Последний мирный вечер в Москве был теплым, празднично-шумным, веселым. Много нарядных людей на улицах, много улыбок, цветов. В средних школах — выпускные балы. Из распахнутых окон школьных зданий лилась музыка, любимые мною вальсы. Часов в девять над центром города прошел освежающий дождь, потом вновь выглянуло из-за облаков солнце. Дневная духота сменилась приятной прохладой. На горизонте громоздились причудливые грозно-темные тучи.
Все это я видел, пока ехал в машине из городской квартиры на Кунцевскую дачу Иосифа Виссарионовича. Для чего? Для того, чтобы по субботнему обыкновению помыться в баньке: к этому удовольствию Сталин пристрастился еще в сибирской ссылке. После жгучего мороза или пронизывающей северной сырости очень полезно было прокалиться сухим паром, похлестаться пахучим березовым веником, выгнать из всех мышц и костей ломоту и простуду, словно бы очиститься, помолодеть. Особенно хорошо натапливала когда-то баньку, умела поддать жару (иной раз даже не водой, а квасом плеская на раскаленные камни) та женщина, у которой родился в ссылке внебрачный сын Иосифа Виссарионовича. Так что и воспоминания у него были приятные.
Банька, построенная по указанию Сталина в «Блинах», была проста и напоминала обычную сибирскую, крестьянскую. Бревенчатые стены, оконце, полок… С расчетом на четыре-пять человек. А пользовались только мы двое, да еще допускался иногда Николай Власик, дабы потереть спины: под его непосредственным доглядом баньку убирали, обихаживали, топили. Пытался распространить свое «покровительство» на баньку некто Паукер, ведавший при Ягоде охраной членов Политбюро, однако, это ему не удалось; свидетелями интимной жизни становились лишь люди самые надежные, прошедшие испытания временем и событиями.
К концу тридцатых годов наши субботние омовения стали традиционными. Осенью и зимой — каждую неделю. Летом — пореже. Иосиф Виссарионович расслаблялся, отдыхал от тяжкого груза размышлений, решений. Основательно попарившись, мы с ним, взяв бутылку коньяка, в тулупах и валенках выходили на террасу дачного дома посидеть в креслах, подышать чистым морозным воздухом. Летом ограничивались бутылкой сухого на той же террасе, в ночной тишине. На Сталина это действовало очень благотворно. Он потом крепко и долго спал, на следующий день чувствовал себя бодрым, полным сил. С каждым годом подобная разрядка была Сталину все нужней, ведь ему шел седьмой десяток. Внешне он мало менялся. Смуглое, мускулистое тело — могли бы позавидовать и некие сорокалетние граждане. Цепкая память, страсть и неутомимость в работе.
Но я-то видел, как поседела и поредела его недавно еще густая шевелюра: особенно быстро редели волосы у затылка, там уже просвечивала лысина. Валкой, замедленной, грузноватой стала походка. В общем, для своего возраста он был вполне в форме. Соответствовал. Я несколько раз говорил об этом Иосифу Виссарионовичу, доставляя ему тем самым успокаивающее удовлетворение.
В тот вечер, а точнее в ту ночь, Сталин приехал из Кремля в «Блины» позже обычного. Был утомлен, молчалив. Парился без удовольствия, вроде бы по обязанности. Потом, спустя время, я попытался восстановить подробности, но вспомнилось немногое. Обычно, моясь, мы не говорили о делах, отдыхали, а на этот раз Иосиф Виссарионович не мог, видимо, отключиться от забот, если не прямо, то косвенно возвращался к ним. В стороне Филевского парка, помнится, раздался гул авиационных моторов. Власик приоткрыл дверь, убедился, что это самолеты, и принялся рассказывать о том, что для самолетов, направляющихся из Москвы на запад или наоборот, с запада к столице, отличным ориентиром и днем и ночью служит Москва-река. Летчики «выходят» к реке возле Можайска, и она надежно выводит их хоть в Тушино, хоть на Центральный аэродром, хоть к самому центру столицы.
— Откуда тебе все это известно? — недовольным голосом спросил Сталин.
— Я же недавно из Минска на военной машине летел… Все летчики знают…
— И не только наши, — добавил я. — В немецких авиационных штабах есть специальная карта, на которую нанесены целесообразные маршруты полетов. В мировом масштабе. В том числе и над нашей территорией. Варшава, Минск, Смоленск, Можайск — вдоль железной дороги. Но ближе к Москве сеть дорог становится гуще, можно запутаться. А Москва-река только одна. Маршрут — над ней, над нами, вплоть до Кремля.
— Не беспокойтесь, Николай Алексеевич, — саркастически усмехнулся Сталин. — Вражеская авиация не застанет нас голыми. Днем я звонил товарищу Тюленеву[35] и потребовал повысить готовность противовоздушной обороны. Так что мойтесь спокойно!
— Спасибо за заботу, — в таком же тоне ответил я. А Власик хоть и промолчал, но всем видом показывал, насколько он восхищен подобной предусмотрительностью нашего вождя.
И еще. Может, по натуре не переносил Власик долгого молчания, а может, обязанностью своей считал развлекать Сталина, да и меня, особенно на отдыхе, во всяком случае, говорил много, стараясь попасть под настроение: то анекдот выложит, то преподнесет какой-нибудь занимательный случай. Не сумев, видимо, определить настроение Сталина, он повел речь о самом, на его взгляд, обычном и безобидном: о полях и лесах. Был он, дескать, на Дальней даче, был в Горках Вторых и в Знаменском: зелень там везде так и прет. Рожь поднялась дружная. Трава на лугах такая высокая и густая, что коса вязнет. Только убирай, только прячь лето в стога, но не успевают сельские труженики. Жаль, если добро пропадет: ведь хорошее сено своего времени требует.
— Они и не могут успеть! — Сталин произнес это настолько резко и раздраженно, что Власик умолк, недоумевая, какую промашку допустил. А Иосиф Виссарионович, ожесточенно похлестав веником спину, повернулся ко мне: — Вот вам первая ласточка. Думаю, мы еще не раз почувствуем нехватку рабочих рук, особенно в сельском хозяйстве…
Иосиф Виссарионович имел, конечно, в виду те настоятельные предложения усилить наши войска, с которыми к нему несколько раз обращались военные руководители. В мире шла война, обстановка на наших границах была сложной, поэтому и Генеральный штаб, и Наркомат обороны, и Наркомат Военно-Морского Флота единодушно просили призвать на службу часть резервистов. Я считал это правильным. Однако Сталин довольно долго колебался, размышлял. С одной стороны, опасался ослабить наше быстро развившееся народное хозяйство, с другой — тревожился: а как отреагируют немцы и японцы?! В конце концов доводы военных руководителей склонили на свою сторону чашу весов. Мобилизации у нас не было, но призыв резервистов мы осуществили: не сразу, а частями, в различных районах страны. Людям объясняли: для проведения весенне-летних учений. Не знаю, заметили это немцы или нет, во всяком случае, никаких претензий они нам не предъявляли. А мы направили в войска ни много ни мало, а восемьсот тысяч приписников и продолжали призывать их, так что число мобилизованных начинало приближаться к миллиону. Это позволило нам пополнить до штата девятнадцать приграничных дивизий, начать развертывание нескольких армий в глубинных округах страны и даже постепенное передвижение армий на запад.
Военные руководители были довольны, а Иосиф Виссарионович нервничал. Он был убежден, что «большая война» начнется не раньше следующего года, а преждевременное увеличение наших войск может лишь обострить политическую и военную ситуацию. Ну и промышленность, и особенно сельское хозяйство, действительно лишались многих, причем самых сильных рабочих рук.
— Из двух зол всегда приходится выбирать наименьшее, — напомнил я.
Сталин промолчал, не желая, вероятно, продолжать трудный разговор. Однако пауза длилась недолго: Власик твердо знал свои обязанности банного развлекателя. Хитрованный человек, он всегда находил, что сказать, даже если совсем не о чем было говорить. Имел в запасе несколько вариантов. Он знал, что Сталину интересна любая новая информация, что центральные утренние газеты Иосиф Виссарионович обязательно просматривает, а вот до ведомственных газет, до «Вечерней Москвы» у него руки не доходят. И когда возникали «пустоты», Власик принимался рассказывать, что, например, сегодня напечатано в «Вечерке». Вот, мол, начался массовый завоз овощей в столицу, и народ доволен. Вышли два больших тома, посвященных жизни и творчеству Лермонтова. Завтра, в воскресный день, намечено много развлечений — гуляй в свое удовольствие! Выступает в парке Леонид Утесов; на ипподроме — рысистые бега, труппа Большого театра дает «Ромео и Джульетту»… Народный артист Москвин сфотографирован и пропечатан в газете: ловит рыбу в Москве-реке и призывает горожан выехать на природу, потому что день ожидается жаркий. Но многие, наверно, отправятся на открытие водного стадиона «Динамо», куда только что завезен песок, или на станцию Планерная, где будут соревнования мотоспортсменов.
— Это нужно и полезно, — ворчливо, но уже без раздражения произнес Сталин. — Народ хорошо поработал всю неделю, пусть набирается сил… А товарищ Москвин, значит, рыбу ловит? Я не знал, что он рыбак…
Все же банька и в этот раз расслабляюще, успокаивающе подействовала на Иосифа Виссарионовича. Он повеселел, покряхтывал удовлетворенно, когда Власик поддавал пару. Потом спросил, не буду ли я возражать, если мы выпьем вина прямо здесь, в раздевалке, ему нынче хотелось бы сразу лечь спать. Предложение было принято, и Власик быстро «организовал» все, что требовалось.
Иосиф Виссарионович остался отдыхать в «Блинах», а я поехал на московскую квартиру. Солнце еще не взошло, но самая короткая ночь в году — она ведь такая светлая! В городе все еще звучала музыка из распахнутых школьных окон. Завершались балы, молодые люди высыпали на улицу, радуясь яркой заре, предвещавшей новую интересную жизнь. Особенно выделялись девушки в светлых платьях. Многие танцевали. Издали казалось — кружатся, порхают белые бабочки. И думал я: скоро уж наступит время, когда среди счастливых выпускниц окажется и моя дочь. И Светлана Сталина. Что их ждет впереди?
С такой мыслью я и заснул. Впрочем, заснул ли? Показалось — только успел задремать, как раздался резкий звонок телефона, стоявшего у изголовья. Этот телефон давно не звонил среди ночи, и я понял: случилось нечто из ряда вон выходящее. И голос я не сразу узнал:
— Николай Алексеевич? Извините, что в столь неурочное время…
— Да уж, — проворчал я.
— Говорит адмирал Кузнецов.[36] Чрезвычайная новость. Немецкая авиация пыталась бомбить Севастополь. Налеты авиации произведены на другие наши базы на Черном море и на Балтике.
— Провокация? — Сон как рукой сняло!
— Считаю, что это широкомасштабная организованная акция. Это война, Николай Алексеевич! Приказ о военных действиях мною отдан. Не могу дозвониться до товарища Сталина. Его не хотят будить.
— С кем вы связывались?
— С товарищем Маленковым. Он считает меня сумасшедшим и сейчас проверяет сведения. А время не ждет. Надо докладывать.
— А Тимошенко?
— У него еще нет ясности. Он и Жуков говорят с округами по ВЧ.
— Хорошо. Попытаюсь дозвониться.
Положив трубку, я несколько минут сидел на кровати, охватив руками голову. Откуда-то доносились звуки вальса, мешавшие сосредоточиться. Я был в полной растерянности. Разговор с Кузнецовым представлялся каким-то кошмаром… А может, и действительно все это пригрезилось мне? Или Кузнецов сошел с ума? Это бывает: люди не выдерживают напряжения, ответственности…[37]
Связываться с Маленковым или Поскребышевым? Звонить дежурному генералу, потребовать, чтобы разбудил Сталина?.. А вдруг ничего нет, и я окажусь в глупейшем положении… Нет, надо ехать в Наркомат ВМФ, к Кузнецову, самому убедиться. Там рядом, через улицу, и Наркомат обороны.
Вызвал дежурную машину и начал поспешно одеваться. Натягивал сапоги, когда в утренней тишине снова резко ударил телефонный звонок.
— Лукашов. Слушаю.
