно откинулся в кресле, забросив ногу на ногу, сложив на животе руки. На нем штиблеты, просторные брюки, не стесняющий движений теплый френч с расстегнутым отложным воротником. Его раскованность, естественность особенно подчеркивались сдержанностью, военной строгостью Сталина.

В последнее время Иосиф Виссарионович редко ездил по стране, много сидел за столом, начал полнеть, округлилось, посветлело лицо, менее заметны стали рябинки. Ленин же наоборот был худ, черты лица заострившиеся. Лоб казался таким огромным, что приковывал к себе внимание. А лоб Сталина оставался непропорционально узким, хоть он и зачесывал назад густые, пружинистые волосы. Брови тоже густые, с изломом. Он был в ту пору привлекателен, находился в расцвете лет, особенно украшала его улыбка, смягчавшая суровость. Но улыбался он редко. А Ленин часто. И улыбался, и смеялся, поглядывая на Иосифа Виссарионовича с необидной снисходительностью, как учитель на зарвавшегося, но своевременно остановленного ученика. И подумалось мне: очень сильна идея, объединявшая этих вот совершенно непохожих людей, с разными характерами, вкусами, темпераментом, прошлым и будущим. Впрочем, отталкиваясь от одной опоры, они уже тогда шли каждый своим путем. Вскоре после того, как мы вернулись в Москву, Иосиф Виссарионович обронил фразу:

— План автономизации не так уж плох сам по себе, — сказал он. — Однако план построения государства слишком важен для того, чтобы его выдвинул Сталин.

Что касается меня, то мое мнение осталось неизменным. Считаю: если бы республики объединились так, как предлагал Иосиф Виссарионович, мы избежали бы потом многих трудностей, неразберихи, бюрократической волокиты. Меньше было бы поводов для разных обид. Почему, скажем, маленькая Эстония, до революции вообще никогда не считавшаяся государством, а так себе, провинцией, — имеет свой ЦК партии, а огромная Россия его не имеет? Почему Грузия обладает правом выхода из состава СССР, а Абхазия или Аджария нет? Да и многое другое.

Будь жив Владимир Ильич, принципы объединения республик изменялись бы, наверняка, по требованию времени, обстоятельств. Для Ленина это было просто. Сталин же, как я говорил, не любил сворачивать с проложенных рельсов. Другие руководители тоже опасались нарушить сложившееся равновесие. Вот и «катились» по наезженному, привычному пути.

Отмена «Плана автономизации» имела для Иосифа Виссарионовича целый ряд неприятных последствий. По сути ему было выражено недоверие. Он оказался отринутым от основных решений при важнейшем событии — рождении нового государства. В доклад об образовании СССР, который Сталин готовил для Объединительного съезда, было внесено много ленинских поправок, которые фактически изменили его суть.

Открылся съезд 30 декабря 1922 года в Москве, в очень студеный день. Владимир Ильич не присутствовал — опять подвело здоровье. Но его влияние ощущалось во всем. И получилось, что основными фигурами на этом чрезвычайном форуме стали Михаил Иванович Калинин и (неожиданно для многих) приехавший с Украины Михаил Васильевич Фрунзе. Они вели съезд, задавали тон, а Иосиф Виссарионович вынужден был держаться в тени. Самолюбие его оказалось уязвленным еще раз.

2

Как получилось, что не без ведома Ленина избран был Иосиф Виссарионович генеральным секретарем ЦК РКП(б), а очень скоро Владимир Ильич в известном «Письме к съезду» выступил против его пребывания на столь высоком посту?! Считая Сталина одним из выдающихся деятелей партии, Владимир Ильич предлагал все же подумать о том, чтобы назначить на пост генерального секретаря другого человека. Какого же? Который отличается от товарища Сталина только одним перевесом, именно: более терпим, более лоялен, более вежлив и более внимателен к товарищам, менее капризен и т. д. Владимир Ильич особенно подчеркивал, что эти отрицательные качества Сталина, сосредоточившего в своих руках большую власть, могут приобрести решающее значение.

Ну, как в воду глядел! И приобрели, и много вреда принесли государству нашему, коммунистическому движению вообще, да и самому Сталину, у которого было много хороших задатков, только «крен» получился на один борт. А как же все-таки произошло стремительное возвышение Сталина, как он закрепился на ключевых позициях, с которых трудно было сбить или оттеснить его? Я много думал над этим.

До революции и первое время после нее Иосиф Виссарионович был не только одним из верных последователей Ленина, но, что особенно важно, одним из самых деятельных и, пожалуй, самых дисциплинированных. Он безусловно и любой ценой выполнял все, что поручал ему Ленин. Среди болтунов, которых много появилось тогда, Иосиф Виссарионович выделялся своей энергией, большим чувством ответственности. Владимир Ильич ценил эти его качества. Взаимное уважение, взаимное доверие было полным. До определенного времени.

Впервые черная кошка пробежала между ними в августе 1920 года. Сталин опять был на самом опасном направлении. Вместе с Александром Ильичом Егоровым возглавлял Юго-Западный фронт, руководил разгромом белополяков. Был освобожден Киев, затем почти вся Украина. Первая Конная армия, надежда и опора Иосифа Виссарионовича, сыграла в тех сражениях решающую роль. Прорвав вражеский фронт, она искалечила тылы белополяков, проложила путь пехоте.

Казалось, все складывается удачно для наших войск. Западный фронт Тухачевского приближался к Варшаве. На юге Буденный вместе с пехотной группой Якира устремился к Львову. Стоило взять этот большой город, и рухнуло бы все южное крыло белопольского фронта. Но обстановка вдруг осложнилась. Из Крыма в Северную Таврию вывел свои дивизии барон Врангель. Он угрожал тылам наших войск, он мог повернуть на Донбасс, способен был вдохнуть надежду в затаившуюся контрреволюцию, и опять вспыхнуло бы повсюду пламя междоусобной борьбы.

Белополяки тем временем успели сколотить значительную группировку под Варшавой: стянули туда двенадцать дивизий, половину своих вооруженных сил. Они намеревались перейти в контрнаступление. Развернулась цепь событий, во многом определивших нашу неудачу, не позволивших вернуть Польшу в семью советских республик, оставивших поляков в стане противника. Не удалось нам соединиться с революционерами, поднявшими восстание в центральной Европе. А как знать, может, действительно мировая революция была тогда реальностью?! Во всяком случае — революция в Европе.

О причинах срыва много спорили участники тех событий, до сих пор спорят историки… Кто хочет знать подробности, того я отсылаю к статьям А. И. Егорова, С. С. Каменева, С. М. Буденного, М. Н. Тухачевского, Б. М. Шапошникова, В. К. Триандафиллова. Эти работы порой резки, тенденциозны, но в совокупности дают представление о происходившем. А мне важно лишь одно: сказать о том, как Иосиф Виссарионович впервые не выполнил распоряжение Ленина.

Еще в апреле того же 1920 года Реввоенсовет республики выработал план ведения войны с панской Польшей, начавшей против нас боевые действия. Варианты плана обсуждались в ЦК партии, их изучал Степан Степанович Данилов, с которым В. И. Ленин советовался обычно по военным вопросам (о Данилове я расскажу позже). По поручению Центрального Комитета партии Сталин уточнил с главкомом С. С. Каменевым окончательный вариант плана, а перед этим мы до глубокой ночи просидели над планом вдвоем. Сам же Сталин и докладывал последний вариант на заседании Политбюро, которое состоялось 28 апреля. И этот план был утвержден. Он предусматривал, что главный удар в направлении Минск — Вильна — Варшава наносит Западный фронт. Юго-Западный наступает на Ровно — Брест. И вот что важно: после выхода фронтов на линию Бреста они должны будут объединиться в один Западный фронт, чтобы добить основные силы белополяков в районе Варшавы.

Все это в принципе было правильно. Однако планы планами, а война войной. Получилось так, что Юго-Западный фронт добился больших успехов на своем направлении и не хотел отказываться от благоприятных перспектив. Кому не жаль упускать лавры победителя?! И когда 2 августа Центральный Комитет партии подтвердил свое прежнее решение о слиянии фронтов, у Сталина было уже другое мнение, другое настроение. Бросай, значит, налаженное дело, срочно создавай Реввоенсовет нового Южного фронта, нацеленного против врангелевцев! Хмуря брови, читал он депешу главкома, присланную Егорову:

«С форсированием армиями Запфронта р. Нарева и овладением Брест-Литовском наступает время объединения в руках Командзапа управления всеми армиями, продолжающими движение к р. Висле, т. е. передачи в ближайшие дни 12 и 1-й Конной армий из Югзапфронта в распоряжение Командзапа».

Иосиф Виссарионович смял бланк телеграммы и швырнул на стол. Кроме всего прочего, это распоряжение отнимало у него главную военную опору — Конармию. Попадет она в руки Тухачевского, у которого нет и не может быть хороших отношений с Буденным. Рассыпется Конармия на отдельные дивизии. И нет ее… Да Буденный со своим характером все сделает, только бы не подчиняться Тухачевскому, не выполнять его распоряжений.

От Егорова Иосиф Виссарионович вернулся в свой салон-вагон, а там уже ожидала более важная для него депеша, не от главкома, а от самого Владимира Ильича.

«Только что провели в Политбюро разделение фронтов, чтобы Вы исключительно занялись Врангелем. В связи с восстаниями, особенно на Кубани, а затем в Сибири, опасность Врангеля становится громадной… Я Вас прошу очень внимательно обсудить положение с Врангелем и дать Ваше заключение. С главкомом я условился, что он дает Вам больше патронов, подкреплений и аэропланов».

Патроны, конечно, нужны были, и подкрепление тоже, но без 1-й Конной и Львов не возьмешь, и Врангеля остановить нечем…

Раздосадованный Иосиф Виссарионович немедленно дал короткий ответ: «Вашу записку о разделении фронтов получил, не следовало бы Политбюро заниматься пустяками».

Ленин был удивлен:

«Не совсем понимаю, почему вы недовольны разделением фронтов. Сообщите ваши мотивы». Вместе с этой телеграммой Сталину был послан полный текст принятого решения.

Иосиф Виссарионович молчал долго, больше суток. Чтобы не сорваться в гневе. Выслушивал доводы рассудительного Егорова (меня тогда не было с ними). И думал. Поняв, что барьер не преодолеть, менять свои замыслы придется, он, по совету Александра Ильича, постарался выбрать наименьшее зло. Иосиф Виссарионович телеграфировал в Политбюро о согласии передать Западному фронту требуемые армии, но просил штаб и Реввоенсовет Юго-Западного фронта не дробить, а целиком преобразовать их в штаб и Реввоенсовет Южного фронта. Просьба эта была удовлетворена, реорганизация несколько упростилась, но хаос все равно получился изрядный.

Хотя бы так. Штаб Западного фронта прямой связи с переданными ему армиями не имел, в том числе и с Первой Конной, вынужден был направлять свои директивы и указания через штаб Юго-Западного фронта, который теперь становился штабом Южного фронта, и у него хватало новых забот и хлопот. Директивы шли по трое, четверо суток, превращаясь в ничего не значащие бумажки. А с наиболее важной директивой, предписывавшей Конармии прервать Львовскую операцию и повернуть на Варшаву, получилось вот что. 15 августа Тухачевский дал из Минска такое распоряжение:

«Командарму 1-й Конной с получением сего вывести из боя свои конные части, заняв участок от района Топоров и к югу частями 45-й и 47-й стрелковых дивизий… Всей Конармии в составе 4, 6 и 14 кавдивизий четырьмя переходами перейти в район Устилуг, Владимир-Волынский».

Пока эту телеграмму передавали из инстанции в инстанцию, пока она дошла до Буденного, в ней осталась лишь подпись Тухачевского, а подписи члена Реввоенсовета Западного фронта Уншлихта не было (как выяснилось позже, ее пропустил один из телеграфистов). По существовавшим правилам директива или приказ, не скрепленные подписью члена Реввоенсовета, не считались действительными. Этим и воспользовался Семен Михайлович, продолжая наступать на Львов. Пока-де разберутся, пока следующая телеграмма придет. Тем более что противоречивые директивы поступали и от Главкома Каменева, и от Наркомвоена Троцкого. Сам господь бог не разобрался бы, какие указания выполнять в первую очередь. Ко всему прочему Буденный знал, что Иосиф Виссарионович, несмотря на требования из Москвы, отказался подписать приказ о прекращении Львовской операции, считая это ошибкой, и добивался, чтобы Конная армия вообще не уходила на север.

Результат раздоров и неразберихи оказался печальным. Конармия вплотную приблизилась к Львову, сковав там несколько белопольских дивизий. Еще бы нажим — и победа. Но тут Буденного заставили все же повернуть в сторону Варшавы. В общем и Львов не взяли, и к Варшаве Первая Конная не успела (или не захотела успеть). Противник начал контрнаступление.

Кто несет ответственность за такой срыв? Тухачевский утверждал, что во всем виноват Буденный. Тот, в свою очередь, нападал на Тухачевского. Некоторые историки видят корень зла в том, что Сталин не выполнил четких указаний Владимира Ильича. Сам Ленин, выступая на X съезде партии, сказал по этому поводу так: «При нашем наступлении, слишком быстром продвижении почти до Варшавы, несомненно, была сделана ошибка. Я сейчас не буду разбираться, была ли это ошибка стратегическая или политическая, ибо это завело бы меня слишком далеко…»

Понятно: очень уж больным был тогда этот вопрос, не утративший и доныне своей остроты. На многие судьбы он повлиял. Бывалые кавалеристы любили одно время песню, в которой имелись такие слова:

Рейдом прорвались глыбоко в Польшу

Чулы «даешь!» пид Варшавой…

Действительно, поили тогда наши кавалеристы коней в Висле, только не буденновцы, а воины Третьего конного корпуса: им командовал знакомый нам боевой командир Гай, который в восемнадцатом году освободил родной город Ленина. Корпус Гая двигался стремительно, увлекая за собой пехоту: эта группа не только вышла на Вислу, но и перерезала основные магистрали, связывавшие Польшу с западом. Рядом была Германия. Еще рывок, и две пролетарские революции слились бы в единую волну. Судьба Пилсудского и его приспешников висела на волоске. Это был как раз тот момент, когда для достижения успеха достаточно еще лишь одного усилия. Может быть, одной дивизии. Но в самый ответственный день на решающем участке такая дивизия не появилась. А общие результаты плачевны.

Третий конный корпус и пехота двух армий оказались в кольце. С одной стороны, нейтральная Германия, а с другой — стена неприятельских войск. Несколько раз бросались красноармейцы в атаку, на прорыв, но безуспешно. Кончились боеприпасы. И тогда Гай взял на себя ответственность за принятие трудного, однако правильного решения: перейти границу Германии, интернироваться там, чтобы сохранить главное — людей. Мне довелось читать в его дневнике:

«С тяжелым сердцем, многие со слезами на глазах, но организованно, с развернутыми знаменами, с «Интернационалом», под убийственным огнем артиллерии противника, мы перешли границу, уведя с собой в Германию 600 раненых, 2000 пленных и 11 польских орудий».

Короче говоря, повторилась трагедия, случившаяся в начале двадцатого года под Ростовом. И ситуация схожая, и действующие лица те же. Там Буденный не выполнил приказа командующего фронтом Тухачевского, не повернул свою армию на станицу Мечетинскую, чем поставил под удар другие войска. Там были разгромлены белыми две наши дивизии: стрелковая В. Азина и кавалерийская Г. Гая. И в августе того же года произошло нечто подобное. Только в более крупном масштабе. Опять Буденный не выполнил боевого приказа, не посчитался с распоряжениями Тухачевского, и вот молодая республика лишилась целой группировки: конного корпуса и двух армий. Это, по сути, и определило исход польской кампании.

Буденный в адрес Гая сказал тогда: «Каждый сам должен уметь воевать, а не надеяться на других…». Не понял, значит, Семен Михайлович, что такое оперативное взаимодействие. Или опять же не захотел понять.

Я не утверждаю, что поверни Буденный на Варшаву, и события потекли бы по более удачному для нас руслу. Были в обоих вариантах свои плюсы и минусы. Однако приказы выполнять надобно безусловно: без этого нет армии, нет победы. Но не ради разбора военных действий пишу об этом, а ради того, чтобы показать ту пропасть, которая со временем рассечет весь командный состав наших вооруженных сил: на одной стороне окажется Сталин с теми людьми, с которыми воевал, которым полностью верил, а на другой — все или почти все остальные. В том числе, разумеется, Тухачевский и Гай, хорошо знавшие полководческий уровень Буденного, Ворошилова, да и самого Сталина, хотя последний в ту пору полководцем себя не числил, а был военно-политическим руководителем. Лишними, опасными свидетелями были Тухачевский и Гай. Пройдет время, и отольется им это тяжелым свинцом.

После упомянутых событий, после неудачи в Польше, Владимир Ильич начал испытывать некоторое недовольство Сталиным, пристальнее приглядывался к нему. Во всяком случае, и Сталин, и Егоров, добившиеся блестящих успехов в борьбе с Деникиным и белополяками, овеянные славой победителей, были мало-помалу отстранены от решающих военных дел, получили возможность отдохнуть после своих головокружительных викторий. А разгром Врангеля был доверен большевику, хотя и заслуженному, но не очень-то еще известному тогда — Михаилу Васильевичу Фрунзе. Что он и сделал вполне успешно.

При всем том в апреле 1922 года, сразу после XI съезда партии, Пленум ЦК избрал Иосифа Виссарионовича генеральным секретарем РКП(б). А если выразиться точнее (как Ленин в своем известном письме о Сталине), тот «стал» генсеком. Полюбопытствовав, я просмотрел протоколы соответствующих заседаний, но не нашел в них ответа, кто голосовал «за», кто «против».

В ту пору всю деятельность, всю жизнь партии направлял Владимир Ильич, все важные вопросы обсуждались на Политбюро. А секретариат ЦК и руководители секретариата занимались делами административными, организационными. Это был исполнительно-контролирующий орган. От него, конечно, кое-что зависело, но далеко не все. А между тем партия росла численно, быстро усложнялись стоявшие перед ней задачи, секретариат не справлялся с работой, много было волокиты, укоренялся бюрократизм. Авторитет секретариата был невысок, необходимо было поднять всю его деятельность на новый уровень, навести четкий порядок во всем. Это как раз для Сталина с его строгостью, жестокостью. А чтобы подчеркнуть, выделить значение секретариата ЦК в системе партийного аппарата, руководитель впредь должен был именоваться не просто секретарем (как раньше Свердлов и другие), а Генеральным секретарем Центрального Комитета. И хотя эта административная в общем-то должность не давала каких-то особых прав, она открывала путь к большой власти… От человека, который готовил вопросы для Политбюро, а потом контролировал осуществление решений, зависело многое. Да и не все текущие вопросы выносились на обсуждение, их можно было решать в рабочем порядке. И Генеральный секретарь Сталин умело пользовался этим.

Кстати сказать, XI съезд партии был первым, на котором мне довелось присутствовать. Не в качестве делегата, конечно: Иосиф Виссарионович просил меня находиться в кулуарах на всякий случай; действительно, несколько раз обращался ко мне с вопросами, давал поручения. Он развил тогда бурную деятельность и подспудно, через других людей, влиял на работу съезда, готовил для себя благоприятную почву.

Владимир Ильич, сделавший политический отчет ЦК, выступавший в прениях, был все же очень болен, слаб и не мог без отдыха присутствовать на заседаниях. Появлялся неожиданно в президиуме, садился в глубине сцены, накинув на плечи пальто. Внимательно выслушивал делегатов с мест. Потом столь же неожиданно и бесшумно уходил к себе в кабинет или дальше по коридору — в квартиру. Раза три с ним исчезал и Сталин. Всем в общем-то ясно было, что конкретно руководить многотрудными делами партии должен физически крепкий человек, а Владимир Ильич поможет указаниями и советами.

Многие делегаты считали, что теперь, после завершения гражданской войны, когда главным стало объединение республик в одно государство, партию не обязательно должен возглавлять русский товарищ. Есть Ленин, есть Калинин, олицетворяющие советскую власть. А от других национальностей кто на самом верхнем верху? И коль скоро речь заходила об этом, назывались две фамилии — Троцкий и Сталин.

Сторонники Троцкого горланили в кулуарах, рвались выступать на заседаниях, но шансы их были невелики. Чванством, зазнайством, наглостью Лев Давидович успел оттолкнуть многих товарищей по партии. И Ленин, на мой взгляд, не поддерживал его. Влияло и то, что делегаты — посланцы различных национальностей, хотели видеть Генеральным секретарем представителя одного из коренных народов страны, способного понимать и защищать их интересы. Все это вместе взятое и сказалось потом на работе Пленума ЦК.

Есть еще одно обстоятельство, которое обязательно надо учитывать, чтобы лучше понять Сталина и то, что с ним связано. Раньше всех это обстоятельство подметил Михаил Иванович Калинин, опубликовавший в 1925 году в «Правде» статью «Перед судом партии». Писал он об основных типах коммунистов-большевиков, создавших партию, боровшихся в подполье, готовивших и свершивших революцию. Сталина в этой статье Калинин выделяет особняком, не включая в число тех, кто был «основным хребтом партии». Об Иосифе Виссарионовиче сказано следующее: «…и были типы полного подпольщика, как Сталин, который не мог показать носа на улицу, но он работал в другой сфере; это уже организатор целых политических кампаний, комбинаций, комитетов и т. д.».

Точно подметил Михаил Иванович в своей искренней простоте. Сталин, действительно, не любил работать на улице, на заводе, с массами, он предпочитал плести замысловатые сети-интриги, оставаясь до поры до времени в стороне от шума. Если появлялась важная цель — не упускал никаких возможностей, чтобы достигнуть ее. Вот и тогда: не жалея времени, Иосиф Виссарионович готовился к XI съезду, рассылал в губернии своих партийных эмиссаров, подсказывал, кого следовало бы выбрать делегатом, беседовал со многими из них в Москве. Помогал ему Микоян, другие товарищи. Это тоже принесло свои плоды.

В общем — Иосиф Виссарионович стал генсеком. Потом уж начались разговоры о его грубости, резкости, капризности. Но я не считаю, что по натуре своей Сталин был груб, невнимателен к людям. Отнюдь. Он редко пользовался грязными словами, осуждал матерщину. Не любил скабрезных анекдотов, до которых обычно падки грузины. Заботливо относился к друзьям, охотно советовался с теми, от кого надеялся получить разумный совет. Но в характере его имелись черты, доставлявшие неприятность тем гражданам, которые оных не знали, не учитывали. Он любил работать по-своему, собственными методами и не терпел тех, кто выбивал его из привычной колеи.

Помню историю с двумя крестьянскими ходоками, прибывшими с Урала. Жалоба у них была на местных партийных работников. Вопрос этот показался кому-то серьезным, мужиков пропустили к генсеку. Я в этот момент был у него. Иосифу Виссарионовичу нравились люди смекалистые, энергичные, быстрые. Краткое обсуждение, решение — и действуй. Терпеть не мог медлительных тугодумов. А мужики, расположившись в кабинете, будто на весь день пришли, повели разговор степенно, издалека… Их, разумеется, можно понять. Сельское общество снарядило ходоков на последние гроши, крестьяне и на лошадях ехали, и чугункой добирались целый месяц, и в столице не сразу достучались до главного партийца. Их обида казалась им важнейшей, заслонила все на свете. Прежде чем открыть свою боль, хотели уяснить, какой человек перед ними, что за душой у этого рябого да чернявого, с жучиными усами. Ну и вежливость деревенская не позволила приступить сразу к сути. Сперва надобно о том, да о сем… Откуда, мол, родом, как поживает семья, много ли детишек?!..

Сталин отвечал сквозь зубы. Для него — нож острый говорить о себе, о своем прошлом, о своих близких и вообще переливать из пустого в порожнее вместо того, чтобы сразу брать быка за рога. Вот Михаил Иванович Калинин с неподдельным интересом стал бы расспрашивать: почему да как сгорела у ходока изба, сколько леса нужно на новостройку, чем будет крыть крышу, да и хороший ли там печник?.. Для Михаила Ивановича это было важно, ведь за каждым ходоком стоит целая волость: отношение к ходоку в Кремле — это отношение Советской власти ко всему крестьянству. А Сталина раздражала лишняя говорливость, отвлекавшая его от существенных забот. Воспользовавшись паузой, он спросил:

— Какая у вас жалоба или просьба ко мне?

— Видишь, мил человек, деревня у нас хоть и небольшая, и покрупней есть в уезде, да три корня в ней. От трех семей она зачалась, и три фамилии…

— У меня нет времени выслушивать родословную вашей деревни. Конкретно, что привело вас сюда? — Сталин говорил с тем чрезмерным спокойствием, которое скрывало его раздражение. Он уже клокотал внутри. А мужики продолжали:

— Это самое, значит, и привело. Потому как три корня и каждый за себя. Оно, значит, кое-кто и переженился, корнями-то переплелись, а отличие какое-никакое имеется. По фамилиям опять же…

— Вон! — тихо скомандовал Сталин, указав на дверь.

— Чево? — опешили ходоки.

— Вон отсюда, — еще тише произнес Иосиф Виссарионович, подавляя свой гнев. — Обдумайте, что вам нужно, тогда явитесь! Все!

— Ну, спасибо, господин партийный товарищ, — попятился, кланяясь, старший бородатый крестьянин. — Рыбка-то, она, значит, тово, с головы… От чего ушли, к тому пришли…

Я последовал за мужиками, постарался успокоить их, объяснить занятость Сталина. А старший твердил, упрекая младшего: «Знамо, к Ленину надо было стучаться. А ты сюды потянул, вроде бы Ленин и Сталин одной кумпании. А он видишь как…»

Когда я возвратился в кабинет, Иосиф Виссарионович успел справиться со своим гневом, только глаза еще были сердитые. Спросил:

— Миротворчеством занимались?

— Ходоки будут жаловаться на вас.

— Значит, они на всех жалуются. Специалисты по кляузам… О чем вы беседовали?

Я рассказал. Три корня в деревне, три клана, можно считать. Все партийцы — из одного клана, сватья-братья. Ячейка большевиков — сплошная родня, горой друг за дружку. Самоуправство в деревне, в волостном совете, даже в уезде своя рука. Все прочие — как батраки. Им худшие земли, дальние покосы, наряды в извоз. Себе — все лучшее. Помощь от государства получили — родне. И не возрази — в грязь втопчут. До полусмерти избили одного смелого парня. А кто докажет, если круговая порука! Бандиты, а не коммунисты.

Сталин мрачнел, раздумывая:

— Пошлем решительного человека, пусть разберется на месте. Открыто, при всех. Будут виноватые — выбросить из партии и под суд. А если клевета — наказать клеветников. — И усмехнулся: — Пока ходоки домой вернутся, чтобы все было сделано!

Однако вышло не совсем так, как хотел Иосиф Виссарионович. О его разговоре с мужиками стало известно Ленину. Осуждение и тревогу высказал по этому поводу Владимир Ильич.

Еще случай, не менее показательный. Повторю, что Иосиф Виссарионович по-своему очень любил, глубоко уважал Ленина: это был единственный человек, которого Сталин считал выше себя и подчиняться которому не считал зазорным и оскорбительным. Лишь немногих он ставил вровень с собой. Чем больше укреплялся у власти, тем заметнее это ощущалось, а потом он и вообще воспарил… Однако Владимир Ильич был и оставался для него вождем и учителем, раз и навсегда признанным авторитетом. Усугублявшаяся болезнь Ленина очень беспокоила Иосифа Виссарионовича, он заботился о том, чтобы создать для выздоровления все необходимые условия.

Состоялось специальное решение ЦК, запрещавшее нагружать Ленина работой, волновать его, даже читать газеты. Но он скорей без еды прожил бы, чем без постоянной информации, без ощущения пульса времени. Уговорил Надежду Константиновну, упросил, чтобы читала ему газеты: хотя бы немного, выборочно. Чтобы сообщала главные новости. И она делала это, считая меньшим злом, нежели полная изоляция. Ленин, естественно, тревожился, задумывался, делал запросы, давал указания, в том числе и в адрес ЦК.

Кроме фактов заботы Сталина о Ленине, я не сбрасываю со счетов и предположение о том, что полное отключение Владимира Ильича от текущих дел в ту пору очень устраивало честолюбивого Иосифа Виссарионовича, не терпевшего контроля, коллективных решений. Он уже вошел во вкус полновластного хозяйствования. И вдруг, неожиданно, ленинское вмешательство, ленинские указания, круто менявшие все планы и замыслы, словно бы подчеркивавшие его, сталинское, несовершенство. Когда это повторилось в очередной раз по какому-то важному поводу, Сталин сорвался. Сняв телефонную трубку, потребовал Надежду Константиновну. Голос был беспощаден, обнаженно груб:

— Ты почему, старая… — Он задохнулся от ярости. — Почему нарушаешь постановление Центрального Комитета? Кто тебе дал право? Ты что, хочешь Ильича в гроб загнать? Не допустим! Перестань читать ему, а то мы посадим возле него другую…

Никогда прежде Крупская не жаловалась на резкость Сталина. Более того, она с пониманием относилась к той дружеской грубоватости, с которой общались бывшие подпольщики, прошедшие через тюрьмы, каторги, ссылки. А теперь не выдержала оскорблений, сказала Владимиру Ильичу. Вернее, тот сам спросил, заметив ее расстройство. А узнав, выразил Сталину категорическое осуждение. И, что особенно любопытно, сообщил о поведении Сталина Зиновьеву и Бухарину. Для чего? Чтобы они влияли на Иосифа Виссарионовича? Или видел в них продолжателей своего дела, ревнителей того стиля руководства, сторонником которого он был? Ну, а затем — упомянутое выше «Письмо к съезду», в котором Владимир Ильич четко изложил соответствующие соображения.

Отрицательное отношение к Сталину, как к руководителю партии, нараставшее у Владимира Ильича, повлияло, думаю, и на «План автономизации»: он был встречен недоверчиво, раскритикован и похоронен. С другой стороны, споры и расхождения ни в коей мере не отразились на отношениях Сталина к Ленину. Как и раньше, Иосиф Виссарионович видел в Ленине великого теоретика и организатора, а себя считал его верным учеником и последователем. Однако он понимал, что дни Владимира Ильича сочтены, и стремился быстрее укрепить свое положение в партии и государстве.

Смерть Ленина потрясла Иосифа Виссарионовича сильней, чем многих других руководящих партийцев. Знаете, как в семье: хоть больной, хоть и не у дел, а все же есть в доме мудрый отец, который способен всех рассудить, дать верный совет. Он пока еще отвечает за все. Но вот не стало его, и разом вся ответственность легла на плечи старшего сына. Причем ответственность за семью большую, многоязыковую, бурную, разоренную. Далеко не каждый согласился бы принять на себя столь тяжкий груз. Пожалуй, никто и не рвался в тот момент взять бразды правления из остывающих рук вождя, а Сталин сделал это без колебаний, как и надлежало поступить Генеральному секретарю партии.

…Измученный, осунувшийся приехал он вечером на нашу квартиру. Текли ночные часы, а он все ходил и ходил по комнате, не уезжая домой и не ложась спать. Мне было жаль его. Вспомнил про мандарины, несколько дней назад доставленные из Батума — они лежали в прохладном месте возле окна. Отобрав лучшие, предложил Сталину. Он кивнул: потом, мол, потом, и продолжал ходить, нещадно дымя трубкой. Задержался возле стола, записал несколько фраз, сказал мне:

— Посидите здесь.

— Не помешаю?

— Нет… Такая черная ночь…

Я подремывал в кресле, а он не прилег. В утреннем свете лицо казалось испитым, серым, но, к моему удивлению, чувствовал он себя бодрей, чем вчера. Он был доволен тем, что закончил важную работу. 26 января, на траурном заседании Всесоюзного съезда Советов, произнес Сталин составленную им от имени партии клятву Владимиру Ильичу, и клятва эта произвела тогда на людей сильнейшее впечатление, на какой-то срок сплотила разномыслящих, колеблющихся, сомневающихся.

Я, беспартийный, наизусть помню клятву и считаю этот документ по его краткости, огромному содержанию и эмоциональному накалу одним из сильнейших и красноречивейших в мировой истории. Буквально на одной страничке Иосиф Виссарионович определил, что такое коммунист-ленинец, изложил до предела сжато основу всего объемного, многосложного марксистско-ленинского учения, дал торжественное обещание хранить и развивать заветы вождя.

Те часы, когда Сталин работал над клятвой, аккумулируя в четких фразах знания, размышления, опыт всей своей предшествовавшей жизни, были для него часами высочайшего душевного взлета. Воистину: кто ясно мыслит, тот ясно излагает!

Поведение Сталина, его переживания, вызванные смертью Владимира Ильича, естественны и понятны. А как же вел себя Лев Давидович Троцкий, претендовавший на высшую власть в стране? Известие о смерти Ленина застало его в Сухуми. Он не счел нужным прервать свой отдых и ехать с теплого юга в морозную Москву, продемонстрировав еще раз равнодушие к Владимиру Ильичу. А в день похорон Ленина, в скорбный день всей страны, Лев Давидович прогуливался по берегу моря, впитывая его величие и «всем существом своим ассимилировал уверенность в своей исторической правоте», — так напишет он потом в книге «Моя жизнь».

Беспардонность Льва Давидовича типична и говорит сама за себя. Пуп земли, вершитель революции, возведенный в этот высокий ранг собственным самомнением и лакействующими, заинтересованными приспешниками! Он ставил себя вровень с Лениным, считал свое положение абсолютно незыблемым. И обмишулился!

Вскоре после кончины Владимира Ильича состоялся XIII съезд партии. Естественно: при подготовке его Иосиф Виссарионович использовал все свои незаурядные организаторские способности. Многие делегаты находились под впечатлением клятвы, которую дал Сталин. Но ведь существовало письмо Ленина, прямо адресованное делегатам съезда, и молчать о нем было нельзя.

Коммунисты обсудили послание Владимира Ильича. Немало горьких слов довелось тогда услышать Сталину… Он пообещал учесть все критические замечания. Ему поверили. Съезд решил оставить Иосифа Виссарионовича на посту генерального секретаря партии. До следующего форума. Никто, конечно, не предполагал, что он будет занимать эту высокую должность три десятилетия.

3

В присутствии посторонних мы со Сталиным почти не разговаривали, Иосиф Виссарионович предпочитал не афишировать свое интеллектуальное подспорье, и это вполне естественно, я не видел ничего унизительного для себя. Разве при всех самодержцах, даже при всех президентах и прочих демократических главарях советники выходили когда-нибудь на первый план?! Они многое решали и решают, но их не видно.

Вспоминаю об этом в связи с неожиданным дневным вызовом в ЦК, в кабинет Иосифа Виссарионовича. Можно было предположить, будто случилось нечто из ряда вон выходящее. Я в общем-то был готов к любым сложным вопросам, но разве предугадаешь!

— Николай Алексеевич, такое имя Растам Ц. о чем-нибудь говорит вам?

— Уж не тот ли офицер, который отличился в турецкой кампании?

— Как раз он, — не очень охотно подтвердил Сталин. — Что, действительно хорошо воевал?

— Известен личным мужеством и умелым руководством. Брусилов, помнится, ставил в пример.

— За пределами Грузии его знают?

— Даже больше, чем в Грузии: имя его было известно в армии.

— Тем хуже для нас, — сказал Сталин. — В Москву приехала его внучка, обратилась ко мне с просьбой.

— Если просьба выполнима…

— Это как смотреть, — раздраженно произнес Сталин (при мне он не сдерживался). — Ее брат-офицер воевал у Деникина, замешан в делах грузинских националистов.

— Каждый идет своим путем, — осторожно сказал я, чтобы не накалять страсти. — Упорствует ли он в своих заблуждениях?

— Он уже ни в чем не упорствует. Эта женщина просит указать, где он похоронен.

— Всего-то? — невесело усмехнулся я.

— Там общая могила. Большая могила. И, конечно, без гробов. А женщина хочет увезти брата домой…

— Она очень настаивает?

— Вы не знаете грузинских обычаев. — Сталину неприятен был разговор, он злился, вместо «вы» у него получалось пронзительное «ви-и». — Соберутся родственники хоронить труп в родной земле, будет большой траур, много разговоров, много шума.

Раздражение Сталина передалось и мне. Я не мог взять в толк, почему такие деятели, как он, руководствуются не простыми человеческими понятиями порядочности, добра и зла, а обязательно подводят «классовую платформу». Ну, расстреляли врага, противника, это закономерно и понятно каждому: борьба идет. Отдали бы его тело родным, и вся недолга. Мертвый — уже не навредит. И я сказал Иосифу Виссарионовичу:

— Женщина приехала издалека, движимая естественными чувствами, зачем же чинить помехи?