— Как же так? Николай Алексеевич, что же это такое? — Говорил Сталин. Даже не говорил, нет: это были испуганные, удивленные восклицания совершенно потрясенного человека. Острую жалость почувствовал я. Усталый пожилой руководитель только лег, предвкушая сон, и вдруг его будят, сообщают страшную новость. Для меня она тяжелая, а каково же ему, несущему на себе бремя ответственности за все?! Его окружают столь же пораженные новостью люди, ждущие его указаний, привыкшие выполнять его волю, а ему сейчас требовалось прежде всего дружеское участие, нравственная поддержка.
— Дорогой Иосиф Виссарионович, — я старался говорить обычным тоном, даже спокойнее и бодрей, чем всегда. — Случилось то, что не раз уже бывало в истории. Вероятно, совершено разбойничье нападение. Скоро выяснятся масштабы и будет ясно, какие контрмеры надо принять.
— Немецкие генералы так распоясались…
— Нет, Иосиф Виссарионович, дисциплинированные немецкие генералы сами никогда не решатся на конфликты, не пошлют авиацию бомбить наши города. Это политическое решение.
— Но Гитлер не может, не должен… Он не предупредил меня! Он заверял…
— В свое время Наполеон тоже двинул на нас войска, не предупредив о начале войны. А тогда более рыцарскими были нравы.
— Значит, война?
— Вполне возможно. Надо скорее выяснить обстановку. Что сообщает германское посольство?
— Пока ничего. Вече[38] пытается установить связь с графом Шуленбургом.[39] Может, еще обойдется. — В голосе Сталина звучала надежда. — Может, удастся уладить конфликт. Хотя, конечно…
— Готовиться надо к худшему, — понял я. — Сейчас выезжаю к адмиралу Кузнецову, он звонил. И в Генштаб.
— Поезжайте, — одобрил Иосиф Виссарионович. — От Кузнецова поступают достоверные сведения. А от этих двух (я сообразил: от Тимошенко и Жукова) ничего не добьешься. Немцы бомбят города — вот и все, что они знают.
Сталин повесил трубку. Я спустился к подъехавшей машине. Шофер спокойно позевывал и был удивлен тем, что я попросил его ехать быстрее. На улицах все еще встречались нарядные школьники-выпускники, в Москве продолжался праздник.
В Наркомате обороны в тот утренний час — нервозность и суетливость. Подкатывали автомашины, доставлявшие с квартир и дач ошеломленных, сдернутых с постелей людей. В коридорах, в кабинетах их встречали те, кто извелся за ночь от напряженного и безрезультатного бдения. В холле, буквально на выходе, увидел я бритоголового, голенастого, шагавшего, как журавль, Тимошенко и плотного, осанистого, словно бы из металла отлитого, Жукова: они торопились в Кремль. (Тогда у Генерального штаба, возглавляемого Жуковым, не было своего помещения. Генштаб теснился под одной крышей с Наркоматом обороны.)
По своему положению, я имел дело лишь с ограниченным кругом людей, которые давали мне необходимую информацию. В особых, экстремальных случаях мог использовать и другие, весьма широкие полномочия. Однако для разговора с первым заместителем начальника Генштаба Николаем Федоровичем Ватутиным никаких полномочий не требовалось. Мы общались постоянно и хорошо знали друг друга. Я с удовлетворением отметил, что Ватутин не утратил самообладания, был, наверно, одним из немногих, кто в те тревожные, сумбурные часы сохранил светлую голову, способность рассуждать спокойно и здраво. Он уже завел для себя особую карту, на которой появились первые пометки. Мы с ним констатировали бесспорные факты.
Первое. Без объявления войны, внезапно, противник нанес бомбардировочной авиацией массированные удары по ряду городов, по железнодорожным узлам в Прибалтике, в Белоруссии и на Украине.
А также (в первую очередь) по военно-морским базам на Балтике и на Черном море.
Второе. Одновременно с нанесением бомбовых ударов (примерно в 3–4 часа) сухопутные войска противника перешли в наступление вдоль всей нашей западной границы, за исключением участка Ленинградского военного округа. Достоверных сведений о развитии приграничных боев пока нет.
Несколько ранее, обеспокоенные сообщениями перебежчиков, разведывательными полетами немецких самолетов, сосредоточением фашистских войск у самой нашей границы и целым рядом других тревожных сведений, нарком обороны и начальник Генштаба подготовили срочную директиву военным советам Ленинградского, Прибалтийского, Западного, Киевского и Одесского военных округов. Директива была согласована с И. В. Сталиным. В ней говорилось о возможном нападении немцев 22 или 23 июня. Задача наших войск — не поддаваться ни на какие провокационные действия, могущие вызвать крупные осложнения. В то же время войскам быть в полной готовности, встретить внезапный удар немцев или их союзников. Было приказано занять огневые точки укрепленных районов на границе, рассредоточить авиацию по полевым аэродромам, тщательно замаскировав ее, привести в боевую готовность противовоздушную оборону. Никаких других мероприятий без особого распоряжения не проводить.
Эта директива, подписанная Тимошенко и Жуковым, была дана в округа в 00:30 минут 22 июня. Я подумал: пока с этой директивой разберутся (в воскресную-то ночь) в военных советах округов, пока выработают и спустят соответствующие распоряжения в штабы армий, затем корпусов, дивизий, полков — сколько же времени пролетит, пока директива дойдет до непосредственных исполнителей? К полудню дошла бы![40]
Далее. В 7 часов 15 минут, когда уже не осталось сомнений, что война началась, в округа была передана вторая директива — на этот раз более решительная и твердая. Войскам приграничных округов предписывалось всеми силами и средствами обрушиться на прорвавшиеся части противника и уничтожить их. То есть не обороняться, а нанести контрудары.
Увы, через некоторое время выяснилось, что эта директива дошла только до штабов округов и штабов некоторых армий. Но у них не оказалось связи с войсками. Радиостанций было очень мало, а проводную связь во многих местах порвали немецкие диверсанты и парашютисты. Они же перехватывали и делегатов связи, направлявшихся в дивизии, в полки, в батальоны с устными или письменными приказами. Не получив никаких распоряжений, командиры на местах просто не знали, что делать, многие не решались даже открывать огонь по наступающим немцам. А мы в Москве тешили себя мыслью о том, что в бой вступают наши регулярные части, что противник получит должный отпор.
Такая уверенность особенно окрепла во мне, когда побывал в Наркомате Военно-Морского Флота. Это рядом, через улицу. Там, в отличие от Наркомата обороны, не было никакой суеты и неразберихи. Напряженная, но вполне деловая обстановка. Тон задавал сам морской нарком Николай Герасимович Кузнецов. Прямо скажу, очень нравился мне этот рослый, крепкого телосложения северянин, невозмутимый и сдержанный, с крупными чертами лица, которое могло быть суровым, но никогда не было злым. Импонировала его интеллигентность, стремление не рубить с плеча, разобраться в любом деле. И еще — его самостоятельность, способность брать на себя полную ответственность за свою работу, что, кстати, очень ценил в людях Иосиф Виссарионович. Но так получилось, что, совсем не желая того, я несколько раз основательно подвел Кузнецова, вызвав к нему неприязнь ряда авторитетных в то время руководителей.
В 1938 году в составе группы, которую возглавлял Андрей Александрович Жданов (этот бывший речник курировал в Политбюро весь флот), я побывал в Ленинграде. Жданов знакомился со строительством новых боевых кораблей, выяснял, что требуется для ускорения и улучшения дела. Посетили эсминец, крейсер. Я — в составе его «свиты». На обеды, которыми моряки угощали гостей, Жданов не оставался, а я и некоторые другие члены комиссии не отказывались от традиционного флотского борща в уютных кают-компаниях. Тем более что визиты Жданова были кратковременными, а мы работали на крейсере несколько дней, проверяя боевую подготовку, моральный дух. Я был в штатском, интересовался артиллерией, меня и принимали за инженера-артиллериста. При мне не стеснялись вести разговоры, особенно на отдыхе, после хорошей закуски. Некоторые по-свойски называли меня «папашей». Я не обижался. И уж, конечно, у меня нашлось потом доложить Сталину кое-что, совершенно ускользнувшее от Жданова и его помощников.
Мы строили Большой флот, и успешно строили его с технической точки зрения. Но у этого флота не было «головы», не было единого сильного руководства. В тридцатых годах морских наркомов снимали с поста столь же стремительно, как и назначали, не дав осмотреться, проявить себя. А самое странное и страшное — на этот высокий специфический пост, требовавший особых знаний, назначались люди, имевшие о флоте весьма смутное представление. Один издавал приказы, противоречащие всем флотским традициям. Другой повелел носить краснофлотцам ремни поверх робы — рабочего платья. Как поверх гимнастерки. Мне объяснили, что при этом моряк застрянет в первом же люке. В общем, на флотах своим высоким начальством были недовольны многие, от рядовых до командиров соединений. Обо всем этом я и рассказал Сталину, кратко охарактеризовав двух последних наркомов ВМФ. Неплохим человеком был П. А. Смирнов, зарекомендовавший себя умелым армейским политработником. Но в морских делах он ничего не понимал, авторитетом не пользовался. И уже совсем вроде бы удивительно, каким образом оказался наркомом М. П. Фриновский. В НКВД он считался опытным следователем, но никогда не ступал на палубу корабля. Можно было лишь догадываться, что Фриновский — доверенное лицо Берии, который стремился насадить повсюду верных себе людей. Кстати, это тот самый человек, который, как мы уже говорили, предположительно застрелил Я. Б. Гамарника на его квартире, что было обставлено как самоубийство.[41]
— Фриновский не только следователь, он работал в пограничной охране, а в погранохране есть и моряки, — сказал Сталин.
— Может ли он отличить форштевень от ахтерштевня, знает ли иностранные флоты, способен ли вести морское сражение?!
— Он способен проводить линию партии, — нахмурился Сталин. — А освоиться на флоте ему помогут специалисты.
— Моряков учат годами, десятилетиями. Рядовой краснофлотец много пота прольет, много шишек набьет, прежде чем ему доверят штурвал. А Фриновскому доверено управление всеми морскими силами. Если катер сядет на мель, это еще полбеды. Но если весь флот…
— Ми-и тоже обеспокоены этим, — продолжал хмуриться Сталин. — Некомпетентные начальники опасны вообще, а на море и в воздухе опасны вдвойне. Но где взять надежных, умелых людей? Адмирал Исаков? Нет, Иван Степанович занят важнейшим делом, судостроением, и сейчас в командировке в Америке. Лев Михайлович Галлер? Тоже нет. Он замечательный штабной работник, на нем при любом наркоме флот держится… Так кого же назначить? Вы можете дать фамилию?
— Я назову требования. Народным комиссаром должен быть человек, безусловно знающий и любящий флот, имеющий специальную подготовку. Он должен иметь боевой опыт, хотя бы минимальный. И не должен быть болваном.
— Последнее требование наиболее трудное, — усмехнулся Сталин. — Товарищ Жданов называл мне перспективную фамилию, но он даже не адмирал, он капитан первого ранга, недавно вернулся из Испании. Мы доверили ему Тихоокеанский флот… Кузнецов, так зовут этого человека… Скоро восемнадцатый съезд партии, мы предложим ему выступить и познакомимся ближе…
Судьба Кузнецова была решена. Выбор оказался очень удачным. У Николая Герасимовича были глубокие специальные и общие знания (владел французским, испанским языками), широкий кругозор, умение управлять твердо, но тактично. Доброжелателен. Много лет провел на палубах кораблей. Моряки потом говорили мне, что после долгой удушливой атмосферы на флотах повеяло свежим ветром, люди встрепенулись, флот ожил, быстро набирал силы. А с другой стороны, Берия, когда Фриновский был изгнан с флота, потерял всякую надежду прибрать к рукам военно-морские силы. Лаврентий Павлович понимал, что к честному, смелому, добросовестному Кузнецову не подступиться. Значит, надо свалить, утопить его при первой возможности. Вот так «обзавелся» Николай Герасимович злопамятным врагом, и я частично был повинен в этом.
Минувшее вспомнилось, пока слушал в кабинете Кузнецова скупой, четкий рассказ о том, что произошло на флотах. По словам Кузнецова, все попытки авиации противника прорваться к военно-морским базам окончились полным провалом. Флоты развернулись по-боевому и ждут указаний.