— Не хочу обращаться к Дзержинскому, — поморщился Сталин. — Мы с ним не слишком большие друзья…

Да уж, конечно! Не так давно Дзержинский в запальчивости сказал о Сталине: «Откуда взялся в нашей партии этот политический уголовник?!..». Перегнул палку Феликс Эдмундович. Естественно, что Иосиф Виссарионович, не прощавший обид, тоже пускал ядовитые стрелы в адрес Дзержинского. Но разговор об этом увел бы нас далеко в сторону.

— Поручите хлопоты мне, — предложил я. — Возьмусь за них хотя бы ради того, чтобы избавить женщину от оскорблений и колкостей. Элементарную вежливость у нас забыли в пылу справедливой борьбы.

— Ваша ирония сейчас не обязательна, — сказал Сталин. — Помогите ей, чем сумеете, — Иосиф Виссарионович явно доволен был, что избавился от неприятной заботы.

У меня было достаточно знакомых в высоких инстанциях, через которых я быстро навел справки и выяснил все возможности. В тот же вечер встретился с женщиной в приемной ЦК. Помещение для посетителей было унылое, с казенной мебелью, стены бурого цвета. Женщина стояла возле окна, глядя в темные стекла. То ли черный плащ, то ли монашеская накидка на ней, скрывавшая всю фигуру от плеч и почти до щиколоток, сзади видны были только густые волосы, собранные в большой пучок. На висках — седина. Это не казалось странным, пока она не повернулась лицом. Усталой, изможденной женщине было никак не более двадцати пяти лет. И сколько седых волос! Безнадежность читалась в ее глазах, казавшихся особенно большими в обводах синевы от утомления и недосыпа. Передо мной была одна из «бывших», одна из тех, кто испил в последние годы полную чашу унижений, кто и жил-то теперь неизвестно как и все же не был сломлен, не был растоптан! Эта молодая женщина, хрупкая, бледная до прозрачности, она ведь приехала в далекую Москву не для себя, ради мертвого брата. Экономит каждую копейку, в трамвае, наверное, не ездит, не то что на извозчике. Трудно понять, что толкнуло меня — поздоровавшись и представившись, вдруг сказать:

— Pour moi c'est un devoir de vous aider.[11]

В голосе моем прозвучало самое обычное сочувствие, от которого она, вероятно, отвыкла, которого никак не ожидала встретить здесь. Посмотрела на меня снизу вверх, удивленно, с радостной растерянностью, будто нашла что-то хорошее и еще опасалась верить в такую находку. Прозвучал торопливый вопрос:

— Vous etes officier, n'est pasce?[12]

— Oui, madame.[13]

Вот ведь как случается: несколько фраз — и мы прониклись взаимным доверием, и ничего больше не требовалось объяснять. Было вполне естественно, что я отправился проводить ее. Долго шли по темным улицам, она остановилась у знакомых за Белорусским вокзалом. Назвалась она Катей, Екатериной Георгиевной. Потом уж, через неделю, когда я решился пригласить ее к себе на чай, она объяснила: настоящее имя Кето, но это ей не очень нравится, а в Москве она даже стеснялась представляться Кето Георгиевной. Ну, а для меня-то, тем более по первому знакомству, осталась Катей, с этим именем вошла в мое сердце.

4

Напомню: Владимир Ильич предлагал обдумать способ перемещения Сталина с поста генерального секретаря, чтобы выдвинуть вместо него другого человека, который был бы более терпим, лоялен, более внимателен к товарищам, менее капризен и т. д. Считаю, что Ленин имел при этом в виду совершенно определенную кандидатуру. И вряд ли ошибусь, назвав Михаила Васильевича Фрунзе — другого столь достойного товарища просто трудно представить. Жизнь, революция, без спешки, но очень уверенно выдвигали его на самый первый план.

Как говорится, всем он взял. Верный соратник Ленина. Боевик-подпольщик. Эрудированный марксист с большим опытом организационной работы. Интеллигентный, образованный человек. (Интересно, что еще в 1903 году гимназист Миша Фрунзе с двумя товарищами совершил поход вокруг озера Иссык-Куль, при этом были собраны около семисот видов растений, занявших полторы тысячи гербарных листов. Колоссальный труд! Сия коллекция и доныне хранится в ботаническом институте Академии наук СССР). Владел английским, французским, немецким языками. Вежливость сочеталась в нем с твердой принципиальностью. Презирая грубость, высокомерие, хамство, он говорил, что эти низменные категории не имеют ничего общего с решительностью и требовательностью.

Михаил Васильевич — герой Перекопа, блестяще завершивший эту операцию гражданской войны.

Для партии особо важным был в ту пору национальный вопрос: Фрунзе выделялся и в этом отношении. Живое воплощение дружбы народов. Наполовину русский, наполовину молдаванин. Долго жил в Средней Азии, а среднеазиатский узелок являлся одним из труднейших. И на Украине работал Фрунзе, там его знали, уважали, делегировали на Объединительный съезд СССР, где он оказался ведущим деятелем при рождении Союза равноправных республик.

Очень высок был авторитет Михаила Васильевича среди военных. И не только благодаря успехам на фронте. Он первым после гражданской войны начал выступать с предложениями по поводу строительства новой регулярной армии. Горе-теоретики кричали, что любые вражеские войска рассыплются в столкновении с нами из-за классовой солидарности рабочих и крестьян. Фрунзе же, наоборот, утверждал, что легких побед не будет, сражения впереди ожесточенные. Поэтому армия наша должна быть массовой, хорошо обученной, хорошо вооруженной. Спасибо Михаилу Васильевичу за то, что он, не жалея сил, отстаивал этот правильный путь. Причем убедительно отстаивал… Сравните его выступления с выступлениями хотя бы Ворошилова: они защищали одни позиции, но сколь велика разница. У Климента Ефремовича — призывы да пламенные слова укреплять армию, он нажимал на революционный дух, на пролетарскую сознательность. Вел одну ноту: при царе было плохо, теперь — хорошо. Обороняй новую жизнь! Но, увы, на лозунгах далеко не уедешь. Иной раз даже вредны голые лозунги без учета конкретных обстоятельств. А Фрунзе рассуждал здраво. Вот, например, его слова, показавшиеся тогда странными многим товарищам, но не потерявшие практической ценности и по сию пору: «Современное военное дело, характеризующееся широким применением техники, крайне сложно. Помимо умения и сознательности, оно требует от каждого бойца ловкости, сноровки, расторопности и отчетливости в действиях. Исполнение уставных требований с «прохладцей» и «с развальцей» — верный путь к поражению. Вот почему всякий, кто приравнивает бездушную муштровку старой царской армии, — либо ничего не смыслит в военном деле, либо просто — враг и предатель…»

Крепкий это был удар по демагогам, прикрывавшим революционной фразой свою неспособность обучать войска.

Иосиф Виссарионович полностью разделял взгляды Фрунзе, поддерживал его усилия по строительству Красной Армии. Правда, Сталин ревниво относился к быстрому выдвижению Михаила Васильевича на политической арене, но это уже другая, личная сторона. Беспокоило Иосифа Виссарионовича и то, что самые надежные друзья его, Ворошилов и Буденный, все больше сближались с Фрунзе, относясь к нему с почтением. Знали ведь, как расположен к нему Владимир Ильич. Насколько искренен при этом был Ворошилов — утверждать не берусь, но Буденный не очень-то умел скрывать свои чувства. С Фрунзе он связывал надежды на будущее: Михаил Васильевич, со своей стороны, тоже ценил «народного маршала» и помогал ему. Кстати, Фрунзе числил себя по кавалерии, носил синие петлицы и шпоры.

В начале 1925 года при активном участии Сталина группа полководцев-большевиков разом и окончательно отстранила от армии Троцкого и взяла на себя заботу по реорганизации и укреплению Вооруженных Сил. Председателем Реввоенсовета СССР и Наркомвоенмором стал Михаил Васильевич Фрунзе, а его заместителем — Климент Ефремович Ворошилов. В состав нового Реввоенсовета, наряду с другими товарищами, вошли Тухачевский, Орджоникидзе, Буденный, а затем и Егоров: то есть люди, которые отличились на фронтах гражданской войны и были хорошо знакомы как Фрунзе, так и Сталину. Троцкому оставалось только проглотить эту пилюлю: на стороне Сталина была и политическая и военная сила, буденновские дивизии готовы были по первому распоряжению вступить в Москву, а в руках Ворошилова находился столичный военный округ.

То, о чем давно мечтал Иосиф Виссарионович, произошло. Правда, не совсем так, как хотелось: Троцкого-то отстранили, однако Красная Армия не стала еще послушным орудием в руках Сталина, ее возглавлял хоть и единомышленник, но человек твердых правил, решительный, смелый, пользовавшийся в стране и в партии не меньшим авторитетом, чем Генеральный секретарь. И вот тут начались события, представлявшиеся мне странными. Понять их трудно было даже тогда, а теперь, спустя время, вообще вряд ли кто-нибудь разберется.

Привязанность Климента Ефремовича к своему непосредственному начальнику возросла вдруг до невероятных пределов. Жили они в одном доме, в одной машине ездили на службу, вместе бывали в войсках, вдвоем упражнялись в верховой езде и стреляли в тире, рядом сидели в президиумах. Было такое впечатление: если они расстаются, то лишь на ночь. Фрунзе был слаб здоровьем, его мучила язва желудка, физические перегрузки, нарушение режима питания очень вредили ему, но, несмотря на это, Ворошилов каждый свободный день использовал для того, чтобы увлечь «друга Мишу» на охоту, в леса и болота, к похлебке из котелка, которую даже здоровый желудок не всегда выдерживает.

К месту будь сказано: такое увлечение охотой было у Климента Ефремовича кратковременным и угасло, едва он лишился партнера.

Только по счастливой случайности, как принято говорить, Ворошилов не оказался рядом с Фрунзе как раз в тот момент, когда Михаил Васильевич попал в автомобильную катастрофу. Всегда вместе, а тут повезло Ворошилову, отвлекли какие-то дела.

Михаил Васильевич отделался ушибами. Врачи рекомендовали постельный режим, детальное обследование, но Климент Ефремович убедил друга, что лучшее лекарство — пребывание на природе. Как было не поверить такому доброхоту: еще недавно, 31 января 1924 года, Ворошилов сделал на Пленуме ЦК партии обстоятельный, проникнутый подлинной заботой доклад об охране здоровья руководящих кадров. Вот он и укреплял здоровье Фрунзе, увлекши его на охоту в болотистую глухомань за сто верст от Москвы. А там какой режим для язвенника?

Потом, правда, выпал небольшой перерыв. Климент Ефремович уехал в Крым, в Мухалатку, где отдыхал Сталин. Проведя вместе несколько дней и обстоятельно обсудив все проблемы, они пригласили к себе и Михаила Васильевича. Было начало сентября, бархатный сезон, самое хорошее время. Только охота была тогда неудачной. Ворошилов и Фрунзе карабкались по склонам крымских гор, пробирались каменистыми расселинами в дальние леса. Приезжали без добычи, совершенно измотанные, но довольные. А во дворце охотников ожидал роскошный стол с батареей разнообразных бутылок. При виде такого удовольствия даже самый заядлый трезвенник не удержался бы от искушения.

Возвращение в Москву было для Михаила Васильевича трагическим. Он не ехал, его везли: медицинская сестра не позволяла вставать с постели. Однако в столице, отдохнув, он почувствовал себя лучше и с удивлением узнал, что на 29 октября ему назначена операция. Вот что сообщал он жене, оставшейся в Крыму: «Когда ты получишь это письмо, в твоих руках будет уже телеграмма, извещающая о результатах. Я сегодня чувствую себя абсолютно здоровым, и даже как-то смешно не только идти, а даже думать об операции. Тем не менее, оба консилиума постановили ее делать. Лично этим решением удовлетворен. Пусть, уж раз навсегда разглядят хорошенько, что там есть…»

Много различных слухов ползало тогда после смерти Фрунзе. Не буду напоминать их. Как у артиллеристов прежде был обязательный закон: не вижу — не стреляю, так и я не хочу и не могу утверждать или отрицать то, чего не видел своими глазами, о чем не имею собственного твердого мнения. Скажу только, что Сталин очень колебался, прежде чем дал разрешение на операцию. Интересовался врачами, ассистентами, различными подробностями. Я не придавал этому значения: случалось и раньше, что Иосиф Виссарионович переживал за кого-то из больных товарищей. Помню, что оперировали Фрунзе в Солдатенковской больнице. Остальное — смутно… Мы с Иосифом Виссарионовичем в каком-то полуосвещенном зале с рядами стульев, с возвышением для президиума. Клуб или помещение для заседаний? Шла операция, а мы в этом пустом зале. Очень взволнованный Сталин шагал по проходу мимо стульев. Метался, как в клетке, словно обуянный сомнениями. Часто сморкался. Задерживаясь возле меня, смотрел невидящими, будто обращенными вовнутрь, глазами. И вдруг сказал, словно прося совета:

— Еще не поздно! Еще можно остановить!

В чем он сомневался? Что его мучило? Какую грань боялся переступить?

Не я один был в том помещении, не я один слышал вырвавшиеся у Сталина слова. Они дали повод для различных, даже самых крайних предположений и толкований. Один известный в свое время писатель утверждал, что смертельный исход операции был предусмотрен заранее.

Через двое суток Михаил Васильевич скончался. Официально объявили: от паралича сердца. А было ему всего сорок лет, и на сердце он прежде не жаловался.

Климент Ефремович написал тогда статью «Памяти дорогого друга», в которой говорил о важных делах, начатых Фрунзе и требовавших продолжения, развития. А еще через несколько дней, 6 ноября 1925 года, Ворошилов назначен был на ту должность, которую занимал Михаил Васильевич — на самый высокий военный пост в нашей стране. Отныне и на долгие пятнадцать лет стал он Народным комиссаром, ведавшим вопросами обороны, самым надежным и послушным помощником Иосифа Виссарионовича. Под руководством Климента Ефремовича готовились наши войска ко второй мировой войне и вступили в нее.

Сталин и Ворошилов сохранили светлую память о Фрунзе — он ни в чем не помешал им. Климент Ефремович взял к себе детей Михаила Васильевича — Татьяну и Тимура; он и Екатерина Давыдовна станут воспитывать их наравне с другим приемным сыном — Петром.

Кто особенно переживал смерть Михаила Васильевича, так это Буденный. Смелый он человек, отчаянный, но кончина Фрунзе вроде бы напугала его. Мне еще предстоит сказать о Семене Михайловиче и хорошие, и горькие слова, а сейчас хочу лишь выделить неколебимое упрямство, с которым Буденный всегда повторял: «В газетах сообщили, что Михаил Васильевич скончался от сердца». Это вот: «в печати сообщалось» или «в газетах сообщалось» он выделял обязательно, будто подчеркивал: не его слова, не его мнение. Где грань? Лучше уж не встревать в это неопределенное, смутное дело, где почти нет фактов, одни эмоции.

5

Закономерность очевидна: чем больше неприятностей было у Сталина, чем хуже он себя чувствовал, тем чаще появлялся на нашей квартире. Самолюбие не позволяло ему показываться перед людьми (даже перед близкими, даже перед женой) утомленным, разбитым, больным. А здесь Иосиф Виссарионович, укрывшись ото всех, наедине или вдвоем со мной полностью расслаблялся, отдыхал, набирался душевных сил. Николай Сергеевич Власик позаботился о том, чтобы квартира наша осталась никому неизвестной. И о безопасности тоже. В проходном дворе появилась кирпичная стена, наглухо отгородившая подъезд, которым пользовался только Сталин. Возле подъезда или около арки постоянно дежурил дюжий «дворник» с военной выправкой.

Однажды Иосиф Виссарионович приехал рано, еще засветло, но настолько усталый, настолько измочаленный, что едва доплелся до своего любимого места, до небольшого столика у окна, где всегда стояла бутылка вина и ваза с фруктами. Снял и повесил на спинку стула китель, оставшись в солдатской бязевой рубахе, далеко не первой свежести, зажелтевшей подмышками. Мне стало жаль его: измученного, огорченного, неухоженного. И шевельнулась неприязнь к Надежде Аллилуевой: куда же она смотрит, полная сил и энергии молодая женщина!

Опустившись на стул, Иосиф Виссарионович выпил несколько глотков вина, внимательно, будто впервые, осмотрел комнату, произнес с наигранной бодростью:

— Неплохая квартира… А что, Николай Алексеевич, если я поселюсь здесь всей семьей, с женой и детьми. Но без Власика. Поместимся?

— И вас уплотняют? Неужели вы нарушили партмаксимум? — не удержался я от сарказма. — Тесновато вам будет.

— Я-то привычный, — коротко взмахнул он рукой. — Но Надежда Сергеевна, Василий, Яков…

— Да вы что, Иосиф Виссарионович, всерьез, что ли?

— Абсолютно серьезно, Николай Алексеевич. Хватит, завтра буду просить ЦК, чтобы освободили меня от обязанностей Генерального секретаря. Думаю, освободят и с этого поста, и со всех других.

— Да вы ведь уже просили об этом, после тринадцатого съезда партии, если не ошибаюсь.

— Да, просил, но тогда категорически отказали. А теперь я буду категорически настаивать на своем!

— Но почему, что случилось?

— Они мешают мне работать. И Троцкий, и Зиновьев, и все их последователи занимают очень выгодную позицию. Никто не хочет принимать на себя ответственность, никто не желает везти тяжелую практическую телегу. Пусть везет Сталин. Пусть он надрывается, пусть кряхтит, этот ишак! А они только критикуют, они только смотрят со стороны. Они подхлестывают критикой, они обсуждают правильность пути, они указывают дорогу, а ишак вези, спотыкайся, ошибайся. Тебя же и носом ткнут в твои ошибки… Бухарин вернулся из эмиграции тощий, как голодный щенок, а сейчас больше ста килограммов… Раздобрел на революции, при спокойной жизни. Но Сталин им не ишак, нет! Я завтра же потребую освобождения!

— А если откажут?

— Если откажут… Если они захотят продолжать эту игру, — в прищуренных глазах засветилась злость, — то пускай пеняют на себя. Хватит церемониться с теми, кто раскачивает государственную повозку то вправо, то влево. Мы пойдем вперед самой прямой, самой короткой дорогой. И пусть не жалуются, если попадут нам под колесо…

Вот такой, примерно, состоялся у нас разговор. Иосиф Виссарионович упоминал о том, что его опять упрекают, будто бы он скрыл от партии и от народа так называемое «завещание» Ленина с нелестным отзывом о нем, Сталине. Подобные упреки звучали и в дальнейшем, особенно после смерти Иосифа Виссарионовича. Да неправда же, ничего он не скрывал! Чтобы этот вопрос был полностью ясен, давайте прочитаем первую часть речи Сталина на заседании объединенного пленума ЦК и ЦКК ВКП(б) 23 октября 1927 года. Выступление это интересно еще и тем, что раскрывает взаимоотношения Сталина и Троцкого. И, к тому же, дает ясное представление о стиле речей Иосифа Виссарионовича, об ораторских качествах, о его логике, о его способности убеждать слушателей.

«Товарищи! У меня времени мало, поэтому я буду говорить по отдельным вопросам.

Прежде всего о личном моменте. Вы слышали здесь, как старательно ругают оппозиционеры Сталина, не жалея сил. Это меня не удивляет, товарищи. Тот факт, что главные нападки направлены против Сталина, этот факт объясняется тем, что Сталин знает, лучше, может быть, чем некоторые наши товарищи, все плутни оппозиции, надуть его, пожалуй, не так-то легко, и вот они направляют удар прежде всего против Сталина. Что ж, пусть ругаются на здоровье.

Да что Сталин, Сталин человек маленький. Возьмите Ленина. Кому не известно, что оппозиция во главе с Троцким, во время Августовского блока, вела еще более хулиганскую травлю против Ленина. Послушайте, например, Троцкого: «Каким-то бессмысленным наваждением кажется дрянная склока, которую систематически разжигает сих дел мастер Ленин, этот профессиональный эксплуататор всякой отсталости в русском рабочем движении» (см. «Письмо Троцкого Чхеидзе» в апреле 1913 г).

Язычок-то, язычок какой, обратите внимание, товарищи. Это пишет Троцкий. И пишет он о Ленине.

Можно ли удивляться тому, что Троцкий, так бесцеремонно третирующий великого Ленина, сапога которого он не стоит, ругает теперь почем зря одного из многих учеников Ленина — тов. Сталина.

Более того, я считаю для себя делом чести, что оппозиция направляет всю свою ненависть против Сталина. Оно так и должно быть. Я думаю, что было бы странно и обидно, если бы оппозиция, пытающаяся разрушить партию, хвалила Сталина, защищающего основы ленинской партийности.

Теперь о «завещании» Ленина. Здесь кричали оппозиционеры, — вы слыхали это, — что Центральный Комитет партии «скрыл» «завещание» Ленина. Несколько раз этот вопрос у нас на пленуме ЦК и ЦКК обсуждался, вы это знаете. (Голос: «Десятки раз»). Было доказано и передоказано, что никто ничего не скрывает, что «завещание» Ленина было адресовано на имя XIII съезда партии, что оно, это «завещание», было оглашено на съезде (голоса: «Правильно!»), что съезд решил единогласно не опубликовывать его, между прочим, потому, что Ленин сам этого не хотел и не требовал. Все это известно оппозиции не хуже всех нас. И тем не менее, оппозиция имеет смелость заявлять, что ЦК «скрывает» «завещание».

Вопрос о «завещании» Ленина стоял у нас — если не ошибаюсь — еще в 1924 году. Существует некий Истмен, бывший американский коммунист, которого изгнали потом из партии. Этот господин, потолкавшись в Москве среди троцкистов, набравшись некоторых слухов и сплетен насчет «завещания» Ленина, уехал за границу и издал книгу под заглавием «После смерти Ленина», где он не щадит красок для того, чтобы очернить партию, Центральный Комитет и Советскую власть, и где все стоит на том, что ЦК нашей партии «скрывает» будто бы «завещание» Ленина. Так как этот Истмен находился одно время в связях с Троцким, то мы, члены Политбюро, обратились к Троцкому с предложением отмежеваться от Истмена, который, цепляясь за Троцкого и ссылаясь на оппозицию, делает Троцкого ответственным за клевету на нашу партию насчет «завещания». Ввиду очевидности вопроса, Троцкий действительно отмежевался от Истмена, дав соответствующее заявление в печати. Оно опубликовано в сентябре 1925 года в № 16 «Большевик».

Позвольте прочесть это место из статьи Троцкого насчет того, скрывает ли партия и ее ЦК «завещание» Ленина или не скрывает. Цитирую статью Троцкого:

«В нескольких местах книжки Истмен говорит о том, что ЦК «скрыл» от партии ряд исключительно важных документов, написанных Лениным в последний период его жизни (дело касается писем по национальному вопросу, так называемого «завещания» и пр.); это нельзя назвать иначе, как клеветой на ЦК нашей партии. Из слов Истмена можно делать тот вывод, будто Владимир Ильич предназначал эти письма, имевшие характер внутриорганизационных советов, для печати. На самом деле это совершенно неверно. Владимир Ильич со времени своей болезни не раз обращался к руководящим учреждениям партии и ее съезду с предложениями, письмами и пр. Все эти письма и предложения, само собою разумеется, всегда доставлялись по назначению, доводились до сведения делегатов XII и XIII съездов партии и всегда, разумеется, оказывали надлежащее влияние на решения партии, и если не все эти письма напечатаны, то потому, что они не предназначались их автором для печати. Никакого «завещания» Владимир Ильич не оставлял, и самый характер его отношения к партии, как и характер самой партии, исключали возможность такого «завещания». Под видом «завещания» в эмигрантской и иностранной буржуазной и меньшевистской печати упоминается обычно (в искаженном до неузнаваемости виде) одно из писем Владимира Ильича, заключавшее в себе советы организационного порядка. XIII съезд партии внимательнейшим образом отнесся и к этому письму, как ко всем другим, и сделал из него выводы применительно к условиям и обстоятельствам момента. Всякие разговоры о скрытом или нарушенном «завещании» представляют собою злостный вымысел и целиком направлены против фактической воли Владимира Ильича и интересов созданной им партии» (см. статью Троцкого «По поводу книги Истмена «После смерти Ленина», «Большевик» № 16, 1 сентября 1925 г., стр. 68).

Кажется, ясно? Это пишет Троцкий, а не кто-либо другой. На каком же основании теперь Троцкий, Зиновьев и Каменев блудят языком, утверждая, что партия и ее ЦК «скрывают» «завещание» Ленина? Блудить языком «можно», но надо же знать меру.

Говорят, что в этом «завещании» тов. Ленин предлагал съезду ввиду «грубости» Сталина обдумать вопрос о замене Сталина на посту генерального секретаря другим товарищем. Это совершенно верно. Да, я груб, товарищи, в отношении тех, которые грубо вероломно разрушают и раскалывают партию. Я этого не скрывал и не скрываю. Возможно, что здесь требуется известная мягкость в отношении раскольников. Но этого у меня не получается. Я на первом же заседании пленума ЦК после XIII съезда просил пленум ЦК освободить меня от обязанностей Генерального секретаря. Съезд сам обсуждал этот вопрос. Каждая делегация обсуждала этот вопрос, и все делегации единогласно, в том числе и Троцкий, Каменев, Зиновьев, обязали Сталина остаться на своем посту.

Что же я мог сделать? Сбежать с поста? Это не в моем характере, ни с каких постов я никогда не убегал и не имею права убегать, ибо это было бы дезертирством. Человек я, как уже раньше об этом говорил, подневольный, и, когда партия обязывает, я должен подчиниться.

Через год после этого я вновь подал заявление в пленум об освобождении, но меня вновь обязали остаться на посту.

Что же я мог еще сделать?

Что касается опубликования «завещания», то съезд решил его не опубликовывать, так как оно было адресовано на имя съезда и не было предназначено для печати.

У нас имеется решение пленума ЦК и ЦКК в 1926 году о том, чтобы спросить разрешение у XV съезда на напечатание этого документа. У нас имеется решение того же пленума ЦК и ЦКК о напечатании других писем Ленина, где Ленин отмечает ошибки Каменева и Зиновьева перед Октябрьским восстанием и требует их исключить из партии.[14]

Ясно, что разговоры о том, что партия прячет эти документы, является гнусной клеветой. Сюда относятся и такие документы, как письма Ленина о необходимости исключения из партии Зиновьева и Каменева. Не бывало никогда, чтобы большевистская партия, чтобы ЦК большевистской партии боялись правды. Сила большевистской партии именно в том и состоит, что она не боится правды и смотрит ей прямо в глаза.

Оппозиция старается козырять «завещанием» Ленина. Но стоит только прочесть это «завещание», чтобы понять, что козырять им нечем. Наоборот, «завещание» Ленина убивает нынешних лидеров оппозиции.

В самом деле, этот факт, что Ленин в своем «завещании» обвиняет Троцкого в «небольшевизме», а насчет ошибки Каменева и Зиновьева во время Октября говорит, что эта ошибка не является «случайностью». Что это значит? А это значит, что политически нельзя доверять ни Троцкому, который страдает «небольшевизмом», ни Каменеву и Зиновьеву, ошибки которых не являются «случайностью» и которые могут и должны повториться.

Характерно, что ни одного слова, ни одного намека нет в «завещании» насчет ошибок Сталина. Говорится там только о грубости Сталина. Но грубость не есть и не может быть недостатком политической линии или позиции Сталина»…

Напомню, что речь эту Иосиф Виссарионович произнес в 1927 году. А последний раз это выступление публиковалось в 10-м томе его сочинений, который увидел свет в 1950 году. Из этого следует простой вывод: ни до войны, ни после нее Иосиф Виссарионович не скрывал от партии и народа «завещание» Ленина. Все упреки по этому поводу в адрес Сталина — досужая выдумка, если не сказать больше. На его совести много грехов, зачем же приписывать еще и этот, заведомо ложный!

6

Любовь к Кате пришла ко мне, как благодатный ласковый дождь после долгой изнурительной засухи. Много лет я был одиноким, очерствел и оскудел душевно, может быть, даже постарел не по возрасту, а вспыхнувшее вдруг чувство согрело меня, пробудило все лучшее, размягчило, омолодило и вернуло ощущение многоцветности, многогранности жизни. И с ней, с Катей, произошло нечто подобное. Потеряв брата, еще раньше потеряв жениха, она лишилась самых близких людей, сердце ее надолго опустело и охладело: ее-то сердце, оказавшееся таким щедрым, таким богатым! На людях моя горянка казалась слишком уж строгой и замкнутой, тяжелые годы совершенно отучили ее смеяться; она и улыбалась-то редко, только лишь мне. Но как лучились, как сияли при этом ее чудесные глаза: темные, глубокие и зовущие. Она отдала мне свою честь, свою нерастраченную любовь. Мы обрели друг друга в большом и холодном мире — этим сказано все.

Иосиф Виссарионович, разумеется, знал о переменах, которые произошли у меня, однако тактично разговор по этому поводу не заводил. Он теперь реже бывал на нашей общей квартире, дверь между нашими половинами почти не открывалась. Мне было тягостно думать, что я стесняю Иосифа Виссарионовича, лишаю его возможности отдохнуть или поработать в полной изоляции. И еще: волновало меня не то, что брат Кати расстрелян ЧК, а как относится к этому Сталин, не компрометирует ли его наше соседство. Выбрав удобный момент, я спросил, нужно ли мне переехать на другую квартиру?

— А чем вас не устраивает старая? — пытливо глянул Иосиф Виссарионович. — Вам тесно в двух комнатах?

— Меня и Катю устраивает все. О вас беспокоюсь.

— Не надо тревожиться обо мне. — Легкая улыбка скользнула у него под усами. — Я не против настоящего положения. Вот когда у вас пойдут дети, тогда посмотрим… От маленьких детей много крика. Выдержит ли наша стена?

— Спасибо.

— Я очень рад, Николай Алексеевич, что вы нашли достойную женщину. Грузинские мужчины часто привлекательны, крупные черты лица придают им мужественный вид, даже заведомым трусам, — усмехнулся Сталин. — И наоборот, крупные черты лица не украшают грузинских женщин, огрубляют их внешне; они редко выглядят красивыми даже смолоду, и быстро стареют. Грузинская женщина некрасива, но она прекрасна, можете мне поверить. Сколько в ней чистоты, преданности, большого ума. Грузинская женщина держит на себе всю семью… Впрочем, я могу быть пристрастным.

— Будьте, — сказал я. — Ведь я тоже пристрастен. Я люблю Екатерину Георгиевну и выполню одну ее просьбу, но предварительно хочу посоветоваться с вами.

— Пожалуйста, — сказал Сталин. — Мою первую жену, мать Якова, тоже звали Екатериной. Такое вот совпадение, — тряхнул головой, будто отгоняя подступившие воспоминания. — Какой совет вам нужен, Николай Алексеевич?

— Катя хочет венчаться в церкви. Она христианка, я тоже.

— Разве вы верующий? — приподнялась, изогнувшись, бровь Сталина.

— Общепринятый обычай. Катя столько пережила, что теперь боится… Уверена, что церковь принесет нам счастье.

— Ну, что же, — произнес, подумав Иосиф Виссарионович. — Мы не одобряем религию, мы боремся с церковными пережитками, мы воюем за благополучие людей на земле, а не на сомнительном том свете, но церковные обряды у нас не запрещены… Екатерину Георгиевну не следует сейчас же перевоспитывать, но постарайтесь убедить ее, чтобы не крестила ребенка.

— Думаю, что она согласится, но при условии, Иосиф Виссарионович, — улыбнулся я. — Если вы будете на гражданском обряде.

— Чтобы я был крестным отцом?! — понял и засмеялся Сталин. — Что значат слова, никуда от них не уйдешь. Крестный отец, опять «крест»… Нам не только обряды, но и слова придется менять. А пока договорились, Николай Алексеевич, за мной дело не станет. Только чтобы вы с ней не подкачали. Так и передайте Екатерине Георгиевне.

7

Всегда я очень тревожился, если Иосиф Виссарионович становился вдруг слишком спокойным и сдержанным, скрывая свое раздражение, свой гнев. Чем хладнокровнее, инертней он выглядел, тем сильнее было внутреннее давление. Ладно, если накопившееся напряжение просочится через какую-нибудь отдушину, не вызвав взрыва, чреватого опасными последствиями — особенно у человека, отмеченного большой властью.

Несколько ночей подряд Сталин провел вдруг на нашей квартире. Приезжал поздно, сразу ложился спать. В одиннадцать дня за ним приходила машина. Можно было догадаться — у него очередная неприятность в семье. Я выяснил: была ссора, и Надежда Сергеевна, забрав детей, уехала к своему отцу в Ленинград.

Сталин был настолько взвинчен, что никого не хотел видеть, перестал пользоваться услугами цирюльника, брился сам.

Власик пришел утром на мою половину, сказал испуганно:

— Уж больно он странный, Николай Алексеевич! Стоит у зеркала с бритвой и будто окаменел. Вода стынет, три раза менял, а он только правую щеку выбрил.

Сталин, действительно, находился возле зеркала. Скособочившись, подняв руку с бритвой до подбородка, он смотрел на себя тусклыми, желтоватыми глазами и, кажется, ничего не видел.

— Добрый день! — громко произнес я.

Он медленно повернул голову, глянул недовольно, сказал со злой иронией:

— Еще один Никола-угодник… (Власика ведь тоже звали Николаем.)

Ну, насчет угодника было слишком даже для Сталина.

— Кто давал вам право так говорить со мной? Я никогда никому не угождал и не буду! — Голос мой прозвучал отрезвляюще-резко.

— А кто мне может не дать право? — скривились губы Иосифа Виссарионовича.

— Я!

— Каким образом?

— Вызову на дуэль.

— Вы это серьезно? — кажется, он очухался.

— Вполне.

— Но это невозможно! — Да, судя по улыбке, Сталин пришел в себя. — Вас немедленно арестует Власик (тот, дуболом, принял стойку, как хищник перед прыжком).

— Это вопрос чести. Значит, вы боитесь! — продолжал я не щадить его.

У Сталина бешено сверкнули и сразу просветлели глаза. Сдержался. Положив бритву, всем корпусом повернулся ко мне. Произнес вполне осмысленно, рассудительно, даже с юмором:

— Нет, я не боюсь. Но для дуэли мне требуется разрешение Центрального Комитета партии. Могут не дать.

— Надежная защита.

— Но что же мне делать? — пожал плечами Сталин: разговор явно заинтересовал его.

— Сесть к столу и написать вашей жене в Ленинград. Теплое хорошее письмо. Сообщите Надежде Сергеевне, что намерены приехать за ней.

— Почему я должен первым? Она ушла сама, увезла грудного ребенка…

— Мы мужчины, Иосиф Виссарионович. И вообще, первый шаг к примирению всегда делает тот, кто умней.

— Разве что так… — в голосе Сталина звучало явное облегчение. — Но мне трудно писать. Лучше я позвоню ей. Скажу, что сам приеду за ними.

— Как хотите. Однако сегодня я вас никуда не пущу, а на завтра вызову сюда врача.

— Какого врача? — не понял он.

— Невропатолога, — жестко сказал я. — Владимира Михайловича Бехтерева. Он крупнейший специалист.

Сталин сразу как-то обмяк под моим требовательным взглядом, бессильно повисли вдоль туловища руки. Произнес сдавленно:

— Пусть осмотрит дома… Но не сейчас, а когда вернется Надежда. Тогда я буду чувствовать себя лучше.

На том и порешили.

Через несколько дней жена Иосифа Виссарионовича возвратилась в Москву, и в их семье на некоторое время восстановилось относительное спокойствие. Но лишь на некоторое…

Трудно, невозможно понять и объяснить перелом в психике Иосифа Виссарионовича, начавшийся к концу двадцатых годов и обостривший самые скверные черты его характера, если не учитывать те неприятности, которые обрушились на Сталина в личной жизни. Много сил, нервов, душевной энергии расходовал он на работе. И ему, человеку впечатлительному, замкнутому, очень нужен был домашний уют, теплая семейная атмосфера, где он мог бы сбросить напряжение, получить разрядку. Сталин очень стремился к этому, хотел иметь надежный семейный очаг и не просто красивую жену, а верного единомышленника и ласковую добрую хозяйку. Это ведь очень важно, когда есть надежный тыл, где можно успокоиться, восстановить силы. Особенно когда тебе уже под пятьдесят. Но ничего подобного у Иосифа Виссарионовича не имелось. Дома не получал он ни радости, ни вдохновения. Одна лишь дополнительная нервотрепка. И чем дальше, тем сильнее…

О своей первой жене, Екатерине Сванидзе, скончавшейся в двадцать два года от брюшного тифа, вспоминать он не любил, если говорил о ней, то с оттенком уважения, но не больше. Сожалений о ее ранней кончине, горечи утраты — этого не было. И к сыну, Якову Джугашвили, относился с удивительным равнодушием, не свойственным для грузин, которые обычно очень любят своих близких, особенно детей, а уж мальчиков — наследников тем паче. Причина тут вот какая. Родился Яков в 1907 году, сразу после первой, неудачной революции, в самое трудное для Сталина время. Аресты, ссылки, подполье — Иосиф Виссарионович почти не видел сына, который рос у родственников жены, у Сванидзе, людей, в общем-то чуждых Иосифу Виссарионовичу, и сам Яков становился постепенно чужим для него.