Спокойствие Николая Герасимовича передалось и мне. Скверно, разумеется, что началась война, да еще так внезапно, но ведь сколько было войн на моем веку, начиная с русско-японской! Тяжко нам будет, но и на этот раз одолеем с Божьей помощью супостата.
— Николай Алексеевич, а не отдохнуть ли вам? — участливо спросил Кузнецов, подумав наверно, что я задремываю в кресле. — За этой дверью комнатка с диваном, — показал он. — А то ведь свалимся все от бессонницы… Будут вас искать — разбудим.
Я воспользовался предложением и второй раз в эту ночь, а точнее, в это утро заснул на какой-то короткий срок.
В девять часов Поскребышев прислал за мной машину. Как обычно, я прошел не через приемную, не через рабочий кабинет Сталина, а сразу из коридора, через закуток с охраной, в личную комнату Иосифа Виссарионовича, или, как ее еще называли, в «комнату за кабинетом». Этим ходом с малозаметной дверью в коридоре, насколько я знаю, пользовались кроме хозяина только три человека: Поскребышев, Берия и я. Да и то не всегда.
Основные качества любого человека раскрываются обычно в самые напряженные часы, под гнетом тяжелых событий, когда невозможно лукавить, «показывать» себя лучше, чем есть. К Алексею Николаевичу Поскребышеву, как, наверно, заметил внимательный читатель, я относился предвзято, с некоторой долей раздражения, ценя в нем лишь одно: безусловную, полнейшую, прямо-таки собачью (в самом лучшем понимании) преданность Иосифу Виссарионовичу. Он даже распоряжения, любые слова Сталина произносил точно с тем оттенком, с которым они были сказаны. Так вот, в сложной и нервозной обстановке того утра особенно проявилась главная особенность моего оборотного тезки: деловитость. Поскребышев был на посту, он добросовестно, инициативно, несуетливо выполнял свои обязанности. И я оценил эту его способность.
За дверью, в рабочем кабинете, было много людей: члены Политбюро, Тимошенко, Жуков, Ватутин. Я спросил Поскребышева, чем они заняты. Оказывается, готовят сообщение о войне, с которым должен выступить по радио Вячеслав Михайлович Молотов.
— Почему не Сталин? — удивился я.
— Его просили, но он решительно отказался, — объяснил Алексей Николаевич. — Он заявил, что сейчас ему нечего сказать людям, пусть говорит нарком иностранных дел. Иосиф Виссарионович дал понять: если о войне скажет Сталин, война станет необратимым фактом. Если Молотов — еще что-то можно поправить.
— Значит, он надеется?
— Он не хочет упустить ни одного шанса… И еще. — Поскребышев на секунду замялся. — Боюсь, что он простудился. После бани. Сел голос… Вы сами поймете…
Поскребышев ушел в кабинет, оставив меня в растерянности. То, что он сказал, было, мягко говоря, неприятно услышать. Иосиф Виссарионович простыл… Нет, не баня тут виновата. Я достаточно хорошо знал симптомы определенного сталинского состояния. До той минуты во мне преобладало ощущение перелома, крутых перемен, когда прошлое, привычное вдруг отсекается и грядет новое, неизведанное, все делится на «до» и «после», но едва услышал слова Поскребышева, это щемящее ощущение сменилось нарастающей тревогой за здоровье Сталина. Возможен психический срыв. В такой-то момент!
Алексей Николаевич принес из кабинета проект Указа Верховного Совета о проведении мобилизации, подготовленный Наркоматом обороны. Сталин, бегло прочитав проект, не высказал своего мнения, а положил бумагу на условленное место на своем столе. Поскребышев знал: в таком случае надо срочно и быстро проконсультировать документ. Иногда это делалось по телефону. А на этот раз Сталин распорядился заранее пригласить меня. В связи с указом и для совета по другим могущим возникнуть вопросам.
— Желательно за двадцать минут, — сказал Поскребышев.
— Постараюсь.
Я достаточно хорошо знал мобилизационные принципы и соответствующую документацию старой армии, затем периода гражданской войны и последовавшего мирного времени. Прочитав проект, сразу понял, что составлен он торопливо и далеко не во всем соответствует сложившейся обстановке и нашим реальным возможностям. Составлен по принципу: лишь бы отреагировать, лишь бы принять меры. Что такое призвать под ружье сразу пятнадцать возрастов по всей стране? Около пятнадцати миллионов мужчин самого активного возраста. Зачем столько? В течение месяца наши вооруженные силы могли принять в себя, в формирования первой очереди, миллионов пять-шесть: это больше, чем вся германская армия. А еще десять миллионов? Будут болтаться без толку, забивать формировочные пункты, транспортные артерии, потреблять на досуге казенный харч, вместо того чтобы приносить прямую пользу на заводах, на сенокосе, при уборке урожая. Их надо призывать не огулом, создавая сумятицу и беспорядки, а по мере необходимости. Кстати, такой подход к делу не утратил значения и теперь, когда пишу эти строки. Тем более, что мобилизационная готовность (с наличием соответствующих запасов и резервов промышленности) в ту пору была у нас значительно выше, чем при Хрущеве или при Брежневе. Чем дальше, тем хуже. Политики начали торговать нашим военным преимуществом, заслуживая сомнительную популярность за рубежом: для наших врагов чем мы слабее, тем лучше. Возникни вновь крайняя ситуация, мы бы оказались гораздо менее готовыми к отражению врага, чем в сорок первом году. Болтовней, уговорами врагов не остановишь.
Я тогда внес несколько существенных поправок в проект указа. Суть такова. Провести не просто мобилизацию, а всеобщую мобилизацию мужчин от восемнадцати до пятидесяти лет во всех западных регионах, которые мог захватить враг (Прибалтика, Белоруссия и Украина до Днепра). То есть полностью сохранить для армии этот контингент. Обратить его на пополнение кадровых дивизий или вывести из угрожаемой зоны для дальнейшего использования. Далее. Мобилизацию объявить только в европейской части страны, призвав пока лишь десять возрастов. Этого вполне хватит. В других военных округах брать людей строго по потребности.
Иосиф Виссарионович сам пришел за проектом указа — наверно, хотел увидеть меня. О чем-то спрашивал, что-то уточнял — все это вылетело из памяти, было несущественно. Меня волновало только его состояние. Он был настолько спокоен, медлителен, рассудителен, что я понял: внутренне напряжен до предела. Он несколько раз доставал платок. Начинался насморк — признак того, что организм выходит из-под контроля. Но чем, как было отвлечь Иосифа Виссарионовича, остановить процесс? Я начал говорить о сообщениях с флотов, но Сталин, будто не слыша, прервал меня и попросил не уезжать. Да я и не собирался…
В принятом указе о мобилизации некоторые мои пожелания были учтены. В Среднеазиатском, Забайкальском и Дальневосточном военных округах мобилизация не проводилась. Слава богу, не всех мужчин сгребли и бросили в сумятицу. Пригодились потом сибиряки и дальневосточники. Да и железные дороги не были забиты, катая людей туда-сюда. И без того поток грузов возрос чрезмерно.
Ровно в полдень Молотов объявил по радио о нападении гитлеровских войск. Страна узнала о войне, а в Кремле, в руководящей верхушке, несколько спало напряжение, улеглась нервозность. Поделились известием с народом, и вроде бы легче сделалось. После бессонной ночи люди, наконец, расслабились, вспомнили, что со вчерашнего дня ничего не ели. И выяснилось, что никто не знает, что сейчас, в новых условиях, надо предпринять, какой конкретной работой заняться (кроме военных, конечно). Надо было отдохнуть, собраться с мыслями, подумать. Сталин никого не задерживал, и его кабинет опустел. Поскребышев намекнул насчет обеда, но Иосиф Виссарионович отказался, попросил принести крепкого чая и что-нибудь сладкого. Мы с ним устроились за длинным столом, друг против друга. Лицо его заметно осунулось, но в общем-то выглядел он неплохо, уже не было того каменного спокойствия, вслед за которым часто наступала тяжелая психическая реакция. Он был утомлен, несколько подавлен, в глубине души продолжал еще недоумевать, сомневаться, еще не осознав всю суть и необратимость свершившегося. Но мысли его текли по новому руслу.
К этому времени Прибалтийский, Западный Особый и Киевский Особый военные округа были преобразованы в Северо-Западный, Западный и Юго-Западный фронты, а командующие округами превратились соответственно в командующих фронтами. Все они были молоды, недавно еще командовали дивизиями или корпусами и не имели никакого опыта руководства крупными массами войск в боевых условиях. Только теоретическое представление, полученное на академических лекциях или почерпнутое из учебников. Мы говорили о них и думали, как я убедился, об одном и том же: сожалели, что среди наших военных нет Егорова, Тухачевского, Уборевича… Александр Ильич Егоров стал бы Верховным Главнокомандующим. У него стратегическое мышление, знания, организаторские способности. Лучший, да, пожалуй, единственный настоящий, с самым большим стажем командующий фронтами на гражданской войне… Иероним Петрович Уборевич, сам литовец, возглавил бы Северо-Западный фронт. Михаил Николаевич Тухачевский — наиболее ответственный, Западный. Он воевал на том направлении еще в первую мировую, потом в гражданскую. А вот кому доверить Юго-Западный фронт? Тут бы я руками развел. Иона Якир не потянул бы. Он больше военно-политический руководитель, чем военный, он хорош для мирного времени. Блюхер? Он специалист по Восточному театру военных действий и должен был бы находиться на своем месте. О нем говорили: «Когда Блюхер на Дальнем Востоке, там можно держать на несколько дивизий меньше…»
— Николай Алексеевич, — голос Сталина звучал хрипло, — помните присловье товарища Егорова (он не поправился, произнеся слово «товарищ», может быть, и не заметил) насчет ясности? «Нужна полная ясность», «Хочу, чтобы ясно поняли», — любил повторять он… А какая может быть ясность, если никто ничего не знает и не докладывает ничего определенного! Наши командующие фронтами, вероятно, растерялись. Надо подкрепить их. Мы решили послать на Юго-Западный фронт к Кирпоносу товарища Жукова. Пусть выяснит обстановку, ускорит нанесение контрударов по зарвавшемуся противнику. А на Западный фронт, в помощь Павлову, направим товарищей Шапошникова и Кулика. У товарища Шапошникова опыт, у Кулика — энергия.
— Жуков никогда не командовал фронтом такого масштаба. Один неумелый или два неумелых — какая разница! Только мешать друг другу будут. А мое мнение о способностях Кулика вам известно.
— Что же, будем сидеть сложа руки? — неуверенно произнес Иосиф Виссарионович. — Надо же действовать…
— Генерал Брусилов говорил так: чем выше штаб, тем раньше начинается его влияние на подготовку событий и тем меньше он влияет на ход сражений, когда таковые начинаются. Чем ближе к месту событий, тем значительнее роль непосредственных исполнителей. Это про штабы, Иосиф Виссарионович, а в государственном масштабе эта закономерность проявляется еще резче. Мы теперь будем пожинать плоды государственной и военной работы за последние годы. К тому же главное на сегодня уже сделано: объявлено о состоянии войны, о мобилизации, войска получили приказ дать отпор и отбросить неприятеля.
— Мы не знаем, что происходит там, на границе.
— Неразбериха, как и бывает в подобных случаях, — ответил я. — Неожиданное нападение, утрата управления, неорганизованность, отсутствие связи. Сейчас ход событий зависит от командиров среднего и низшего звена, которые принимают конкретные решения. Или не принимают — по неспособности. Поверьте мне, к концу дня или ночью штабы дивизий, корпусов, армий более-менее разберутся в обстановке, доложат командующим фронтами, а те в свою очередь в Генштаб и наркому. Поэтому главное сейчас — набраться терпения, как это ни трудно.
— Может, Николай Алексеевич, вам поехать на фронт вместе с Жуковым?
— Не хочу уезжать, по крайней мере в ближайшие дни, когда многое решается.
— Почему? — пытливо глянул на меня Иосиф Виссарионович, и в его помутневших глазах я заметил беспокойство: неужели, мол, плохо выгляжу.
— Это будут очень трудные, может быть, самые трудные дни. Хочу находиться недалеко от вас.
— Пусть будет так, — согласился он.
Поскребышев доложил о прибытии Тимошенко. Я направился в Генштаб, к Ватутину, оставшемуся за Жукова. Сообщения из армий и фронтов поступали редко и были противоречивы, по ним нельзя было составить представление о силах врага, о направлении его ударов. Не знаю, какими делами занимался в это время Сталин, но меня он больше не вызывал. А я чем дальше, тем сильнее беспокоился о его здоровье. Шла уже вторая бессонная для него ночь. Без отдыха, без обеда и ужина — долго ли он выдержит такую нагрузку?!
Валентину Истомину я попросил иметь наготове в кремлевской квартире горячую и холодную закуску. Бутылка вина и фрукты были на столе. Несколько раз звонил Поскребышеву: не освободился ли Сталин. Наконец, Алексей Николаевич усталым голосом ответил, что Иосиф Виссарионович один, вроде бы намерен прилечь на диване, и сразу соединил меня с ним. А я попросил Сталина срочно прийти в квартиру по важнейшему делу. И повесил трубку.
Подействовало. У него хватило сил добраться до квартиры. С трудом переступил порожек. Лицо бледное, недовольное. Я встретил его решительным натиском:
— Иосиф Виссарионович, извольте немедленно поесть и ложитесь спать, пока не начался рассвет. Это необходимо, вы не имеете права выходить из игры. Это не просьба, это, если хотите, приказ!
— Даже так? — Он грузно опустился на стул, усмехнулся. — Вы правы. Война только начинается, и нельзя, просто невозможно не спать всю войну, — попытался пошутить он. — Только сразу разбудите меня, если возникнет необходимость.
Так мы условились. По совести говоря, я боялся: Сталин настолько переутомлен и возбужден, что не сможет уснуть. Но подействовала, вероятно, привычная домашняя обстановка, подействовало вино. Он затих сразу, едва вытянулся на своей узкой жесткой постели. Я попросил Истомину находиться в соседней комнате, чтобы никто и ничто не нарушило его отдых. Отключил телефон. А сам занял место рядом с дежурным генералом, твердо решив ни при каких условиях не будить Сталина, пока не проснется сам.
23 июня постановлением советского правительства и Центрального Комитета партии была создана Ставка Главного Командования Вооруженных Сил СССР под председательством народного комиссара обороны Маршала Советского Союза С. К. Тимошенко, на которую было возложено руководство боевой деятельностью. Вот сколько торжественно-официальных слов, и почти все с большой буквы! И сразу же возникает закономерный интерес: почему Сталин, всегда стремившийся сосредоточить власть в своих руках, не боявшийся отвечать за все, на этот раз передоверил важнейшую роль другому лицу? Хотя члены Политбюро просили и даже настаивали на том, чтобы Ставку возглавил Иосиф Виссарионович. Нет, в этом случае он не хитрил, не искал какой-то политической выгоды. Я думаю так: он еще не понял, что война стала всеобъемлюще-главным событием, его еще продолжали интересовать сводки о результатах посевной кампании, о сроках начала сенокоса. Он вообще, как мы знаем, не любил непредусмотренных перемен, медленно и неохотно, с раздражением воспринимал все неожиданное, незапланированное. С возрастом это становилось заметнее, для принятия какого-то решения Сталина требовалось подготовить заранее, чтобы он свыкся с мыслью, проникся ею, обдумал и счел своей.
Настоящий профессиональный игрок соблюдает определенные правила. В том числе в политике, в дипломатии. Для Иосифа Виссарионовича подписанный протокол, договор, соглашение — все эти формальности были святы. Он представлял не какую-то второстепенную страну с интригами и переворотами в правящей верхушке, а единственную в мире Великую Россию, первое социалистическое государство, что и налагало на него особую ответственность. Могучий корабль, который он вел, должен был уверенно идти проложенным курсом без всяких зигзагов. На мостике — осмотрительный, добросовестный капитан. А нападение немцев перечеркнуло все его представления о политической порядочности, честности руководителей великих держав. Это вне всяких правил! Кому же в конце концов можно верить? Сталин терзался сомнениями: ошибся? Почему? Какие будут последствия? Такой удар мог выбить из седла даже человека с гораздо более устойчивой психикой. Иосиф Виссарионович ощущал нарастание болезни и поэтому не хотел, не мог в те часы взять на себя еще одну тяжелейшую нагрузку — непосредственное руководство боевыми действиями. У него не хватило бы сил.
За многие годы я и практически, и теоретически изучил его болезнь, ее симптомы и течение. У разных людей она проявляется по-разному. Медики знают по крайней мере три варианта. Один из них, наиболее тяжелый, когда болезнь непрерывна и беспросветна. Это — устойчивая шизофрения. Второй: приступы более-менее периодичны, во всяком случае их можно предвидеть, иногда даже купировать. И, наконец, самый распространенный вариант: болезнь протекает слабо, скрытно, человек ничем не отличается от здоровых людей, забывает, а то даже и не знает о том кресте, который несет. Приступы, или «всплески», как их называют специалисты, случаются очень редко, под влиянием чрезвычайных душевных потрясений. У Иосифа Виссарионовича как раз и было нечто подобное.
Какие проявления? О некоторых я уже упоминал. Скованность движений, речи. Беспричинные вроде бы вспышки грубости, жестокости. Или, наоборот, чрезмерное умиление. Скорые, не взвешенные решения, распоряжения, как говорится, — «под настроение». Общаться с больным в такой период, в период параноического расстройства, очень трудно, это я хорошо знаю. Но тут опять же есть градация. Одних людей больные ругают, срывая свой гнев, злость, не стесняясь в выражениях. К другим относятся с особой почтительностью, видя в них, как Сталин во мне, свою опору, защиту, надежду на исцеление. В моем присутствии, испытывая полное доверие, Иосиф Виссарионович успокаивался: может, в этом и было его спасение, и он понимал это. Как считают врачи, для пожилого человека с неуравновешенной психикой потерять в критический момент опору, разочароваться в друзьях, остаться наедине со своими сумбурными мыслями — очень рискованно. Болезнь может перейти в острую, почти неизлечимую стадию: надо оберегать подобных людей, которых в общем-то много: пусть верят в нас, в нашу заботу о них — это весьма способствует выздоровлению. При так называемой «амбулаторной шизофрении» они не нуждаются в госпитализации. Выражаясь научно, «негативные симптомы склонны к компенсации».
Иосиф Виссарионович о болезни ни с кем никогда не разговаривал, за исключением разве что Надежды Сергеевны да меня. Однажды по случаю приоткрыл мне свое понимание досаждавшего ему недуга. Когда-то в сибирской ссылке Сталин обморозил нос, застудил слизистую оболочку, и с тех пор время от времени начали возникать «проливные насморки», как он выразился. Насморки действовали на нервы, держали его в напряжении, нагнетая раздражительность, заставляя уклоняться от общения с людьми. Можно понять, каково состояние: намечено ответственное выступление, важное совещание или, к примеру, встреча с дипломатами, с учеными, а у тебя мутные глаза, тебя знобит, главное — из носа течет, необходимо часто сморкаться, меняя платки. А на свидание в таком состоянии? А лечь рядом с женщиной, понимая, что ей противно? И это при сталинском-то самолюбии… С годами трудно стало понять, что являлось причиной, а что следствием вспышек недуга. Если когда-то физическое состояние вызывало раздражение и напряженность, то в дальнейшем зачастую именно нервное перенапряжение, переутомление оборачивались обострением болезни. Такой вот запутанный психофизиологический клубок: не определишь, какой кончик важнее.
Кстати, общаться с «незаконченными» шизофрениками хоть и трудно, однако интересно и даже порой полезно. Как правило, они остроумны, оригинальны — медицина этого не отрицает. У них развито честолюбие и — избирательно — очень развита память, как опять же у Иосифа Виссарионовича. А еще его отличала особая сила воли, на чем он и держался. Он мог придавить, заглушить в себе «всплески» болезни, но, разумеется, далеко не всегда. Я очень тревожился: что же будет теперь, когда непредвиденные события обрушились на него, выбив из колеи?!
Да, «всплесков» и последовавших за ними депрессий избежать не удалось. Это произошло дважды. Причиной были дополнительные толчки. Вот первый из них. Мы знаем, что Сталин очень любил авиацию, много времени отдавал ее созданию и укреплению. В авиации служил его сын Василий. У нас было большое количество военных самолетов, более двадцати тысяч (в том числе, правда, и учебные, и устаревшие). Естественно, что лучшие авиационные соединения с новейшей техникой, с умелыми летчиками — «сталинскими соколами» — базировались на западе. Иосиф Виссарионович был уверен, что они отразят любое нападение, разобьют любого воздушного противника, надежно прикроют наземные войска. Но почти вся авиация первой линии, по меньшей мере две трети, погибла в первую военную ночь. Немцы уничтожили ее неожиданными ударами по нашим аэродромам. Точные цифры еще не были известны, но само сообщение потрясло Иосифа Виссарионовича.
Второй толчок — падение Минска буквально через несколько дней после начала войны. Западнее этого города оказались в окружении большие массы наших войск, по сути, фашисты открыли себе дорогу на Смоленск, а там и до Москвы рукой подать. И поскольку реакция в обоих случаях была примерно одинакова, расскажу лишь об одном всплеске.
Начало обычное: насморк и, конечно, пожелтевшие глаза. Возможно, была температура, но ее не мерили. Сталин бранил Власика по поводу и без повода, при всех других был каменно-спокоен, наедине со мной вял, безволен, послушен. Никакими делами не хотел заниматься. Раздражался, когда к нему обращались по сложным вопросам. Есть же Молотов, Каганович, Ворошилов, Калинин, Берия, Микоян… К ним, к ним! Что они, задаром хлеб едят?!
Вероятно, не мог он уразуметь, что все его сотоварищи-соратники напоминали в тот момент беспомощных детишек, оставшихся вдруг без родителей. Отученные от самостоятельности, они привыкли выполнять его решения: в общем это была неплохая команда, но в ней не оказалось ни одного человека, способного взять на себя управление попавшим в шторм кораблем. Каждый привык отвечать за свой участок работы, Сталин консолидировал их деятельность, направлял, давал перспективу. И вдруг оставил штурвал, укрылся сперва на квартире, потом на даче. В обычное мирное время его отсутствие было бы не очень заметным, но в новой военной обстановке, требовавшей быстрого реагирования на самом высоком уровне, сложный партийный и государственный аппарат, замыкавшийся на Сталине, просто не мог работать без него. Корабль еще двигался, но только по инерции. Растерянные и беспомощные соратники Иосифа Виссарионовича звонили ему по телефону, разыскивали, приезжали на дачу, но отступались, убедившись, что он действительно болен. На какое-то время страна осталась без руководства. В критический момент… Это было очень опасно.
Попытаемся, однако, понять Иосифа Виссарионовича (осудить всегда проще). Он давно уже считал себя не только хозяином страны, но и умнейшим, предусмотрительным политиком, способным видеть дальше других, строить будущее по своим планам. Он был уверен, что водит Гитлера за нос, навязав ему мир, оттянув начало войны. А германский фюрер коварно обманул его, выставив недальновидным, чрезмерно доверчивым руководителем. Что теперь думает о нем народ? А что сам он должен о себе думать, из «мудрого» (он уже верил в это) превратившись в обманутого?
Двое суток Иосиф Виссарионович не работал, не желал никого видеть, кроме меня. Один день с утра до вечера пил вино и коньяк, но лишь один день. Понимая, что у него не простуда, не ангина, а совсем иная болезнь, принимал лекарства, подчиняясь мне и Валентине Истоминой. Много спал. А затем порадовал меня предложением прогуляться. Хороший признак! Болея, Иосиф Виссарионович был малоподвижен, не выносил яркого света, особенно солнечного. А стремление двигаться, возобновление интереса к окружающему свидетельствовали о приливе сил, об улучшении состояния.
Ему надоела кунцевская дача, где в любой момент и по любому поводу к нему могли обратиться (позвонить) члены Политбюро. А может, захотелось сменить обстановку: он перебрался на Дальнюю дачу к дорогой сердцу Светлане, да и поближе ко мне.