Долгое время Сталин вел холостяцкую жизнь и, наверное, вообще не завел бы новой семьи, если бы не особый случай, получивший постепенно этакую романтическую окраску. Я бы сказал — роковой случай, роковой дважды и трижды.

Представьте себе картину. Начало нашего века. Летний день на берегу теплого моря. Вдоль кромки воды прогуливается хорошо одетая женщина, рельефными формами и томной улыбкой привлекающая внимание пылких южан. Заговорилась с усатым франтом и не заметила, как набежавшая волна смыла ее двухлетнюю дочку. Только белое платьице мелькнуло средь мутной пены. Гибель казалась неизбежной, но тут, как в сказке, появился молодой грузин, смело бросился в кипящий вал, нырнул, нашел и вынес на берег прекрасное крохотное существо.

Думаю, все это выглядело не столь трагично и героически, как рассказывалось впоследствии. «Было нечто подобное», — с улыбкой говорил Сталин. Дело в том, что он во всю свою жизнь так и не научился плавать, а уж нырять — тем более. Вероятно, девочка барахталась там, где воды было по колено взрослому человеку. Болтливая мамаша, чуть не прококетничавшая своего ребенка, могла потом нафантазировать невесть что. Во всяком случае, именно тогда впервые увидел Иосиф Виссарионович свою будущую жену Надежду Аллилуеву.

Шли годы. История о чудесном спасении превратилась в семейную легенду, волновавшую сердце подраставшей девочки. Да и герой легенды время от времени давал знать о себе. Вот отец Нади — Сергей Яковлевич — познакомился на конспиративной квартире с молодым, смелым революционером Сосо Джугашвили: им предстояло перевезти из Тифлиса в Баку ручной печатный станок, тайно изготовленный рабочим железнодорожных мастерских. Вот в трудные годы реакции Сергей Яковлевич, занимая приличную должность в Петербурге, создает и возглавляет специальный денежный фонд для ссыльных революционеров — большевиков. Товарищам по партии, в далекую Сибирь, шли деньги, посылки с продуктами и одеждой. Такой помощью пользовались Яков Свердлов, Коба-Сталин… «Это он, тот самый!» — говорили о нем в семье.

И вот — начало июля 1917 года. Временное правительство перешло в наступление. В Петрограде расстреляна мирная демонстрация. Разгромлена редакция газеты «Правда». Ленин и другие большевики обвинены в шпионаже и государственной измене. Издан приказ об аресте Владимира Ильича.

События тех трагических дней, когда Ленин вынужден был опять перейти на нелегальное положение, когда в ЦК обсуждался вопрос, отправляться ли Владимиру Ильичу на суд, когда сам он заявил: «Я явлюсь на суд Временного правительства и добьюсь, чтобы он был открытым судом, и превращу его а суд над контрреволюцией…» — события тех трудных дней хорошо известны. Мне важно лишь вот что. Когда полиция искала Ленина по всему городу, когда шли повсюду аресты и обыски революционеров, Владимир Ильич с Надеждой Константиновной укрылись в трехкомнатной квартире заведующего кабельной электросетью Невского района Сергея Яковлевича Аллилуева и его жены Ольги Евгеньевны. Сюда же пришли вскоре члены ЦК РСДРП(б) Сталин и Орджоникидзе, другие товарищи. Тут вырабатывалась тактика на ближайшие дни, здесь по предложению Сталина было принято решение тайно переправить Владимира Ильича в Разлив.

Из дома вышли в сумерках, после девяти вечера. На Ленине — старое рыжеватое пальто, серая кепка надвинута на лоб — узнать невозможно. Рядом с ним шагали Вячеслав Иванович Зоф, секретарь сестрорецкой партийной организации, и балтийский матрос Юргис Стимун. Немного сзади Сталин и Аллилуев. Так проследовали до вокзала, где Владимир Ильич сел в последний вагон последнего в ту ночь поезда…

Вместе с Аллилуевым возвратился Иосиф Виссарионович на квартиру, где оставался потом еще несколько суток. По достоинству оценил он надежное и спокойное укрытие в этой семье. И, конечно, подействовал на него восхищенный взгляд шестнадцатилетней гимназистки — красавицы Нади. Взаимное чувство вспыхнуло между ними сразу. И вскоре они провели свою первую ночь в поселке Левашово, на даче. И ей и ему почему-то особенно запомнилось, что там, на полянах, в разгар лета, было много земляники.

Сталину исполнилось тогда тридцать восемь лет, но Надя не ощущала разницы в возрасте, настолько Иосиф Виссарионович был бодр, весел, полон энергии; военная форма и решительность выделяли его среди штатских людей, бывавших в семье Аллилуевых.

Родители не возражали, отец не имел решающего голоса в домашних делах, а мать — Ольга Евгеньевна, сама убежавшая с Аллилуевым (через окно, ночью, с узелком в руках), когда ей было всего четырнадцать лет, страсть как любила пикантные положения. А тут такой романтический случай: объявился спаситель Нади, ниспосланный свыше!

Тогда и соединились Иосиф Виссарионович и Надежда Сергеевна в семейную пару. И все у них шло хорошо первые годы. Сталин любил молодую жену, ездил к Наде при каждой возможности с фронта, сам молодел рядом с ней: задорной, страстной и нежной. Будни начались позже, когда наступило мирное время. Надежда Сергеевна переехала к мужу в столицу, и они поселились в кремлевской квартире. Ну, не такие уж серые будни, а обычная семейная жизнь, нисколько, впрочем, не тяготившая Иосифа Виссарионовича. Наоборот, он был очень доволен, что у него есть жена и маленький сын Вася, имеется свой собственный теплый угол. Даже привычку работать ночью и ложиться в четыре утра поломал тогда ради жены, а это нелегко далось ему. И вообще для Нади он готов был на многое. Никогда не заботившийся о своем благополучии, он вынужден был теперь «пристраивать» многочисленных родственников Аллилуевых, в том числе и их побочного клана Енукидзе. Кому-то требовалась одежда, кому-то еда, кто-то заболел и просил положить в хорошую больницу. Сталин делал и это, через силу, скрепя сердце, но делал ради жены, хотя сам ходил в одной и той же шинели, а при сильном холоде — в потертой шубе, которую привез из последней ссылки.

На многое готов он был ради любимой женщины, ради семьи, лишь бы эта женщина жила для него, для их общего благополучия. Но Надежда Сергеевна была слишком молода и слишком эгоцентрична, чтобы понять свое историческое предназначение. Ей хотелось быть самостоятельной, чем-то руководить, а не вытирать нос ребенку да заботиться об обедах для усталого мужа. Как сказал поэт: «Лицом к лицу лица не увидать…» Надо было вырасти очень умной, чуткой, самоотверженной, чтобы по достоинству оценить человека, который дома кажется самым обычным, таким, как все. Ест, спит, иной раз даже похрапывает. Одно время животом мучился. Это на службе он — организатор, идеолог, вождь, а в семье, в постели — привычный муж, со всеми человеческими недостатками и слабостями.

Странно: мы знаем, как часто сердобольные женщины отказываются от личного счастья ради больных, калек, возятся с пьяницами, с оболтусами, щедро отдавая им свое тепло, знания, эрудицию. Вытаскивают из бытовой грязи пустяковых заурядных мужчин, делая это чуть ли не с удовольствием, с гордостью обреченных на подвиг. А с другой стороны, в истории слишком мало отмечено женщин, которые столь самоотверженно служили бы большой, сильной личности. Скорее наоборот — они отравляли жизнь великим людям. Классический пример в этом отношении — Софья Андреевна Толстая. Достаточно познакомиться с ее дневниками, чтобы понять: осознав разумом избранность и величие Льва Николаевича, она не восприняла душой его огромность, самобытность. Мелкая оказалась душа-то, заурядная. Самая обычная женщина, она из кожи вон лезла, чтобы проявить себя, не уразумев, что единственная возможная заслуга, единственная цель, оправдывающая ее существование — быть опорой Льва Николаевича, отдать свои силы, чтобы увеличить его силы, влить задатки свои в его мощный талант. О работе бы его пеклась, о спокойствии, о здоровье. А она даже на старости лет, сидя у постели больного мужа, мечтала о своем любовнике, о духовном и всяком прочем общении с ним.

Или жена Пушкина, дофлиртовавшая до того, что мужу пришлось защищать свою и ее честь на дуэли. В могилу свела величайшего поэта. А после его смерти обрела другую постель. Даже славную фамилию поторопилась сменить.

А жена Герцена, осквернившая святая святых — беременность: с ребенком в чреве изменила великому мыслителю со случайным смазливым музыкантом!

Многое мне было не по нутру в Сталине. Имелась у меня возможность удалиться от него и идти своим путем. Но осознал свое место под солнцем. Кто я? Обычный военный, образованный человек, чуть лучше или чуть хуже сотен подобных. Высший мой потолок — генерал, штабист. А Сталин — избранник фортуны, на нем лежит отпечаток истории… И уж коли выпало мне быть рядом с ним, то заботиться следует не о собственных интересах, а лишь о том, как своими способностями увеличивать его возможности. Но такое понимание, вероятно, более доступно мужчинам, нежели женщинам. Во всяком случае Надежда Сергеевна Аллилуева редчайшей участи и счастья, выпавшего ей, своего предназначения в этом мире так и не поняла. А может, свыше определена была для нее роль не созидающая, а сугубо отрицательная, разрушающая…

Переехав в Москву, молодая хозяйка Надя Аллилуева первое время обживалась на новом месте, возилась с маленьким Васей, радуясь самостоятельности, хорошей квартире, своему необычному положению… Можно сказать, царицей стала, ежели сравнить с недавними временами. Обстановка, конечно, поскромнее, но все же… Потом освоилась она с новизной, притупилась острота, и пришла скука. Бойкая и общительная Надежда Сергеевна хотела бывать в компании, знакомиться, развлекаться, показывая свои способности. А в окружении Сталина встречала лишь людей солидных, остепенившихся, занятых серьезными делами. И жены у них тоже были пожилые, обремененные семейными и служебными заботами. Ей хотелось ходить по гостям, посещать увеселительные зрелища, танцевать и смеяться, а Иосиф Виссарионович был нелюдим, даже родственников Надежды встречал неохотно, через силу выдавливая улыбку. Ну и, умнее, опытнее ее он был многократно. Что для Надежды Сергеевны было открытием, он знал давным-давно, обсуждать известное не имел никакого желания. Что же еще оставалось: супружеская близость? Она была уже привычной, слишком обыкновенной для молодой женщины, не удивляла и не окрыляла ее. Общая постель может накрепко соединить двоих совершенно различных людей, ежели они получают взаимное физиологическое удовольствие, но эта же постель способна усилить рознь, даже ненависть между супругами, первое время вроде бы довольными и счастливыми. Давала знать себя разница в возрасте, а главное — утомляемость Иосифа Виссарионовича: он мало спал, редко отдыхал, выматывался на работе до изнеможения. А Надежда Сергеевна, сидючи дома, сладко кушая и вволю отлеживаясь, только обрела женское понимание, женскую страсть: главным ощущением, мучавшим ее, была острая неудовлетворенность, застилавшая все остальное, ввергавшая в беспричинное раздражение, заставлявшая метаться, тосковать, нервничать. Особенно проявлялось это в двадцать пятом-двадцать седьмом годах, когда Аллилуева носила, а затем взращивала маленькую Светлану. Прямо бес какой-то на нее напал. Все сильней сказывалась в Надежде Сергеевне материнская кровь, заметней проявлялась наследственность. Скверное брало верх над хорошим.

Отец ее, Сергей Яковлевич Аллилуев, человек был весьма положительный. Выходец из зажиточной крестьянской семьи Воронежской губернии, он с детства показал приверженность к технике и от природы был, как говорится, мастером на все руки. Поучившись и ставши механиком, уехал на Кавказ, прокладывать железнодорожную магистраль, водил паровозы. Там судьба свела с революционерами, познакомился с марксистским учением, записался в социал-демократы. Всю жизнь потом преданно служил революционным идеалам, не гоняясь за постами и должностями. Добросовестно выполнял самую простую и самую необходимую работу: печатал листовки, собирал тайные сходки, укрывал бежавших из ссылки товарищей, снабжая их документами и, по возможности, деньгами. То есть делал то главное, без чего не могла существовать партия, не ища при этом, как и многие другие тогдашние партийцы, никакой выгоды для себя.

В революционном движении Сергей Аллилуев принадлежал к числу тех искренних, чистых людей, которых называли «марксистами-идеалистами». Столь же искренним, цельным, идеалистичным был он и в любви, в семейной жизни. Очень мягкий, очень доверчивый, сам не способный на измену, на двуличие, он полностью доверял супруге своей Ольге Евгеньевне и, как сам сказал мне однажды, долгое время чувствовал вину перед ней. Почему? Да потому, что «соблазнил» ее бежать из родного дома совсем девочкой. И невдомек ему было, что имелась другая сторона у этого приключения: рано развившаяся тифлисская девица Оля Федоренко, натура чрезвычайно сексуальная, в свои младые годы уже с ума сходила от сладострастия и готова была броситься под первого попавшегося мужчину. А тут вежливый, симпатичный и вполне самостоятельный человек подвернулся. Как было не умыкнуться с ним.

В массе добропорядочных женщин встречаются порой особы, у которых половое влечение затмевает все прочее. На первый взгляд они особенно не выделяются, красотой блещут далеко не все, но они словно бы пропитаны сексом, словно бы источают какие-то флюиды, возбуждающие мужчин. Во что их не одень, они всегда будто обнажены, выпячиваются все «притягательные» места. В такую сногсшибательную особу превратилась и Ольга Евгеньевна, слишком рано начавшая половую жизнь. Особенно обострились ее желания после нескольких родов. У этой жгучей красавицы во взгляде, в улыбке, в походке — во всем проявлялась чувственность, затмевавшая здравый смысл: Ольга Евгеньевна не видела ничего предосудительного в своих многочисленных флиртах, в естественном, казалось ей, стремлении утолить половой голод. Что постыдного-то, если очень хочешь, не можешь сдержать желание?!

Я вовсе не намерен осуждать эту женщину, да и какой смысл осуждать, бранить человека за то, что ему не дано понять. Тем более, что (пусть это не покажется парадоксальным) Ольга Евгеньевна была хорошей семьянинкой, надежным товарищем Сергея Яковлевича, доброй и заботливой матерью. Гостеприимная, веселая, практичная, она помогала мужу в подпольной работе, скиталась за ним по разным городам, носила передачи в тюрьму, добивалась, чтобы выпустили на свободу. Содержала семью, обшивала, кормила, воспитывала детей: на все ее хватало. А муж редко бывал дома, особенно первые пятнадцать лет жизни. То под арестом, то выслан, то скрывается в подполье, то уехал с партийным поручением, то лежит больной после операции. И вообще не отличался Сергей Яковлевич физической силой. Вот и одолевало молодую здоровую женщину необоримое желание, несколько раз в год случались у нее интересные «приключения», не доставлявшие, впрочем, неприятностей семье. Ольга Евгеньевна в те годы четко определяла грань, переступив которую, можно было нанести вред детям и мужу. Страсти свои она удовлетворяла тайком, «на стороне».

Право, странная жизнь этой «святой грешницы», совмещавшей самоотверженное служение семье, делу мужа с невероятными эротическими взрывами, удивительная судьба ее супруга, еще более удивительные и трагические судьбы их детей — все это интереснейший материал для романа. Книга может получиться увлекательной, поучительной и страшной. А начать бы с той наследственности, которая досталась Ольге Евгеньевне. Среди предков ее числятся немцы и евреи, украинцы, грузины и турки; не считалось зазорным, что одна из близких родственниц жила в холе и неге на содержании богатого торговца табаком.

Да и сама Ольга Евгеньевна словно бы коллекционировала мужчин разных национальностей, стараясь определить, с каким занятней, приятней. Уж кто-кто, а она могла порассказать, чем отличается в постели армянин от поляка, грузин от мадьяра, грек от болгарина. К сожалению, она и рассказала об этом на закате жизни слишком охотно, не испытывая угрызений совести. Упоминала интимнейшие подробности, будто вновь переживая, смакуя испытанное когда-то удовольствие. В конце тридцатых годов мне доводилось частенько встречаться с ней, совершать прогулки по аллеям Дальней дачи. Теща Иосифа Виссарионовича была на четыре года старше его, но выглядела очень моложаво, на лице почти не было морщин. Бедрами покачивала, как этуаль на бакинской набережной. Гибель детей, полный разрыв с мужем, другие трагедии — будто не коснулись ее. До самой смерти в мыслях и разговорах Ольги Евгеньевны главным образом было то, что она именовала «любовью».

«Может, черная роза не всем нравится, но как это необычно, как пикантно! — без тени смущения повествовала она о себе. — И вынослива черная роза! Какие бури, какие страсти она у меня выдержала!.. Знаете, однажды у меня было сразу двое мужчин, молодых пылких мужчин, мы совсем не спали ночь, день и еще ночь. Много было шампанского… Им удавалось задремывать по очереди, но я-то была одна. Впрочем, это было уже как во сне, но желание не исчезало, даже наоборот… Когда один из них воскликнул: «И после всего тебе даже не больно!», у меня хватило сил горделиво усмехнуться и сказать: «Еще! Хочу еще!»

Господи, я сквозь землю готов был провалиться от таких откровений, а она, нисколько не стесняясь, продолжала живописать достоинства своей черной розы. Но когда я, собравшись с духом, спросил, от кого же у нее дети, Ольга Евгеньевна обиделась, ответила с холодной напыщенностью: «Дети только от мужа! Ведь я католичка!»

Гм: при таком количестве любовников, да еще имея несколько мужчин сразу, попробуй понять, от кого понесла… Но возражать я не стал. Ей лучше известно. Может, организм католичек обладает в этом отношении какой-то особенной избирательностью.

Удивительно, откуда столько энергии бралось у этой невысокой, хрупкой на вид женщины — бешеной энергии, чем дальше, тем больше лишавшей ее чувства ответственности перед семьей. Даже в очень трудном для питерцев холодном и голодном январе 1918 года Ольга Евгеньевна умудрилась в очередной раз «влюбиться» в какого-то венгра. Объявила больному, не встававшему тогда с постели мужу и детям, что она еще достаточно молодая женщина, ей хочется личной жизни, а не семейного прозябания. И перебралась к очередному любовнику, переложив все семейные заботы на плечи шестнадцатилетней гимназистки Нади, которая (яблочко от яблони!) вскоре сама влюбилась в человека на двадцать два года старше ее и уехала с ним — со Сталиным, разумеется. А Ольга Евгеньевна, понаслаждавшись «личной жизнью», пока не надоела венгру, как ни в чем не бывало, возвратилась во всепрощающую семью. Вероятно, прощали ей потому, что считались с ее патологией, влиявшей на психику.

Мне казалось, что на Сергея Яковлевича Аллилуева совершенно похожа была лишь старшая дочь Анна. Нос и рот у нее, безусловно, отцовские, да и характер столь же добрый и мягкий. Сыновья, Павел и Федор, при первом взгляде на них напоминали мать: такие же глаза, такие же губы. А Надя вообще все унаследовала от Ольги Евгеньевны: черты лица, фигуру, походку. Белозубая красавица со смуглой кожей южанки — как мать в молодости. Только нравом построже.

К таким понятиям, как скромность, достоинство, Ольга Евгеньевна на старости лет была совершенно глуха, чем изрядно досаждала Иосифу Виссарионовичу. Он был одним из немногих представителей сильной половины рода человеческого, к кому Ольга Евгеньевна обращалась без малейшего жеманства, кокетства, но зато совершенно бесцеремонно: будто настолько осчастливила Сталина, что ему вовек не рассчитаться. Это она, дорогая теща, вывезла из Ленинграда многочисленных родственников и помогла каждому занять достойное место. «Иосиф! — требовательно говорила она. — Павлу нужна квартира. Ну, что это такое, он ютится в одной комнате». Или: «Иосиф, в магазине нет соли, позаботься, пожалуйста». И это — товарищу Сталину, который вершил общегосударственные и мировые дела!

Меня раздражала приземленность этой женщины, ее эгоизм, но кто знает, может, Ольга Евгеньевна была определенным противовесом судьбы, переключавшим внимание Сталина на обычные житейские заботы. Это ведь тоже надобно. После ее смерти никто не осмеливался поступать так. А меня, способного высказать Иосифу Виссарионовичу претензии, мелочи быта не особенно интересовали.

Дачных охранников, шоферов, прислугу Ольга Евгеньевна в грош не ставила и бранила постоянно, как заправская барыня: все боялись и сторонились ее. Мужа своего, Сергея Яковлевича, во всеуслышанье крикливо упрекала за то, что он воспользовался ее молодостью, соблазнил, увлек, а потом ничего не дал взамен: при ее красоте, при ее возможностях она, мол, достигла бы гораздо большего. (Я просто не представляю, чего еще хотела эта, извиняюсь, дама, ставшая, благодаря своей дочери, тещей великого человека? Не осознала Ольга Евгеньевна своего счастливого взлета, как не поняла этого и воспитанная ею дочь!)

В конце концов Сергей Яковлевич Аллилуев при всей своей вежливости, мягкости и деликатности настолько возненавидел супругу, а открывшиеся давние измены вызвали в нем такое презрение, что он не испытывал к Ольге Евгеньевне никаких чувств, кроме гнева и брезгливости. С конца двадцатых годов они хоть и жили в Москве на одной квартире или на одной даче, но каждый имел свои комнаты, встречались за едой, да и то не всегда. Не только физическая, но и духовная связь порвалась совершенно. Оказавшись за одним столом с Ольгой Евгеньевной, ее муж в буквальном смысле слова испытывал тошноту. Может быть, еще и потому, что от нее шибало застарелой смесью острых духов, которая постоянно «обогащалась» новыми оттенками.

Конечно, Надежда Сергеевна Аллилуева-Сталина была гораздо умнее матери, глубже сознавала свою ответственность, пыталась обуздать собственные порывы. В отличие от Ольги Евгеньевны, она старалась заглушить в себе физиологическое начало. Это более или менее удавалось ей до второй беременности. Но когда понесла будущую Светлану, желание захлестнуло ее, а после родов возросло еще больше, затмило, заглушило другие ощущения. А что мог дать ей поглощенный делами Иосиф Виссарионович, подумывающий о полувековом юбилее? Нежность, ласку, вспышку на несколько минут? Этого для нее было так мало.

Чувствуя унижающую его в собственных глазах неспособность удовлетворить жену, Иосиф Виссарионович раздражался, становился резким и грубым. Ну и Надежда Сергеевна тоже злилась, психовала без видимых причин.

А между тем совсем рядом находился молодой мужчина, обожествлявший Надежду Сергеевну. Семья Сталина жила неподалеку от Троицких ворот, на втором этаже кремлевского дома. На первом — семья Орджоникидзе. Там была выделена комната и для Якова Джугашвили, где он спал, занимался, играл в шахматы. Однако значительную часть дня проводил наверху. Внешне похожий на отца, Яков разительно отличался от него характером, был добр, простодушен, застенчив. Он недавно приехал из Грузии, не имел знакомых в Москве, стеснялся слабого знания русского языка, сутулости, неказистой внешности. И самым близким человеком для него стала Надежда Сергеевна. Потому что она была всего на семь лет старше Якова, потому что знала и уважала его родственников, дядей и тетей Сванидзе, потому что ей тоже скучно и одиноко было в чужом городе, в казенной квартире, где появлялись только члены семьи да пожилые соратники мужа.

Они быстро привязались друг к другу… Им было весело вместе, имелись общие интересы: Яков много читал, много знал и, когда преодолевал стеснительность, становился увлекательным собеседником. Молодой Джугашвили, до сей поры издали с благоговением поглядывавший на девушек, оказался рядом с красивой женщиной, которую ничуть не портила беременность.

Думаю, Надежда Сергеевна ничего не делала нарочно, обдуманно, чтобы привлечь Якова. Но он, почти целыми днями находясь в квартире, видел эту женщину всякой: спавшей, полуодетой, в коротеньком облегающем халатике. При нем она не стеснялась кормить грудью, когда родилась Светлана. Все это вроде бы будничное, житейское. Ей, наверное, приятно было ловить восхищенные взгляды Якова, ощущать его волнение, трепет.

Если мне, человеку постороннему, редко бывавшему в кремлевской квартире Сталина, взаимоотношения Надежды Сергеевны и Якова Джугашвили казались необычными, то уж Иосиф Виссарионович просто не мог не заметить влюбленности Якова и благожелательности Надежды. Ничего серьезного тогда меж ними не было, однако Сталин нервничал, ревновал, постоянно находился в напряжении, что никак не улучшало его здоровья, работоспособности. Он старался возвысить, утвердить себя в собственных глазах и глазах жены какими-то выдающимися достижениями, свершениями, а она вроде бы и не замечала дел, успехов Иосифа Виссарионовича. Он все чаще терял душевное равновесие, столь необходимое руководителю партии, государства… (Эх, женщины, женщины!)

Я подумывал о том, чтобы деликатно поговорить с Надеждой Сергеевной, рассказать ей, как остро переживает Сталин семейные неурядицы, да не знал, с какой стороны подступиться? С женой своей, с Катей, советовался по этому поводу. Она считала — лучше подождать. Возможно, после рождения ребенка все уладится само собой.

Нет, не уладилось. Долго назревавший скандал произошел. Не знаю, что послужило поводом для вспышки, да это и не важно: горючего материала накопилось много, он занялся бы не от одной, так от другой искры. Надежда Сергеевна упрекала мужа в черствости: в том, что ни она, ни дети не ощущают его тепла, что он занят только своими делами, своей карьерой. Вылилось, в общем, все наболевшее, причем вылилось в резкой скандальной форме. Возмущенный Иосиф Виссарионович сказал ей несколько грубых фраз, среди которых одна была грязная, услышанная в ссылке и не забытая. Вот тогда-то Надежда Сергеевна забрала детей и уехала к отцу, в ту пору еще жившему в Ленинграде.

Тяжело переживал Сталин ссору. Ему хотелось, чтобы он сам и все, связанное с ним, было абсолютно правильным, безупречным, надежным. Он уже примерял для себя место в мировой истории, и вдруг зауряднейший бытовой скандал с истерикой и убеганием из дома, чего не скроешь от знакомых. А ведь он так привязан был к жене и особенно к маленькой Светлане, мысль о том, что они далеко, он не увидит их ни сегодня, ни завтра — угнетала Иосифа Виссарионовича. Вот почему он внял моему совету и первым сделал шаг к примирению, позвонил в Ленинград.

8

Владимир Михайлович Бехтерев был звездой первой величины на горизонте не только российской, но и мировой медицины. Достаточно сказать, что, кроме всех прочих заслуг, он основал в 1908 году психоневрологический институт и долго руководил им. А кто из наших сверстников не помнит созданное Владимиром Михайловичем лекарство, знаменитые «капли Бехтерева», а попросту «бехтеревку»?! Именно его, человека опытного, авторитетного, который не допустит ошибку и не побоится сказать правду, решили мы с Надеждой Сергеевной пригласить к Сталину. Мнением кого-то другого Иосиф Виссарионович мог бы пренебречь, но семидесятилетний ученый Бехтерев, светило в своей области — с ним нельзя было не считаться.

Он осмотрел Иосифа Виссарионовича дважды за одни сутки. Утром и поздно вечером после работы. На кремлевской квартире. Кроме Надежды Сергеевны и меня, никто не знал о визитах Владимира Михайловича. Шоферу, с которым я ездил за Бехтеревым, не было известно, кого он доставил. И даже всеведущему охраннику Власику не назвали фамилию. Ну, а в порядочности ученого мы были убеждены, он обязан был хранить профессиональную тайну.

Заключение Владимира Михайловича было безрадостным. Неуравновешенная психика. Прогрессирующая паранойя с определенно выраженной в данный момент чрезмерной подозрительностью, манией преследования. Болезнь обостряется сильным хроническим переутомлением, истощением нервной системы. Только исключительная воля помогает Сталину сохранять рассудительность и работоспособность, но этот ресурс не безграничен. Требуется тщательное обследование и длительное лечение, хотя бы в домашних условиях. А главное — отдых, воздух, снятие психического давления, физическая закалка организма. И, разумеется, постоянный щадящий режим с учетом возраста.

Для медика, для специалиста слово «параноик» — обычный термин, обозначающий одну из многочисленных болезней, поддающуюся лечению. Но меня больно кольнуло это слово. Значит, и я, не замечающий недуга Иосифа Виссарионовича, хорошо понимающий его, тоже такой?!

Странно, однако на самого Сталина заключение Бехтерева не произвело особого впечатления. Подозреваю, что ему говорили уже о заболевании, и довольно давно. Вероятно, он имел дело с психиатрами еще до революции. Один из Сванидзе говорил, что Иосиф Виссарионович обращался к врачу вскоре после рождения Якова.

Из всего того, что рекомендовал Бехтерев для поправки здоровья, Сталин изъявил согласие выполнить два условия: систематически принимать лекарство и отдохнуть осенью возле моря, походить на охоту. О сокращении объема работы не могло быть и речи…

Надежду Сергеевну я очень мягко попросил (наедине, разумеется), чтобы позаботилась о спокойной обстановке в семье. Она ответила холодным взглядом, давая понять: взаимоотношения с мужем — их сугубо личное дело. Однако через несколько минут, смягчившись и уяснив мою правоту, сказала, что постарается… И могу подтвердить: держалась Надежда Сергеевна довольно долго, года полтора, создавая если не благополучие в семье, то хотя бы видимость благополучия. Это хорошо, но только этого было все же мало для полного восстановления здоровья. А отойти от дел и лечиться Иосиф Виссарионович никак не хотел. Для него это было равно политической смерти. Если устраниться от руководства — значит, навсегда: конкурентов много. Тем более — лечение у психиатра. Сумасшедший, псих — разве может такой человек занимать руководящий пост?!

Да что там лечение: Сталин боялся, как бы не получил огласку сам визит Бехтерева. Надежде Сергеевне и мне он верил — не выболтаем. К тому же наши слова — это лишь слухи, предположения. Но совсем другое, если о болезни скажет сам Бехтерев. А он стар, рассеян и вообще вне контроля. Мало ли что может сорваться с его языка. И тогда конец политической карьере… Это был новый пунктик, мучивший Иосифа Виссарионовича, давивший на психику.

Успокоился Сталин лишь тогда, когда Бехтерев умер. Произошло это вскоре после памятного визита. Скончался пожилой человек, в этом в общем-то не было ничего особенного. Но у меня эта смерть вызвала гнетущее ощущение собственной причастности к чему-то темному, мерзкому.

Примерно за неделю до смерти Бехтерева на моей и Сталина квартире появился Лаврентий Берия со своей сладкой улыбкой. И еще один грузин средних лет, довольно интеллигентного вида, больше я его никогда не встречал. Иосиф Виссарионович беседовал с ними за бутылкой вина. Потом второй гость ушел, Сталин и Берия остались вдвоем, разговаривали очень долго.

В отношениях между Иосифом Виссарионовичем и Лаврентием Павловичем тот момент оказался переломным. В дальнейшем Берия стал приезжать в Москву все чаще, Сталин охотно уединялся с ним.

Глубоко ошибается тот, кто считает, что в наше время можно что-то скрыть, утаить, спрятать концы в воду. На какой-то срок — да! Но любое преступление, особенно лица высокопоставленного, все равно всплывает, ударит если не его самого, то родственников, соратников. Обязательно найдутся прямые или косвенные свидетели. Не стало Берии, и всплыл вот такой факт, вернувший меня к прошлым сомнениям. Выяснилось, что перед смертью Бехтерева у него побывали Лаврентий Павлович и тот самый грузин интеллигентного вида. Они привезли ученому виноград, другие фрукты, хорошее вино. Вместе съездили в Большой театр. Владимир Михайлович был весел, охотно отведал дары солнечного Кавказа. Но сия трапеза оказалась для него последней. Об этом рассказала женщина, находившаяся тогда при Бехтереве.

После похорон у нее еще раз побывал спутник Берии, предупредил, чтобы она никогда и нигде не упоминала о тех, кто приезжал в гости. Так припугнул женщину, что она долго молчала, живя в постоянном страхе. Но и о ней, вероятно, забыли. Да и кто бы поверил ей?

А она, конечно, забыть не могла. Минуло время, и она нашла с кем поделиться мучавшими ее воспоминаниями.[15]

9

Слишком много событий вершилось почти одновременно, с разницей в дни или месяцы, поэтому я могу перепутать их очередность. Это существенного значения не имеет: хронику создадут историки, которые займутся когда-нибудь биографией Сталина. А у меня — исповедь.

В бытность свою инспектором кавалерии, Алексей Алексеевич Брусилов организовал полевую поездку (верхом) представителей всех частей московского гарнизона с целью проверить уровень подготовленности среднего командного и комиссарского состава. Собраны были сто человек — самых различных должностей: командиры эскадронов и работники Главного штаба, комиссары стрелковых батальонов (им тогда полагалась лошадь), несколько интендантов и даже военные медики.

Маршрут, проложенный Алексеем Алексеевичем, был не только длинным, но и сложным, проходил по различным участкам местности: по просторным полям, густым лесам, руслам рек, по возвышенностям. Первый этап — вдоль Волоколамского шоссе до города Истры (кстати, в поездке участвовали по крайней мере три будущих военачальника, которым в сорок первом доведется воевать в тех местах). Как и думали мы с Брусиловым, на этом этапе выявились и отсеялись наиболее неподготовленные. Таких оказалось десятка полтора, больше половины — политработники. Объяснение простое: на службу пришли недавно, с заводов, с флота, к коню не привычны. Мы выделили их в особую группу, сократив маршрут и придав несколько заядлых кавалеристов из казаков.

Основной отряд вышел в район северо-западнее Истры и, решив на местности несколько тактических задач, повернул почти назад. Достигнув Павловской Слободы, мы вдоль речки Истры, по правому ее берегу, проследовали до самого устья. Форсировав там Москву-реку, взяли от села Знаменского влево, на Барвиху, а затем лесами — на Кунцево.

Напряженная поездка эта, продолжавшаяся почти неделю, была столь же полезна, сколь и утомительна, однако Брусилов проделал всю ее вместе с нами. Иногда верхом, но большей частью в крытой коляске, которая, собственно, была тогда нашим штабом и командным пунктом. Занятия проводились по организации разведки, движения войск, их охранения на марше, по маскировке. Было трудно, зато интересно и весело — такое впечатление осталось у многих участников похода. А в моем личном плане эта поездка совершенно непредвиденно отразилась на взаимоотношениях с Иосифом Виссарионовичем — иначе я не стал бы упоминать о ней.

Меня всегда волновала и притягивала таинственная связь между кажущейся случайностью событий и предопределениями судьбы, когда вроде бы изолированные, разрозненные факты и явления выстраиваются вдруг в неразрывную цепочку и приводят к закономерным свершениям. Почему, например, Алексей Алексеевич избрал именно этот маршрут? Я думал — только из целесообразия. Ан, нет. За городом Истрой параллельно железной дороге тянется небольшая и очень живописная речка Маглуша. Я был несколько удивлен, когда в деревне Филатово наш командир приказал отряду остановиться на отдых, а меня взял с собой для рекогносцировки. Ехали мы верхом вдоль речки. Алексей Алексеевич был заметно возбужден, дышал часто, как при сильной жаре, поправляя изжелта-седые усы.

Впереди, в широкой долине, возник силуэт пирамидального храма. Я бросил взгляд на картину: населенный пункт Глебово. Что-то знакомое, я слышал о нем когда-то, но не мог вспомнить.

Деревня как деревня. Ряды изб. Остатки барской усадьбы. А вот храм, действительно, хорош! Даже старания местных разрушителей изувечить, испохабить это старинное сооружение не смогли испортить его красоты. Шатровая колокольня, окруженная по углам четырьмя башнями-звонницами, возвышалась над деревней, над местностью, придавая всему пейзажу некую завершенность.

— Казанская церковь, — негромко произнес Брусилов, снимая фуражку с синим околышем и поднимаясь на стременах. — Чудесное место, неправда ли?.. Река Истра, ее притоки — древняя обитель наших пращуров…

— Подъедемте ближе, — предложил я.

— Нет, это было бы бестактно с моей стороны. Меня могут узнать, — ответил Брусилов. — Да и смотреть нечего. Обломки, — усмехнулся невесело. — На новых картах не совсем точное обозначение, Николай Алексеевич. Вернее — новое название. А прежде сей населенный пункт был известен как Глебово-Брусилово. Счастливейшие дни провел я в этой усадьбе. Думал, что и похоронят здесь…

Алексей Алексеевич повернул коня, и мы поехали назад. Так попрощался он незадолго до смерти со своим прошлым. Больше мы не говорили об этом, но навсегда остался во мне храм над красивой речкой Маглушей, колокольня, устремленная в небо.

Смею сказать, что теперь я неплохо знаю ближнее и дальнее Подмосковье, столь разнообразное, что природных контрастов, живописных пейзажей, даже глухих уголков, разместившихся на этой сравнительно небольшой территории, хватило бы для западноевропейского государства средних размеров. И зная, скажу: нет для меня прекраснее мест в Подмосковье, чем бассейн реки Истры и еще та часть побережья Москвы-реки, что тяготеет к истринскому водосбору. От Звенигорода до Рублева. Благодарен я Алексею Алексеевичу Брусилову за то, что открыл мне сию неповторимую жемчужину в природном ожерелье столицы. В свою очередь очень хотелось мне приобщить к этим местам Иосифа Виссарионовича, чтобы познал и полюбил прелесть нашей Центральной России. Нет в ней чрезмерной восточной пышности, нет яркой, ошеломляющей назойливости юга, но уж если откроет она кому свою застенчивую, величавую красоту, если кто увидит и поймет суровую нежность и постоянство, тот никогда не забудет ее, не изменит ей. А Сталин, как ни странно, изъездив Сибирь, побывав за границей, долго работая в Москве, почти не знал, не видел окрестностей нашей столицы. Это же противоестественно! Вот и задумал я организовать неутомительное путешествие на лодках по Истре. Тем более, что и Бехтерев советовал: смена впечатлений, разрядка, отдых на природе очень нужны Иосифу Виссарионовичу. А что может быть лучше отдыха по речке в теплый летний день!

Надежда Сергеевна поддержала эту идею и обещала уговорить Сталина, чтобы он хоть на краткий срок оторвался от работы. А его, к нашему с ней удивлению, и уговаривать не пришлось. Он познакомился с маршрутом, усмехнулся в усы: «Очень своевременное предложение. Считаю, что с нами должен поехать Анастас Иванович Микоян»… Я подумал: при хорошем настроении попал к Иосифу Виссарионовичу. Но потом выяснилось, что была веская причина для столь быстрого согласия. Все же никто и никогда не знал, что у Сталина на уме.

Из Кремля выехали в шесть утра на двух автомашинах. Несмотря на такую рань, солнце уже припекало. Меня радовала погода: на небе ни единого облачка. Хочу тут, между делом, опровергнуть одно довольно распространенное мнение: Сталин, дескать, не любил солнца, яркого света. Это неправда, пущенная в обиход поверхностными наблюдателями. Не надо смешивать разные вещи. Да, он работал обычно с закрытыми шторами, чтобы не отвлекали ни свет, ни звуки. К старости у него побаливали глаза — это верно. При обнажающем беспощадном освещении он вроде бы стеснялся среди посторонних своей заурядной внешности. Всяко бывало. Но с другой стороны, Сталин любил прогуливаться в одиночку или с близкими, привычными людьми не в пасмурную, а именно в солнечную погоду. И на юге, и в Подмосковье. Нравились ему прогулки по зимнему лесу, когда сияет солнце и ослепительно блестит снег. А после войны в такие дни любил сиживать со мной на открытой террасе, закутавшись в теплый тулуп. В эти минуты он продолжал работать — думал.

Вернемся к нашему путешествию. Автомобили доставили нас в Павловскую Слободу, где поджидали хорошие просмоленные плоскодонные лодки: для неглубокой капризной Истры нужны были такие. Погрузившись в них возле Лешковской горы, мы начали свой водный поход средь высоких, заросших старым лесом берегов. Зелень была густая и свежая, вода чистейшая и прохладная. Воздух — прелесть. Березки на прибрежных полянах лукаво манили водить хоровод вместе с ними.

Путешественники были довольны и веселы. Ворошилов на первой лодке грянул вдруг «Из-за острова на стрежень…» Присоединилась и Надежда Сергеевна. Сталин подпевал им. Слух у него был хороший, сказывалась и подготовка в духовной семинарии. Обычно монотонный, приглушенный голос его менялся при пении, звучал проникновенно и чисто.

На нашей лодке хористов не оказалось. С тех пор, как отзвучали романсы моей первой жены, незабвенной Веры, я почти не слушал вокалистов и музыкантов, только марши да солдатские песни. По крайней мере, определенность есть в них. Николай Власик по своей должности привык редко открывать рот. Третий в лодке, Анастас Иванович Микоян, проявил любопытство к тем местам, мимо которых мы проплывали, расспрашивал меня.

Как выяснилось, Анастас Иванович плохо представлял себе быт среднерусского крестьянства, мало смыслил в сельском хозяйстве. Ну, скажите, как можно заниматься продовольственными вопросами, сырьем, снабжением, не умея отличить на поле рожь от овса, лен от конопли?! А ведь надо заботиться об урожайности, о сохранении собранного. Анастас Иванович отвечал полушутливо, что урожай и государственная политика — это не совсем одно и то же, что он имеет дело в основном с цифрами да руководящими товарищами, но недостатки свои постарается исправить. Тем более что Михаил Иванович Калинин обещает свозить его в родную деревню на жатву, а заодно показать, как растут в лесу боровики, подосиновики и рыжики, не говоря пока о других грибах, в которых сразу не разберешься. Ну, конечно, такой прогресс в расширении специальных познаний нашего выдающегося деятеля в области легкой и пищевой промышленности несколько успокоил меня.

Итак, мы плыли по Истре мимо чудесных берегов, заросших ивняком. Об отсутствии рыболовов и купальщиков позаботился Власик. Но вот Климент Ефремович и Иосиф Виссарионович решили поменяться на веслах, их лодка резко накренилась. Власик ахнул, не удержался от упрека:

— Потопят, разбойники, королеву!

У меня вырвалось:

— Без вашей помощи не получится. Это вы мастер по затоплению речных деревянных судов!

Власик глянул удивленно, насупился. Спустя несколько минут, когда Микоян свесился за борт, разглядывая какого-то жука на воде, произнес укоряюще:

— Вы это самое, Николай Алексеевич, чем кумушек считать, вы бы того…

И надолго отвел взгляд…

Я оценил по достоинству его возросший культурный уровень, его юмор, а главное — потенциальную опасность. Можно понять, почему Иосиф Виссарионович не любил свидетелей, даже если это очень хорошие люди. Лучше покойники с доброй славой, чем живые, многознающие соратники. Гуманной такую точку зрения не назовешь, но и с категорическим осуждением я бы не стал торопиться. Жизнь сложна. Тем более — жизнь крупнейшего политического деятеля.

К полудню путешественники явно устали, жара давала себя знать. На высоких холмах открылась деревня Тимошино. По левую руку, невидимое за лесом, лежало село Степановское. Висячий мостик, соединявший здесь берега, как над кавказскими горными реками, привлек внимание и Сталина, и Микояна. Пора было сделать привал.

Сперва пошел ровный, частично распаханный луг, а слева был крутостенный обрыв со старыми парковыми липами и с подлеском, особенно густым в двух или трех глубоких оврагах, прорезавших береговую кручу. Луг буквально исходил жаром, колебалось над ним зыбкое марево, а на террасе под лесистым обрывом держалась тень, было нежарко, приятно. В узкой полосе между речкой и откосом воздух не столь сухой, как на открытых местах. И ключ с холодной водой был тут, в устье овражка.

Это место я облюбовал заранее. Подчиненные Власика, побывавшие здесь, потрудились в разумных пределах. Возле старой вербы, нависшей над Истрой, сооружен был примитивный, но надежный причал. На краю оврага мы с Власиком обнаружили, где условлено было, берестяную кору для разжигания костра, сухие дрова, рогулины и перекладины для шампуров. Все остальное мы привезли с собой, дабы не лишать путешественников приятных забот и волнений: не забыты ли соль или перец?

Николай Власик, любивший основательно и разнообразно набить собственное брюхо, оказался умелым официантом и поваром. С помощью Микояна он нанизывал на шампуры исходящие соком куски молодой баранины. На скатерти появилась холодная закуска, грибы и огурчики, сало и ветчина, красивые бутылки.

Ворошилов укладывал плахи, чтобы удобней было сидеть возле «стола». Я подносил хворост, распоряжался костром. Надежда Сергеевна плескалась в реке, срывая кувшинки. Иосиф Виссарионович помогал ей, не рискуя, однако, далеко заходить в быстрые струи.

Чудесно было!

Основательно проголодавшись, все поторапливали Власика: скорей, кулинар! На закуску набросились так, что холодная курятина, вкуснейшая гусиная построма и упомянутые огурчики исчезли мгновенно. У Сталина — под вино, у Микояна и Ворошилова — под коньяк, а у нас с Власиком — под водку. Надежда Сергеевна, как всегда, не пила, однако пригубливала на этот раз в знак одобрения и солидарности.

Наелись и блаженно отдыхали, лежа возле костра, любуясь пейзажем, слушая плеск бегущей волны. Иосиф Виссарионович, не спеша покуривая папиросу, предложил каждому рассказать по анекдоту. Он охотно слушал их, даже про него самого, только чтобы остроумно и без похабщины. Он говорил: анекдот характеризует прежде всего рассказчика, ведь человек запоминает и передает другим не все подряд, а то, что ему нравится. Однако в этот раз такая лакмусовая бумажка не действовала, учитывалось присутствие Надежды Сергеевны.

Первым вызвался Климент Ефремович, не любивший ждать.

— Собрались в компанию три мыши: английская, французская и наша. Выпили бутылку-другую. Английская мышь тихо, незаметно удалилась и спать улеглась. Французская подмазалась перед зеркалом и побежала к любовнику. А наша говорит: «Эх, скукота! Трахну еще пол-литра и пойду Ваське-коту морду бить!»

Микоян сказал, что этот анекдот хорош уже тем, что краток. И сам теперь постарается не длиннее.

— Бежит, понимаешь, заяц. Слышит из-за куста нежный голос: «Дорогой, зачем торопишься, я тут совсем одна…» Ну, зайчишка сразу туда. Шорох там за кустами, ахи-охи, ветки трещат. Потом, понимаешь, совсем тихо стало, — плутовато прищурился Анастас Иванович. — Выходит из-за куста красивая рыжая лиса, вытирает с морды заячий пух и радуется: «Вот как хорошо знать хотя бы один чужой язык!»

Иосиф Виссарионович и Надежда Сергеевна засмеялись сразу, Климент Ефремович чуть спустя. А Власик, недоумевающе поглядывая на Микояна, доел шашлык, взялся за сало и вдруг фыркнул, едва не подавившись, расплылся в улыбке. Все снова расхохотались: дошло!

— У меня так коротко не получится, — сказал Сталин. Голос его звучал размягченно. — Теперь много путешественников на Кавказе, много туристов на Военно-Грузинской дороге. Показатель возросшего уровня жизни, — усмехнулся он. — Там есть мостик над пропастью. Висячий мостик, как здесь над Истрой. Узкий, качается. А под ним глубина. Без привычки глянешь — голова закружится. Один здоровый грузин приспособился робких переносить. Правой рукой несет, а левой балансирует, чтобы не упасть. И с каждого — по рублю. А потом сообразил: если сразу двоих нести, вдвое больше заработать можно. Взял одного туриста под правую руку, другого — под левую, и пошел. А мостик качается, равновесия нет, сейчас упадет. Освободил руку — турист улетел в пропасть. Грузин чуть не плачет, успокаивает себя: «Ну, хрен с ним, с этим рублем, два раза схожу!»

— Берия! — брезгливо вырвалось у Надежды Сергеевны. — Силенок у него не хватит, конечно, человека перенести, а отношение бериевское.

— Почему ты так плохо относишься к Лаврентию Павловичу? — у Сталина было благодушное настроение после хорошего застолья, но глаза сразу холодно сощурились.

— Приторный он и скользкий.

— Это твои эмоции, это не факты, — жестче произнес Иосиф Виссарионович, покосившись на Власика, у которого даже уши оттопырились от любопытства. — Товарищ Берия надежный чекист, и я ему доверяю. Он быстро погасил вражеский мятеж у мингрелов…

— Бил и виноватых, и правых.

— Ты ничего не понимаешь в этом, и не нужно тебе понимать, — ответил Иосиф Виссарионович. — Лучше сходи в реку, возле берега глубоко, зато посередине, на течении, мелко, ведь так, товарищ Ворошилов?

— Дно песчаное, ровное, — подтвердил тот.

— Спасибо, но не сейчас, — Надежда Сергеевна занялась баулами, в которых хранился наш провиант.

Это была единственная «тучка», ненадолго омрачившая тот теплый и беззаботный день. Неприятный осадок, оставшийся после стычки, быстро улетучился. Основательно отдохнув (мы с Микояном даже вздремнули в тени деревьев), участники похода взбодрили себя купанием, небольшой дозой напитков и двинулись дальше. Климент Ефремович пересел в лодку к Микояну, а я занял место в лодке у Сталиных. Сознаюсь — по собственной инициативе: мое присутствие вообще действовало на Иосифа Виссарионовича успокаивающе, а тут я еще мог отвлечь эту бойкую пару от ненужных сейчас мыслей и разговоров, рассказывая об окружающей местности, о прекрасных храмах в Дмитровском, Знаменском и Уборах, историю которых, особенно последнего, я хорошо знал.

Вскоре за местом нашего бивака Истра «уперлась» в высокую лесистую гряду, на которой стоит древнее село Дмитровское с врезающейся в самое небо стройной колокольней. Не имея сил преодолеть мощный барьер, речка под прямым углом поворачивает влево, к югу, и дальше выписывает большие и малые кривули и загогулины вплоть до самого устья. В зеленом коридоре вода бежит быстро, течение так несло наши лодки, что можно было совсем не грести. Сталин сидел на корме и шевелил веслом, направляя ковчег, куда считал нужным. При этом мы явно отставали от другой плоскодонки, хотя там рулевой работал веслом не чаще нашего.

Присмотревшись, я заметил, что Иосиф Виссарионович старается вести лодку строго по прямой линии. Выберет ориентир у следующего поворота, нацелит нос плоскодонки и неукоснительно держит курс. А между тем течение шарахалось от берега к берегу, усилившийся к вечеру ветер отжимал суденышко вправо, но Сталин не замечал или не хотел замечать этого, упрямо держался своего курса. Да еще и сердился, когда лодку вдруг стремительно несло к обрыву или разворачивало поперек реки. Путь наш не укорачивался, а удлинялся. Иосиф Виссарионович все чаще старательно налегал на весло. Микоян-то был хитрее. Удерживал свою плоскодонку в струе, и она двигалась вперед почти без борьбы, простым, естественным ходом.

Поучать Иосифа Виссарионовича я не хотел. Пусть получит физическую нагрузку, ему полезно. Да и вообще, к чему советы, морализация на отдыхе?!

Начался последний этап похода. Вот позади осталась господствующая над всей обширной долиной Дмитровская колокольня с чуть покосившимся крестом. Справа до самых Уборов тянулся ровный, как стол, огромный луг. Слева ощетинился огромными желтоствольными соснами почти вертикальный высочайший склон, скрывавший Петрово-Дальнее. А впереди уже обрисовывалось за Москвой-рекой на пологой горе село Знаменское с церковью прямо против устья Истры.

Пересекши Москва-реку, мы причалили у невысокого глинопесчаного яра, сплошь испещренного гнездами ласточек-береговушек, всполошившихся при нашем появлении. Здесь ожидал человек Власика, принявший от нас лодки. Все пошли к автомашинам, стоявшим поодаль, на луговой дороге, а Сталину я предложил подняться на береговую кручу, поросшую разновозрастным сосновым лесом: она была за оврагом.

Усилия, потребовавшиеся на то, чтобы одолеть подъем, с лихвой окупились чудесным видом, открывшимся с высоты птичьего полета. Вокруг нас, под ногами, яркое разнотравье, особенно пахучее вечером. Теплым, медвяным, приятно-сухим был воздух: такой держится лишь над песчаной местностью, хорошо прогреваемой солнцем. За спиной — просторные поля, домики села Знаменского, густые заросли старого кладбища и — полукольцом — темнеющий лес вдали. А глянешь вперед, влево, вправо — повсюду верст на десять (а слева даже и больше!) видна зеленая долина Москва-реки, просматривается извилистая Истра. То серпом среди зарослей блестит вода, то озерком, то ровным прямым каналом. А за речками везде леса по возвышенностям, прямо-таки разлив хвойных лесов.

— Удивительная открытость! — произнес Иосиф Виссарионович, пораженный огромным простором, и я был доволен, что он понимает и разделяет мое восхищение. — Орлиное место! — сказал он. — Орлиный утес! Какое у него название?

Садившееся за Дмитровским солнце окрашивало воды двух рек в розовые и оранжевые тона. Темнели, чернели леса, а небо над головой все еще оставалось голубым, ласковым. Тихо шумели сосны вокруг. Под их аккомпанемент я рассказал Иосифу Виссарионовичу о том, что эти красивые места были облюбованы пращурами-вятичами с незапамятных времен. Многие века стоит тут, к примеру, село Знаменское, в прошлом Денисьево. Примечательно: песок здесь сплошной, никогда не бывает грязи, воздух целебный, настоянный на хвое окружающих лесов. Еще Петр Первый оценил по достоинству эти места, а Екатерине Второй они так понравились, что хотела возвести дворец на возвышенности и отдыхать на старости лет от трудов праведных в тишине, любуясь пейзажами. Даже план строений наметила. Однако не сложилось что-то у нее, так и умерла в заботах, не осуществив мечты. Осталось с той поры лишь название — Катина гора, на которой мы и стояли.

Не только в красоте окрестностей, в ощущении легкости и полета крылась для Сталина и для меня притягательная сила этой надречной возвышенности. Немало ведь на свете женских имен, хороших и разных, но почти все они для тебя лишь звук, обозначение, наименование. А вот имя Екатерина — Катя сопровождало Сталина всю жизнь: от матери, от первой жены до последней внучки. И мне это имя было близким, принесшим надежду и радость!

Так впервые побывали мы с Иосифом Виссарионовичем на горе, а затем прошли по кладбищу и по лесу, где потом доведется нам бывать много раз. И всегда — вдвоем. И похорониться я задумал на том возвышенном, открытом, песчаном кладбище. Сталин-то не вправе был выбирать себе место, а я мог… Но все это позже, а в тот вечер Микоян и Сталин преподнесли мне сюрприз, которого я никак не ожидал. Оказывается, предложенная мной поездка по Истре совпадала с желаниями того и другого, они хотели посмотреть эти края: западное Подмосковье нравилось им.

Если ехать из Москвы по Успенскому шоссе, просто невозможно не обратить внимания на краснокирпичный фигурный забор, не очень высокий, но массивный, чем-то напоминающий зубчатые стены столичного Кремля. Это слева после станции Усово, сразу за деревней Калчуга, где шоссе круто спускается к речушке Медвенке (скорее даже — к ручью), промывшей себе глубокую долину, покрытую густым лесом, непролетной соловьиной чащобой. Местность здесь имеет что-то общее с Кавказом. И замок за кирпичным забором словно бы перенесен к Медвенке со скал над Курой или Араксом. Этот дворец, хоть и пострадавший за годы революции, но в основном сохранившийся, облюбовал для себя Анастас Иванович Микоян. Немало, знать, поездил он по Подмосковью, пока нашел этот райский уголок, располагавший и к работе, и к отдыху. Родной Кавказ рядом с Москва-рекой, чего же еще желать?!

Ну, вообще-то дворцы и замки существуют как раз для того, чтобы их занимала господствующая элита, и все же мне было как-то обидно. Тут для Иосифа Виссарионовича самое подходящее место.

— Нет, — улыбнулся Сталин, выслушав меня. — Зачем нам такая роскошь? Пусть живет товарищ Микоян. А мы будем наведываться к нему в гости.

— Не ближний свет.

— Почему, Николай Алексеевич? — продолжал шутить Сталин. — Мне тут тоже понравилось одно место. На холме, среди леса. Надежда Сергеевна согласна. И Микоян неподалеку со своими винными погребами…

При мне была подробная военная карта. Развернув ее, я попросил Иосифа Виссарионовича показать, где. Он заинтересовался, отыскал место. А я взял циркуль, воткнул острую ножку в перекресток Успенского шоссе и Медвенки, провел окружность, радиусом в десять километров. Просто очертил прилегающую к дачам и довольно известную мне территорию, совершенно не предполагая, что примерно определил зону, в которой долгое время, не только при жизни Сталина, но и потом, будут вынашиваться и приниматься важнейшие партийные, государственные, научные мировые решения. Выдающиеся деятели различного толка будут трудиться и отдыхать на этом ограниченном пространстве между Ромашково и Николиной горой, между Одинцовым и Дмитровским. Список велик и продолжаем: Сталин и Горький, Микоян и Молотов, Хрущев и Фадеев, Буденный и Брежнев, великие академики и актеры.

И основной круг собственной судьбы очертил я тогда…

А добавить надобно еще вот что. За долгие годы работы в Москве Иосиф Виссарионович имел несколько дач возле столицы. Главная из них, так называемая «Блины», находилась в Кунцеве, на ней Сталин проводил много времени, особенно зимой. В жаркие летние дни любил иногда прогуливаться по обширному парку в имении Липки, что по дороге на Дмитров, однако ночевал там очень редко: по пальцам пересчитать.

Постепенно особую роль в жизни Сталина приобрела западная дача. Там он отдыхал со своими родными, возле нее встречался со мной, бывал у Микояна. С предвоенных лет и чем дальше, тем чаще совершали мы там лесные прогулки. Он отрывался от многочисленных дел и забот, от тех людей, с которыми вынужден был постоянно общаться и которые надоедали ему. Там он, хоть изредка, виделся со своими детьми, затем с внуками. Там, ближе к реке, со временем обзавелся дачей его сын Василий.

Да, многое произойдет в случайно очерченном мною круге. Между собой тот западный дом Сталина называли мы — Иосиф Виссарионович, Микоян, я и Власик — только нам понятным кодом «ДД» — Дальняя дача.

10

Чем крупней, величественней историческое событие, тем больше пищи дает оно для размышлений, сопоставлений, предположений, попыток объективного анализа, установления закономерностей. После каждого великого свершения неизбежен взрыв теоретических исследований. А ведь у нас позади остались три революции, мировая и гражданская войны. Естественным было стремление мыслящих людей поделиться пережитым, подвести итоги, хотя бы примерно обвеховать дорогу в будущее. Руководителю партии Сталину сам бог, как говорится, велел заниматься всем этим, задавать тон теоретическим изысканиям. И он вполне преуспел на таком поприще. Мне, например, его работы на многое открыли глаза. Прежде всего «Об основах ленинизма», «Октябрьская революция и тактика русских коммунистов». Думаю, что и другим людям, подобно мне, как раз и не хватало знания основ марксистско-ленинской теории, понимания тактики большевиков.

Признаюсь: классические работы Маркса и Энгельса мне трудновато было осваивать. Не та подготовка, не та психика. Странной казалась методология, встречались непонятные термины, незнакомые фамилии, ссылки на труды, о которых я не имел ни малейшего представления. В подробностях, в дискуссиях тонули главные мысли, их надобно было выуживать. А Иосиф Виссарионович просто и четко, с убедительной логикой излагал суть марксистских теорий. Благодаря ему миллионные массы людей разных слоев общества, и я в том числе, приобщились к марксистско-ленинскому учению.

В конце двадцатых годов все руководители, большие и малые, очень стремились выступать, произносить громкие и длинные речи, болтунов развелось чрезмерно. Слова-то легче произносить, чем в конкретных делах разбираться. Ну, Сталин просто обязан был выступать, направлять — это неотъемлемая часть его работы. Еще понимал я роль Михаила Ивановича Калинина, который разъезжал по стране, забираясь в самые отдаленные волости, и на местах растолковывал людям политику Советской власти. А вот всякие спорщики, разжигатели дискуссий, правые и левые уклонисты, бухаринцы и зиновьевцы просто раздражали меня необязательностью их настырной болтовни. Есть же линия партии, выработанная на съезде, ну и держись ее. А они выдвигали какие-то требования, идейки, поправки: тявкали (извините за грубость), чтобы привлечь к себе внимание, в пылу дебатов забывая об элементарных приличиях. Ворошилов назвал Бухарина хвостом Троцкого. В свою очередь, и Бухарин не остался в долгу, пустил с трибуны дурно пахнущую частушку:

Клим, идея не нова,

Мыслишь ты неправильно:

Лучше быть хвостом у Льва,

Чем задницей у Сталина.

Фи!

Сами дискуссионеры вряд ли считали, что их идеи многого стоят. Это лишь способ не затеряться в толпе, проявить себя, удержаться на поверхности политической жизни, у власти, возле сладкого государственного пирога. Громкими фразами маскировали борьбу за личные интересы, за собственное благополучие: для меня это было хуже, чем откровенное мещанство, обывательское приспособленчество.

Увлечения теоретизированием не избежали в ту пору и военные. Но тут все было чище и к пользе дела. Необходимость требовала подвести итоги сражений, которые гремели в Европе, особенно у нас в стране, с четырнадцатого до двадцать второго года. Значительно изменилась структура армий, их вооружение, тактика и даже стратегия. Первым сделал попытку обобщить недавнее прошлое Алексей Алексеевич Брусилов — о его книге мы уже говорили.

Интересную работу о разгроме Деникина подготовил Александр Ильич Егоров. Но это — о минувшем. Я тщательно следил за военной прессой и радовался тому, что наши товарищи пытаются осмыслить настоящее и заглянуть в будущее. Чего, кстати, почти не наблюдалось в зарубежных странах. Там военная литература шла по двум руслам. Генералы, победившие германцев, зарабатывали своими мемуарами славу и деньги. Побежденные оправдывались, пытаясь переложить вину на чужие плечи. А я, между тем, с гордостью за наших военных приносил Сталину новые статьи и книги, советуя, на какие страницы, на какие мысли обратить особое внимание. Проблемы подготовки к будущим войнам обстоятельно анализировал мой давний знакомый Борис Михайлович Шапошников, отдельные вопросы с большой смелостью и знанием дела углубляли Михаил Николаевич Тухачевский, Владимир Кириакович Триандафиллов, Константин Брониславович Калиновский. Причем труды двух последних («Характер операций современных армий» и «Танки в обороне») имели особое практическое значение. И вообще, не следовало бы забывать этих людей, рано ушедших из жизни, но успевших много сделать для наших Вооруженных Сил.

В двадцатых годах еще не принято было расхваливать товарищей по партии, своих начальников, руководителей, говорить об их мудрости и гениальности, всенародно, с трибуны, признаваться в любви к ним. Тогда в это не верили, осмеяли бы за подхалимаж. Гораздо чаще и суровей звучала критика. Вообще это правильно, это нужно для сохранения здоровой атмосферы в обществе. Но человек есть человек, у каждого свои слабости, свои сомнения, каждому приятно одобрение, хорошее слово. И как ни странно, в моральной поддержке особенно нуждался Иосиф Виссарионович, казавшийся многим гранитным монолитом, воплощением спокойствия.

Ведя страну по совершенно неизведанному пути, Иосиф Виссарионович обрек себя на тяжелейшую ношу, искал дорогу, отбивался от неприятелей справа и слева, ощущая злобное дыхание затаившихся ниспровергателей, ненависть мощного капиталистического мира. Попробуй устоять, не качнуться, не сломаться под таким грузом. Только огромная сила воли, данная от природы, да искренняя вера, что трудится не для себя, на благо миллионов людей, что он в ответе за судьбу народа, может быть, даже всего человечества — только это укрепляло его! Но ведь, кроме рассудка, душа была, требовавшая поддержки, участия. Мое дружеское расположение не имело решающего влияния. Тем более что я далеко не всегда одобрял поступки Иосифа Виссарионовича.

Трудясь как одержимый, Сталин хотел, конечно, чтобы кто-то публично оценил его деятельность, похвалил бы, привлек внимание к его повседневной напряженной работе. И тут, к месту, появилась книжка Климента Ефремовича Ворошилова под необычным для того времени названием: «Сталин и Красная Армия». Написана она была казенно и скучно, однако Иосиф Виссарионович представлялся в ней как один из лучших, и даже самый лучший военный руководитель гражданской войны. Он, дескать, был главной опорой Ленина в организации обороны Советской страны. Где создавалась смертельная опасность для Красной Армии, где наступление контрреволюции и интервентов грозили самому существованию Советской власти — туда направлялся Сталин. Где смятение, паника могли в любую минуту превратиться в беспомощность, катастрофу, — там появлялся товарищ Сталин.

В этой книжке отразился не только горячий характер Ворошилова, всегда способного перехватить через край, но сказался и полемический задор, сказалось ревностное стремление дать оплеухи всем своим врагам и главное — Троцкому. Объяснялось это еще и тем, что как раз тогда Лев Давидович взялся за свой, заранее разрекламированный сионистами труд, в котором подробно рассказывалось, как он, Троцкий, подготовил Октябрьскую революцию, затем создал Красную Армию рабочих и крестьян и как под его непосредственным руководством пролетарские войска доблестно расколошматили всех внутренних и внешних врагов.

Главным действующим лицом Октября и гражданской войны сделал Троцкий свою персону. Без него не было бы никаких побед. Ну, Ленин ему еще помог, братья-евреи способствовали, а в основном благодарить надо только его. Написана сия трехтомная эпопея живо, увлекательно, влияние ее на умы нельзя преуменьшать. Мои знакомые, проведшие много лет на западе уже после войны, утверждают: англоязычные народы Старого и Нового Света, а также испанцы и итальянцы, население Латинской Америки и Японии имеют совершенно однобокое представление о наших революционных событиях. И лишь благодаря книгам Троцкого, которые во вред нам рекламируются и распространяются за рубежом до сих пор.

Вот, действительно, парадокс: человек, совершенно не понимавший Россию, проведший всю жизнь за границей, чуждый нашим бедам и радостям, стал в глазах Запада главным знатоком и пропагандистом наших событий. В лучшем случае он мог написать исследование: «Сионизм и гражданская война в России», тут он мог выразить нечто свое, но Троцкий замахнулся на монументальное произведение, посвященное восхвалению самого себя.

Климент Ефремович, естественно, знал про опус Троцкого, в котором и Ворошилову, и Егорову, и Буденному, и Сталину отводилось неправомерно малое место. Буквально за бортом событий оставались все эти товарищи. А зная это, Климент Ефремович в полемике, может быть даже сознательно, перегнул палку, основательно перегнул, укрепляя позиции Сталина и его соратников. Иосиф Виссарионович, тогда еще не очень высоко ценивший свои военные заслуги, первый раз прочитал книжку Ворошилова и явно ощутил неловкость, усмехался над некоторыми страницами. Но не возражал, не спорил. Ему позарез нужна была такая политическая и моральная поддержка, усиливавшая его положение в партии, придававшая ему уверенность. И кому неприятна похвала, даже чрезмерная?

Потом, перелистывая книгу Ворошилова, постепенно привыкая к ней, Иосиф Виссарионович поверил, что так все и было.

Не скажу, что работа «Сталин и Красная Армия», появившаяся в 1929 году, плоха сама по себе. Разные могут быть оценки фактов, разные точки зрения, подход к событиям. Все это естественно. Плохо другое: в общем-то средняя, явно тенденциозная книжка Ворошилова стала эталоном, была вскоре превращена в ту единственную призму, через которую рассматривалась в дальнейшем не только военная деятельность Сталина, но и вся история гражданской войны. Из этой истории было вычеркнуто все, что могло разрушить ореол славы Сталина, а следовательно, Буденного и Ворошилова. Например, гибель двух дивизий (Азина и Гая) возле станицы Мечетинской, невыполнение ленинского приказа о повороте Конной армии на Варшаву. Сократилось количество публикаций по истории гражданской войны, оставалась лишь тематика, связанная с деятельностью Иосифа Виссарионовича.

11

В сентябре выдались яркие, теплые, праздничные дни. Солнце светило щедро, но уже не утомляло жарой. Много было цветов.

Один из таких дней оказался счастливым для нашей маленькой семьи — родилась дочка.

Я очень тревожился за Катю, акушерка, следившая за состоянием моей жены, беспокоилась тоже: у нее узкий таз, и роды могли доставить нам неприятность. Однако все обошлось, умница моя управилась быстро, промучившись всего три часа. Наверно, мы чрезмерно волновались до родов, а когда появился крепкий, нормальный ребенок, напряжение сразу упало, все успокоились, внимание к роженице ослабло.

Иосиф Виссарионович поздравил одним из первых, прислал Кате большой букет, а мне — ящик коньяка. Надежда Сергеевна позвонила по телефону, предложила помощь няни, которая кормила Светлану. Занятый приятными хлопотами, строя радужные планы, я не сразу заметил, как изменилась Катя: притихла, сникла, в лихорадочно блестевших глазах появились испуг и тоска. Акушерка же и главный врач не спешили сообщать мне ужасную новость, предпринимая все, чтобы спасти Екатерину Георгиевну. (Послеродовая гангрена — раньше я даже не слышал об этом. А когда услышал, было уже поздно).

И опять, как когда-то в Новочеркасске, как на барже в Царицыне, я утратил на некоторое время ощущение реальности, перестал контролировать себя, существовал будто во сне, руководствуясь не разумом, а инстинктом. Но теперь я быстрее справился с потрясением, потому что со мной остался маленький беспомощный человечек — продолжение Кати и мое. Я нужен был дочке и не имел права поддаваться своим переживаниям и болезням.

Низко и навсегда кланяюсь Кате за то, что собственной гибелью она явила миру новую жизнь, не оставила меня одиноким в дебрях мироздания, где без дочери скитался бы я, как путник в бескрайней пустыне.

И еще я сказал себе: двум самым дорогим женщинам моя любовь не принесла счастья. Нет смысла испытывать судьбу третий раз. И необходимости такой тоже нет. Моя радость, моя надежда, мое будущее — у меня в руках!

12

Много раз упоминал я фамилию Троцкого, да и вообще, читатели неоднократно слышали, конечно, о нем, о троцкизме, но, думаю, далеко не все представляют отчетливо, что это за человек, в чем сущность его идей. Троцкизм стал каким-то выхолощенным понятием, и это, наверняка, не случайно. Есть люди, которые сознательно стараются превратить в пустой звук, приглушить то, что важно еще и по сию пору, что всплывает, проявляется постоянно, только под другими ярлыками.

Даже представители моего поколения, видевшие и слышавшие Троцкого, далеко не всегда понимали, за что он сражался, почему столь рьяно нападал на ленинскую, а потом и сталинскую линию партии. Что ему надобно? Сам рвался к высшей власти? Тем, кто интересуется внешней стороной событий, чисто политической, так сказать, стороной, советую познакомиться с первоисточниками, хотя бы с речью Сталина «Троцкизм и ленинизм», которую он произнес еще в ноябре 1924 года. Иосиф Виссарионович говорил тогда: «В данный момент, после победы Октября, в настоящих условиях НЭПа, наиболее опасным нужно считать троцкизм, ибо он старается привить неверие в силы нашей революции, неверие в дело союза рабочих и крестьян, неверие в дело превращения России нэповской в Россию социалистическую».

И еще: «Задача партии состоит в том, чтобы похоронить троцкизм как идейное течение». Обратили внимание — похоронить! — война шла не на жизнь, а на смерть. И это — между членами, руководителями одной партии, которые сами готовили революцию. Однако ставили они перед собой разные цели, ждали от нее совершенно различных результатов. И в этом источник жесточайших противоречий. Сталин хотел видеть Россию могучей, высокоразвитой, независимой. Для Троцкого выгоднее, чтобы страна осталась аграрной, с полукустарной промышленностью, тесно связанной с Западом. Но почему? И откуда взялся этот деятель, чьи интересы он пропагандировал и защищал?

У меня сохранилась справочная брошюра «Наше правительство», выпущенная московским издательством «Красная новь» через несколько лет после революции. Сведения там приводятся довольно куцые, но они все же дают некоторое представление… Про Народного комиссара по военным и морским делам, Председателя Реввоенсовета Республики написано, что он, Лев Давидович Троцкий (по-настоящему Лейба Бронштейн) родился в 1879 году (ровесник Сталина). Где осчастливил свет своим появлением — не сказано. Отец и дед его «занимались сельским хозяйством» (очень расплывчатая формулировка). Наукой овладевал Троцкий в хедере, а затем в реальном училище. С семнадцати лет якобы живет своим трудом. С того же возраста принимает участие в революционной работе. В 1898 году его арестовали, выслали в Сибирь. Вскоре бежал за границу, где и находился до 1905 года… Появилась надежда на успех восстаний — вернулся в Россию, где вскоре опять был задержан. Однако в 1907 году вновь уехал в теплые зарубежные края, там подвизался (во Франции, в Испании, в Америке) до следующей революции, до мая 1917 года.