Наша выздоровительная прогулка получилась несколько странной. Солнечным утром мы вышли на перекресток Рублевско-Успенского и Красногорского шоссе возле Первого поста, но направились не к Знаменскому, как обычно, а к микояновской даче. Само собой получилось: вероятно, потому, что дорога там идет под уклон, ослабленному болезнью Сталину шагать было легче. Этакий природный коридор, с обеих сторон сплошные зеленые стены: мощные стволы старых высоких сосен, под ними густой подлесок. Заросшие травой опушки обдавали нас ароматом цветения нагретой хвои; чуть приметен был запах грибной плесени, который даже в жаркое лето стойко держится в непрогреваемой чаще.
Слева обочина залита горячими лучами, там давно уже отцвели одуванчики, она казалась седой, пушистой от множества белых шариков. А справа, на теневой стороне, одуванчики отцвести не успели, здесь расстилался золотистый ковер. Под кустами много лютиков. Мне нравились те и другие обильные и яркие цветы перволетья. А Сталин вдруг остановился, губы его дрогнули, скривились.
— Желтизна, — сказал он.
— Да, на этой стороне цветы всегда держатся дольше.
— Как ви-и не понимаете, отвратительная желтизна! Цвет измены! — раздраженно воскликнул Сталин и принялся яростно топтать одуванчики и лютики, выкрикивая: — Мерзость! Измена! Мерзость!
Бил носком сапога, бил каблуком с такой силой, что вылетали комья земли. Власик, державшийся в отдалении, бросился к нам, не понимая, что произошло: я остановил его резким жестом. А Сталину я не мешал, давая ему возможность разрядиться, излить гнев. И лишь когда лицо покрылось каплями пота, а движения сделались менее резкими, крепко взял его за руку, увлек назад, к Первому посту, где ожидала машина. Никто не должен был видеть его измочаленного, обессиленного, потерянного, поэтому я велел Власику ехать на мою дачу: это близко. И прямо скажу: радовался случившемуся, надеясь, что «взрыв» назрел и миновал, кризис, к счастью, остался позади.
Действительно, после этой вспышки Иосиф Виссарионович почувствовал себя лучше. Реже сморкался. Просветлели, прояснились глаза. Однако был слаб, после обеда сидел часа четыре в беседке в кресле один, подремывая. Мы с дочерью оберегали его покой. А вообще-то никто и не догадался искать его на моей даче. Дозвонилась только Светлана, тревожно спросила, где отец. Я сказал, чтобы она не беспокоилась. А на вопросы Молотова, Берии, Жданова, Кагановича и всех других пусть ответствует: завтра в полдень Сталин будет в своем кабинете. И Поскребышев пусть знает об этом.
Надо было удержать его при себе, оставить на ночь у меня или по крайней мере на Дальней даче, где была Светлана, где Власик позаботился бы, чтобы до «хозяина» никто не дозвонился, не разыскал. Ближе к вечеру, убедившись, что силы Иосифа Виссарионовича восстанавливаются, я предложил ему поехать на наше любимое место отдыха, на Катину гору, где оптимизм и уверенность черпали мы, любуясь величественным спокойным пейзажем. Иосиф Виссарионович охотно согласился. Власик тотчас выслал туда своих охранников.
Да, много на свете чудесных мест, но я приник душой к Знаменскому, к Катиной горе, и ничего не было для меня прекрасней и дороже. А Сталину еще, наверно, нравилось подсознательно и то, что там все же возвышенность, орлиная высота, в какой-то мере напоминавшая ему Кавказ.
Сели на узловатые корни старой сосны, выбивавшиеся из песчаной почвы на самом краю речного обрыва, и долго молчали, оглядывая простор полей, покатый взлобок близкого противоположного берега, извилистую долину Истры. Слева, за молотовской дачей, больше пространства (верст на десять, до Успенского), а справа и впереди больше красоты. Лесной массив тянется от Петрово-Дальнего до невидимого вдали села Степановского. На крутом берегу Истры хорошо различимы в зеленой массе желтые стволы старых высоченных сосен, а дальше леса сливаются в сплошной ковер, лишь в одном месте рассекаемый просекой, убегающей в сторону Нахабино. Все уместилось тут, возле двух речек, Москвы и Истры: и поля, и луга, и леса, и села, и древние храмы — была тут в миниатюре вся наша грешная и святая Русь. Сталин, вероятно, испытывал здесь нечто подобное тому, что испытывал я. Глядя на солнце, спускавшееся между грибановским лесом и колокольней Дмитровской церкви, он произнес:
— Великая Россия! Сколько она вынесла! Татары, поляки, французы — все откатилось и сгинуло, а Россия незыблема. И эта война минует, а Россия останется. — И вдруг, пытливо глянув на меня, спросил: — Как вы считаете, Николай Алексеевич, я теперь обязан уйти в отставку?
— Почему?
— Несостоятельный руководитель, поддавшийся обману, не оправдавший доверие народа. Как поступают в таких случаях порядочные люди?!
— Случай случаю рознь!
Я понимал, насколько трудно было Сталину заговорить об этом, подавив самолюбие. Ему известно было: его растопчут, уничтожат, едва лишится своих постов. Ему припомнят все: и личные ошибки, и ошибки партии на ее трудном, неизведанном пути. Он будет в ответе за голодные годы и раскулачивание, за ссылки и расстрелы, за все государственные просчеты и неудачи. На него «свалят» многое, ему не выжить, не уцелеть, и все же он заговорил об отставке. Совесть требовала?
— Если складывать бремя власти, то не сейчас, — как можно спокойнее возразил я. — Страна и партия лишатся привычного руководства. Начнется разлад, борьба за власть — и это во время войны! Вы в ответе за то, что было, и за то, что есть. Допустили срывы — исправляйте их, а не ввергайте государство в анархию. Не осложняйте положение.
— Вы уверены…
— Это единственно правильный путь. Честный путь. Иначе… Иначе я буду презирать вас.
— Спасибо, — сказал Иосиф Виссарионович. — Другими словами: сам нагадил — сам и убирай?!
— Формулируйте, как хотите. Сейчас важно не увеличивать растерянность, сомнения, а продемонстрировать нашему народу, врагам, всему миру спокойную уверенность. Что мы можем? Сперва определить, что и в какой последовательности делать. Затем энергично решать поставленные задачи. А устраивать самосуд — непозволительная роскошь. Пусть решает история. Добьемся успеха, тогда спрашивайте себя, в отставку или куда… А пока и не заикайтесь. Сейчас это самый большой вред, который только можно было бы принести…
Выслушав мою тираду, Иосиф Виссарионович долго молчал. И спросил вдруг совсем не о том, о чем мы говорили:
— Что сделает Адольф Гитлер, если я окажусь в его руках? Расстреляет? Повесит? Выставит на посмешище?
— Во всяком случае, казнит, конечно, нас с вами.
— Нас?
— Я не отделяю себя, вместе так вместе. Покатятся наши головы.
— У Гитлера есть гильотина?
— По крайней мере две действующие, причем одна — в женской тюрьме.
— Немцы… — пожал плечами Сталин. — Разве гильотина целесообразней расстрела?
— Больше торжественности, значительности, символики. На страх другим полетят головы советских руководителей, всех подряд. Лучше не попадаться!
— Какой древний способ… Но о всех вы не беспокойтесь. Нашу участь разделят Калинин, Жданов, может быть, Андреев — они не из тех, кто думает лишь о собственных персонах.
— А Молотов?
— Вече дипломат, он укроется где-нибудь у нейтралов. Берия сбежит на Восток. Кагановича вывезет на самолете Рокфеллер или кто-то другой из еврейских миллионеров, поселят в Мексике… Ворошилов тоже под нож гильотины или на виселицу не попадет. Будет отстреливаться до последнего патрона, а последний — себе. А Семен Михайлович кинется в партизаны. Соберет ветеранов, ускачет на Дон, на Кубань, в леса Кавказа. Так что не исключено — мы вдвоем останемся, — развел руками Иосиф Виссарионович.
Разговор хоть и шуточный, но довольно мрачный, однако я был рад тому, что Сталин вновь обрел чувство юмора. Значит, выздоровление шло полным ходом.
Между тем солнце уже исчезло за грибановской лесной гривой, и все изменилось вокруг. Над головой небо еще оставалось голубоватым, приобретая розово-желтоватый оттенок, а весь горизонт с западной стороны, от Петрово-Дальнего до Убор, охвачен был багряным пламенем, которое разгоралось ярче, расширялось, а Москва-река и Истра казались кровавыми потоками в траурной окантовке черных берегов. Лишь белая колокольня Дмитровской церкви гордо, светло и прямо высилась над черно-багряным фоном, чуть розовая в последних лучах солнца, еще касавшихся ее маковки с православным крестом.
В расширившихся глазах Сталина мерцали красные блики, а лицо его, обращенное на запад, казалось багровым: во всем этом было нечто мистическое. С тяжелым вздохом, почти со стоном, вырвалось у него:
— Там горят сейчас наши братья и сестры!
У меня мороз пробежал по коже: он был бы сильным священником, истовым проповедником! Всплыла картина из кинофильма «Александр Невский», где псы-рыцари бросают в огонь детей…
— Спасать надо! — сказал я и умолк, удивленный тяжкими взрывами, докатившимися из-за реки. Захлопали далекие пушечные выстрелы. Неужели с фронта, от границы! Уж не с ума ли схожу? Но голос Сталина вернул к реальной действительности:
— Это на полигоне в Нахабино. Вечером хорошо слышно… Не пора ли нам?
Да, конечно, надо было возвращаться в Москву, к накопившимся делам, к трудным заботам.
История свидетельствует: во все большие войны российская армия вступала недостаточно подготовленной, враг нападал внезапно, добиваясь тем самым первоначального перевеса. Причин тому много: громоздкость и неповоротливость государственного аппарата, медлительная «раскачка», наша извечная доверчивость и миролюбие, пресловутое русское «авось». Так было при нашествии Наполеона, так было в начале русско-японской, а затем первой мировой войны. Опасная эта тенденция проявляется чем дальше, тем больше, хотя, с другой стороны, развитие техники убыстряет ход войны, делает ее начальный период все более важным, а теперь даже и решающим. Известие о переходе Наполеона через границу достигло Петербурга с большим опозданием, но это в общем-то ничего не меняло. А вот запоздалое сообщение о том, что к Москве приближаются вражеские самолеты или ракеты, может оказаться роковым.
До революции царь-самодержец, объединявший гражданскую и военную власть, в случае вооруженного конфликта автоматически становился высшим военным руководителем, отвечавшим за все перед династией, перед Богом и перед страной. Государство и армия даже на малый срок не оставались без управления, без «головы»: хороша ли, плоха ли, а голова имелась. К тому же генералы, офицеры, будучи профессионалами, крепко знали свои обязанности, берегли честь свою и своих полков. Конечно, в семье не без урода, но основной костяк генеральско-офицерского корпуса был крепок, самостоятелен, опытен. Так что управление войсками в любой период довольно надежно обеспечивалось сверху донизу. А у нас в сорок первом году, в начале войны, это важнейшее звено — управление — оказалось очень слабым. Нас били, мы отступали, но вина за это лежит не на войсках: они, особенно кадровые части, готовы были выполнить свой долг, многие до конца выполнили его в первых сражениях, но что они могли сделать без твердого, умелого управления, без общего замысла, без перспектив… «Кризис руководства» — так озаглавил я свои наброски, подборку материалов о том трудном периоде.
Мы уже говорили, что 23 июня Ставку Главного Командования возглавил маршал С. К. Тимошенко — на Ставку возлагалось руководство всей боевой деятельностью. Не берусь судить, правильным ли было это решение, может, руководство войной сразу же, хотя бы формально, должен был возглавить Сталин — задним числом рассуждать всегда проще. И упрекать Семена Константиновича Тимошенко за ошибки и неудачи тоже не стал бы. Он в отличие от таких смекалистых военно-политических деятелей, как Ворошилов, был человеком военного склада, прямодушным, требовательным, умевшим подчиняться распоряжениям свыше и добиваться исполнения приказов от тех, кто находился ниже по служебной лестнице. Особыми талантами не обладал, но был добросовестен, в меру порядочен, имел крепкие нервы, терпение, выдержку, что тоже важно для военного руководителя. Это помогло Тимошенко нести тот неимоверный груз, который возложен был на его богатырские плечи.