Уточним некоторые факты. Прежде всего о том, каким образом его дед и отец «занимались сельским хозяйством». Они были крупными земельными арендаторами на юге России. Все их ближайшие родственники — типичные представители еврейской буржуазии: торговцы, ростовщики, спекулянты. Они поддерживали постоянную связь с руководителями мирового сионизма. Достоверно известно, что папаша купил имение близ Херсона. До революции отец Льва Давидовича успел сколотить почти миллионное состояние, а потом, благодаря покровительству сына, сохранил значительную часть своих богатств. В самое трудное для страны голодное время сынок устроил своего папу на теплое место, верховодить хлебными делами в столице. На этой должности сам не помрешь с голода и близких своих поддержать сможешь.

Странным представляется нам псевдоним, появившийся у Льва Давидовича при первом аресте. В одесской тюрьме был в ту пору надзиратель Троцкий. Познакомившись с ним, Лев Давидович навсегда перестал быть Бронштейном. Любопытно, чем уж так привлекла его эта фамилия, что связывало Льва Давидовича с надзирателем?

Из ссылки бежал он за границу, бросив в Сибири жену с двумя детьми — девочками. Находясь в эмиграции, материальных затруднений не испытывал. Богатая родня помогала. А вскоре женился на дочери торговца, имевшего солидный капитал. Получил высшее образование. Обзавелся сыном — тоже Львом, который, когда подрос, пошел по стопам отца. Другой сын был более далек от него.

Скрывать свои цели, врать, изворачиваться Лев Давидович был великий мастер. Безудержное многословие, беспринципность и ложь — вот свойства его натуры, и они же — его оружие в политической борьбе. Он мог произносить речи по восемь-девять часов, затапливая, изнуряя слушателей словесами. А однажды побил, вероятно, мировой рекорд: незадолго до Октября говорил с трибуны Петроградского Совета в общей сложности двадцать часов за одни сутки! Измором брал!

Известный партиец М. С. Ольшанский писал о Троцком, что тот «врет ради процесса вранья, соврет и «забудет», опять соврет и опять «забудет». Или открестится от своих слов, вывернется как-нибудь». До чего же много общего с Иудушкой Головлевым, не правда ли? Отсюда и точное, несмываемое клеймо — Иуда Троцкий.

Выросший в семье со строгими еврейскими обычаями, где русским языком не пользовались, Лев Давидович почти двадцать лет провел в чужедальних странах. Что он знал о народах России, об их боли, их нуждах и интересах? А ничего. Плевать ему было на русских и украинцев, на татар и азербайджанцев, на киргизов, чувашей, армян и всех других. Он в глобальном масштабе мыслил об угнетенных, этот политический гастролер. Намечалась удача — спешил к нам в Россию, чтобы не прозевать, захватить пост повыше. А в опасное время отсиживался в удалении, отдыхал на тучных капиталистических нивах, жирок накапливал. Еще и Ленина поучать и направлять пытался, всюду лез со своими замечаниями, показывая, что и он тоже трудится на благо пролетариата. А вот русскому Калинину или грузину Сталину некуда было бежать, никто не ждал их за границей с распростертыми объятиями. И не стремились они дезертировать с поля боя, мужественно несли тяжкий крест неравной борьбы с царизмом.

Есть разница?!

Какова же все-таки цель Льва Давидовича, ради чего вел он жестокое, затянувшееся сражение не только внутри партии, но и на международной арене? Этот вопрос я задал Иосифу Виссарионовичу, когда он предупредил о предстоящей встрече с Троцким на нашей квартире. Я должен был присутствовать при беседе. В качестве кого? «Роль секунданта вас устраивает?» — полушутя ответил Сталин. «Но меня не устраивает, что я не в курсе дела». «Это поправимо», — заверил Иосиф Виссарионович. Вот тогда я и получил с его слов некоторое представление о реальном троцкизме, о подоплеке происходящих событий.

Впрочем, к разговорам о троцкизме, о сионизме мы возвращались не один раз, я достаточно хорошо усвоил соображения Сталина по этому поводу. В двадцатых-тридцатых годах он частенько повторял четкую формулу: «Нет плохих или хороших национальностей, есть плохие или хорошие люди». И не только повторял, но и руководствовался на практике: никакой предвзятости у Иосифа Виссарионовича, и об этом я уже упоминал, не было, отношение к человеку определялось не столько происхождением, сколько позицией — на чьей он стороне. Так почему же Сталина особенно ненавидят, проклинают сионисты и троцкисты, вплоть до того, что совершенно неправомерно сравнивают его с Гитлером?! Мое мнение таково: занимаясь в партии национальными делами вообще, Иосиф Виссарионович не мог не уделять внимания настойчиво, скандально выдвигаемому определенными лицами еврейскому вопросу в России. Писал об этом и до и после революции. Особенно интересна в этом отношении его классическая работа «Марксизм и национальный вопрос», от которой сионисты шарахаются, как черти от ладана, всячески стараясь «замолчать» ее. Получилось, что именно Сталин вскрыл корни сионизма и троцкизма, показал их методы борьбы, их цели. И не только теоретически насолил. Своей практической деятельностью сорвал их замыслы развалить партию, разрушить государство, обескровить армию, превратить страну в полуколонию для сионистского и американского капитала. Отсюда и ненависть. Иосиф Виссарионович рассуждал не без сарказма:

В России еврейство не приживалось долго. Климат не тот — холодно. На фруктах, на дарах природы не просуществуешь — трудиться надо всерьез. Кроме того, после долгого татаро-монгольского нашествия, сплотившего в общей борьбе народ, русичи с недоверием относились к чужеземцам. Даже при Петре Первом, когда государственные «двери» были распахнуты настежь, когда хлынули немцы и датчане, голландцы, — даже тогда евреи почти не проникали в глубь России. Разве что единично, для разведки. На Украине приторговывали, занимались ростовщичеством, осваивали Бессарабию, черноморское побережье. Там же, на юге, расселились караимы, оставшиеся после распада Хазарского каганата, существовавшего на Северном Кавказе, на волжском Прикаспии. Количество евреев заметно возросло при разделе Польши, где их было много: с территорией перешли. Это можно считать началом массового проникновения евреев в Россию. Впрочем, они не торопились, уютно чувствуя себя в Западной и Центральной Европе, обзаводясь соответствующими фамилиями, чаще — немецкими. Из поколения в поколение их становилось больше. Назревала необходимость дальнейшего расселения, продвижения на восток. На «освоение» новых земель шла в первую очередь беднейшая часть еврейской общины. Терять нечего, а вдруг — найдешь?!

Слова Иосифа Виссарионовича не вызывали с моей стороны никаких возражений. Более того, я готов был развить его мысль таким образом. После разгрома Наполеона стала наша Россия самой могучей военной державой. И не только военной. Быстро развивалась экономика. Блистательных высот достигли многие виды искусства: литература, музыка, живопись. Девятнадцатый век стал золотым веком России, когда она десятилетиями возглавляла и вела за собой цивилизованное человечество. Наша промышленность могла выпускать что угодно: от паровозов, на которых ездила вся Америка, до прекрасных тканей; от самолучших артиллерийских орудий и огромных дредноутов до сложных, тончайших приборов. У нас родился электросвет, родилось радио. Американские Соединенные Штаты были еще в ту пору слабой страной. Нажились, разбогатели они на чужом горе во время мировой войны, сверхвыгодно торгуя оружием и продовольствием. Западная Европа одряхлела и топталась на месте, почти не пополняя своих экономических и духовных богатств. А огромная Россия, ставшая государством престижным и перспективным, манила фантастическими природными кладами. Тем более что своих предпринимателей, спекулянтов в ней явно недоставало. Да и дельцы-то были неопытны, патриархальны, без широких международных связей. Русская интеллигенция почти не участвовала в управлении государством, отдавая свои силы служению народу, распространяя грамоту, культуру, науку, помогая крестьянству освободиться от безынициативности, оставшейся от крепостного права. Ну, не благодатные ли возможности, не благодатные ли обстоятельства для тех, кто не скован никакими правилами, кто стремился лишь к одному: нажиться, устроиться повыгоднее самому и устроить своих близких?

Русское правительство воздвигало на пути миллионов евреев, пытавшихся прорваться на просторы страны, крепкий заслон, определив черту оседлости, протянувшуюся через западные районы Украины и Белоруссии. Это — граница. За ее пределами, в глубине России, разрешалось селиться лишь людям, образованным, одаренным, полезным государству. Много нареканий и проклятий раздавалось по поводу этой черты оседлости, но что в ней, собственно, было плохого? Каждый народ должен иметь какую-то основную территорию, трудясь там, жить за счет собственного производства. Сохраняются язык, обычаи, традиции. Возьмите хоть башкир, хоть хакасов, хоть чукчей — разве они против того, что имеют свой район расселения, где основные вопросы решают единородцы, где изучают в школах свой язык, издаются свои газеты и книги? Это же превосходно! Но, оказывается, не для всех. Евреи отвыкли создавать, производить такие первичные ценности, как зерно, мясо, уголь, железо. Им нужна нация, обосновавшись ВНУТРИ которой, они могут торговать, развлекать, советовать, руководить. А поселившись кучно в местечках за чертой оседлости, они оказались в трудном положении. Рядом такие же «специалисты»: ювелиры, музыканты, маклеры, спекулянты, часовщики, организаторы, в лучшем случае сапожники и портные. Народ такой, что пенок не снимешь. А кто побогаче, кто поголовастей — получили разрешение жить в России. Они там инженеры, врачи, ученые, денежки у них шевелятся…

Конечно, я упрощаю, но хочу, чтобы читатель понял особенность обстановки: несколько миллионов евреев жили у нас плохо, всеми силами и средствами старались опрокинуть заслоны, хлынуть в российские города и веси, оттеснить с выгодных мест, с управленческих постов добродушных аборигенов, не имевших навыка в беспощадной борьбе на выживание.

Иосиф Виссарионович напомнил мне одну из заповедей сионистов: «Не еврейское имущество — свободное имущество». Эта циничная заповедь, не устаревшая и теперь, развязывает иудеям руки и избавляет от угрызений совести… А ведь в России нееврейского имущества было много! И кто же его захватил?!

Сталин рассуждал таким образом. Коренное население берет из окружающего мира лишь то, что нужно, инстинктивно заботясь о будущем, о внуках и правнуках. Тут жили предки, тут будут жить и потомки. А пришельцев это не заботит. Они нынче здесь, через полвека — в другой стране. Пришельцам лишь бы взять. Вот они и раздергивают, растаскивают материальные и духовные ценности, составляющие национальное богатство страны. Торопятся, создают ажиотаж, развращают неустойчивую часть местной молодежи. Особенно проявилось это в Германии, где велика плотность населения, а природные ресурсы ограничены. Немцы веками привыкли к кропотливому труду, к бережливости, пунктуальности, а ведь эти качества не назовешь плохими. Немец рассчитывал возможности своей семьи, своего города на несколько поколений вперед. А пришелец в стремлении взять все сегодня путал его карты. Ловкий, смекалистый, привычный к деловому риску еврей начал вытеснять медлительного и сентиментального немецкого купца, интеллигента. И юристов, и артистов, и ремесленников. Вот и росла, копилась в Германии черная ненависть, на этом и сыграл потом Гитлер, объявивший евреев врагами рода человеческого.

Это не оправдание идеологии фашизма, это лишь объяснение.

В многообразной и огромной царской России, где природных богатств хватало для всех (только трудись!), деятельность сионистов была менее ощутима. Разве что в верхах: сионисты постепенно пробирались к руководству промышленностью, имея надежную поддержку богатых зарубежных предпринимателей. А трехмиллионная еврейская масса, томившаяся за чертой оседлости, напоминала сжатую до предела пружину, готовую при первой возможности распрямиться, сломать все барьеры. «Равноправие и еще раз равноправие: остальное сделаем мы сами!» — таков был лозунг.

Сталин хорошо знал идеологию и устремления руководителей мирового сионизма, таких, как пресловутый Герцель и иже с ним. Эти руководители мечтали о том, чтобы образовать постоянную богатую страну — базу для еврейства, рассеянного по всему свету, воссоздать «землю обетованную», где господствовали бы иудеи, а трудились представители других наций. Такая «обетованная земля» стала бы центром и штабом сионистского движения, туда сходились бы тайные и явные нити управления всей мировой экономикой, оттуда оказывалось бы влияние на политику всех правительств. Необходимость подобного государства была настолько злободневной, что руководители сионизма перешли от слов к делу, подыскивая территорию. Еврейские миллиардеры семейства Ротшильдов предложили использовать английскую колонию Уганду. Герцель даже соответствующее соглашение заключил с министерством колоний Великобритании. Но что такое в конечном счете Уганда? Клочок земли под жарким африканским солнцем. Предприимчивым людям не развернуться, если их много приедет. Расовая проблема опять же: как бы не занести в будущие поколения иудеев большой процент негритянской крови.

Начинание угасло.

Взгляды сионистов все чаще обращались к России. Богатство, территория, выгодные условия — это само собой. Кроме того, там много национальностей, легче действовать среди них. И обстановка подходящая: назревает бунт, революция, идет сложный процесс, результаты его будут зависеть от энергичных людей…

Руководители сионизма никогда не проявляли себя слишком открыто, не делали широковещательных заявлений. Поменьше слов — больше денег, так убедительней, считали они. Пример — Троцкий. Проведя за границей много лет, он никогда не испытывал финансовых трудностей. За это время он побывал в кабинетах всех ведущих сионистских деятелей в Париже и Лондоне, в Мадриде и Нью-Йорке. Он мог выступать под любым знаменем, мог выкрикивать любые лозунги — сионисты не только не мешали, но тайно способствовали ему во всем, потому что главная цель его полностью совпадала с устремлениями сионистов: создать богатое государство под их эгидой.

Сионисты радовались, что еврейская прослойка в России значительно возросла с началом мировой войны за счет беженцев из Польши, Прибалтики, Бессарабии, устремившихся в глубь страны, подальше от немцев. Фронты взломали черту оседлости, еврейские массы неуловимо и неудержимо, как ртуть, разлились по стране, концентрируясь там, где больше богатств или возможностей для карьеры. Старая власть в стране была уничтожена сверху донизу, новый аппарат управления, судебные, карательные и другие органы создавались с трудом, везде не хватало грамотных людей, желающих служить Советам. Иудею не требовалось даже проявлять особой старательности, чтобы занять перспективную должность. Он кто? Пролетарий, сын несчастного портного, которого беспощадно эксплуатировал царский режим. К тому же он представитель народности, угнетавшейся самодержавием и увидевшей солнечный свет лишь после революции. Ну, а еще он лишен предрассудков, имеет друзей на высоких постах.

За два-три года еврейские местечки обезлюдели. Оттуда вышло более половины новых руководящих кадров на всю страну и по любым отраслям, начиная от чекистов и кончая экономикой. От учителей до дипломатов. От директоров и начальников до идеологов. Еще процентов десять постов заняли латыши, немцы, венгры, и лишь в волостях и уездах заметную часть руководителей представляли местные жители.

Сталин говорил: нельзя утверждать, что сионизм полностью поддерживал Октябрьскую революцию. Тактика мирового сионизма была скорее выжидательной. Точнее: благосклонно-выжидательной. Во главе нового государства — стоит еврей Свердлов. Прекрасно! Не стало Свердлова — всей Красной Армией, всей военной силой, всеми военными делами в стране руководит Троцкий. Вторая фигура после слабого здоровьем Ленина. Сам-то Владимир Ильич понимал, разумеется, ситуацию, считал, что в борьбе с врагами надо использовать всех возможных союзников и попутчиков.

Хочу особенно выделить вот что. Исходя все из той же формулы — «Нет плохих или хороших национальностей, есть плохие или хорошие люди» (с политической, разумеется, точки зрения, — Н. Л.) — Иосиф Виссарионович проводил четкую грань между евреями, как представителями одной из национальностей, и между носителями сионизма. Он говорил так: основная масса еврейского населения в ходе революции и после нее добилась того, чего хотела: равных прав, возможности свободно работать, учиться, выбирать место и образ жизни. Они — как все. Другое дело — сионизм; сионисты — ударный захватнический отряд мирового империализма. А Троцкий и его сторонники — это агрессивные агенты сионизма. За господство над Россией троцкисты ведут с нами непримиримый бой на всех бастионах: на экономическом, на идеологическом, национальном…

Большую ошибку допускает тот, кто считает Троцкого человеком недалеким, чрезмерно упрямым, как его изображают некоторые прямолинейные авторы. Лев Давидович был безапелляционен, нетерпим, полон спеси — это верно. Вел себя с вызывающей наглостью. На заседания Политбюро ЦК (даже при Ленине, а после Ленина еще чаще) приходил с толстым томом иностранного словаря. Пока дело не касалось лично его — сидел и демонстративно занимался, выписывал на узкий лист слова. Обсуждались важнейшие вопросы, а Троцкий лишь изредка поднимал голову, усмехался скептически, бросал ядовитую реплику и опять — за словарь. Все, дескать, что вы говорите — чепуха! Как надо поступать, знаю один я… До поры до времени Сталин терпел.

При всем том Лев Давидович обладал умом быстрым и гибким, имел разносторонние знания, когда надо было, был мягок, обходителен, осторожен. В борьбе со Сталиным он не гнушался никакими средствами. Сегодня мог вылить на Иосифа Виссарионовича ушат демагогических помоев, а завтра всенародно раскаяться, взять свои слова обратно. Не сосчитать, сколько раз он признавал себя виновным, клялся исправиться. Таков один из его тактических приемов. Россия представлялась Льву Давидовичу огромным испытательным полигоном, на котором он и его сторонники могут делать что угодно, учинять любые, хоть марксистские, хоть сионистские социальные эксперименты. Какой он видел нашу страну, каким представлял наш народ? Обратимся к его произведениям. Вот характерные цитаты.

«Она, в сущности, нищенски бедна — эта старая Русь… Стадное, полуживотное существование ее крестьянства до ужаса бедно внутренней красотой, беспощадно деградировано…» Ну, каково, а? И еще: «Жизнь… протекала вне всякой истории: она повторялась без всяких изменений, подобно существованию пчелиного улья или муравьиной кучи…»

Одним махом зачеркивал Троцкий всю историю, всю культуру, все могущество древних славянских народов, распростерших свои крылья от Балтики до Тихого океана, обогативших мир несравненной музыкой, величайшей литературой…

А управлять этими народами, этими «темными массами» надо вот как: «Мы мобилизуем крестьянскую силу и формируем из этой мобилизованной рабочей силы трудовые части, которые приближаются по типу к воинским частям… Рабочая масса должна быть перебрасываема, назначаема, командируема точно так же, как солдаты».

Вот и весь сказ! А ведь это даже не аракчеевщина, а гораздо хуже — это элементарное рабство. Таким представлялся Троцкому результат революции, таким, в самом сжатом виде, было его кредо.

Конечно, Лев Давидович не считал, что сионисты должны занять все руководящие посты в социалистическом государстве. Невозможно это в многонациональной России, тем более что к иудеям здесь привыкли относиться как к коварным обманщикам, предки которых выдали на муки, на растерзание Иисуса Христа. Нет, наряду с евреями Лев Давидович выдвигал и поддерживал представителей русской интеллигенции. Расчет был прост. Огромная страна потребует миллионов шесть руководителей для государства, промышленности, армии; деятелей науки и культуры. Самое большое — миллионов девять или десять элиты. При этом два-три миллиона евреев будут занимать ключевые посты и, связанные круговой порукой, явятся решающей и незыблемой силой. Весь прочий народ, получив элементарные блага и свободы, заинтересованность в производстве, останется той массой, которая будет создавать богатства и ценности, необходимые для страны, для обеспечения элиты. Отсюда и различные средства, возможности для укрепления мирового сионистского движения. Вполне вероятно, что Россия превратится и ту «землю обетованную», о которой многие века мечтали евреи в диаспоре.

Вот документ, который Лев Давидович привез с собой из Испании и содержанием которого постоянно руководствовался в повседневной практике:

ПИСЬМО КОНСТАНТИНОПОЛЬСКИХ ЕВРЕЕВ К ИСПАНСКИМ

Дорогие братья в Моисеевом законе. Мы получили ваше письмо, в котором вы извещаете нас о муках и горе, которые вы переносите и которые нас заставляют так же страдать, как и вас. Мнение великих сатрапов и раввинов таково. Относительно того, что вы говорите, что король Испании заставляет вас делаться крестьянами, сделайтесь таковыми, ибо вы не можете иначе поступить. Относительно того, что вы говорите, что вас заставляют покинуть ваше имущество, сделайте ваших сыновей купцами, чтобы у них (испанцев) мало-помалу отнять их имущество. Относительно того, что вы говорите, что у вас отнимают вашу жизнь, сделайте ваших сыновей врачами, аптекарями, вы отнимете у них их жизни. Относительно того, что вы говорите, что они разрушают ваши синагоги, сделайте ваших детей священниками, теологами, и вы разрушите их церкви. Относительно того, что они причиняют вам другие мучения, старайтесь, чтобы ваши сыновья были адвокатами, прокурорами, нотариусами и советниками, постоянно занимались государственными делами для того, чтобы, унижая их, вы захватили эту страну, и вы сумеете отомстить за себя. И не нарушайте совета, который мы вам даем, чтобы вы путем опыта увидели, как вы из презираемых станете такими, с которыми считаются.

Хосе Мария Сберби. «Всеобщий сборник испанских выражений», т. 10. Мадрид — 1878 г.

Понимая, что со Сталиным шутки плохи, что почва все более ускользает из-под ног, Троцкий одну за другой выдвигал идеи, на первый взгляд интересные, вроде бы даже полезные, но в конечном счете сводившиеся к одному: к усилению влияния сионизма. Вот, казалось бы, чисто теоретический вопрос: Лев Давидович принялся утверждать, что социалистическая революция в одной стране, в том числе в России, победить не может. Власть, дескать, взяли, но если не победит революция во всей Европе, то и у нас социализм не устоит перед консерватизмом, пролетариат просто доведет до конца буржуазную революцию, и только. А кто не верит в это, болен национальной ограниченностью.

Вот как закручено. А суть-то простая. Революция у нас не разобщила, не разъединила коренные народы. И чем дальше, тем больше выдвигались на руководящие посты национальные кадры. А сторонников Троцкого становилось меньше. Следовательно, в России главной сионистской задачи не решить. А если победит революция во всей Европе (надо помочь в этом), то для общего руководства обязательно потребуется определенная организация, состоящая из самых активных интернационалистов. В каждом из государств есть евреи, они прежде всего сомкнутся в руководящую силу. Короче говоря — в России установить сионистское господство трудно хотя бы потому, что в республиках маловато евреев. А в каждом европейском государстве они имеются. Поэтому всеми средствами надо сближать Россию с Западной Европой.

Вместе со своими сторонниками подготовил Троцкий потрясающий по цинизму проект декрета «О самой угнетенной нации». Утверждая, что евреи везде и всюду, особенно в России, подвергались самому тяжкому гнету, преследованиям и унижениям, авторы проекта требовали теперь для еврейского населения особых льгот и прав: при получении жилой площади, при поступлении в учебные заведения, при выдвижении на руководящие посты и т. п. И многое было достигнуто ими за счет такой вот ошеломляющей наглости, вопреки установленному в стране полному равноправию всех народов.

С русским человеком, которого можно обвинить в великодержавном шовинизме, упрекнуть в принадлежности к «господствующей» нации, Троцкому и его сторонникам сражаться было бы проще, чем со Сталиным. Ведь Иосифу Виссарионовичу великодержавный шовинизм не припишешь, он — грузин. И ярлык националиста не навесишь, он не Грузией руководит, не за интересы этой республики воюет, он за всех.

Сталин находился у власти и думал не о себе, а об интересах партии и государства, не отделяя себя от них, не ища каких-то корыстных целей. Он стремился к тому, чтобы страна была богатой и сильной. Троцкий же рвался к рулю ради себя и ради идеи, чуждой и даже враждебной нашему государству. Иосиф Виссарионович имел сильную опору внутри страны. Троцкий — за рубежом. В России количество сторонников Льва Давидовича во второй половине двадцатых годов заметно уменьшилось, но вели они себя шумливо и нагло, будто в преддверии решающего сражения. Грозились в скором времени взять реванш…

Особенно распоясались сионисты на Правобережной Украине, ближе к польской границе, чувствуя поддержку из-за кордона. Многочисленные подпольные организации сионистов действовали там почти открыто. Молодые евреи разгуливали с желтыми могендовидами — шестиугольными звездами на груди. Это — отличительный знак принадлежности к высшей всемирной нации (так что не гитлеровцы придумали выделять евреев среди других людей, приказывая носить желтые звезды, пальма первенства принадлежит самим сионистам).

В Каменец-Подольске и ряде других городов бушевали митинги и еврейские демонстрации, раздавались с трибун выпады против Сталина и вообще против Советской власти, зато в избытке были портреты Троцкого. Звучали призывы установить связь с Вейцманом, Бен-Гурионом и остальными сионистскими лидерами, координировать с ними действия.

Молодчики с шестиконечными звездами не то что предлагали, а безапелляционно требовали создать для евреев особую автономную республику со своим правительством и даже указывали территорию: от Одессы до Гомеля с центром в Виннице (или хотя бы от Винницы до Черного моря). Украинцев при этом не спрашивали, согласны ли они. В общем, это была та же идея Троцкого о воссоздании «земли обетованной», только начинаемая с малого. Освоить эту территорию, потом расширить ее границы.

Даже угрозы звучали: не будет своей республики у теплого моря, молодые евреи уедут в Палестину, на древнюю прародину, чтобы организовать там иудейское государство. (Действительно, уехали многие, когда на Украине ничего не вышло, а Троцкий вынужден был покинуть нашу страну).

В массе своей евреи не очень-то стремились к собственной государственности, понимая отрицательные для себя последствия. Придерживались старого сионистского тезиса: для евреев государство — весь мир, граница пролегает там, где есть хоть один иудей.

И все же обстановка сложилась такая, что я не мог не обратиться к Иосифу Виссарионовичу. Пришел к нему с картой, положил на стол.

— Взгляните, где проходили наши рубежи в четырнадцатом году. Далеко на западе. Здесь — со Швецией. Здесь — с Германией, аж за Варшавой. Здесь — Австро-Венгрия. За горами, за долами. На далеких землях воевали. А теперь? Белофинны в одном переходе от Ленинграда. Возле Минска — белополяки, от станции Негорелое до столицы Белоруссии им, по сути дела, тоже один бросок. И прямой путь на Смоленск, на Москву. Почти к допетровским пределам ужаты мы.

— Все это нам известно, — сказал Сталин. — В чем дело, Николай Алексеевич?

— В том, что в случае войны трудно нам будет на этих направлениях. В относительной безопасности только южный фланг, расстояние от границы до Киева дает возможность иметь крепкую оборону, позволяет осуществлять маневрирование. Но если там возникнет сионистская республика, эта территория будет для нас потеряна. Сионисты мгновенно найдут общий язык с капиталистами, мы и глазом не успеем моргнуть, как вражеские войска окажутся на подступах к Киеву. Как мы будем тогда строить свою стратегию? Как будем защищаться?

— Дорогой Николай Алексеевич, часто ли, с вашей точки зрения, я поступаю несообразно, а проще говоря, делаю глупости?

— Случается, что перестаю понимать вас.

— А вы постарайтесь понять. Чтобы остановить натиск сионистов, нам приходится вести гибкую политику, используя всю политическую палитру, от обещаний до самых крутых мер. Из этого исходите. А насчет границ можете не беспокоиться. Спасибо за напоминание. Мы сделаем все, чтобы противник не продвинулся к нам ни на один шаг. Более того, мы постараемся отодвинуть рубежи на максимальную дистанцию, как было прежде.

— Дай-то бог! Но когда это будет?

— Наберитесь терпения, Николай Алексеевич. Я вам обещаю это. А я не уважаю людей, которые не выполняют своих обещаний, — с улыбкой заключил Иосиф Виссарионович.

Слова Сталина несколько успокоили меня, однако за развитием событий я продолжал следить внимательно. Белополяки исподволь подтягивали к нашей границе отмобилизованные дивизии. Они находились в полной готовности и могли в любой момент начать боевые действия. А повод всегда найдется. Спровоцировать конфликт могли те же украинские сионисты. И особенно, конечно, Троцкий. Я при каждой возможности напоминал Сталину об этом.

— Да, двум медведям не ужиться в одной берлоге, — посетовал Иосиф Виссарионович.

— На медведей вы оба не очень похожи, — не без иронии ответил я. — Медведи решают спор раз и окончательно. Рев, драка, кровь, шерсть летит — до победы или до бегства одного из них.

— Хотите сказать, что мы смахиваем на шакалов, которые никак не могут поделить кость?

— Ради бога, Иосиф Виссарионович, неужели я так дурно воспитан? Не только друзья меня выбирают, но и я выбираю себе достойных друзей. А если вам необходим пример из жизни животных, то, скорее, собака и шкодливая кошка: ненавидят, но живут в одном доме.

— Вы правы, этому надо положить конец, — кивнул Сталин, — хотя бы один из нас должен быть медведем.

— Троцкий совершенно не подходит для такого амплуа. Хитер и вертляв.

— Наши мнения совпадают, — усмехнулся Иосиф Виссарионович.

На следующий день состоялась их последняя встреча, не отмеченная в анналах истории, но имевшая существенное значение для дальнейшего хода событий. Лев Давидович, не зная, куда его привезли, настороженно и удивленно рассматривал скромное убранство нашей квартиры. Выглядел он после неофициальной ссылки в Алма-Ату очень неважно, жизнь крепко побила его. Какой-то нахохлившийся, помятый. Веки припухшие. Меж бледных щек — вислый банан носа. Глаза скрыты стеклами пенсне. Бородка совсем жидкая: даже не бородка, а воинственно и нелепо торчащий клок волос. Шевелюра же по-прежнему густая, седеющая. Сняв хромовую куртку и кожаную фуражку, он потирал руки и слегка покусывал губы, нервничая.

Находясь на трибуне, произнося горячие речи, сам распаляясь от них, Лев Давидович производил, особенно издали, некоторое впечатление, а вблизи, рядом со спокойным, основательным Сталиным — смотреть не на что. Особенно теперь. Издерганный, взвинченный. Как же он при всем том управляется, извиняюсь, с несколькими любовницами? Что им нравится в нем?! Его известность, положение, возможности, деньги?

О любовных приключениях Льва Давидовича ходили анекдоты и легенды, веселившие публику. Он не считался ни с чьим мнением, но от этого мнения не переставали существовать, работая отнюдь не в его пользу. Троцкий предпочитал блудить с еврейскими женщинами вольного поведения, не ведавшими нравственных ограничений. Не случайно, значит, попадались ему особы крикливые, ухватистые. Переспав с ним ночь, почти каждая во всеуслышанье объявляла себя женой «самого Троцкого». Эти многочисленные «жены» добивались привилегий, писали заявления, скандалили в учреждениях, осаждали резиденцию Льва Давидовича. Даже коменданту Кремля приходилось урезонивать их. Мерзопакостно все это было.

Как и положено хозяину, Иосиф Виссарионович, принимая гостя в своем доме, был учтив, вежлив, однако не называл Троцкого ни по фамилии, ни даже «товарищем». «Вы» — и все. Пригласил к столу Льва Давидовича и сопровождавшего его мужчину, скорее даже парня лет двадцати пяти, типичного русича: светловолосого, голубоглазого, с простодушной улыбкой на курносом лице. Этакий вроде бы увалень из вологодских или архангельских лесов, но, чувствовалось, смекалистый и себе на уме. Он тогда очень понравился мне, и жалею, что не довелось повстречать больше.

С этим своим то ли секретарем, то ли телохранителем Лев Давидович разместился по одну сторону стола, мы с Иосифом Виссарионовичем — по другую. Сталин наполнил бокалы мускатом, предложил тост за обоюдополезное взаимопонимание. Троцкий лишь пригубил. Все остальные выпили. Парень — с явным удовольствием, и принялся закусывать фруктами.

Постараюсь уточнить, когда произошла встреча. Значит, в январе 1928 года Троцкий, снятый со всех должностей за борьбу против партии и народа, был выслан в Алма-Ату. По политической 58-й статье, сроком на три года. Вообще-то ссылку можно считать условной: Лев Давидович отправился в Казахстан с семьей, захватив охотничье ружье, боеприпасы и даже охотничью собаку по кличке Форд. Троцкому было назначено ежемесячное пособие в 50 рублей. В городе Верном, то есть в Алма-Ате, он получил благоустроенную квартиру из двух комнат и кухни. Имел свободу передвижения. Дачей обзавелся в большом яблоневом саду на территории пригородного совхоза ГПУ, который снабжал семью Троцкого свежими продуктами, от мяса до овощей. Не так уж плохо для политического ссыльного!

Ровно через год Лев Давидович снова появился в Москве. Тогда и пригласил его к себе Сталин, основательно подготовившись для беседы. Начал разговор с тех условий, какие были созданы Троцкому:

— У вас имелись все возможности отдохнуть, поправить здоровье. Мы надеялись, что вы отступите от дел и забот, проведете время с пользой для организма, избавитесь хотя бы от хронических поносов и обмороков, — не без насмешки сказал Сталин. — Избавились?

— Просил бы не вмешиваться в мои личные заботы, — загорячился Троцкий.

— На политической деятельности отражается все, в том числе физическое состояние. А вы пренебрегли возможностью. Не использовали… Вы продолжали расходовать силы на борьбу с партией, продолжали вести свою линию на раскол.

— Я не отказывался от своих позиций.

— Позиция — это одно. А стремление к власти, ожесточенные нападки — совсем другое.

— Какие нападки, если я был связан по рукам и ногам?

— Неужели? — скептически произнес Иосиф Виссарионович, извлекая из папки какую-то бумагу. — Вот тут цифры вашего бюджета, доходы и расходы семьи Троцкого в Алма-Ате. Вы получали по 300 рублей из Госиздата, вам посылали деньги родственники и ваши сторонники, отрывая от себя… Но это действительно ваше дело, — предупредил Сталин возражения Льва Давидовича. — Нас интересует, не сколько вы получали, а сколько и на что тратили. За девять месяцев, с марта по ноябрь, ваша семья израсходовала на питание 1026 рублей. За аренду дачи уплачено 253 рубля. Это не очень большие суммы. А вот за восемь месяцев для поездок на охоту, за использование лошадей на охоте вы заплатили якобы 2504 рубля. Местные товарищи из ГПУ обратили внимание на такое несообразие. И еще на то, что в отчете не указаны почтовые расходы. Какие они? Ведь с апреля по октябрь, то есть за семь месяцев, вами отправлено было более 800 писем и около 500 телеграмм. Больших телеграмм.

Троцкий, нервничая, покусывал нижнюю губу:

— Это допрос?

— Зачем допрос. Вы знаете, что допрашивают в другом месте. Я привожу цифры, которые заставляют задуматься.

— Меня не лишали права на переписку.

— Переписка переписке рознь. Находясь в щадящих условиях, вы использовали наш гуманизм, наше терпение в корыстных целях. Продолжали руководить своими сторонниками, продолжали сколачивать, объединять и идейно вооружать их, продолжали науськивать… В этой папке копии ваших директивных посланий московскому подполью, которые были отправлены через Бегина. Здесь инструкции в Барнаул Сосновскому по распределению обязанностей и по созданию секретной системы связи между вашими сторонниками в Сибири. Обращение к Мандельштаму. Письмо в Чердынь — Грюнштейну. В Самарканд — для Ашкенази… Нужно зачитать?

— Я не забываю написанного, — дернулся Троцкий.

— Тогда зачитаю то, о чем вы можете и не предполагать. — Сталин взял лист из другой папки. — Машинистка Вержбицкая, работавшая у вас в Алма-Ате, жалуется, что вы буквально подорвали ее здоровье чрезмерным трудом. Темп вашей бурной деятельности возрастал с невероятной скоростью, — иронизировал Иосиф Виссарионович. — Ваш стенограф не успевал записывать ваши мысли, ваша машинистка не успевала перепечатывать ваши бумаги за весь день, вы оставляли Вержбицкую по ночам… Вот ее слова: «Троцкий сейчас готовит авторский труд по подготовке новой революции. Дела нынешнего строя из рук вон плохи. По мнению Троцкого, правительство из крестьян создает мелкую буржуазию вместо того, чтобы крестьян обратить в пролетариев…» Это — интересное соображение, — прокомментировал Сталин и продолжил чтение: — «Троцкий хочет произвести переворот и посадить в кресла своих соплеменников-евреев. Вот и будет царство антихриста. Троцкий намерен церковь и духовенство загнать в подполье».

— Оно и так уже загнано ими! — не выдержал я.

Сталин кивнул, а Троцкий, пропустив реплику мимо ушей, произнес:

— Не несу ответственности за то, что выбили из машинистки в ГПУ.

— Вержбицкая — человек порядочный и глубоко верующий. Своими сомнениями, своим страхом перед антихристом она делилась с близкими, со священнослужителем. А когда ее слова получили известность, подтвердила их.

— Женская болтовня.

— Почему болтовня? — возразил Сталин. — Мы располагаем документами, которые свидетельствуют о результатах вашей активной деятельности в ссылке. Не далее как в октябре вы получили отчет своих единомышленников с Украины. Вот, пожалуйста: «Количество оппозиционеров — около 700 партийцев, около 600 комсомольцев. Наиболее крупные группы в Киеве, Харькове, Одессе. Всего охвачено 18 городских пунктов. Хуже всего обстоит дело в Донбассе. Там всего 2–3 группы и то не в решающих районах. По подсчетам ГПУ, на Украине имеется 600–700 оппортунистов. Как видите, информировано оно неплохо»… Ваши сторонники, кстати, тоже неплохо информированы о положении в ГПУ, — Сталин скомкал лист и бросил его на стол. — Мы выясним, каким образом сведения утекают из ГПУ, и наведем там порядок… Я еще не утомил вас? Продолжать или не нужно?

Троцкий пристально посмотрел на него, голос прозвучал устало:

— Чего вы хотите? Если перемирия, то на какой платформе?

— Вы мешаете партии достичь поставленных целей.

— Конечная цель — ничто, движение — все, — автоматически повторил Лев Давидович свой постулат. — За каждым перевалом — новый перевал, за каждым достижением — новое достижение. Иначе застой…

— Эти слова мы слышали много раз; — поморщился Сталин. — Если так рассуждать, можно утратить всякую перспективу и сидеть, сложа руки. А мы не сложим. Мы укажем народу ясную дорогу, по которой он должен идти.

— Именно вы? — усмехнулся Троцкий.

— Да, именно мы, последовательные ленинцы. — Голос Сталина звучал жестко. — И мы больше не намерены терпеть тех, кто ставит палки в колеса.

У Троцкого дернулись плечи, он хотел возразить, но промолчал, лишь сильнее прикусил нижнюю губу. А Сталин продолжал тихо и твердо:

— Ви-и знаете, что я не бросаю слов на ветер. Терпение наше истощилось. Окончательно истощилось, — подчеркнул он коротким, резким движением руки.

— Это угроза?

— Это предупреждение. Самое последнее предупреждение. Уезжайте к своим. Вам есть куда ехать, вас примут с распростертыми объятиями, а мы не будем чинить препятствий. Поймите раз и навсегда: идеи сионистов у нас не пройдут.

— Но не пройдет и идея грузинского господства!

— Такой идеи просто не существует, — ответил Сталин. — Мы интернационалисты в самом широком смысле, и в этом наше великое превосходство. Ибо национализм вообще, а сионизм в частности — это последний бастион, на котором капиталисты постараются дать коммунистам решающий бой. И вы это прекрасно понимаете. А если не понимаете, то тем хуже для вас.

— У этой проблемы есть несколько различных граней, — начал Троцкий, но Иосиф Виссарионович перебил его.

— Дискуссия не состоится! Их было достаточно. Хватит.

Следя за их разговором, я, разумеется, был полностью на стороне Иосифа Виссарионовича, однако ощущал при этом некоторую горечь: будущее нашего Российского государства по иронии судьбы пытались решать эти двое: еврей и грузин, а мы с вологодским парнем присутствовали в качестве безгласных статистов, как фон. Вероятно, и парень почувствовал это, перестал есть, не улыбался больше, слушал сосредоточенно, поглядывая на Сталина, пожалуй, с большим уважением, чем на своего шефа.

Об этой горечи, об ощущении несправедливости я сказал Иосифу Виссарионовичу, когда мы остались одни. Он ответил не сразу. Подумал, взвешивая слова:

— Что лучше, Николай Алексеевич, алчные, искушенные в наживе типы, которые не имеют здесь никаких корней, способные хлынуть сюда со всего света и растащить, разбазарить все, что только возможно, или небольшой трудолюбивый народ, кормящий сам себя, связанный с русским народом общностью истории, общностью экономики, общей религией? Народ-брат, который никогда не враждовал со старшим братом и не ищет выгод за его счет?! Кто действительно лучше: ставленник мирового ненасытного сионизма или сознательный интернационалист, представитель небольшого дружеского народа?

— Могу сказать только одно, — ответил я, — с уважением и доверием отношусь к товарищу Сталину. К вам, Иосиф Виссарионович. Это все.

Он улыбнулся:

— Ви-и правы. Среди грузин есть и такие представители, как лидер меньшевиков Ной Жордания, строящий нам всяческие козни из Парижа… Чем он лучше сионистов? — И, помолчав, Сталин повторил:

— Вы правы, спасибо. Постараюсь доставить вам как можно меньше разочарований.

Прошло несколько месяцев после этого разговора, и Троцкий покинул Россию. 19 ноября 1929 года «Правда» опубликовала сообщение ТАСС: «Л. Д. Троцкий за антисоветскую деятельность выслан из пределов СССР постановлением Особого Совещания при ОГПУ. Вместе с ним, по его желанию, выехала его семья». Иосиф Виссарионович был очень доволен. А я, улучив момент, поинтересовался: не задумывается ли он над тем, что Троцкий, находясь в полной безопасности за границей, может натворить изрядное количество гадостей? Не лучше ли было бы как-то ограничить его здесь, в своей стране? Оставить его в Алма-Ате.

— Нет, — ответил Сталин. — Конечно, самый хороший враг — мертвый враг. Но за спиной Троцкого стоят внушительные силы, способные причинить нам большие неприятности. — Секунду поколебавшись, объявил откровенно: — Они дали мне знать об этом без обиняков. Это было похоже на ультиматум. Но если Троцкий слишком развяжет язык, здесь остались заложники, много заложников. Борьба еще не закончена. Троцкий сам написал своим сторонникам: «Непримиримая борьба должна быть рассчитана на долгий срок». Мы готовы…

— Лев Давидович отдыхает теперь ни океанском берегу и радуется, небось, своей счастливой звезде, строит новые планы.

— Ему рано радоваться, — усмехнулся в усы Сталин. — И планы его несбыточны.

13

Для понимания наших с Иосифом Виссарионовичем взаимоотношений следует постоянно иметь в виду одно существенное обстоятельство. Кроме полного доверия и уважения друг к другу, Сталин очень ценил мою безусловную правдивость. Я не хотел, да в силу своего характера просто не мог скрывать собственные мысли, говорить не то, что думаю, отказываться от сложившегося у меня мнения под чьим-то давлением. Нет, только если переубедят вескими доводами. А поскольку мы со Сталиным многое воспринимали и расценивали по-разному, то споры, столкновения происходили у нас постоянно.

Человек твердых решений, Иосиф Виссарионович, один раз и навсегда отказавшись от своего «Плана автономизации», принесшего ему столько забот и неприятностей, последовательно и принципиально руководствовался ленинскими указаниями насчет объединения советских республик и строительства нового социалистического государства. А оно росло. В мае 1925 года в состав СССР вошли Узбекистан и Туркмения. В 1929 году — Таджикистан. Постепенно страна приближалась к своим прежним границам, хотя до полного воссоединения всех оторванных или оторвавшихся частей было еще далеко.

Вот парадокс: Сталин если в душе не распростился с идеей «автономизации», то никогда не вспоминал о ней и добросовестно выполнял заветы Владимира Ильича. А я, в спорах с Иосифом Виссарионовичем, зачастую приводил его прежние доводы. Я считал, что допущена ошибка, причем такая, которая будет сказываться долго и обойдется нам дорого. Несколько раз перечитывал оглашенное делегатам XII съезда РКП(б) письмо Ленина «К вопросу о национальностях или об «автономизации». Некоторые доводы представлялись мне слишком категоричными и односторонними. Возможно, я не прав, но никто пока не сумел доказать мне этого. Развитие событий — тоже.

Владимир Ильич в своем письме говорил: долгие годы господства большой нации над малыми, последствия проводимой ее правящими кругами политики великодержавного шовинизма оставляют такой глубокий след, такую стену взаимного недоверия и отчуждения, устранить которые сразу, одним только провозглашением и даже соблюдением формального равенства наций, невозможно. Нужно, кроме этого, добиться, чтобы отношение большой нации к ранее угнетенным народам, ее заботливость и особая чуткость к ним, к их национальным чувствам возместили то недоверие, ту подозрительность, те обиды, которые в историческом прошлом нанесены правительством «великодержавной» нации.

Полно, отчего это русские, украинские, белорусские рабочие и крестьяне (я не разделяю эти народы; они неразрывны не только по своему славянскому корню, но и жили всегда одной жизнью, с одинаковым укладом, порядком, правилами), отчего эти рабочие и крестьяне, подвергшиеся такому же угнетению со стороны правительства, как и все другие народы, должны вдруг отвечать за действия этого самого, ими же свергнутого, правительства?! Совершенно новая Советская власть, откинув все прошлое, отказалась платить долги самодержавия. Так почему же русские, украинцы, белорусы должны рассчитываться по национальному векселю, к которому они, повторяю, не имели никакого отношения! Нелогично и обидно для наших народов, что выставлялись они угнетателями национальных меньшинств. А какой шовинизм, какое порабощение с их стороны могли быть? Разве где-нибудь в шинке, в кабаке один рабочий, подвыпив, назовет другого косой мордой, так ведь оба они в таком состоянии, что и не разобраться, кто из них и впрямь косой, а кто нет.

Да и вообще, был ли он, пресловутый великодержавный шовинизм по отношению к народам Российской империи? Это я не к тому говорю, что люди, мол, хорошо жили. Нет, многие жили плохо, бедно, особенно крестьяне центральных и северных губерний России: и земли неважные, и близость властей сказывалась. У русских, белорусских, украинских тружеников было не больше (а то и меньше — при крепостничестве) прав и льгот, чем у всех народов. Вот евреев, действительно, ограничили чертой оседлости, поэтому они и кричали о шовинизме. Но если и считать, что Россия была тюрьмой народов, то в первую очередь она была тюрьмой для русских, украинских, белорусских трудящихся. В таком духе я и вел разговоры со Сталиным.

— Вот вы грузин, — сказал я ему. — Согласитесь, что грузинский крестьянин или рабочий никогда не жил хуже русского крестьянина или рабочего. Трудились одинаково, бастовали в защиту одних и тех же требований. О каком притеснении, покорении, порабощении можно вести речь, если Грузия вошла в состав России не только добровольно, но и по собственной инициативе, обретя тем самым защиту от врагов, столетиями опустошавших ее, устраивавших кровавую резню. Скажите, каких прав, имевшихся у русских и украинцев, не имели грузины? Вот вы — из простой семьи, а в духовную семинарию были приняты, могли при желании достигнуть высот церковной власти.

— Думаю, что у грузин нет в этом вопросе никаких претензий, — ответил Иосиф Виссарионович.

— А у кого они есть? У армян и азербайджанцев, у которых дела обстоят точно так же? Или, к примеру, у калмыков, которые во всем уравнивались с казаками, вели свободный образ жизни, имели скота, сколько душа пожелает?! А может быть, у финнов, сохранивших абсолютно все свои обычаи, имевших даже собственную конституцию? О народах Средней Азии вообще не может быть никакой речи, они вошли в состав нашей страны недавно, влияние России почти не чувствовалось, если кто и эксплуатировал их, так только местные богатеи. Как грелись мусульмане под теплым солнцем возле мечетей, как кормились щедрыми дарами свой южной земли, так и продолжали, только в более спокойной обстановке, защищенные русским солдатом от набегов с юга, от колонизаторской политики англичан. Узнали бы они хоть ненадолго, каков колониализм в Индии, тогда бы сравнили. А вот хлеб научили их сеять русские переселенцы, от эпидемий избавили русские врачи, первые школы открыли русские интеллигенты.

— Послушаешь вас, так вообще никакой эксплуатации не было, — словно бы подзадорил Сталин.

— Нет. Я говорю о том, что русский, украинский, белорусский народы находились в совершенно одинаковом положении с другими народами. Больше того: ряд малых народностей, особенно на северо-востоке, пользовались привилегиями и льготами, которых не имели жители центральных губерний. Якуты, например, не служили в армии, с них брался чисто номинальный налог, жили они как хотели. Так почему же теперь мы, русские, должны расплачиваться за обиды и ущемления, которые были нанесены, или якобы нанесены, правительством, в «историческом прошлом»?

— Большие нации должны быть великодушными и чуткими, чтобы иметь полное доверие и полную дружбу со стороны малых народов.

— Что же теперь, танцевать перед ними, заискивать?

— Заискивание тоже унижает, — сказал Сталин. — Надо понять: чем меньше народ, тем ревностней заботится он о своей самобытности, о независимости. И для этого, Николай Алексеевич, есть основания. Малому народу трудней сохранить себя, свою культуру, отсюда болезненное самолюбие, обостренная подозрительность.

— Да, основания в принципе имеются, — согласился я. — Но не в нашей стране. Никто не покушается на самобытность даже самого малого народа. Наоборот, советская власть дает им все возможности для развития. Даже за уши тянет тех, кто не спешит развиваться. И никто не возражал бы, коль скоро речь шла бы только об этом, об одинаковых условиях для всех наций, но почему русские, украинцы, белорусы должны чувствовать себя виноватыми перед другими народами? Почему мы должны теперь отдавать средства, чтобы поднять выше своего уровня уровень Грузии и других окраинных республик, где рабочие и крестьяне живут не хуже, а даже лучше, чем у нас?

— Потому, что интернационализм доказывается не словами, а делами, — сказал Сталин.

— Но интернационализм — не улица с односторонним движением. Все на окраины и ничего в центр! Другие народы должны благодарить русских уже за то, что мы на своих плечах вынесли всю тяжесть мировой и гражданской войны, которая почти не затронула Закавказье и практически не задела Среднюю Азию. Что-то никто не торопился помочь нам в двадцать первом — двадцать втором годах, когда на берегах Волги погибли от голода миллионы русских крестьян. Дети и женщины, дорогой Иосиф Виссарионович, не считая искалеченных на всю жизнь физически и душевно. Или что: чем больше передохнет «великодержавных шовинистов», тем лучше?

— Успокойтесь, Николай Алексеевич, — нахмурился Сталин. — Возьмите себя в руки и не впадайте в крайность. Другие народы помогали в меру своих возможностей.

— Ну, возможности-то были, только меры оказались не слишком действенными. На Кавказе наслаждались шашлыком из баранины, в Средней Азии фрукты гнили, а в Поволжье трупы некому было хоронить. Несколько миллионов, — повторил я.

— В смерти голодающих Поволжья повинны не народы других республик, а создавшаяся обстановка и наша государственная неорганизованность, неумение собрать и доставить в срок необходимое продовольствие.

— Допустим, была из ряда вон выходящая ситуация, — согласился я, сдерживая свое раздражение. — Но вот теперь идет обычная жизнь. И что же? В каждой, даже самой малой республике, меньшей, чем российская область, есть свой центральный партийный орган, есть правительство, которое защищает перед центром экономические и политические интересы своего народа. Там кусок на общегосударственные нужды не урвешь. Только интересы русского народа некому защищать. С русскими губерниями центральное правительство что хочет, то и делает, произвольно и безнаказанно.

— Такая структура сейчас наиболее уместна, — сказал Сталин.

— Для кого? Для русского народа?

— Для всей страны.

— Ерунда и безобразие! — не сдержался я. — Почему мы должны везти всех в рай на своем горбу, изнывая от тяжести?! Самое страшное, что теперь происходит, это даже не политическое ущемление русских, а тот грабеж, который развернулся в наших губерниях и на Украине.

— Не слишком ли громкое слово «грабеж»? — прищурился Сталин.

— Другого определения не подобрать. Нам-то с вами к чему дипломатия, Иосиф Виссарионович! Можно понять, когда молодая республика гребла из центральных губерний все в годы гражданской войны. Больше негде было брать. А что дальше? Восстановление хозяйства, развитие, — и опять в ответе за все те же Россия, Украина, Белоруссия?! Выкачиваются ценности из церквей и музеев, из хозяйств и семей. Богата, очень богата была наша земля! Повсюду дворянские имения, дворцы, православные церкви, зажиточные купцы, справные мужицкие дворы, масса заводов и фабрик! Несть им числа! Со времен разгрома татаро-монголов, на протяжении пятисот (пятисот!!!) лет копилось, оседало по городам и весям страны нашей добро. От каждого урожая, от продажи скота, леса, пеньки, угля, пушнины, железа и многого прочего десятилетиями, столетиями складывалось наше национальное состояние, от рубля к рублю, превращаясь в золото и серебро, в драгоценные произведения искусства, в тучные стада, в обихоженные луга, пахоту и леса. Не грабежом, не насилием, а честным трудом крестьян и ремесленников были созданы наши богатства. Вот они-то как раз и пошли в распыл! Во всех уездах и городах реквизировали, изымали драгоценности, вплоть до серебряных ложек. И не секрет для вас, Иосиф Виссарионович, что занимались этим главным образом люди, близкие к Троцкому, его посланцы, умевшие заботиться не только о государственной казне. Если не половина, то во всяком случае значительная часть огромнейших реквизированных богатств осела в их карманах. Сам Троцкий, кстати, присвоил себе ценнейшую коллекцию марок, принадлежавшую Николаю Второму. Сейчас начинают всплывать наши богатства в Париже и в Лондоне. Банкиры-сионисты многомиллионные состояния на них делают, и будут делать, и многое еще уплывет из нашей страны…

— И все же вы преувеличиваете, Николай Алексеевич, — сказал Сталин. — Некоторое количество картин и драгоценностей мы вынуждены в закрытом порядке отправить за границу и продавать с аукциона в Германии, Франции и Америке. Товарищ Микоян занимается этим. Нужна валюта.

— Хотя бы Третьяковскую галерею не грабили!

— Мы стараемся сохранить самое лучшее, — ответил Сталин. — Но эти аукционы дают нам треть всей валюты. Она нужна для строительства заводов и электростанций.

— Это и есть грабеж национальных ценностей! То, что уплывает сейчас, никогда не вернешь. Ради сиюминутных интересов мы обогащаем капиталистов. Потомки не простят нам этого, — продолжал я, волнуясь. — Разве можно жить за счет прошлого, за счет ценностей, накопленных многострадальным трудом все тех же русского и украинского народов?! Или грузину Джугашвили и армянину Микояну безразлично все это? — сознательно уколол я.

Сталин сдержался. Голос его звучал даже спокойней обычного:

— Продажу мы будем сводить до минимума.

— Шапку Мономаха-то, надеюсь, не продадите, не обменяете на два токарных станка?

— Нет, Николай Алексеевич, — еще более хладнокровно произнес Сталин, хотя и чувствовалось, что он кипит гневом. — Ми-и будем отрывать руки тем, кто использует ценности не для обогащения государства, а для собственных нужд.

— Слишком много рук, все не поотрываем, — горько усмехнулся я. — Да и богатства уже не у тех, кто реквизировал на местах, растеклось по родственникам, переправлены за границу. Лет через пятьдесят внуки и правнуки эмиссаров Троцкого будут покупать себе автомашины и дачи, котиковые манто и бриллиантовые ожерелья…

— Я разделяю ваше недовольство, — сказал Сталин. — Мы решительно закроем шлагбаум перед бесчестными приобретателями.

— Каким образом? Внуки, родственники найдут оправдание. Наследство от дедушки — и взятки гладки! К тому же это лишь один канал утечки богатств, есть и другие, совершенно официальные, утвержденные руководящими органами. Наши советские рубли плывут и плывут от центра на окраины.

— Что вы имеете в виду?

— А хотя бы заводы, переведенные из РСФСР и Украины в Туркмению, Таджикистан, Грузию и другие республики. Может, там заводы позарез нужны? Да там даже кадров для них нет, они наполовину простаивают, а в тех городах, откуда их вывезли, квалифицированные специалисты остались без работы, обивают пороги биржи труда. Это черт знает что!

— Это перераспределение материальных ресурсов, — сказал Сталин. — Необходимо создать равные материальные возможности.

— Не разрушайте то, что есть, что работает, приносит доход. Приспичило, так стройте на новом месте новые предприятия.

— Нет, вы, безусловно, пристрастны, Николай Алексеевич, и я ценю у вас именно это, — улыбнулся Сталин. — В своих симпатиях вы неизменны.

— Не пристрастия — истина! — горячо возразил я. — Вот моя записная книжка. Официальные данные. РСФСР считается наиболее развитой республикой, и поэтому в ее бюджет отчисляется только 64.3 процента поступлений промыслового налога. Остальные 35.7 процента переводятся в общегосударственный бюджет и используются на нужды других республик. А ведь у нас своих внутренних национальностей-то сколько? От долган на севере до осетин на юге! В бюджете же других республик налоговые отчисления остаются полностью. Но и это еще не все. Это еще цветочки! От сумм однократного обложения, которые производятся по особым случаям, в бюджете РСФСР остается лишь 54 процента. В бюджете Туркменистана, Закавказской федерации — 75 процентов. Кроме того, союзного бюджета на ирригацию, строительство железных дорог, на перевод кочевого населения к оседлости и т. д. и т. п.! Вот еще цифры, чтобы сразу отделаться от них: за два года расходы на развитие народного хозяйства увеличились в центральных районах РСФСР примерно на 50 процентов, а в Узбекистане в 2.5 раза, в Туркмении в три раза. И это все за счет центра! На кой черт нам такое равноправие и где же тут справедливость, Иосиф Виссарионович?! — закончил я свою несколько сумбурную и слишком горячую речь. А у него словно бы совсем спало напряжение.

— Это как смотреть, Николай Алексеевич. Не тот ли самый великодержавный шовинизм, с которым мы боремся, говорит сейчас в вас?! Ведь государство — это дерево, которое должно развиваться пропорционально, и ствол, и ветви.

— Если ветви слишком разрастаются, они перестают приносить плоды. Тяжелеют и обламываются.

— Мы будем следить, как садовник следит за своим садом.

— В конечном счете не страшно; пусть отломится один-другой сук… Непоправимо другое: вдруг омертвеет ствол, на котором все держится. Погибнут все ветви.

— Ми-и понимаем это, — сказал Сталин.

Нет, я не переоценивал значение наших, порой случайных, разговоров, бесед. Иосиф Виссарионович терпеливо (хотел сказать «охотно», но это не совсем верно) выслушивал мое мнение, но поступал так, как считал нужным. Заслугу свою я вижу лишь в том, что раз за разом привлекал его внимание к болевым точкам, пытался показать ему события в различных ракурсах. Однако не преуспел. Свидетельство тому — резкий упадок развития Российской Федерации по сравнению с другими республиками, что ощущалось уже перед войной и особенно заметно стало в послевоенные годы. Еле-еле справившись с разрухой, федерация наша, всем помогавшая и ни от кого не имевшая помощи, так и не смогла обеспечить своему населению того уровня жизни, который был достигнут в республиках Закавказья или Средней Азии. Когда в причерноморских городах царило полное изобилие, в Поволжье хлеб выдавался по карточкам. Где уж было подняться трем республикам: российской, украинской и белорусской, наиболее пострадавшим от войны и продолжавшим нести на себе основной груз государственных забот и расходов! О, господи! Взять хотя бы налоги на косточковые плодовые деревья. Это же смех сквозь самые горькие слезы! Копейки выжимало Министерство финансов. В Средней Азии, на Кавказе было изобилие фруктов. В Грузии сады вообще не облагались налогами, выращивай и продавай мандарины, груши, виноград, лимоны. А в центральных областях люди платили даже не за яблони, нет: за сливы, за вишни. Вот до чего озверел министр финансов Зверев! А кому охота платить сверх меры, где взять деньги? Ну и пошли под топор почти все сады в нечерноземной и черноземной зонах России. На огородах одна бузина уцелела. И безналоговая рябина.

Видели вы крестьянские дома на Кавказе, на черноморском побережье? Это же виллы, особняки, коттеджи! А в российских деревнях даже через двадцать лет после войны можно было встретить избы, крытые соломой, с земляным полом. В райцентрах и по сию пору стоят повсюду древние покосившиеся домишки, окруженные такими же покосившимися заборами. Чтобы убедиться в этом, садитесь-ка вы, начальнички, в свои комфортабельные лимузины и прокатитесь хотя бы по районным городам и поселкам столичной области, не говоря уж о других областях.

Мой старый знакомый, хороший экономист, подсчитал: если принять средний материальный уровень жизни в Российской федерации за единицу, то на юге Украины этот уровень равен двум единицам, в Узбекистане, Таджикистане, Туркмении, Киргизии — двум с половиной-трем единицам, а в приморских районах Грузии и Азербайджана этот уровень за счет южных фруктов, теплого моря и северных курортников достигает четырех единиц. Со всеми, как говорится, вытекающими последствиями.

Для сравнения приведу еще одну цифру: в 1925–1929 годах Туркмения удовлетворяла сама лишь одну десятую часть своих экономических потребностей. Девять десятых необходимого для этой республики завозилось из центральных областей. Так был заложен фундамент благосостояния.

Ничего не скажешь: щедро и с лихвой «расплатились» трудящиеся России за долги, которых никогда не делали, за политику царского правительства, к которой не имели никакого отношения, за непомерно раздутые легенды об угнетении национальных меньшинств. Лишь спустя много лет спохватились: засыхает ствол, гибнет, пропадает наше Нечерноземье!

14

После смерти моей жены Кати я на некоторое время особенно сблизился с семьей Иосифа Виссарионовича. Кормилица и няня маленькой Светланы, деревенская женщина с щедрым сердцем, уроженка рязанских краев Шура Бычкова очень помогла мне в самом начале пестовать дочку. Надежда Сергеевна постаралась, нашла степенную, образованную, а главное — заботливую воспитательницу, жившую прежде в хорошем дворянском доме, а после революции пробавлявшуюся случайными уроками музыки и французского языка. Она была довольна, что обрела тихую пристань и вскоре очень привыкла, привязалась к моей дочке. Я радовался тому, что это чувство оказалось у них взаимным.

Все тихо и мирно было в семье Сталина в ту пору; с конца двадцать шестого по двадцать восьмой год. Бегал и шалил шустрый, разбалованный Вася. Редко поднимался на второй этаж Яков, проводивший свободное время в своей келье: единоборствовал с боксерской грушей, вырабатывая упорство и силу, либо сражался за шахматной доской с сыновьями Михаила Ивановича Калинина Сашей и Валерианом, жившими по соседству.

Новый семейный росток, любимица отца и матери, рыжеватая улыбчивая Светлана, начавшая ходить и лепетать, сблизила своих родителей, сгладила противоречия. Это был период, когда Надежда Сергеевна смогла подавить в себе метания и поиски, стремление к какой-то самостоятельности. С другой стороны, она или успешно боролась со своим чрезмерным темпераментом, или нашла возможность, удачно скрываемую, удовлетворять свои потребности, избавляясь тем самым от невроза. Во всяком случае, Иосиф Виссарионович, обретя крепкий тыл, заметно взбодрился, чаще шутил и вообще выглядел человеком совершенно нормальным, даже добродушным и чутким. Это, в свою очередь, отражалось на деятельности партии, государственных учреждений, на всей жизни страны. Люди повсюду начали оправляться, приходить в себя после долгих войн, переворотов, терроров, угроз, смертей, грабежей.

Ощущался какой-то стабильный порядок, какая-то законность. Торговля росла, везде появлялись продукты.

Упаси бог, я не связываю все напрямик с положением в семье Сталина. Нет, время наступило такое; затишье после шквала. Но в стране, где все нити власти сосредоточены в руках одного человека с крутым характером, физическое и психическое состояние этого человека, колебания его настроения тоже имеют существенное значение.

А между тем в семье Сталина назревал новый кризис, хотя Иосиф Виссарионович не догадывался об этом. Правда, он злился и хмурился порой, если в Москву из Ленинграда приезжал знакомый Нади, с которым она когда-то училась, дружила в ранней молодости. Иосифу Виссарионовичу неприятны были их встречи, он считал, что Надежда слишком откровенна с этим посторонним человеком и слишком уж весела с ним.

Одно время к ним на квартиру часто захаживал сосед — Серго Орджоникидзе, и Сталин вроде бы даже ревновал его. Но все это было мимолетно и полушутливо. И гром грянул не из новой тучи, а все из того же облака.

Днем Шура Бычкова ушла, как обычно, гулять с детьми, но что-то случилось у Васи: пуговица оторвалась или подтяжка, и они возвратились в неурочное время. Василий ворвался в комнату матери, няня вошла следом и обнаружила там Надежду Сергеевну и Якова в положении несколько странном для обычной беседы. Разумеется, няня-кормилица промолчала бы, но Вася проявил столько удивления и любопытства, что было ясно: на его роток никакими силами не накинешь платок. И Надежда Сергеевна, со свойственной ей решительностью, дождалась поздно вечером мужа и сама начала разговор. Может, хотела представить картину в более-менее приемлемом свете. Но это — мое предположение. Знаю лишь, что объяснение было бурным. Удар оказался неожиданным для Иосифа Виссарионовича и поэтому особенно болезненным. Он, конечно, отпускал ядовитые насмешки, говорил резко и грубо, чем подлил масла в огонь.

Вспыхнула и выплеснулась у Надежды Сергеевны злость к человеку, которого перестала любить и терпела возле себя лишь ради детей. Под горячую руку наговорила она Иосифу Виссарионовичу много такого, что трудно простить, а тем более забыть. Ей, может, даже легче стало после подобного откровения. А Сталину было очень горько, очень плохо. Но самым страдающим, самым уязвленным в этой истории оказался невезучий Яков Джугашвили. То дорогое и нежное, что было в нем, теперь выставлялось напоказ, на укор и насмешку людям грубым и черствым. И вину свою, конечно, чувствовал он перед отцом, перед Надеждой Сергеевной, перед всеми. В такой тупик загнал себя Яков своими мыслями, переживаниями и раскаянием, что выход оставался только один. Думал он, что нажатием курка принесет облегчение себе и всем, да еще и пожалеют его. Простодушный идеалист не способен был взять в толк, что Сталина, кроме личных неприятностей, беспокоила еще внешняя сторона этого дела. Если скандал получит огласку, обретут козырь в борьбе за власть политические противники. Всеми силами стараясь замять, заглушить конфликт, даже на людях хотел появиться с Надеждой Сергеевной, чтобы продемонстрировать благополучие, а Якова черт подтолкнул взяться за револьвер.

Рука у юноши тряслась, с оружием обращаться он не умел и, думаю, впал в обморочное состояние раньше, чем грянул выстрел. Метил Яков в сердце, но пуля лишь пропорола кожу. И радость, и стыд испытал он, очнувшись. Теперь был двойной позор: подумают люди, что нарочно учинил такую душещипательную мелодраму. Но стреляться во второй раз было выше его сил. Да и револьвер отобрали, а у кровати его неотлучно дежурили то родственница Сванидзе, то кто-нибудь из Енукидзе, то Зинаида Гавриловна Орджоникидзе.

Вечером Иосиф Виссарионович пригласил меня поехать с ним: тягостно ему было возвращаться домой. Я трясся рядом со Сталиным в машине, с ненавистью думая о том, сколько сил и здоровья отнимают у него многочисленные милые родственники — пропади они пропадом вместе со своей мелкотравчатой возней и бессмысленными переживаниями!

Машина остановилась. Иосиф Виссарионович вышел. Потоптавшись, шагнул к двери, ведущей на первый этаж. В комнате Якова мы появились неожиданно, без стука. Очередная дежурная — носатая, черная, в черном платке, — молча поднялась со стула и с видом оскорбленного достоинства проследовала в коридор.

Испуганный Яков, без кровинки в лице, приподнялся на кровати, заискивающе глядя на отца. Иосиф Виссарионович при посторонних никогда не говорил по-грузински, но тут случай был особый, как можно больней хотел хлестнуть сына. Бросил презрительно:

— Какой ты мужчина! Даже выстрелить не мог как следует!

Повернулся на каблуках и вышел стремительно!

После этого прискорбного случая Иосиф Виссарионович и Надежда Сергеевна продолжали жить вместе, соблюдая внешние формы супружества, но вряд ли можно было назвать их мужем и женой. Несли, как могли, свой семейный крест. Яков вскоре уехал в Ленинград. К Василию мать и отец относились одинаково прохладно. Если что и было у них общего, так это привязанность к подраставшей Светлане.

Для Иосифа Виссарионовича столь нелепая семейная обстановка обернулась периодическими обострениями его душевной болезни. Надежде Сергеевне тоже было несладко. Металась, ища свое место под солнцем, стараясь занять себя работой, учебой. Редкие тайные встречи с мужчиной не удовлетворяли, а только пугали ее. Прогрессировало расстройство нервной системы.

15

В те годы сложилось правило, которого Иосиф Виссарионович неуклонно придерживался до последних своих дней: он старался сам читать письма и телеграммы с жалобами, просьбами, предложениями, поступающими в его адрес. Не в ЦК, а лично ему. Редко кто из высокопоставленных лиц делает это, ссылаясь на недостаток времени. А он не ссылался.

Сперва почта была невелика, но поток писем рос быстро, справиться с таким наплывом одному не было никакой возможности, сотрудники направляли письма в соответствующие организации, отбирая для Сталина самые важные, готовя обзор поступивших писем. Иногда он давал указания отобрать для него корреспонденцию, поступившую по тому или иному вопросу. А время от времени распоряжался: все, что поступило сегодня, — на стол. И терпеливо просматривал десятки, может быть, даже сотни писем. Это помогало ему ощущать пульс событий, понимать настроение людей. Ну и — контроль за работой сотрудников, отвечающих за почту. Не дай бог, если попадались жалобы, что на чье-то письмо не ответили или отделались отпиской.

По его поручению я вел корреспонденцию, поступавшую от военнослужащих или касавшуюся военного ведомства, военной промышленности. А порой он просил просмотреть почту за весь день.

Вот в моих руках письмо с одного из заводов, работавших на оборону. Человек, подписавшийся неразборчиво, сообщил, что у них обвинены во вредительстве и арестованы два старых опытных инженера, что обвинения — сплошная ложь и подтасовка фактов. Местные руководители прикрывают клеветой собственное головотяпство, пострадали честные люди, а предприятие скоро без инженеров останется, кто будет продукцию выпускать? Одними лозунгами оборону не укрепишь. Я дал это письмо Иосифу Виссарионовичу и, получил его напутствие, сам поехал на завод, благо он находился поблизости от Москвы. Директором оказался бывший матрос, балтийский «братишечка», во время гражданской войны «давивший контру» под Архангельском и в Сибири. Потом кто-то вспомнил, что он был торпедоносцем на эсминце, следовательно «подкован» в технике. Подучили малость на краткосрочных курсах и очутился он красным директором на большом и сложном предприятии. Чувствовал себя здесь очень неважно, так как не разбирался ни в экономике, ни в организации производства, и сам, честный человек, признавал это.

Мой мандат произвел на него внушительное впечатление. Поговорили без обиняков и сразу стала ясна картина. Вышел из строя один из трех дорогостоящих станков, купленных за границей. Золотом было плачено. Работавший на нем молодой парень, вопреки требованиям инженера, хвастая перед приятелями своей «лихостью», значительно превысил допустимое число оборотов. Инженер еще раз предупредил, что станок может не выдержать, но парень «отбрил» специалиста: «Это по вашим буржуазным нормам не выдержит, а по нашим только давай». Ну и случилось то, что должно было произойти: пока инженер разыскал начальника цеха, в станке «полетела» шестерня, еще какие-то детали.

— При чем же тут инженер? — спросил я. — Он может нести ответственность лишь за то, что не настоял на своем… Есть инструкция о работе на данном станке. Она висела на стене перед глазами рабочего. Кроме того, этот парень прошел соответствующее обучение и сдал технический минимум.

— А если инженер по злобе сунул в станок какую-нибудь железку? — отвел взгляд директор.

— Доказано? Железки нашли?

— Как докажешь: никто ничего не видел. Но рабочий говорит — мог сунуть. Долго возле станка стоял.

— Что же ему издали, с другого конца цеха надо было парня уговаривать? Да ведь этот инженер сам станок-то отлаживал… Вы гадаете на кофейной гуще, без всяких оснований льете грязь на человека, а явный преступник, наглый невежда, вдвое превысивший число оборотов в станке, ходит по заводу, задрав нос.

— Не привлекать же его к ответственности… — вздохнул директор.