Есть давняя, элементарная, но не устаревшая, как все проверенное временем, формула. Триединство в руководстве. Сперва — оценка сложившейся обстановки с возможным прогнозом перспектив, это база для принятия соответствующего решения. Затем — само решение. И третье — осуществление намеченных мероприятий с учетом меняющейся ситуации. Так вот: всю первую неделю войны Тимошенко, как и все другие руководящие деятели, был лишен того, что лежит в основании триединства — достоверной информации. Ставка и Генштаб получали отрывочные, не всегда точные, порой слишком эмоциональные сведения. Ну, например, 26 июня вроде бы никакой угрозы Минску еще не было, а на следующий день пошли сообщения, что бой идет за столицу Белоруссии. И не поймешь, то ли немцы в Минске, то ли их отбросили.
К сожалению, даже ту скудную и противоречивую информацию, которая поступала из войск, некому было в Москве основательно обдумывать, анализировать. Начальник Генштаба Жуков мотался где-то на Украине, неизвестно чем занимаясь, в основном собирая сведения. Маршал Шапошников, пока не заболел, пытался помочь командованию Западного фронта. Там же подвизался и маршал Кулик, пропавший где-то вместе с войсками 3-й армии. В окружение угодил, кое-как выбрался. На помощь Шапошникову и Кулику был послан Ворошилов. Это было какое-то нашествие маршалов — почти все на одном фронте. А зачем? Чтобы своими разнообразными советами мешать молодому, верившему в их авторитет командующему фронтом Павлову принимать самостоятельные решения? Боже упаси от такого количества сановных советчиков.
Позвольте отступление в повествовании. Всю свою офицерскую жизнь считаю себя виновным в необоснованном возвышении Кулика, который заслужил доверие Сталина осуществлением подсказанных мною действий осенью восемнадцатого года под Царицыном. С моей, так сказать, «подачи» взлетел Кулик на самый верх военной иерархии, стал маршалом. А финал оказался трагикомичным или скорее просто анекдотичным. В войну и после нее бытовали различные россказни о разжаловании Кулика. Неприятно мне было слушать домыслы. Старики повторяют их и теперь. А не лучше ли восстановить истину? Тем более что я был свидетелем, когда Кулик вошел в кабинет и произнес обычное «здравствуйте». Сталин окинул его холодным взглядом:
— Кто такой? Представьтесь.
— Маршал Советского Союза Кулик по вашему…
— Лапти где?
— Товарищ Сталин…
— Где лапти, где рубище, в котором вы карабкались из окружения? Я много видел в своей жизни, но ни разу не видел Маршала Советского Союза в лаптях! Вот бы возрадовались немецкие генералы, попади вы в их руки! Весь мир обошли бы сенсационные фотографии… Гитлер ликовал бы, как вы считаете, Николай Алексеевич?
— Раньше в таких случаях стрелялись, дабы не запятнать честь своего рода, — сказал я, — Офицерскую честь.
— Это слишком. Мы сами вырастили таких, как он, а других у нас нет… Товарищ Кулик!
— Слушаю! — вытянулся тот.
— Генерал-майор Кулик, вы свободны.
— Но…
— Отчисленный в резерв генерал-майор Кулик, вы свободны, — резче повторил Сталин и, отвернувшись, потянулся за трубкой.
Это было довольно мягкое решение и совершенно в духе Сталина. Безусловно, провинившегося Кулика надо было припугнуть, наказать, но при этом учитывалось, что человек он преданный, на которого можно положиться. Ну, а если не тянет, значит, не ту ношу взвалили. Короче говоря, «свой» — это решало все. В одном месте не смог — пригодится в другом. Кстати, в тот раз Иосиф Виссарионович действительно лишь припугнул Кулика, но не разжаловал. Позаботился даже о том, чтобы Григорий Иванович поправил в госпитале свое здоровье…
Пока Кулик в его пресловутых лаптях бродит где-то в «мешке» западнее Минска, давайте вернемся в Москву, в Ставку Главного Командования. Значит, самодержца-царя, который обязан по своей должности сразу принять на себя руководство воюющей страной и воюющими войсками, как мы знаем, не было. В стране коллективное руководство, никто конкретно не отвечает за события ни перед прошлым, ни перед будущим. Разве только Сталин, никогда не отказывавшийся от ответственности. Однако он болен, переваливал из одного приступа в другой. Политбюро? Сборище говорунов, никто не решался без Иосифа Виссарионовича принять какое-либо действенное постановление. Да и не знали, какие постановления нужны, как направлять ход событий. Вдруг ошибешься, вдруг не в ту сторону… Верховный Совет? Такое же сборище, только увеличенное в сто раз. Что же оставалось Председателю Ставки Верховного Главнокомандования Семену Константиновичу Тимошенко, не блиставшему, как и все надежные исполнители, собственными способностями? Только одно: действовать в соответствии с той доктриной, с теми планами, которые имелись у нас на случай войны. Формула была выработана в ту пору, когда Наркомат обороны возглавлял Климент Ефремович Ворошилов. Любой агрессор разобьет свой медный лоб о советский пограничный столб. Отразить нападение противника и громить на его собственной территории — такова основополагающая посылка. Закрепленная, между прочим, в популярной песне:
Мы войны не хотим, но себя защитим.
Оборону крепим мы недаром!
И на вражьей земле мы врага разгромим
Малой кровью, могучим ударом!
Вот и поступал Тимошенко, сообразуясь с официально-песенной доктриной. Не зная, что происходит в приграничных районах, не надеясь выяснить реальную обстановку, нарком начал осуществлять ранее разработанную идею, то есть нанести контрудары по войскам противника, остановить их, отбросить, а затем разгромить агрессора на его территории. И пошли-поехали на запад, навстречу врагу наши кадровые дивизии, танковые и кавалерийские корпуса. Вслепую, по старым планам. Некоторые действительно нанесли контрудары, и довольно успешно, некоторые же сами залезли в окружение, в пресловутые «мешки» и «клещи»… Что же, отдадим должное немецким генералам, сумевшим полностью использовать благоприятную для них ситуацию. Придет время, и мы тоже своих возможностей не упустим.
Если у нас и были тогда, в самые первые дни, успехи, то не благодаря умелому руководству, а только благодаря героизму рядовых бойцов, командиров среднего и младшего звена. Мне рассказывали впоследствии, как геройски сражались 24 июня на рубеже реки Щара пехотинцы и артиллеристы 55-й стрелковой дивизии, оказавшейся на пути гудериановских танков, катившихся к Минску. Дивизия задержала противника на целый день, затем остатки ее отошли на новые рубежи. Может, как раз этого дня и не хватило впоследствии немецким танкистам, чтобы ворваться в Москву! Там же, на Щаре, рота из 11-го стрелкового полка со штыками наперевес бросилась в критический момент на вражеских автоматчиков. Немцы косили бегущих очередями, но никто не залег, не остановился. Порыв и напор были столь яростны, что фашисты не выдержали, побежали. Маленький бой был выигран, хотя на каждого убитого немца пришлось пятеро наших. Можно посмотреть на этот эпизод так: по неумению, по отсутствию опыта бросилась рота в штыки на автоматный огонь, на верную смерть. Но можно взглянуть иначе: на том приграничном рубеже полегли бывалые фашистские вояки, которых как раз и не хватило потом противнику в битвах под Москвой, под Сталинградом.
После войны много появилось у нас знатоков и критиков, с легкостью необыкновенной и всяк по-своему заявлявших: это было не так, это было ошибкой, в одном случае не учли, в другом не предусмотрели. Ах, как легко рассуждать спустя время, когда определилась вся обстановка. А попробуй хоть на час вперед посмотреть, учесть все факты… Хорошо сказано на этот счет в «Витязе в тигровой шкуре»: «Каждый мнит себя героем, видя бой со стороны…» Именно «героем», а не «стратегом», как интерпретируют теперь. Иосиф Виссарионович, знавший подлинный текст, возмущался. Слово, приведенное в эпосе, явно соответствует понятию «герой», тем более что в прежние времена не было даже такого термина — «стратег». Да и вообще, «бой» и «стратег» — разновеликие понятия.
К чему я это? К тому, что не приемлю упреки, наветы «героев со стороны», которые упрекали Тимошенко, Ставку, все наше руководство в грубых ошибках, допущенных якобы в первую неделю войны. В сложившейся тогда обстановке никто, пожалуй (за исключением многоопытного Егорова), не смог бы ничего сделать. На войне всегда какая-то сторона сильнее, а мы расплачивались за предыдущие прегрешения. Объективно оценивая возможности Семена Константиновича Тимошенко, скажу: он добросовестно сделал все, что мог, на что был способен. Не умом брал, так выдержкой, спокойствием. Хорошо хоть, что не поддался растерянности, панике, настойчиво пытался организовать управление войсками. Но что поделаешь, если Бог не дал ему полководческих высоких способностей.
«Маршальское нашествие» (сразу три маршала, как мы помним, были посланы на Западный фронт) не принесло ощутимых результатов. От Кулика, от Шапошникова, от Ворошилова не поступало точных сведений или конкретных, обоснованных предложений, они там сами варились в кипении страшных, непонятных событий. Связь с ними чаще отсутствовала, чем налаживалась, что подтверждало мысль о хаосе и неразберихе, усугубляло нервозность. Поступали сообщения о немецких танках на Березине, о вражеских десантах в нашем тылу. Где правда, где вымысел: у страха глаза велики. Чтобы получить сведения из первых рук, Иосиф Виссарионович предложил мне отправиться в действующую армию.
28 июня я вылетел на Западный фронт. Самолет «Си» был новый, военный, скоростной. Мы без всяких приключений добрались до Минска, но сесть там не смогли: город горел, в нем шли бои, по дорогам двигались немецкие танки. Вражеские колонны мы заметили и значительно восточнее Минска, они явно нацеливались на Могилев и, страшно было подумать, на Смоленск. А между тем бои продолжались еще в тылу немецких войск, на всем пространстве от границы до Минска. Я облетел в тот день большой район и отметил крупные очаги сопротивления на реке Щаре, возле Белостока. И даже целое сражение, бушевавшее на окраине Налибокской пущи. Все это не могло не тормозить продвижение немцев. Во всяком случае, пехота и обозы далеко отстали от вырвавшихся вперед танковых колонн, и, по моему мнению, их порыв должен был вскоре иссякнуть.
Горечь испытывал я, глядя с высоты на землю. Зеленые, черные, серые колонны шевелились, ползли по дорогам в разных направлениях, словно гусеницы. Повсюду — на обочинах, на полях, на опушках — несметное количество муравьев-пешеходов: двигались на восток беженцы, раненые воины, остатки разбитых частей. И везде — над селами, полями и лесами — широкие шлейфы дыма. При солнечном свете бледным, почти незаметным было пламя пожаров, казалось, что дым рождается сам по себе: клубится, постепенно растягиваясь, редея, кое-где нависая над землей в несколько слоев — из разных источников. Не знаю, проникал ли дым в кабину, но я порой ощущал запах гари.
В Могилеве я разыскал Бориса Михайловича Шапошникова. Он был совершенно измучен. Болело сердце. Одышка. Он с трудом держался на ногах, но, как всегда, был корректен, несуетлив, чем отличался от окружавших его командиров, каждый из которых кому-то что-то приказывал, кого-то распекал, создавая видимость полезной деятельности. Мы с Шапошниковым уединились на первом этаже старого и прочного кирпичного здания, вздрагивавшего от разрывов авиабомб. Обсудили положение и сопоставили наши мнения. Расхождений практически не было. Уже теперь ясно: главный удар немецких войск нацелен на Москву, они любой ценой, вбивая клинья, обходя узлы сопротивления, рвутся на Смоленск, ближе к нашей столице. Армии первой линии Западного фронта разгромлены и противодействовать фашистам не способны. Резервы прибывают россыпью и сразу бросаются в бой; их разрозненные контрудары не приносят ощутимой пользы. Многие эшелоны с войсками и техникой даже не доходят до фронта, их уничтожает вражеская авиация. Что можно сделать в таких условиях? Не об контрударах думать надо, а о том, как измотать противника жесткой обороной. Всем войскам, которые на передовой, всем, кто оказался в окружении, — один приказ: от корпусов до рот, от дивизий до взводов, до каждого отдельного бойца, где бы они ни находились, обороняться до последней возможности! Держать железные, шоссейные, проселочные дороги, вокзалы, мосты, пригодные для обороны дома. Важен каждый выигранный день, каждый час, пока «раскачивается» наша огромная страна.