— Обязательно привлечь в назидание другим.

— Да поймите же, дорогой товарищ, инженер тот не наш, а парень всего год из деревни, активист комсомольской ячейки! Как же я с ним!

— А вы понимаете, что своими действиями дважды и трижды усугубляете ошибку?! Виновный — не наказан. Безвинный — пострадал. Звание комсомольца запятнано, ваше имя — тоже. Что теперь думают о вас? Выгораживаете, мол, своих, а беспартийных топите. Народ видит. Письма вот пишут. А станок стоит, потому что специалист, способный его наладить, упрятан за решетку.

— Хрен тут поймешь, — выругался бывший матрос. — У меня самого от этой катавасии голова кругом идет. А сверху звонят — не давай комсомольца в обиду.

Я высказал свое сочувствие директору, оказавшемуся меж двух огней.

Разобраться с другим инженером было еще проще, стоило подойти к делу объективно, без предвзятости. По его вине якобы сорвалось выполнение важного заказа, его участок не выдал своевременно одну из главных деталей. Но почему? Да потому, что не поступил металл, необходимый для изготовления этой детали, а нарушить технологию опытный специалист категорически отказался, считая, что надежность детали значительно уменьшится, будут возможны аварии.

Опять вроде бы все ясно: заказ сорван по вине снабженца, не обеспечившего доставку требуемого металла. Но снабженец-то свой, выдвиженец из низов, постоянный оратор на всех собраниях. Поговорив с ним, я убедился: человек совершенно не разбирается в производстве. Он искренне недоумевал, с чего это заартачился балда-инженер, какая муха его укусила?

Все это я доложил Иосифу Виссарионовичу, присовокупив, разумеется, свои выводы. Настоящих инженеров и техников, получивших капитальное образование, имевших опыт, у нас кот наплакал. Именно они — опора нашего производства, а не те полуграмотные скороспелки, которых мы готовим теперь в спешном порядке. Не издеваться надобно над специалистами, не унижать их, а всемерно беречь, заботиться. Любого балбеса за год можно превратить в хорошего слесаря, а инженеры выковываются десятилетиями, да и то не из всех. А уж если кто и вредители, так те, кто ломает станки, а вину сваливает на других, дискредитируя таким образом партию и комсомол.

— Всех вредителей мы будем карать без пощады. А они у нас есть, — сказал Сталин.

На том заводе, разумеется, порядок был наведен. Инженеров освободили, вернули в цеха, директора сняли, лихого работничка-парня отдали под суд. Партийным и комсомольским руководителям тоже было воздано должное. Однако это лишь частный случай и, как принято говорить, не типичный для того времени. Почта все чаще приносила письма о вредительстве и вредителях, эти слова упоминались в разговорах, мелькали на страницах печати. Порой казалось, что врагами наводнена вся страна. Может, были случаи вредительства или сопротивления скрытых врагов, то есть такие случаи наверняка даже имели место в период индустриализации и коллективизации, но от чрезмерной подозрительности во много раз больше пострадало людей случайных, допустивших самые обычные ошибки, просчеты, без которых не бывает ни одного дела. А то и ничего не допустивших, ставших козлами отпущения за чужое неумение, чужие грехи. И, может быть, не желая того, немалую роль сыграл при этом Иосиф Виссарионович, задавая тон своим стремлением обязательно найти конкретного виновника, ответчика, не понимая того, что порой повинны бывают не отдельные люди, а обстоятельства.

Сам очень добросовестный, живущий только ради дела, ради идеи, он не способен был понять тех, кто работает для личных благ, для денег, квартиры, совершенно не терпел расхлябанности, лени, равнодушия, отсутствия инициативы, считая все это чуть ли ни преступлением. Вот твой участок, вот твои обязанности: сделай все добросовестно и как можно скорее, без ссылок на трудности и объективные причины — другого подхода для него не существовало.

Иосиф Виссарионович, бесспорно, был несколько прямолинеен. Вот, предположим, новая стройка. Готов проект, назначены руководители, определено место, выделены средства, даже специалисты приглашены из-за границы. Так, дорогие товарищи, все предусмотрено? Ничего не забыли? Тогда приступайте. К такому-то сроку стройка должна быть завершена. Спросим с вас по всей строгости.

Все вроде бы правильно. А жизнь — гораздо сложней и полна неожиданностей. Руководители, хорошие организаторы, хорошие знатоки в одной отрасли — ничего не смыслят в другой, в новой. Оборудование запаздывает. Рабочие, набранные по деревням, умеют только землю копать, да тяжести таскать, в лучшем случае плотничать — их надо обучать соответствующим специальностям. А бараки дырявые, иной раз половина людей простужена, лежит на нарах, особенно, когда свирепствует грипп. Вокруг голая степь, ни дров, ни угля на зиму. С продуктами перебои. Да мало ли еще что. И буксует, замедляет темпы важная стройка. А Иосиф Виссарионович, на стройплощадках сам не бывавший, удивлен и рассержен: в чем же дело, товарищи? Вам созданы все условия, а вы не справляетесь, срываете план. Что это? Безответственность? Непонимание партийной линии? Или козни классовых врагов? Пусть органы разберутся…

Вскрывать настоящие причины трудно, скучно, особенно для молодых, энергичных людей. Да и знания нужны, чтобы вскрыть-то, дать объективный анализ, наметить пути к успеху. Гораздо проще и эффективней «разоблачить» вредительское гнездо, особенно, если там какой никакой пожаришко был или взрыв, хотя бы случайный. Сразу видны конкретные виновники. А руководителям стройки, если они не попали в число вредителей, есть на кого свалить неудачи, прикрыть собственное головотяпство.

Для Иосифа Виссарионовича, считавшего, что классовая борьба не затихает, а обостряется, что враги разных мастей, как внутренние так и внешние, стараются сорвать все наши начинания, версия о вредительстве звучала убедительно, вполне укладывалась в схему, подтверждала его теоретические изыскания. Для местных руководителей, для неудачливых организаторов производства ссылка на вредителей стала панацеей от многих бед, удобным громоотводом. Всегда найдется какой-нибудь подозрительный кулак, нэпман, бывший поп, офицер или чиновник. Для трудящихся — понятное, убедительное, конкретное объяснение. Если плохо — вот вам вредитель. Если хорошо — да здравствуем мы!

Лазарь Моисеевич Каганович, занимавший самые высокие партийные и хозяйственные посты, любил повторять: «Каждая авария на производстве, каждая ошибка и каждое вредительство имеют свое имя, отчество и фамилию. Виновных — к самой строгой ответственности!» С этим нельзя не согласиться, но виновных-то надо было искать без предвзятости, объективно. Да ведь и преступление преступлению рознь. По глупости, но неумению вывел из строя станок, ну и получи свои пять лет. Но столько же получал и человек, нанесший стране гораздо больше ущерба, несоизмеримо больше. Известно, что вывоз сырья за рубеж не выгоден государству, разорителен для государства. Шли на это, скрепя сердце, чтобы приобрести за валюту хотя бы те же станки. Но ведь что и как продавать?! Вывоз круглого леса, например, это прямой ущерб, это явное вредительство! Изготовь из этого леса пиломатериалы — и получишь в десять раз больше. Работа — элементарная. Но ведь надо организовать, усилия приложить. А кругляк грузи и гони через границу. Такие горе-руководители, такие «дельцы», грабившие государство, заслуживают самой высшей меры наказания, расстрела с конфискацией имущества. Но они получали по пять-шесть пет, а то и вообще ничего не получали, если считались людьми своими, надежными — хотя бы в представлении того же Кагановича. Я говорил об этом Иосифу Виссарионовичу, он разделял мою точку зрения, но решительных действий не предпринимал. Для него экономика была лишь частью политической борьбы, одним из рычагов укрепления своей власти.

Еще раз повторяю, враги давали себя знать. То появлялась какая-то Промпартия, то удалось раскрыть подпольную организацию буржуазных специалистов в Шахтинском районе Донбасса. Не берусь судить, насколько сплочены и опасны были эти наши противники, во всяком случае подобные факты имели место, хотя, разумеется, не в том баснословном количестве, как о них писали и говорили. В раздувание подозрительности, в «разоблачение» всякого рода вредителей изрядную лепту внесли деятели литературы и искусства средней руки, создатели произведений того уровня, который доступен был для самой широкой массы населения, преодолевавшей сложные барьеры на пути интеллектуального развития. Писать о трудовых буднях нелегко, да и читать не велика охота. У большинства людей работа однообразна. Ну, какой-то порыв можно изобразить: трудовой штурм, борьбу со стихийным бедствием, из ряда вон выходящие случаи. Но на них одних далеко не уедешь. К тому же еще и сюжет нужен, столкновения, схватки. Интрига, кульминация, развязка. Как тут обойтись без тайных врагов, без вредителей. Конструкция элементарная. Вчерашний рабочий или крестьянин-бедняк, прошедший фронтовую закалку, ведет за собой на трудовые подвиги народную массу. Он — носитель всего передового, хорошего, доброго. А старый техник или инженер (в деревне бывший богатей) — это ядовитая змея, затаившаяся и выжидающая момента, когда выгодней укусить. Но бдительные работники разоблачают этого паразита чуть раньше или чуть позже укуса. Таков расхожий стандарт (с вариациями) для романов и повестей, для поэм и сценариев. Только география, колорит был разным. От Амура до Днепра, от хутора до столицы. Задумывались ли эти культурно-литературные деятели, торжествуя победы над врагами, какой вред приносят они, сея рознь и настороженность, отвлекая массу людей от размышлений, от анализа, от поисков правильного пути?!

16

Программа индустриализации нашей страны, кратко и четко сформулированная Иосифом Виссарионовичем в шести пунктах, не вызывала у меня никаких сомнений. Все в ней было обдумано, верно, весомо. Действительно, существо индустриализации состоит не в простом росте промышленности вообще, а прежде всего в росте ее сердцевины — машиностроения, ибо только это обеспечит увеличение материальной базы, поставит нашу страну в независимое от капиталистов положение. Разве не так?

Коренными задачами в борьбе за индустриализацию являются: повышение производительности труда, снижение себестоимости продукции, борьба за трудовую дисциплину, режим экономии. Сие тоже бесспорно. Ну и так далее.

Радоваться бы надо такой программе, которая, кстати, предусматривала неуклонное улучшение материального положения трудящихся. Радоваться и работать. Но сколько же появилось скептиков. Одни говорили, что сами не осилим, все равно надо идти на поклон к западу. Другие вопрошали: а зачем это? Не лучше ли оставаться нам страной аграрной, развивая легкую промышленность для народных нужд, а не замахиваться на тяжелую индустрию, требующую напряжения всех сил?! Иосиф Виссарионович спорил, отстаивая свою точку зрения.

Гуляя в парке, я слышал, как подвыпившая компания пела частушку:

Калина, калина,

Шесть условий Сталина,

Из них четыре Рыкова

И два — Петра Великого!

Нет, это не народное творчество, а сочинение образованного, злого политика. Разве обязательно изобретать что-то новое? Это же не самоцель, это же не реклама: ах, какой я умный, преподношу сногсшибательные идеи! Иосиф Виссарионович, исходя из мирового опыта и конкретной обстановки в стране, сформулировал четкие, правильные и понятные всем задачи по развитию нашей промышленности. И в этом его заслуга.

17

Товарищ Эрнест неплохо владел русским, но говорил столь горячо, взволнованно, что путал наши снова с немецкими, безбожно калечил фразы. Иосиф Виссарионович, не понимавший половины сказанного, пригласил меня в качестве переводчика. Разговор этот происходил у нас в квартире и не протоколировался; он был продолжением официальной беседы, состоявшейся а ЦК, причем продолжением, вероятно, более откровенным, без оглядки на присутствующих, на стенографистку.

Эрнест убеждал Иосифа Виссарионовича, что рабочий класс Западной Европы расколот надвое, расходует силы в междоусобной борьбе, и не только из-за реформистов. Сами, мол, углубляем пропасть…

— Но мы не можем и не должны замазывать наших разногласий с социал-демократами, — сказал Сталин.

— Не должны, — согласился Эрнест. — Немецкие коммунисты хорошо помнят, что еще в двадцать четвертом году вы охарактеризовали социал-демократию как умеренное крыло фашизма. Мы помним ваши слова о том, что нужна не коалиция с социал-демократами, а смертельный бой с ними, как с опорой фашистской власти. Но сейчас расколом среди рабочих Европы активно пользуются Гитлер и Муссолини, этот раскол на руку им, они напрямик ломятся вверх. Только единый, сплоченный рабочий класс может остановить их. Перед напором фашизма меркнут наши противоречия.

— Не меркнут, а становятся еще заметней, — возразил Иосиф Виссарионович. — Социал-демократия как раз и есть питательная почва фашизма. Это одна сторона. Но имеется и другая. Гитлер и Муссолини — лишь частный случай. А социал-демократия — это постоянный фактор, влияющий на рабочее движение во всем мире, расчленяющий это движение и ослабляющий нас, коммунистов. Это наш постоянный конкурент и противник. Именно поэтому мы будем вести с социал-демократией сражение до полного искоренения.

— Но это способствует укреплению фашизма!

— Гитлер и Муссолини — временные фигуры на историческом горизонте, — повторил Сталин. — Такие, как они, появляются и исчезают бесследно. А социал-демократы чем дальше, тем заметней приносят нам вред и будут приносить все больше. Они пытаются разрушить главную нашу платформу. Для победы над ними мы можем позволить себе временный блок с любыми союзниками.

— Я понимаю вас, когда смотрю на события отсюда, из Москвы. Принимаю логику ваших рассуждений. Здесь — стратегия. Но когда находишься там, где идет бой, многое выглядит иначе. Особенно у нас в Германии.

— Почему именно в Германии? — спросил Сталин.

— Мы, немцы, гораздо дисциплинированнее французов или англичан, мы привыкли точно выполнять указания, решение Коминтерна о борьбе с социал-демократами воспринято нашими коммунистами как приказ: хочешь не хочешь, а действуй. И мы выступили против своих же товарищей-рабочих, против друзей, вместе с которыми еще недавно поднимали красное знамя революции, сражались на одних баррикадах. Со своей стороны, социал-демократы обижены и оскорблены тем, что мы объявили их вольными или невольными пособниками фашизма.

— У рабочих должна быть только одна партия — Коммунистическая партия, — сказал Сталин.

— Но какой ценой! Рабочий пошел у нас против рабочего, брат против брата. Мы деремся между собой, а громилы-наци делают свое дело. Адольф Гитлер близок теперь к власти, как никогда.

— Немецким коммунистам сейчас особенно трудно, — подтвердил Сталин. — Немецкие коммунисты оказались между двух огней. Но яростная борьба только закаляет партию. Отсеется весь мусор, останется здоровое ядро и мы еще посмеемся вместе над нашими страхами и над Гитлером, — улыбнулся Иосиф Виссарионович.

— Пока что Гитлер смеется и над нами, и над социал-демократами, — невесело ответил Эрнест. — Получается так, будто мы сами расчищаем ему дорогу.

— Это явное преувеличение.

— Во всяком случае мы не способны теперь оказать фашистам решительного сопротивления…

Немецкий товарищ столько раз и с такой горечью, с такой ненавистью повторил во время разговора новое для меня имя — Гитлер, — что оно с того дня врезалось в мою память.

18

Сельское хозяйство больше всего беспокоило теперь Сталина, членов Партбюро и вообще всех руководителей, не лишенных способности размышлять. Деревня совершенно отбилась от рук. Получив землю, мужик распоряжался ею по своему разумению, заботясь лишь о своих нуждах, не думая о том, как кормить город и армию, снабжать сырьем промышленные предприятия. Пущай, мол, государство этим антирисуется, а наше дело маленькое: чтоб в избе сыто да тепло, чтоб на базаре лишек продать, а взамен керосина приобрести, серников, сахара да одежонку кое-какую, вот и вся азбука. После долгого многовекового угнетения тешился теперь крестьянин полной свободой и независимостью.

Вообще-то положение с продовольствием в стране было вполне сносное, народ давно оправился от страшной послевоенной голодовки. Зерна хватило и людей накормить, и скот, и птицу, да еще и за рубеж продавали наш хлебушек. Например, зимой 1926-27 года продали за границу 153 миллиона пудов — подкармливали Европу в обмен на промышленные товары. Посевная площадь достигла довоенного уровня, зародилась идея освоения целины. Хлеба производилось почти столько же, сколько и до мировой войны — около 5 миллиардов пудов. А вот заготавливалось вдвое меньше довоенного уровня. Почему? Да потому, что до революции подавляющую часть товарного хлеба давали крупные помещичьи и кулацкие хозяйства: у них машины применялись, урожай был высокий. А теперь в стране насчитывалось до 25 миллионов мелких крестьянских хозяйств и они работали в основном на себя, обеспечивали собственные нужды. Редкие островки слабых еще колхозов и совхозов не могли существенно влиять на сложившееся положение.

Выход виделся только один: создавать на новой основе крупные, экономически выгодные хозяйства.

Иосифа Виссарионовича, любившего четкость и порядок во всем, раздражала и злила неуправляемость, анархичность огромной, неорганизованной, непонятной ему крестьянской массы. Она почти не зависела от партийного руководства, от государственного аппарата. Сталин даже опасался крестьянства, считая его оплотом тех деятелей, которые мечтали о реставрации капитализма в России. Иосиф Виссарионович едва сдерживал гнев, когда при нем говорили: давайте, дескать, развивать крепкие крестьянские дворы, уже теперь дающие значительную долю товарного хлеба. Чего их бояться, зажиточных семей-то? Они ведь не страшнее, не хуже городских предпринимателей, торговцев, которым дали свободу действий при НЭПе и чья инициативность помогла восстановить нашу промышленность.

— Нет и нет! — решительно возражал Сталин. — В городе мы можем противопоставить мелкому капиталисту крупное социалистическое производство, дающее девять десятых всех товаров. А крупному кулацкому хозяйству нам нечего противопоставить, кроме совхозов и колхозов, но они дают пока в восемь раз меньше хлеба, чем кулаки. И влияние их соответствующее. Главная наша помеха — кулак. Его надо убрать с дороги.

— А есть что будем? — этот вопрос не мог не интересовать меня.

— Мы объединим мелкие, распыленные крестьянские хозяйства в коллективы для совместной обработки земли. С применением сельскохозяйственных машин, тракторов, удобрений, с использованием научных приемов интенсификации земледелия. На практике покажем крестьянину преимущества коллективной работы, убедим его.

Так говорил Иосиф Виссарионович — в двадцать седьмом — двадцать восьмом годах с высоких трибун, в частных беседах, и не было серьезных оснований не соглашаться с ним. Крупное хозяйство целесообразней мелкого? Безусловно! Однако действовать надо очень осторожно, без спешки. Ведь была уже в России попытка объединить крестьянские семьи, заставить крестьян работать сообща, по четкому распорядку, иметь общий скот…

— Когда? Где? — спросил Сталин.

— В первой половине прошлого века, в военных поселениях, насаждавшихся Аракчеевым, а затем Бенкендорфом. Крестьян переселяли в общие дома-связки, на работу отправляли каждый день по сигналу, трудились они по расписанию и в страду, и когда нечего было делать. Несогласных гнали в Сибирь. И пошло от этого, с позволения сказать, труда оскудение и разорение, продолжавшееся несколько десятилетий. А кончилось все бунтом, кровопролитием, возвращением к прошлому способу хозяйствования.

— У нас совершенно другие цели, совершенно другая основа, — возразил Иосиф Виссарионович. Мы заботимся прежде всего об интересах народа.

— Тут важен сам принцип, — упорствовал я, — принцип полной осознанности и заинтересованности. Вы, конечно, знаете о полководце Отечественной войны фельдмаршале Барклае де Толли?

— Слышал.

— Оный фельдмаршал, Михаил Богданович, человек насквозь военный, и тот возмущен был чрезмерной заорганизованностью крестьян, усматривал в этом один только вред. Вот его слова. — Я полистал блокнот. — Михаил Богданович писал, что успех может быть только там, где «земледельцу дана совершенная свобода действовать в своем хозяйстве, где он не подвержен никакому стеснению в распоряжении временем как для земледельческих работ, так и для других занятий и позволенных промыслов, где повинности, на него возложенные, не превышают сил и способностей его и где, наконец, есть полная уверенность, что оседлость и приобретенное временем и трудом имущество останутся непременно потомственным наследством не в ином, а в его роду, и никакое самовластие не может лишить поселянина эти прав…». Думаю, что фельдмаршал близок к истине.

— Сапожник рассуждает о выпечке пирогов, — усмехнулся Иосиф Виссарионович. — Оставьте, пожалуйста, мне эту цитату.

Я оставил. А чего добился? Сталин поступил как раз противоположно тому, что утверждал Михаил Богданович. И еще — у Сталина сложилось почему-то превратное мнение о Барклае де Толли, и он навсегда зачислил фельдмаршала, вполне порядочного человека, в разряд «махровых реакционеров».

В ту пору мне ближе и понятней были устремления не Иосифа Виссарионовича, а главного в нашем правительстве знатока русской деревни Михаила Ивановича Калинина. Он настойчиво подчеркивал, что крестьянин должен войти в колхоз или совхоз только добровольно, без подпихивания, иначе он и работать не будет. Мужик должен сам понять, что в колхозе ему лучше — тогда дело станет надежным.

Мы с Михаилом Ивановичем несколько раз беседовали на эту тему, исходя не из теории, как Сталин и Микоян, а из практического опыта, из понимания особенностей деревенской жизни. Хочу отметить, что Калинин редко и неохотно употреблял слово «кулак», заменяя его определениями «справный хозяин», «самостоятельный крестьянин». Оно и верно. Октябрьская революция уравняла всех, богатеев и бедняков, поставив их на одну исходную линию. Все крестьяне получили одинаковые возможности, одинаковое количество земли на человека. Бывшие бедняки при этом имели даже некоторые преимущества. А вот распорядились-то крестьяне землей по-разному, и очень скоро, за несколько лет, стало ясно, кто способен к труду, а кто, неисправимый бездельник, неудачник, пропойца. Начав с одного уровня, деревня опять стремительно расслоилась на три основных категории. Тот, кто работал не щадя себя и, как говорится, живот надрывал — тот быстро окреп. Но это в основном был уже не прежний кулак, даже по своему корню. Добротным хозяйством обзавелись вчерашние бедняки и середняки. Много было и тех, кто со всей страстью сражался с белогвардейцами за землю и волю, а теперь с такой же страстью обрабатывал свой надел. Как же назвать таких людей врагами новой власти? Тем более, что сама власть еще недавно поощряла их, призывала давать как можно больше продуктов, сырья. Да и вообще, как определить ту ступень, до которой крестьянин еще не кулак, еще свой человек, а не лютый враг?! Лишней мерой зерна? Лишней коровой? Зыбкий критерий. На Кубани, к примеру, средним считалось хозяйство с парой лошадей, с двумя-тремя коровами, с упряжкой быков, с овцами. Среди скотоводов юга человек с сотней овец слыл чуть ли ни бедняком. А где-нибудь возле Вологды, в Нечерноземье, крестьянина с двумя лошадьми, с коровой и телкой записывали в кулаки. Ну, и бедняк стал, конечно, совершенно не тот. Советская власть всем дала возможность трудиться, а уж как ты эти возможности используешь, это твое дело. Всегда обнаружится изрядное количество людей безответственных, равнодушных, ленивых, привыкших существовать на авось, не думая о завтрашнем дне. Перекантуются как-нибудь на подхвате, за счет куска с богатого стола. Эти люди неисправимы и неистребимы, они были, есть и будут, и чем зажиточней общество, тем таких бездельников (в разной форме) становится больше. Уже в шестидесятых годах было подсчитано и опубликовано, что восемьдесят процентов всех дел в нашей стране осуществляют двадцать процентов работников, из них примерно половина представители умственного труда. И лишь двадцать процентов дел со скрипом «проворачивают» остальные восемьдесят процентов трудоспособного населения. А вот потребляют и те и другие практически одинаково!

Еще одну особенность деревенской жизни обсуждали мы с Михаилом Ивановичем Калининым, а потом он и я, каждый в отдельности, говорили об этой особенности Иосифу Виссарионовичу. Сельское хозяйство, при своей внешней грубости, простоте, вроде бы даже примитивности — структура очень уязвимая, очень тонкая, чувствительная к любому вмешательству, легко ранимая. Сельское производство меньше всего поддается строгой регламентации, планированию, то есть всему тому, что так любо и приятно было Иосифу Виссарионовичу. Слишком много факторов влияют на урожай, на заготовку кормов, на продуктивность скота, причем влияют независимо от усилий руководства, от стараний и желаний крестьян. Хотя бы погода. Засуха или ливень, заморозки или град — да мало ли еще что. Но это — лишь самая заметная, самая известная сторона проблемы. Есть и другие.

Труд рабочего и служащего можно организовать, направить, учитывать для справедливой оплаты. А жизнь крестьянина сообразуется только с условиями и требованиями его хозяйствования. В страдную пору хороший мужик работает неделями без отдыха, оставляя на сон несколько часов в сутки. Пашет, сеет, косит, скирдует, стараясь не упустить драгоценное быстролетящее время. Зато зимой, когда все убрано в закрома, все припасено и рассчитано, он может хоть месяц лежать на печи или гулеванить по родным и знакомым. Или на курорт ехать при новой-то власти. Он работает не для нормы, не для плана, а для конечного результата. Только при этом возможен успех. Крестьянин сам в ответе за каждый куст картошки, за каждый пшеничный колос. Он при прополке не выдернет вместе с сорняком морковку или свеклу: а ведь присланные ему на помощь горожане, случается, ополовинивают все поле. Скотина у хозяина накормлена, напоена и подоена своевременно.

И еще. Сельский труд очень тяжел, но он еще и радостен, притягателен: в отличие от рабочего и служащего крестьянин создает, выращивает свое детище от начала и до конца, от зерна до плода. Это — процесс разнообразный, меняющийся, творческий, а творчество всегда привлекает. Попробуйте сами посадить хотя бы грядку лука, ухаживайте за ней, поливайте, проплывайте — и вы убедитесь, как приятно срывать сочные зеленые перья, какими вкусными они вам покажутся. Или вы, предположим, завели кошку, через год-другой так привязались к ней, что вроде бы и жить без нее трудно. А какова привязанность и любовь крестьянина к теленку, которого взлелеял-выходил и который становится коровушкой-кормилицей!

К сожалению, коллективный труд, при всех его положительных качествах, ломает тонкую структуру крестьянского хозяйствования, переворачивает крестьянскую психологию, сложившуюся и окрепшую во многие века. В колхозе ты обрабатываешь сегодня одно поле, завтра — другое; сегодня работает на одной пощади или машине, завтра — на другой. И уже нет конечной цели, кроме заработка за сегодня, не видишь результатов своего труда. Ты свою часть поля вспахал хорошо, а другой, холява и халтурщик, плохо. Ты укрыл трактор в сарае, а холява бросил его под дождем, в грязи, несправным. Ты повозмущался раз-другой-третий, а потом и сам остыл, стал равнодушным. «Отбарабанил» свое время, выполнил задание «от» и «до», сунул руки в карман и пошел, насвистывая, гулять. Ты работаешь не на урожай, а на план, на ведомость. Колхоз заплатит. У колхоза денег не хватит — государство добавит. Продаст какое-нибудь полезное ископаемое, и подбросит.

Я думаю: надо было принять в колхозы самых добросовестных людей, способных работать на совесть. И в три шеи гнать лодырей, горлопанов, халтурщиков. Шли бы они в город, дворниками или подсобниками. А нет — надобно было искать какие-то особые формы, при которых общественные интересы полностью сливались бы с личными. Но такой подход, поиски лучших форм требовали терпения, а Сталин не хотел больше ждать. Время шло, крестьяне в колхозы не торопились. Иосифу Виссарионовичу надоела эта волынка, неопределенность. Успешно развернувшаяся индустриализация убедила его, что давление сверху, твердое руководство и жесткий контроль способны преодолеть все преграды, подавить врагов, скептиков, маловеров. Так и с коллективизацией: надо решить раз и навсегда. Сделать еще один переворот, теперь в сельском хозяйстве. Кулаков, имеющих влияние в деревне, способных противостоять указаниям властей, немедленно нейтрализовать. Всех остальных крестьян слить в четкие сельскохозяйственные подразделения, которые поддаются управлению и контролю.

27 декабря 1929 года на конференции аграрников-марксистов Сталин объявил о своем решении начать сплошную коллективизацию. Тон его речи, слова, которые он использовал — все свидетельствовало о том, что начинается не просто политическая или организационная кампания, а беспощадное сражение. «Срок последнего решительного боя с внутренним капитализмом уже наступил…». «Разбить кулачество в открытом бою…». «Ликвидировать как класс».

Этот резкий и неожиданный поворот по отношению к деревне вызвал недоумение и возмущение даже у некоторых соратников Иосифа Виссарионовича — из числа тех, кто еще позволял себе иметь собственное мнение. Михаил Иванович Калинин, не выступая открыто против линии Сталина, продолжал убеждать его: не нужно спешить, пороть горячку. У нас появляется все больше машин, денег, мы будем давать их колхозам, они окрепнут, станут привлекательными для крестьян. Придет момент — сами хлынут. И не следует огульно притеснять зажиточного самостоятельного мужика. Даже наоборот: разумно было бы привлекать наиболее дееспособных, хозяйственных, авторитетных крестьян на свою сторону, выдвигать их в руководство колхозами. Они лучше других могут организовать любую работу.

Дорогой Михаил Иванович в глубине души все еще оставался марксистом-идеалистом, не мог понять, что Сталин занимался не личностями, а классами. Решение принято: кулачество подлежит искоренению, а ты зажиточных мужиков намечаешь в руководство колхозами. Этак в погоне за целесообразностью грани классовой борьбы размыть можно. Нам требуются стопроцентные пролетарии, ничего не имеющие, которые получают от нас кое-что и, безусловно, пойдут за нами.

И другого не понял Михаил Иванович. Чтобы сразу поставить колхозы на ноги, требуется земля, нужна материальная база: общественные постройки, машины, скот. Где все это взять? Бедняк, середняк много в колхоз не принесет, дом свой под правление, под склад не отдаст. Значит, в каждой деревне, в каждом селе необходимо взять наиболее зажиточных крестьян, угнать их подальше, в Сибирь или на север, лес рубить, а имущество передать коллективному хозяйству, обратив в материальный фундамент, на котором можно начать строительство социалистической деревни.

До принятия окончательного решения Сталин довольно терпеливо и внимательно выслушивал мнения товарищей, но уж если решение было обнародовано, если он заявил о чем-то с трибуны или в печати, возражать было бесполезно. И опасно. Радетеля и ходатая по крестьянским делам — Михаила Ивановича Калинина — чтобы он не мешал действовать, Иосиф Виссарионович отправил на Кавказ подлечить здоровье. Калинин не хотел, возражал, но верные нукеры Сталина, образно говоря, подхватили главу государства под руки и быстро доставили к месту назначения. Тишина в горах, чистый воздух, полная отстраненность от дел, надежная охрана — чем не отдых?!

И началась в деревне великая ломка, о которой мы все знаем, последствия которой ощущаются до сей поры. За три-четыре месяца произошло столько событий, что их хватило бы на десятилетия. Из сельскохозяйственного производства была изъята наиболее энергичная и работоспособная прослойка (оказавшись в далеких суровых краях, эти деловые люди быстро освоили новые места, особенно в Сибири). Вместо того, чтобы зимой готовиться к весеннему севу, крестьяне ходили по бесконечным собраниям, спорили, колебались, поддавались панике, прятали добро, гноили зерно, чтобы не валить его в общий котел.

У Иосифа Виссарионовича очень развито было чувство новизны, стремление к самому высокому современному уровню во всем. В конце двадцатых — начале тридцатых годов он руководствовался одной мыслью: если мы стремительно преодолеем расстояние, отделяющее нас от высокоразвитых капиталистических стран, или погибнем. Умозрительно я вполне воспринимал необходимость индустриализации, резкого подъема сельского хозяйства, но, вероятно, не мог подняться выше своего дворянского, офицерского разумения. Во многом я оставался человеком своего времени, паровоз и пулемет до сей поры мне гораздо ближе, чем самолеты или реактивные снаряды. Полностью сознавая, что будущая война будет войной моторов (всемирным испытанием для моторов!), я все же, во время коллективизации, очень беспокоился… о лошадях.

Да, в нашей аграрной стране за три года было забито около десяти миллионов голов крупного рогатого скота (это почти столько же, сколько имели все США), десять миллионов свиней, семьдесят миллионов овец и коз, мы стали производить сельскохозяйственной продукции в два раза меньше, чем в голодных 1918–1919 годах. Но я считал это страшное явление временным. Больше всего меня беспокоило то, что мы потеряли почти восемнадцать миллионов лошадей, особенно молодняка — столько же, сколько за всю мировую и гражданскую войны. Была подорвана основа нашей конницы.

Действительно, во время Великой Отечественной войны мы испытывали, особенно первые два года, острейшую нехватку в лошадях. Достаточно сказать, что только Монголия дала нам для кавалерийских соединений и для обозов около четырехсот тысяч лошадей.

Война с гитлеровцами окончательно добила наше конское поголовье. Наша страна, имевшая прежде самых лучших лошадей и в самом большом количестве, совсем оказалась без них. А вот весьма индустриализованные американцы и по сю пору имеют чуть ли не десяток миллионов коней и свое воинское кавалерийское соединение. А мы только один кавалерийский полк.

Вернемся, однако, к коллективизации. Когда начал таять снег, встали вопросы: кто будет сеять? На каком тягле? Какими семенами? Если прежде все эти заботы лежали на множестве плеч, помаленьку давя на каждое, то теперь партия и государство взвалили груз на себя, стали ответчиками за все.

Меня, естественно, волновало то, как проводимая реорганизация отразится на боеспособности наших войск. Надо сказать, что русская армия испокон веков сильна была своими унтер-офицерскими кадрами. Таких кадров не было в вооруженных силах никаких других стран, даже в Германии, где этому делу уделялось большое внимание. На унтер-офицерах держалась у нас вся внутренняя служба, порядок, дисциплина, обучение молодежи, они непосредственно вели бой. Ведь у нас во многих частях даже не было взводных офицеров, взводами командовали унтеры, а молодые офицеры назначались сразу полуротными, то есть один на два взвода.

Унтеров готовили без спешки и тщательно, даже в военное время. Отбирали наиболее смекалистых, решительных, грамотных, направляя их в учебные команды. Там полгода занятий, затем экзамены. После этого присваивалось звание вице-унтер-офицера, то есть младшего командира без должности, и только положительное проявив себя на освободившейся должности, человек получал права унтер-офицера.

Кто энергичен, добросовестен, требователен на военной службе, тот и в мирной жизни таков. Унтеры старой армии, младшие командиры Красной Армии, люди, как правило, хозяйственные, честолюбивые, с организаторским опытом, вернувшись в деревню быстро добивались успеха, выделяясь из общей массы. Об этом я и напомнил Иосифу Виссарионовичу, Он не сразу понял, к чему я клоню. Пришлось пояснить:

— В случае войны, если понадобится проводить широкую мобилизацию, наша армия останется без хребта, без младшего комсостава. Раскулачивание выкашивает его. Чтобы создать корпус опытных младших и средних командиров, потребуются долгие годы. И все равно таких закаленных кадров у нас не будет.

— Среди раскулаченных много младших командиров? — уточнил Сталин.

— Подавляющее большинство.

— А вы не преувеличиваете, Николай Алексеевич?

Сталин всегда с трудом воспринимал то, что не совпадало с его взглядами или просто было неприятно ему. Зная это, я заранее готовил точные сведения.

— По моей просьбе, Иосиф Виссарионович, проведена выборочная проверка в трех военных округах. Среди кулаков и подкулачников, выселенцев за пределы Северо-Кавказского края, число бывших унтер-офицеров и младших командиров Красной Армии составляет почти девяносто процентов. Мы разрушаем опору.

— Спасибо, Николай Алексеевич, это очень серьезно, — сказал Сталин, расправляя чубуком трубки прокуренные усы. — Хорошо, что вы обратили на это наше внимание. Но что нам делать? Не возвращать же назад высланных? Что вы предлагаете?

— Увеличить количество полковых школ и курсов младшего и среднего комсостава, улучшить их обучение.

— Не возражаю. Подготовьте решение, мы согласуем его с товарищем Ворошиловым.

— Но это лишь полумера, Иосиф Виссарионович. У нас были бесценные кадры и надо постараться сохранить хотя бы то, что еще не утрачено.

— Мы подумаем над этим, — согласился Сталин.

Действительно, через несколько дней Иосиф Виссарионович дал устное распоряжение не зачислять в кулаки и подкулачники младших и средних командиров запаса, отличившихся в боях гражданской войны. Распоряжение, разумеется, было хорошее, но слишком расплывчатое, Что значит «отличившихся» — это слово можно было толковать по-разному. И поступило распоряжение с запозданием, когда основная масса раскулаченных была уже отправлена в холодные края. В промедлении усматриваю и свою вину: не сообразил, не осознал сразу…

Между тем, как говорится, весна вступала в свои права. Читая сводки о подготовке и развертывании посевной, Иосиф Виссарионович все больше мрачнел. В деревне полная неразбериха, деревня выявляет подкулачников, режет скот, сгоняет под одну крышу овец, коз, даже кур, ждет новых указаний. Кого еще разорять? И опасается: а вдруг, действительно, и баб велят сделать общими — последняя осталась собственность!

Разброд в деревне. А сорвется весенний сев, не будет урожая, где взять хлеб для рабочих, для армии? Сырье для промышленности? Это же какие вспыхнут скандалы! В некоторых районах обстановка накалена, можно ждать крестьянских восстаний. И Сталин дрогнул. Был момент, когда он даже испугался, реально представив размеры надвигавшейся катастрофы. Он заболел и несколько дней не появлялся в рабочем кабинете.

Надо было срочно принимать меры. После длительного «отдыха» с Кавказа доставили в Москву Калинина. Ему поручалось растолковывать, разъяснять новую политику в сельском хозяйстве. А дабы было что растолковывать и разъяснять, Сталин воспользовался старым проверенным приемом. В статье «Головокружение от успехов» он указал народу, на кого следует излить гнев, вызванный перегибами в колхозном движении. Это, мол, внутренние и внешние враги со своими подпевалами старались исказить намеченную линию, нарушали принцип добровольности, принудительно обобществляли жилые постройки, мелкий скот, домашнюю птицу. В общем, стремились своими провокациями рассорить крестьянство с Советской властью.

Сталину пришлось временно отступить, пожертвовав при этом частью партийных работников, действовавших на местах, но маневр оказался своевременным. Сам Иосиф Виссарионович после статьи выглядел носителем справедливости, надежным и заботливым другом крестьянства. Это ведь тоже надо уметь — так сориентироваться!

Страсти постепенно улеглись, основная буря миновала, поверхность крестьянского океана успокоилась. За год-два коллективизация повсюду была завершена. А потом, как и следовало ожидать, наступил голод. Вся система сельского хозяйства была нарушена, и восстановить ее на новой основе было не просто.

19

Летом тридцатого года Иосиф Виссарионович предложил членам Политбюро ознакомиться, как идет строительство ленинского мавзолея (ровно через год после начала работы). Меня включили в группу сопровождающих. Сталин хотел, чтобы я оценил положение дел с точки зрения будущих демонстраций и военных парадов: на мавзолее оборудовалось место для руководителей партии и правительства, а справа и слева от него возводились капитальные трибуны на десять тысяч зрителей. Соответственно уменьшался размер площади.

Вначале считалось, что на возведение мавзолея потребуется четыре-пять лет, но работа двигалась быстро, можно было надеяться, что завершится она через несколько месяцев. А ведь не только сооружался мавзолей, одновременно реконструировалась вся Красная площадь. Сняли трамвайные линии, замостили ее брусчаткой. Памятник Минину и Пожарскому переместили ближе к храму Василия Блаженного. В те дни площадь напоминала большой строительный полигон. Повсюду виднелись каменные глыбы разных цветов и размеров. Возле ГУМа вытянулись деревянные мастерские — бараки, в которых резались, а затем шлифовались до зеркального блеска облицовочные плиты.

Иосиф Виссарионович держал сооружение мавзолея под своим контролем, возникавшие затруднения сразу же устранялись. Особые хлопоты вызвал монолит черного лабрадора, весом в шестьдесят тонн, траурным бордюром уложенный по фасаду мавзолея, над входом. Добыли его в Житомирской области, в Головинским карьере, за шестнадцать верст от железнодорожной станции. Долго ломали головы, как довезти до рельсов. Иосиф Виссарионович говорил об этом по телефону с секретарем украинского ЦК. Тот сетовал: никакая повозка не выдержит. «Сделайте большую прочную телегу на восьми или десяти колесах», — посоветовал Сталин. Так и поступили. Два трактора медленно тянули повозку к железной дороге. Не больше двух километров в день. А на станции уже поджидала специальная платформа на шестнадцати колесах.

В Москве тяжелейший монолит тоже доставил много хлопот. Надо бы обтесать глыбу до нужных размеров, выровнять лицевую линию. Попробуй поднять и подкатить такую громадину к шлифовальному станку, установить, как требуется!

Мы пришли в мастерскую, когда монолит был почти обработан. Мастера прорубили гнезда для букв и инкрустировали красным гранитом слово «ЛЕНИН». Этим ответственным, тонким делом занимались два человека. Климент Ефремович принялся расспрашивать их, как да что? У него легко получались такие разговоры: просто, с шуточкой, без сюсюканья или, наоборот, высокомерия. Он сам веселел и радовался: в знакомую обстановку попадал человек. А Иосиф Виссарионович держался в стороне, замыкаясь больше обычного. Он не любил привлекать к себе взгляды: он просто не знал, о чем в таких случаях говорить с людьми. О пустяках — не мог, не умел. А суть ему всегда была известна заранее: консультировался, с кем нужно. Мелкие подробности его не интересовали — это дело специалистов. Давать мастерам какие-либо конкретные советы было бы глупо, они лучше разбирались, что к чему. При большом скоплении людей, в неизбежной при этом сутолоке и говорильне, Иосифу Виссарионовичу трудно было сосредоточиться на главном, тем более в непривычной обстановке. Он предпочитал молчать. Я держался возле него, чтобы молчать вместе или дать ему возможность обмениваться со мной ничего не значащими, но облегчающими фразами. Гораздо приятней и полезней было бы для Сталина осмотреть Красную площадь и мастерские ночью, когда никого нет, в сопровождении трех-четырех специалистов, ответственных работников. Выслушать их, подумать, дать указания. А тогда была акция внешнего, так сказать, значения: Политбюро проявляет неусыпную заботу о том, чтобы увековечить память Владимира Ильича, парадный выход для прессы, для истории — чтобы знали грядущие поколения.

Было выяснено, в чем нуждаются строители, чтобы скорее завершить работу. Сталин распорядился: все найти и дать без промедления. Он произнес лишь несколько фраз. Из них особо запомнилась: «Стройте так, чтобы мавзолей простоял сотни и тысячи лет!»

После осмотра члены Политбюро возвратились в Кремль, а я долго еще оставался на Красной площади. С несколькими военными товарищами мы подсчитывали, уточняли, какое количество войск здесь разместится, каков порядок построения и прохождения мимо мавзолея. Вывели небольшой оркестр и роту курсантов, они промаршировали несколько раз по тому маршруту, которым и ныне следуют пешие парадные расчеты. При этом выявилось одно неприятное обстоятельство. В углу между Историческим музеем и кремлевской стеной, как раз там, где войска делают поворот, выходя на последнюю прямую, звуки оркестра искажались, расплывались. Развернуться на ходу, быстро, в тесноте и без того трудно, а когда исчезает ритм — тяжело вдвойне. Попробовали с большим оркестром — результат тот же. Не знаю, всегда ли было так или акустика изменилась после реконструкции площади, но с этим пришлось считаться. Я доложил Иосифу Виссарионовичу. Он был в хорошем настроении и заметил шутливо:

— Какой вы дотошный, Николай Алексеевич. Можно быть совершенно спокойным, когда дело поручено вам.

— Спасибо. Но как с акустикой?

— Никак, — сказал Сталин. — Что это за войска, которые сбиваются с ноги, если музыка звучит не совсем четко? Пусть больше и лучше готовятся. От музея до мавзолея расстояние порядочное, успеют найти ногу.

К концу октября того же тридцатого года строительство мавзолея было завершено. Всего за шестнадцать месяцев, вместо нескольких лет. Вдохновенный труд: темпы высочайшие, качество — тоже! На реконструированной площади в центре столицы, в центре страны высилось отныне прекрасное сооружение, притягивающее к себе мысли и чувства людей всего мира, как друзей, так и врагов. Поэма из мрамора рождена была архитектором А. В. Щусевым, помогавшими ему инженерами, мастерами, рабочими. Поэма-памятник в честь самого необычного человека нашего времени!

Еще при жизни Ленин был не просто руководителем партии, государства, а неким явлением, равнозначным понятиям «революция», «советская власть». Он олицетворял эти понятия. В годы тяжких испытаний он смог объединить все слои населения от высокообразованных ученых до неграмотных крестьян, сплотил людей разных национальностей. А когда его не стало, когда образовалась в руководстве зияющая брешь, современники с особой силой оценили талант Ленина. Некому было заменить его, и, отодвигаясь от нас, фигура его не уменьшалась, как обычно бывает в призме времени а, наоборот, разрасталась, ярче выделялись ее объемность и многогранность.

Часто встречаясь со Сталиным, работая вместе с ним, я просто не мог не сравнивать Иосифа Виссарионовича с Владимиром Ильичем, и сравнения эти, увы, были не в пользу первого. Иные масштабы, иной калибр, прежде всего различия чисто человеческие.

Стишок такой был:

Только при очень ненастной погоде

Можно смикититъ, кто лучше из них:

Ленин в ботиночках лужи обходит,

Сталин идет в сапогах напрямик.

Ленин жил для народа, и об этом хорошо сказал Алексей Максимович Горький: «Я знаю, что он любил людей, а не идеи, вы знаете, как ломал и гнул он идеи, когда это требовали интересы народа…» Действительно, было так. А Иосиф Виссарионович (тоже ничего не желая для себя), жил прежде всего для идей, ради них, и чем дальше, тем сильнее верил, что разбирается в практике коммунистического строительства лучше всех современников. Люди, с их разнообразными требованиями, поисками, сомнениями, житейскими заботами порой даже мешали ему осуществлять задуманные планы, четкие и грандиозные. Не все люди, а те, кто возражал, спорил и вообще проявлял самостоятельность, то есть поступал так, как было при Ленине. А Сталину, у которого нарастала раздражительность и подозрительность, казалось, что это выпады и козни лично против него. Много развелось противников и оппонентов, от них проще и надежней избавиться, чем переубеждать.

Эпигоны всегда правоверней основоположников. Хотя бы потому, что основоположник живет поисками, сомнениями. Он борется, ошибается, созидает. Он не мнит себя святым. А эпигоны лишь хранят и развивают достигнутое, причем развивают, как правило, то, что понятней и выгодней им. На фундаменте, который в муках исканий создает основоположник, последователи строят дворцы собственного благополучия или крепости для ведения своей борьбы. Особенно заботятся о целости и сохранности фундамента те, что ведут роскошную жизнь во дворцах. И чем бездарней эпигон, чем меньше в нем истинной веры, тем яростней цепляется он за каждую букву основоположника, видя в этом поплавок, удерживающий на поверхности политического потока.

При Иосифе Виссарионовиче и после него было много подобных людей. Он боролся с ними, но они ловко маскировались и словами, и делами. В отличие от них, Сталин был честным и добросовестным учеником Ленина, он видел смысл своей жизни в осуществлении идей марксизма-ленинизма. Курс намечен был верный. А ошибаться человек может и на самом правильном пути, особенно если шагает первым, прокладывая дорогу в будущее.

20

В феврале 1931 года я прочел в газете речь Иосифа Виссарионовича на конференции производственников. Он говорил об экономической неразвитости нашей страны, о том, что советская страна отстала «от передовых капиталистических стран на 50-100 лет. Мы должны пробежать это расстояние в десять лет. Либо мы сделаем это, либо нас сомнут».

Правильно было сказано, ибо страна, разрушенная войнами, гражданской междоусобицей, раздираемая внутрипартийной борьбой, слишком медленно восстанавливала и развивала свое хозяйство. Однако меня до глубины души возмутили такие слова Сталина: «История старой России состояла, между прочим, в том, что ее непрерывно били за отсталость. Били монгольские ханы. Били турецкие беки. Били польско-литовские паны. Били японские бароны. Били все — за отсталость…»

Я подчеркнул эти фразы красным карандашом, показал Сталину и произнес с резкостью, которая в общем-то не свойственна мне:

— Вы не должны были говорить так.

— Почему? — Иосиф Виссарионович удивился моей запальчивости.

— Охаивать, очернять то, что было до нас, уже само по себе скверно.

— Классовая борьба продолжается.

— В любой борьбе нельзя унижаться до клеветы! (Сталин побледнел, но смолчал). А здесь — ложь! — ткнул я пальцем в напечатанное. — За тысячу лет своего существования государство Российское, начав с маленького княжества, раздвинуло свои пределы до Балтики на западе и Тихого океана на востоке, от Северного полюса — до границ Индии, стала самой большой страной мира и, позволю себе заметить, самой сильной и самой просвещенной. У нас даже в глухой деревне двое из пяти мужиков знали грамоту. Мы, между прочим, и Аляской, и западом Америки владели. По глупости дешево отдали их торгашам, охмурялам из Вашингтона. И не нас били, а мы били и в конечном счете победили всех, кто посягал на нас, кого вы перечислили. И шведов, и французов, и турок, и немцев. Разве что перед японцами один раз, в пятом году, сплоховали. А вы, Иосиф Виссарионович, походя, между прочим, ради эффекта, ради красного словца зачеркнули все это. И уж если быть справедливым, то как раз советская власть, которую вы представляете и возглавляете, умудрилась за короткий срок растерять то, что было нажито столетиями, от наших богатств, от нашего золотого запаса, до территории. Это ведь после революции мы утратили Бессарабию и Польшу, Прибалтику и Финляндию, не считая концессий и контролируемых территорий вроде КВЖД в Манчжурии.

— Не моя вина, — нахмурился Сталин. — Вы знаете мою точку зрения на этот счет.

— Речь не о конкретных виновниках, меня поражает: как же у вас повернулся язык возводить такую напраслину? Даже в полемическом пылу нельзя топтать и пачкать то, что свято. Вы оскорбили, унизили наше прошлое, всю нашу историю, весь русский народ. Попробуйте спроецировать такую ситуацию на Грузию, сказать нечто подобное о грузинском народе, о его истории, и представьте себе, как это воспримут грузины!

Иосиф Виссарионович помрачнел. Злость была в карих глазах. Промах свой он сознавал, мои искренние слова больно кололи его. А я, разгорячившись, не мог остановиться:

— Вы отталкиваете от себя массы. Можно понять, когда наши враги-троцкисты всерьез обсуждают, а не лучше было бы, если бы Наполеон победил в двенадцатом году, и Россия присоединилась бы к европейской цивилизации, а не встала бы над ней, диктуя свои условия. Для сионистов, действительно актуальный вопрос.

— Не передергивайте, Николай Алексеевич. Идет борьба, и у меня было обычное политическое выступление в защиту быстрейшего экономического развития нашей страны.

— Разумею, чем диктовались ваши слова. Но это оскорбительно для русского народа. Наши предки поставили замечательный памятник национальным героям Минину и Пожарскому, мы чтили и чтим свято их имена, а те, кто стремится испохабить, уничтожить нашу историю, истребить национальное самосознание русских, жалеют о том, что этот памятник, как и вообще все наше прошлое, не удалось сравнять с землей. Знаете, как поэт Джек Алтаузен во всеуслышанье призывает расплавить памятник Минину и Пожарскому? Стихи сочинил:

Случайно мы им не свернули шею,

Подумаешь, они спасли Расею!

А, может, лучше было б не спасать?..

Чувствуете, какая наглая подлость! Дожили, допустили, чтобы сионисты так рассуждали о нашей истории! Не Россия им нужна, а наша территория, населенная серыми мужиками. Это что, классовый подход, как вы говорите?

— Это спекуляция на классовом подходе, — резко ответил Сталин.

— Где грань? Попробуйте разобраться сами, — сказал я и, круто повернувшись через левое плечо, ушел от Иосифа Виссарионовича.

Не люблю ссор, не люблю стычек с людьми, которые мне дороги. Бывало так: скажу что-нибудь в повышенном тоне, а потом совесть мучает — зачем лишняя трата нервов? Но в тот раз я нисколько не раскаивался. Есть нечто такое, чего нельзя прощать даже лучшим друзьям, иначе утратить себя, свое место в этом большом и шатком мире.

К затронутой теме, одинаково неприятной, кстати, как для Иосифа Виссарионовича, так и для меня, мы возвращались потом, в середине тридцатых годов, еще несколько раз. Обстоятельства заставляли. Гнев, боль душевную мне приходилось сдерживать. Сталин чем дальше, тем больше ценил не столько эмоции, сколько неопровержимые факты. И я, разумеется, учитывал это. Старался быть спокойным, докладывая ему о надругательствах над военными, погибшими в Бородинском сражении. Начал с перечисления: уничтожены барельефы на памятнике Кутузову, надписи на памятниках кирасирам, лейб-гвардейцам и матросам гвардейского экипажа. Разрушен памятник герою сражения Уварову. С согласия вышестоящих организаций, Можайский райисполком продал артели каких-то дельцов собор бывшего Колочского монастыря, построенного на Багратионовских флешах. А ведь это не просто собор, на просто исторический памятник, там погребены многие тысячи русских солдат. Раньше это место было святым, а теперь там свалка мусора.

Иосиф Виссарионович слушал меня с обычной внимательностью, но я чувствовал, что мои слова не очень задевают его. Ну что же, главный заряд, который не мог оставить его равнодушным, был прибережен напоследок:

— Вам известно, конечно, что князь Багратион Петр Иванович, замечательный полководец и мужественный воин, был торжественно погребен со всеми почестями на Бородинском поле, как раз там, где пролилась его кровь, где получил смертельную рану. Благодарные потомки воздвигли монумент, поставили памятник, там был склеп.

— Как это был? — насторожился Сталин.

— А вот так: был и нет его! Монумент разрушен. Могильный памятник продан на слом организации под названием Рудметаллторг. Склеп взорван и разграблен. Исчезли все реликвии: награды героя с золотом и драгоценными камнями, его боевая шпага, украшенная алмазами. В поисках ценностей алчные грабители выбросили из гроба останки Петра Ивановича, топтали его кости… Я побывал там. Большей мерзости я не видел. Загаженная гробница, осколки костей, клочья мундира, — голос выдал мое возмущение.

Сталин долго молчал, набивая трубку. Пальцы его на этот раз плохо слушались его, табак сыпался на пол. Заговорил, четко отделяя слово от слова:

— Генерал Багратион — великий сын грузинского народа, и мы…

— Растоптаны не останки сына грузинского народа, а одного из тех полководцев, кто одержал победу над Наполеоном, принес славу государству Российскому, укрепил и возвысил общую Родину нашу! Поймите же, на Бородинском поле уничтожают не памятники, а саму память, пытаются вычеркнуть из наших умов, из нашей истории одну из славных вех.

— Вероятно, это глупая самодеятельность местных властей или происки алчных грабителей, — успокаивающе произнес Иосиф Виссарионович, но у меня и на это было что возразить.

— Нет! Все делалось и делается по согласованию с Наркомпросом, который, как известно, отвечает за сохранение исторических памятников.

— Ви-и уверены?

— Беззакония творятся на вполне идейной основе, — горько усмехнулся я. — На уцелевшей еще стене Колочского монастыря, над поруганными могилами русских солдат крупными буквами выведен лозунг: «Довольно хранить наследие проклятого прошлого!». Вот так расценивают теперь нашу победу над Наполеоном и спасение России от иностранного нашествия.

— Кто? — резко спросил Сталин. — Кто отвечает за это?

— Музейный отдел Наркомпроса.

— Кто заведует этим отделом?

— Некий Резус-Зенькович.

— Мы разберемся!

Одним из недостатков советской власти я считаю то, что она никогда не заявляла о своей борьбе за могущество нашего Российского государства. Странная, страусиная тактика! Ясно, что не будь России, мощного притягательного ядра, все объединение рассыплется на мелкие, незначимые и поработимые крупными соседями части. Зачем же умалчивать об этой реальности?! Объяви мы, к примеру, в годы гражданской войны, что боремся за свободную, единую Россию, в которой все равны, так и сражений бы ожесточенных не произошло, во всяком случае накал их был бы значительно слабее. Кому охота биться против своих… Думаю, что отсутствие четких общенациональных лозунгов и призывов было на руку Троцкому: в расплывчатой космополитической стихии ему с соратниками легче было воду мутить, власть держать.

А Иосиф Виссарионович в тот раз сам явился ко мне с извинениями. Редко, очень редко такое случалось с ним: он признал собственную неправоту! Произнес проникновенно:

— Дорогой Николай Алексеевич, я допустил промах. Понимаю основательность и верность ваших суждений.

Раскаяние было искренним.

Возможно, именно тогда начался поворот в сознании Иосифа Виссарионовича, который со временем привел его к совершенно противоположной трактовке русской истории. Особенно это проявится у Сталина в военные годы. Вспомним его призывы гордиться военной славой Александра Невского, Дмитрия Донского, Богдана Хмельницкого, Александра Суворова, Михаила Кутузова. Он восхищался мастерством Ушакова и Нахимова, чтил Ивана Грозного и Петра Первого, узрел в себе их продолжателя в деле возвеличивания Российского государства.

Он прочитал почти все серьезные книги по русской истории: он гордился славным наследием россиян и с конца тридцатых годов говорил с любой трибуны, и внутренней и международной, не иначе как «мы, русские», подчеркивая тем самым непосредственную связь с прошлым, преемственность. Иосиф Виссарионович сумел подняться до понимания, что он представляет великую, огромную, многонациональную, единственную в своем роде Россию. Он осознал сие, преодолев жесткие рамки своих политических убеждений, и это делает ему честь!

21

Будучи несогласным с поступками Сталина в период коллективизации и последовавшего затем голода, а также видя, что слова, советы мои не оказывают на него заметного влияния, не приносят пользы, я расстался бы с Иосифом Виссарионовичем, и, найдя спокойную службу, занялся бы воспитанием своей дочки. Лишь одно обстоятельство не позволяло уйти. Простая порядочность говорит о том, что нельзя покидать товарища, когда ему худо. А Сталин переживал далеко не лучшие дни… Жестокость, торопливость и непродуманность при создании колхозов, страшная, растянувшаяся на несколько лет голодовка, выкосившая население целых уездов, статья «Головокружение от успехов», поставившая под удар работников низового и среднего руководящего звена, расплатившихся карьерой и жизнью за чужие ошибки, — все это привело к тому, что авторитет Иосифа Виссарионовича в партии резко упал. Открыто говорилось: Сталин становится диктатором, дальше так продолжаться не может, партии нужен другой, более разумный, справедливый руководитель, свободный от груза допущенных ошибок. Иосиф Виссарионович не мог не знать об этом и с особой тревогой ждал предстоящего съезда партии, как всегда интригуя, готовя в делегаты нужных людей. Но беда в том, что нужных и послушных становилось все меньше: колебались даже давние приверженцы Сталина.

И в семье опять было скверно. Собственно, семьи-то уже не существовало, одна видимость, внешняя форма, соблюдавшаяся ради детей, ради престижа. Еще в тридцатом году Иосиф Виссарионович и Надежда Сергеевна окончательно перестали быть мужем и женой в общепринятом понимании этих слов. Решительно отказалась от супружеских обязанностей Надежда Сергеевна. У нее имелась отдельная комната, где она и спала. А Иосиф Виссарионович отдыхал, как придется. На диване в маленькой комнатке рядом со столовой или в домашнем кабинете на кушетке, если долго засиживался за работой. Довольно часто оставался на нашей обшей квартире, где заботами Власика всегда застлана была узкая железная койка с жесткой пружиной, стояла в буфете бутылка вина, имелась непортящаяся закуска. Мы разговаривали по ночам. Иосиф Виссарионович не жаловался, но выглядел плохо.

Опять это подчеркнутое, слишком уж невозмутимое спокойствие: много душевных сил тратилось на то, чтобы выглядеть совершенно нормальным, невозмутимым, хладнокровным.

Трудно было Иосифу Виссарионовичу, но он держался без срывов. А Надежда Сергеевна оказалась слабее. Отсутствие нормальной половой жизни, неурядицы в доме, постоянное напряжение измотали ее. Тридцатилетняя женщина, казалось бы, полная сил, превратилась в форменную неврастеничку, несколько раз с ней случались истерики, сопровождавшиеся судорогами. Мужа она возненавидела, это отразилось и на отношении к детям. Они были неприятны Надежде Сергеевне, раздражали ее, она старалась меньше видеть их. Маленькая Светлана, пожалуй, не чувствовала наступившего отчуждения, а Василий болезненно переживал незаслуженную обиду, присматривался и уже понимал кое-что. В мальчишеской душе накапливались подозрительность, недоброжелательность не только к матери, но и вообще к женской половине человечества.

Надежда Сергеевна легко чувствовала себя лишь среди сверстников, с которыми занималась теперь в Промакадемии, надеясь получить специальность и стать совершенно независимой от Иосифа Виссарионовича. Любила бывать среди незнакомых и малознакомых людей, никому не говорила, кто она, скрывала фамилию. Отказывалась ездить на машине, одевалась как можно скромней. Слишком уж подчеркивала самостоятельность, отчужденность от мужа: лишним и ненужным все это было, осложнялось и без того напряженное состояние и Сталина, и ее самой.

Лучший выход из тупика был таков: Надежда Сергеевна заканчивает академию и едет работать в Харьков. Коллега по академии Никита Хрущев обещал обо всем позаботиться. Кроме того, в Харькове была сестра Анна, муж которой Станислав Францевич Реденс являлся одним из руководителей украинских чекистов. Подобным образом Надежда Сергеевна собиралась поступить, и все были бы довольны, но помешал случай.

Отмечалась пятнадцатая годовщина Октябрьской революции. После торжественной части состоялся товарищеский ужин в узком кругу, проще говоря — банкет. Иосиф Виссарионович не отличался чревоугодием, не пил много вина, но любил продемонстрировать этакое широкое гостеприимство, чтобы стол ломился от яств на все вкусы, чтобы красовались батареи различных бутылок. Так было и в этот раз.

Рядом со Сталиным сидела Надежда Сергеевна в строгом темном платье. Дальше — ее подруга Полина Семеновна Молотова (Жемчужина) с Вячеславом Михайловичем. Был Ворошилов с Екатериной Давыдовной, Орджоникидзе с Зинаидой Гавриловной, Куйбышев со своей Евгенией Коган и все другие, кому полагалось присутствовать на таких мероприятиях. Обстановка дружеская, настроение радостное, подогретое соответствующим образом. Провозглашались тосты: за победу революции, за партию, за достигнутые успехи, за мудрое руководство и, разумеется, лично за товарища Сталина.

Женщины пригубливали. Некоторые основательно. Мужчины пили. Только Надежда Сергеевна каждый раз ставила свой бокал совершенно нетронутым. На это не обращали внимания, так как все было известно: она вообще в рот не берет никакого зелья. Даже с Иосифом Виссарионовичем, который по грузинскому обычаю считал, что к обеду и за ужином на столе должна быть бутылка вина и каждый, включая детей, может пить по желанию, даже с ним конфликтовала по этому поводу в первые годы совместной жизни. Хотя, конечно, в расхождениях между ними сие не было главным.

— За это нельзя не выпить.

— Ты же знаешь, Иосиф, — сдержанно произнесла она. — Тем более сейчас, за этим столом.

Ему бы промолчать, не обратить внимания, не обострять, но он был разгорячен вином.

— Почему?

— Совесть не позволяет, — голос звучал напряженно и резко.

А Сталин опять не понял, или не захотел понять, что Надежда Сергеевна взвинчена, что она на пределе. Спросил:

— При чем тут совесть?

— Пир во время чумы! — вырвалось у нее. — Сборище демагогов! Вы тут болтаете о своих успехах, изощряетесь в похвалах, превознося друг друга, а по стране стон катится от ваших мудрых решений, половина земли не возделывается, мужики в город бегут, тюрьмы забиты до отказа…

— Перестань! — оборвал ее Сталин, поняв, наконец, что началась очередная истерика. — Замолчи!

— Не хочу больше молчать! Вы разглагольствуете о свободе и демократии, а другим не даете и рта раскрыть! Люди затихли, люди запуганы, а я не могу и не буду! Вы за роскошным столом жуете утиную построму, закусываете мандаринами и рассуждаете, какой шашлык лучше, какой коньяк приятней, а в эти минуты тысячи деревенских детей умирают с голода на руках беспомощных матерей. А чтобы никто не знал об этом в столице и за границей, ваши войска оцепили районы, охваченные голодовкой, не позволяют выйти оттуда, ваши подручные сжигают вымершие деревни вместе с трупами, чтобы не осталось никаких следов. Кучка авантюристов, вот вы кто! Злобные карлики,[16] связанные круговой порукой!

Сталин растерялся, но растерянность быстро сменилась гневом. Лицо стало не просто бледным, как обычно в таком состоянии, а почти белым, глаза горели яростью. Будь у него револьвер, он застрелил бы, наверно, жену. Он протянул руку, намереваясь заткнуть ей рот, но я, опомнившись, вклинился между ними, повлек Надежду Сергеевну к выходу. Она уже не могла произносить слова, они клокотали в стиснутом спазмами горле. Тело дергалось и было таким горячим, что от Надежды Сергеевны веяло влажным жаром.

Мне помогала Полина Молотова, тоже возбужденная, выкрикивавшая что-то в поддержку подруги.

Все произошло очень быстро, в считанные секунды. На дальних концах стола даже не заметили этой сцены. А кто заметил — не разобрался. Ну, а те, кто находился ближе к Сталину, сумели сохранить выдержку. И хотя настроение некоторых товарищей было испорчено, застолье продолжалось своим чередом. И тосты звучали прежние, правда, их теперь произносили те, кто сидел в отдалении.

Полина Молотова погуляла с подругой по ночному Кремлю. Убедившись, что Надежда Сергеевна более-менее успокоилась, отправила ее спать. А Иосиф Виссарионович засиделся в тот раз за столом дольше обычного. Пил коньяк, был мрачен, обдумывал что-то. Представляя, в каком состоянии он находится, какие глупости может натворить, я не уезжал, поджидая его. Предложил:

— Провожу вас.

Сталин промолчал. И вообще, пока шли до его подъезда, произнес всего лишь одну фразу, прозвучавшую как приговор:

— Она опозорила меня; она — враг!

В окне Надежды Сергеевны, несмотря на позднее время, горел свет. Я попросил Иосифа Виссарионовича не наведываться сейчас к ней, а выяснить отношения завтра, когда успокоятся нервы. Он кивнул и скрылся за дверью.

А дальше было вот что. В семь часов Каролина Тиль, занимавшая несколько странную должность коменданта кремлевских квартир, пожилая, очень аккуратная и пунктуальная немка из Риги, вошла, как всегда, к Аллилуевой, чтобы разбудить ее и пригласить к завтраку. Переступила порог и вскрикнула от ужаса: Надежда Сергеевна лежала на полу возле кровати в луже загустевшей крови, уже подернувшейся черной коркой. В руке пистолет, подаренный братом Павлом.

Опомнившись от шока, Каролина Тиль бросилась в детскую, подняла там няню — Сашу Бычкову. Вместе они сделали то, что показалось им самым важным: постарались, чтобы труп не выглядел безобразно, отталкивающе. Обмыли Надежду Сергеевну, переодели ее, вытерли кровь. То есть, не желая того, убрали все, что помогло бы следователю установить истину. Впрочем, никто и не решился бы проводить следствие.

Лишь наведя в комнате полный порядок и принарядив покойницу, Тиль и Бычкова позвонили Полине Молотовой, а затем и Енукидзе — начальнику охраны Кремля. А Иосиф Виссарионович, между тем, все еще спал в комнате рядом со столовой, ни у кого не было достаточно мужества разбудить его и сообщить новость. Приехали Ворошилов и Молотов, квартира была полна людей, когда Сталин наконец проснулся, прислушался:

— Что происходит?

Я решил: надо сказать все с глазу на глаз, подготовить его. Услышав страшное известие, он напрягся, как тугая струна. Крепко сцепив пальцы рук, покачивался взад и вперед, сидя на постели, не поднимая головы. Потом глянул на меня какими-то странными, застывшими и пожелтевшими глазами, произнес:

— Еще один удар в спину!

— Надо идти туда, Иосиф Виссарионович.

— Сейчас?! — вздрогнул он.

— Чем скорее, тем лучше. А то просто неудобно.

В комнате Надежды Сергеевны он осмотрелся опасливо, будто впервые попал сюда, шагнул к кровати, но не нагнулся, не поцеловал жену, только пристально глядел на нее. Каролина Тиль передала Иосифу Виссарионовичу письмо, обнаруженное на столе, и адресованное ему. Сталин механически развернул бумагу, начал читать, потом быстро оборотился ко мне, лицо его выражало гнев и недоумение. Протянул мне лист, посмотрите, мол, что же это такое? Но мне в те минуты было не до письма, смерть молодой женщины потрясла меня. Запомнились лишь первые резкие строки, повторявшие то, что Надежда Сергеевна высказала на банкете. «Надо быть воистину гениальным человеком, чтобы оставить без хлеба такую страну, как Россия». И тут же сугубо личный упрек: она забыла, она даже припомнить не может, когда вместе ходили в театр…

Раздались какие-то возгласы, испуганный плач Светланы, и не скажу точно, сам я в этот момент вернул письмо Иосифу Виссарионовичу или он взял его из моих рук. Не взглянув больше на покойницу, вышел из комнаты. В дальнейшем я не видел этого письма, вероятно, Сталин уничтожил его. Потом он вспоминал о нем раз или два, с трудом сдерживая гнев.

Посмертное послание Надежды Сергеевны окончательно отринуло Иосифа Виссарионовича от жены, зачеркнуло все хорошее, что было прежде у них. Даже на похоронах не смог Сталин преодолеть всколыхнувшуюся ненависть. Когда близкие прощались с покойницей дома, он подошел к гробу, склонился над ним. Что там увидел, что почувствовал — одному лишь ему известно. Лицо Иосифа Виссарионовича исказилось судорожной гримасой: злость, страх, недоумение читались на нем. Резкий отталкивающий жест правой руки был таким сильным, что гроб качнулся, голова Надежды Сергеевны сдвинулась на подушке.

Сталин быстро пошел к двери.

Гроб с телом Надежды Сергеевны был перевезен в помещение хозяйственного управления ЦИК, где впоследствии разместился ГУМ. Здесь состоялась гражданская панихида. Иосиф Виссарионович провел возле гроба жены лишь несколько минут: его снимали фотокорреспонденты. Я назвал бы это своего рода кратким визитом вежливости. Сталин отдал необходимую протокольную дань.

Провожать жену на Новодевичье кладбище он не поехал. Я, конечно, понимал психическое состояние Иосифа Виссарионовича, и все же его действия показались мне странными. Он редко поддавался эмоциям и почти никогда не руководствовался ими. Рассудочность, логика — вот что для него характерно. Здравый смысл требовал, чтобы Сталин до конца присутствовал на траурной церемонии, продемонстрировал свою скорбь (о чем, кстати, и будет туманно сказано в официальных сообщениях).

Лишь спустя время мне стало ясно, что Иосиф Виссарионович и в тот раз не изменил себе, руководствовался именно рассудком, а не чувствами. На церемонии присутствовало много родственников Надежды Сергеевны, которые считали, что ее погубил муж, были женщины — свидетельницы последней безобразной ссоры. Кто-то мог не выдержать, особенно на кладбище, при людях оскорбить Сталина, бросить в него камень в прямом или переносном смысле. Иосиф Виссарионович вынужден был бы ответить, получился бы скандал, политические последствия которого трудно предвидеть. Так что осторожность была не излишней.

А на Новодевичьем он побывал через сорок дней после смерти жены вместе со мной, никого больше не поставив в известность.

Началась работа над памятником. Она была поручена известному скульптору И. Д. Шадру. Иосиф Виссарионович попросил меня предварительно побеседовать с Шадром. Задача была трудная, ответственная и даже щекотливая. К счастью, скульптор сумел уловить некоторые нюансы. Во всяком случае, памятник не вызвал у Сталина возражений и в 1933 году был установлен на кладбище, удивляя своей необычностью. Православные захоронения всегда возвышаются над уровнем земли, будь то холмик или каменная плита. А здесь наоборот: беломраморная плита образует беломраморный же столбик с закругленной верхушкой. За столбиком, в углублении — небрежно брошенная черная роза. Через некоторое время, не знаю когда и по чьему указанию, мраморная роза была заменена более аляповатой бронзовой, которая, впрочем, тоже вскоре потемнела, почернела.[17]

Все связанное с женой, напоминавшее о ней, было настолько неприятно Иосифу Виссарионовичу, что он после смерти Надежды Сергеевны решил даже сменить квартиру. Из Петровского дворца его семья перебралась в здание Совнаркома.

Загрузка...