Дальше. Направлять на Западный фронт, как на самый опасный, не только войска, прибывающие из тыла, но и некоторые армии с Украины, где положение представлялось менее угрожающим. И по возможности не бросать их в бой «с колес», концентрировать на линии Западная Двина, Днепр, чтобы создать сильный оборонительный рубеж, способный остановить противника. А создавая фронт по Днепру, позаботиться об организации еще одной, тыловой линии в непосредственной близости от Москвы, Ленинграда и Киева, формируя там новые дивизии, обучая их и готовя к боям.
И еще очень важное. Руководство Западным фронтом расписалось в своей беспомощности. Уровень управления со стороны Ставки весьма далек от совершенства. Не обсуждая, чья в этом вина, а чья беда, мы с Борисом Михайловичем решили так. Началась война не на жизнь, а на смерть. Воюют не армии, воюют государства, может быть, даже две различные общественные системы. И руководить этой борьбой миров с нашей стороны должен не просто военный специалист, не один из наркомов, а самый главный, самый авторитетный в стране и в партии человек, способный сосредоточить в руках всю власть. А таким человеком мог быть только Сталин. И мы договорились просить его, чтобы взял на себя всю ответственность хотя бы сейчас, в самое смутное, самое трудное время.
Приехавший в Могилев Климент Ефремович согласился с нашей оценкой обстановки и с нашими предложениями, однако сказал: Сталин вряд ли одобрит идею создания резервной линии обороны на подступах к Москве. Это дело не только военное, но и политическое. Как это повлияет на людей? Угнетающе. А врагов вдохновит.
— Это и ваше мнение? — спросил Шапошников.
— Не нужно спешить, не нужно порождать пораженческое настроение, — ответил Ворошилов. — Это недопустимо. Будет достаточно формировать западнее Москвы резервные армии.
Климент Ефремович не отрешился, да и не мог в краткий срок отрешиться от тех концепций, которые создавал и пропагандировал многие годы. Наша армия — самая могучая, мы будем не обороняться, а бить и громить любого противника. Но пока вот не получалось… Ворошилов не был готов пожертвовать многим ради главного, не осознал неизбежность больших жертв. Его очень тревожило: чем больше территории мы утратим, тем сильнее это отразится на престиже высоких руководителей. А беспокоиться-то следовало не о престиже, надо было искать пути к военным успехам.
Взгляды Ворошилова во многом совпадали со взглядами Сталина, в этом я, к сожалению, убедился, вернувшись в Москву. Тогда, в конце июня и самом начале июля, Иосиф Виссарионович в глубине души считал, что наши неудачи скоро кончатся, враг будет остановлен, отброшен. Трудно, ох как трудно ему было ломать себя, веру в собственную мудрость и непогрешимость!
А вот наши соображения о том, что он должен объединить в своем лице руководство государством, партией и войной, Сталин встретил не только благосклонно, но, как мне показалось, с радостью. Вероятно, на него оказывали давление в этом отношении члены Политбюро, вполне возможно, что и в нем самом зрело осознание такой необходимости, но он еще не окреп душевно, не смог сам без благожелательного подталкивания сделать решительный шаг. Но обстановка заставила. 30 июня 1941 года Президиум Верховного Совета СССР, ЦК ВКП(б) и СНК СССР приняли совместное постановление: ввиду создавшегося чрезвычайного положения и в целях быстрой мобилизации всех сил для проведения отпора врагу образовать Государственный Комитет Обороны (ГКО). Ему передавалась вся полнота власти. Решения и распоряжения ГКО должны были беспрекословно выполняться всеми партийными, советскими, военными и комсомольскими органами, а также всеми гражданами СССР.
Председателем ГКО был назначен Сталин. Если до войны власть Сталина имела какие-то формальные ограничения, то теперь он обрел полные диктаторские права. Выше и больше — некуда. И вот свойство характера: заняв высочайший пост, фактически созданный им же самим, Иосиф Виссарионович сразу же начал обретать утраченную уверенность, снова почувствовал себя полным хозяином, ответственным за все. Считаю, что в тот напряженный период сие принесло большую пользу. Страна, оставшаяся было без руководства, вновь обретала его.
Иосиф Виссарионович просто обязан был объявиться перед народом. Война шла уже вторую неделю, и люди начали недоумевать: где товарищ Сталин, почему молчит? Особенно тревожились работники партийного и государственного аппарата, привыкшие получать четкие директивы. Пора, пора было Иосифу Виссарионовичу показать себя, чтобы к его отсутствию не привыкли, не воспринимали это как должное. Самое время выступить не под первым впечатлением, а обдуманно, сделать некоторые выводы, указать цели.
Существовало по крайней мере два наброска речи, один текст был подготовлен Молотовым, другой — Калининым (оба готовились на всякий случай, вдруг будет поручено им). Набросок Михаила Ивановича начинался словами: «К вам обращаюсь я, братья и сестры!» Вспомнил, значит, Калинин свое первое обращение к народу, когда весной девятнадцатого, после смерти Свердлова, стал Председателем ВЦИК. Так предварил он тогда свою речь.
Заявление, подготовленное Молотовым, было более сухим, но зато обстоятельным и почти завершенным. Однако Сталин не воспользовался им, а взял набросок Калинина, но из него сохранил лишь несколько строк. Остальное написал сам, причем с редкой для него искренностью в официальном документе, с откровенной прямотой. Политическое чутье не изменило ему. Пока люди, ошеломленные случившимся, не сделали еще собственных выводов, надо начать отсчет событий с самого плохого, с первой ступени, чтобы потом каждый успех, доставивший радость, вселявший надежды, можно было записать в свой актив. Умелый политик должен своевременно показать все сложности момента, стряхнуть с себя, пользуясь ситуацией, груз допущенных ошибок. Документ получился краткий и сильный. Сталин доверительно рассказал о трудном положении, в котором оказалась страна:
«…Враг продолжает лезть вперед, бросая на фронт новые силы. Гитлеровским войскам удалось захватить Литву, значительную часть Латвии, западную часть Белоруссии, часть Западной Украины. Фашистская авиация расширяет районы действия своих бомбардировщиков, подвергая бомбардировкам Мурманск, Оршу, Могилев, Смоленск, Киев, Одессу, Севастополь. Над нашей Родиной нависла серьезная опасность.
…Могут спросить: как могло случиться, что Советское правительство пошло на заключение пакта о ненападении с такими вероломными людьми и извергами, как Гитлер и Риббентроп? Не была ли здесь допущена со стороны Советского правительства ошибка? Конечно, нет! Пакт о ненападении есть пакт о мире между двумя государствами. Именно такой пакт предложила нам Германия в 1939 году. Могло ли Советское правительство отказаться от такого предложения? Я думаю, что ни одно миролюбивое государство не может отказаться от мирного соглашения с соседней державой, если во главе этой державы стоят даже такие изверги и людоеды, как Гитлер и Риббентроп.
…Что выиграли мы, заключив с Германией пакт о ненападении? Мы обеспечили нашей стране мир в течение полутора годов и возможность подготовки своих сил для отпора, если фашистская Германия рискнула бы напасть на нашу страну вопреки пакту. Это определенный выигрыш для нас и проигрыш для фашистской Германии.
Что выиграла и что проиграла фашистская Германия, вероломно разорвав пакт и совершив нападение на СССР? Она добилась этим некоторого выигрышного положения для своих войск в течение короткого срока, но она проиграла политически, разоблачив себя в глазах всего мира, как кровавого агрессора. Не может быть сомнения, что этот непродолжительный военный выигрыш для Германии является лишь эпизодом, а громадный политический выигрыш для СССР является серьезным и длительным фактором…
…В силу навязанной нам войны наша страна вступила в смертельную схватку со своим злейшим и коварным врагом — германским фашизмом. Наши войска героически сражаются с врагом, вооруженным до зубов танками и авиацией. Красная Армия и Красный Флот, преодолевая многочисленные трудности, самоотверженно бьются за каждую пядь советской земли. В бой вступают главные силы Красной Армии, вооруженные тысячами танков и самолетов (я был против этой фразы, но Сталин сказал, что она укрепит веру людей в успех, и оставил ее. — Н. Л.). Храбрость воинов Красной Армии — беспримерна. Наш отпор врагу крепнет и растет. Вместе с Красной Армией на защиту Родины подымается весь народ.
Что требуется для того, чтобы ликвидировать опасность, нависшую над нашей Родиной, и какие меры нужно принять для того, чтобы разгромить врага?
Прежде всего необходимо, чтобы наши люди, советские люди поняли всю глубину опасности, которая угрожает нашей стране, и отрешились от благодушия, от беспечности, от настроений мирного строительства, вполне понятных в довоенное время, но пагубных в настоящее время, когда война коренным образом изменила положение. Враг жесток и неумолим».
Иосиф Виссарионович, на мой взгляд, смог уяснить и сформулировать главное в быстросменной текучке событий.
Да, требовалось как можно быстрее сломать инерцию мирного времени, в том числе и неоправдавшуюся надежду на то, что будем бить агрессора на его территории. Понять страшную реальность — это было тогда очень важно.
«…Войну с фашистской Германией нельзя считать войной обычной. Она является не только войной между двумя армиями. Она является вместе с тем великой войной всего советского народа против немецко-фашистских войск. Целью этой всенародной Отечественной войны против фашистских угнетателей является не только ликвидация опасности, нависшей над нашей страной, но и помощь всем народам Европы, стонущим под игом германского фашизма. В этой освободительной войне мы не будем одинокими. В этой великой войне мы будем иметь верных союзников в лице народов Европы и Америки…»
Вот так: подавляющее большинство политиков способны только регистрировать события, некоторые из них — анализировать свершившиеся факты. А Сталин принадлежал к числу тех немногих, которые брали на себя смелость заглядывать в будущее. И не всегда ошибался, хотя любые прогнозы трудны.
Надо, конечно, учитывать, что, готовясь к выступлению перед народом, Иосиф Виссарионович не обрел еще той уверенности, того спокойствия, какими обладал перед войной. Не знал, каким образом будет встречено заявление о постигшем страну бедствии, равносильное признанию своих личных ошибок. Не обернутся ли откровенные слова против него самого, не возложат ли люди на него всю вину за провал, за столь неожиданный и трагический поворот событий?!
Это состояние Иосифа Виссарионовича проявилось сразу, едва он 3 июля начал говорить в микрофон. Глухой, негромкий голос звучал с такой тревогой и такой болью, так проникновенно, как не звучал никогда раньше и никогда потом. Особенно доверительно произнес он первые слова: «Товарищи! Граждане! Братья и сестры! Бойцы нашей армии и флота! К вам обращаюсь я, друзья мои!» Он даже задохнулся от волнения!
Вырвавшись из глубины души, слова эти никого не оставили равнодушными. Дрогнули миллионы сердец, слезы затуманили миллионы глаз. Поняли люди, что Сталину тяжело и трудно, как всем: может, даже тяжелей и трудней на его высоком посту. Осознали: забыв прошлые обиды и неурядицы, надо всем вместе, единым строем идти против врага! Те, кто был равнодушен к Сталину, и даже те, кто ненавидел Сталина, пострадав от него, готовы были теперь встать по его призыву на защиту Отечества.
Люди, слышавшие сталинское выступление, запомнили его на всю войну, на всю жизнь. Не знаю, что в речи было важней: откровенные факты, суровая сдержанность, чувство семьи единой, оказавшейся вдруг в опасности… Вероятно, все вместе. Знаю только: чтобы выступить так, необходимо иметь большие способности и необходим был высокий душевный подъем, передавшийся миллионам слушателей.
На следующий день после выступления по радио Председатель Государственного Комитета Обороны Сталин подписал решение о формировании дивизии народного ополчения. Мне довелось участвовать в подготовке этого решения, запомнились некоторые подробности. Было, образно говоря, два истока, которые потом слились в одну реку, в одно движение, получившее официальный статус. Еще 24 июня Совет Народных Комиссаров постановил создать военизированные добровольческие подразделения — истребительные батальоны. Руководство этими формированиями осуществлял специальный штаб, образованный при НКВД. Личный состав батальонов — главным образом партийные и советские активисты, физически крепкие, но не подлежавшие по тем или иным причинам призыву в Красную Армию.
Цель истребительных батальонов — охрана предприятий, учреждений, других важных объектов, а также борьба с вражескими парашютистами и диверсантами, особенно в прифронтовой полосе. Численность батальона — от ста до двухсот человек. Эти подразделения принесли определенную пользу. Некоторые из них участвовали в оборонительных боях, другие влились в отступавшие воинские части, третьи послужили базой для создания партизанских отрядов. Польза, повторяю, была, но армейское командование и Генштаб не обращали на них особого внимания, ведь «истребители» числились по линии Наркомата внутренних дел.
В первые же дни войны, как известно, резко осложнилось положение Ленинграда. Враг наступал со стороны Прибалтики, туда были брошены все силы. Но в войну, увы, включилась Финляндия, ее Юго-восточная армия завязала бои на Карельском перешейке, а Карельская армия двинулась на Петрозаводск. Было ясно, что наши войска не смогут остановить противника на всех направлениях. Но что же делать? Военный совет Северного фронта и Ленинградский горком ВКП(б) срочно начали создавать добровольческую армию, наметив довести ее численность до двухсот тысяч человек. Там и возродилось, и прозвучало вновь полузабытое название — народное ополчение.
Я узнал об инициативе ленинградцев, когда возвратился с Западного фронта в Москву. Это перекликалось с замыслом Шапошникова и моим: создавать оборонительные рубежи на подступах к крупнейшим городам. Обязательно — на подступах к столице, чтобы обезопасить ее от всяких неожиданностей. Это было тем более важно, что в конце июня все кадровые полевые войска Московского военного округа ушли на фронт. А вновь создаваемые части были еще неукомплектованы, необучены… Обсудив с Шапошниковым некоторые подробности, я без промедления позвонил Сталину.
— Иосиф Виссарионович, вы, конечно, знаете, какую роль в трудные моменты русской истории играло народное ополчение.
— Знаю. Сам был когда-то ратником-ополченцем.
— В Ленинграде ополчение уже создают. И в Москве есть такие возможности…
— Сколько дивизий мы можем вооружить здесь?
— Не менее десяти.
— Спасибо, Николай Алексеевич, это очень своевременное и полезное предложение. Готовьте решение, а мы рассмотрим его.
Идея заключалась в том, чтобы собрать как можно больше людей, не подлежащих мобилизации, формально непригодных к строевой службе, и как можно быстрее обучить, подготовить их к боям. Иметь хоть какую-то реальную силу для непосредственного прикрытия Москвы. Подсчитали: в течение месяца можно сформировать и вооружить двенадцать дивизий народного ополчения по десять тысяч человек в каждой. Винтовками, гранатами и даже ручными пулеметами снабдить сможем. А вот со станковыми пулеметами, с орудиями разных калибров положение было хуже.
В ополчение брали добровольцев в возрасте от 18 до 50 лет. Отказывали лишь тем, кто явно не подходил по своим физическим данным. Широко привлекались женщины: медики, политработники, связисты, технические специалисты, повара, «ворошиловские стрелки» — снайперы. В каждую дивизию старались направить хотя бы несколько десятков кадровых командиров или тех запасников, которые имели опыт финской войны.
Хорошие люди пришли в ополчение. Много было преподавателей, ученых, студентов, творческих работников. Одних писателей больше ста человек — целая рота. К глубокому нашему огорчению, обстановка осложнилась так быстро, что ополченцев очень скоро пришлось отправить на передовую. Слабо обученными, без тяжелого оружия. Они сражались потом под Вязьмой, многие оказались в кольце. Гитлеровские профессиональные вояки знали, кто противостоит им. «Выколачиваем московские мозги», — хвастались они и печатно, и устно.
Мало кто из тех замечательных людей дожил до конца войны. Утраты были велики. Но и значение ополченческих дивизий трудно переоценить. В боях за Москву они принесли очень большую пользу, а затем были переформированы в обычные номерные дивизии.
А вот — запомнившийся казус. Как-то в июле или в начале августа Сталин спросил меня, сколько в Москве и на подмосковных складах винтовок и автоматов. Я ответил. Винтовок было мало, а автоматов еще меньше, все сразу шло в войска.
— Звонил Хрущев, — недовольно произнес Иосиф Виссарионович. — Сообщил, какую работу провели по мобилизации масс: он это умеет — словами народ вдохновлять. Но вдохновленному народу нужно еще и оружие. Хотя бы винтовки.
— Просил винтовки? — уточнил я.
— Жаловался, что звонил Ворошилову, еще кому-то, но везде отказ. Не дают. Нету, — развел руками Сталин и поморщился, заметив, что посыпался пепел из погасшей трубки. Не любил неаккуратности.
— Вы пообещали?
— Я сказал: Никита Хрущев, вы где находитесь? Вы находитесь на Украине. Это государство такое же обширное и богатое, как Франция. У вас есть индустрия, есть сырье, есть любые специалисты. У вас есть все, вы строите танки, самолеты и военные корабли. Если нужны винтовки, почему не наладили выпуск, а обращаетесь в Москву?! Это можно назвать иждивенчеством, а можно еще хуже.
— Психология временщика. Вчера в Москве, сегодня в Киеве, завтра еще где-то. Вдохновил массы — и покатил дальше, куда пошлет партия.
— Не надо так, Николай Алексеевич, — нахмурился Сталин. — Хрущев добросовестный энергичный работник, достойный доверия. Мы ему подсказали, он сделает.
— Но лишь после того, как вы объяснили ему насчет Франции… Бедной была бы Франция!
Читатель, конечно, понимает, что я не пытаюсь воссоздать всю многообразную историю минувшей войны, а лишь рассказываю о тех событиях, участником или свидетелем которых мне в той или иной степени довелось быть и которые непосредственно касаются Иосифа Виссарионовича. Одни из этих событий общеизвестны, и я только высказываю свое отношение к ним, свое видение, свою точку зрения. О других событиях по каким-либо причинам долго не упоминалось, о третьих вообще был осведомлен лишь я или узкий круг лиц, из которых почти никого теперь нет в живых. Не забывайте, пожалуйста, об этом, знакомясь с моей исповедью, не пеняйте на отсутствие последовательности. Достоверные исторические исследования создают наши славные историки, каждый раз обновляя свои оценки при очередной смене руководства. А у меня только воспоминания.
Не следует думать, будто после подписания с Германией пакта о ненападении наши военные деятели совсем опустили руки и перестали заботиться об укреплении обороноспособности. Да, их били по рукам, хотя бы таким документом, как известное сообщение ТАСС от 14 июня 1941 года. Однако в вооруженных силах было достаточно людей, которые понимали: политики могут позволить себе все, что угодно (любые игрища, говорил я), а у армии, у флота одна задача — защищать страну! Осуществлялась не только долгосрочная стратегическая программа перевооружения и укрепления наших войск, но и велась кропотливая, подспудная работа по подготовке к отражению германской и японской агрессии.
Послевоенные исследователи или не знают некоторых существенных фактов, или по каким-то причинам не придают им значения. Примеры? За месяц до начала боевых действий в Московском военном округе приступили к негласному формированию полевого управления еще не существовавшего тогда Южного фронта. Командующим войсками этого потенциального фронта был назначен генерал армии И. В. Тюленев, а членом военного совета армейский комиссар 1 ранга А. И. Запорожец. На третий день войны командование и штаб Южного фронта уже приступили к управлению войсками, сражавшимися с немецкими, венгерскими и румынскими дивизиями. Так что не из «ничего» возник Южный фронт, он был организован заранее. А уж в какой степени справился со своей задачей — это другой вопрос.
Незадолго до нападения гитлеровцев в глубинных областях страны было создано несколько полнокровных армий, причем сделать это удалось настолько скрытно, что германская разведка ничего не знала. Речь пойдет об одной из новых, о 19-й армии, с которой мне довелось познакомиться особенно близко. Судьба ее довольно типична. Развертывалась весной сорок первого в Северо-Кавказском военном округе. Дивизии постепенно пополнялись за счет приписного состава до штатов военного времени. А люди были какие! Казаки, осоавиахимовцы, «ворошиловские стрелки», «ворошиловские всадники»! К этим званиям теперь можно относиться скептически, но в ту пору они давались лишь после соответствующей подготовки. Казак, пришедший тогда в дивизию, мог отлично стрелять, владел шашкой, имел спортивную закалку.
Формировал армию генерал Иван Степанович Конев (он же командовал округом со штабом в Ростове-на-Дону). Я довольно хорошо знал этого самоуверенного товарища, не упускавшего возможность козырнуть, что родом из крестьян, из самых низов, на империалистической войне дослужился до унтера. Целиком и полностью, мол, из народной массы. В гражданскую войну — комиссар, участник разгрома Колчака. С моей точки зрения, Конев был не боевой командир, а скорее военно-политический деятель такого же типа, как Климент Ефремович Ворошилов. При Ворошилове и рос. Энергичен. Предан партии Ленина — Сталина, имеет военную подготовку, больше ничего и не требовалось.
Нет, мы не так уж плохо готовились к сражениям с гитлеровцами, как об этом кричат послевоенные кликуши. Наряду с другими войсками, сильная 19-я армия предназначалась для того, чтобы нанести контрудар по возможному противнику на юго-западном направлении, загнать неприятеля в припятские болота и там уничтожить. Идея была правильной. Весь май полки и дивизии этой армии постепенно перебрасывались на Украину якобы для проведения учении. Истинную же цель не знал никто, кроме Конева и, естественно, нескольких ответственных работников Наркомата обороны и Генерального штаба.
К началу войны 19-я армия почти полностью сосредоточилась в районе Черкасс, расположившись в палаточных городках. А вскоре после того, как прогремели на границе первые залпы, форсированным маршем двинулась к реке Тетерев, чтобы занять оборону по рубежу старого Киевского укрепленного района. Создавался этот УР еще до освобождения Западной Украины, в последнее время был в полном запустении, сооружения заросли бурьяном, оружие было снято, бронированные укрытия для артиллерийских орудий и пулеметов начали оседать, разрушаться. И все-таки, занятый кадровыми, хорошо вооруженными частями, этот УР стал бы надежным щитом Киева, послужил бы прочной тыловой опорой для войск, которые вели приграничное сражение. Замысел был правильный. Однако 19-я армия не успела занять Киевский УР и уж тем более восстановить его. Когда немцы захватили Минск, когда танки Гудериана двинулись к Смоленску и стало ясно, что главный удар неприятель наносит на московском стратегическом направлении, было принято решение срочно перебросить сюда, навстречу врагу, несколько армий с других участков фронта. В том числе, и как можно скорее, 19-ю. А предложение было внесено Шапошниковым и мною, поддержано Жуковым и Тимошенко. Мы с Борисом Михайловичем исходили из того, что московское направление, безусловно, является главным. Опыт показал, что, начиная войну с каким-либо государством, Гитлер каждый раз поражал прежде всего сердце страны, бросал свои войска по прямой на столицу. Вероятно, так он вознамеревался поступить и теперь. Но для того чтобы добиться быстрого успеха на определенном направлении, наступающий должен сосредоточить здесь свои основные силы. Значит, на других участках (на Украине и в Прибалтике) у немцев меньше сил и средств, меньше резервов, и мы можем снять оттуда некоторое количество своих войск. Конечно, рокировка целых армий в разгар сражений — дело весьма сложное и даже опасное, но мы считали, что именно это позволит нам быстро укрепить самое важное западное направление. А затем и сюда, и на другие участки подойдут войска из глубокого тыла, вновь создаваемые соединения. Увы, и Борис Михайлович, и особенно я в значительной мере жили еще представлениями империалистической и гражданской войн, еще не учитывали многого: большую подвижность наземных механизированных и моторизованных войск, роль авиации, опыт и организованность немецких армий, неумение наших молодых командиров управлять соединениями и объединениями. И нам, людям уже пожилым, приходилось переучиваться, осваивать новое в ходе боевых действий.
— Где сейчас командный пункт Западного фронта? — спросил меня Сталин.
— В Гнездове — дачный поселок Смоленска. Там Тимошенко и часть штаба.
— Вылетайте в Смоленск, — распорядился Иосиф Виссарионович. — Помогите Шапошникову[42] проконтролировать прибытие и использование войск. Особенно девятнадцатой армии. — И, помолчав, добавил: — Вылетайте с наступлением темноты. Днем там хозяйничает немецкая авиация… Жду ваших сообщений, выводов, предложений.
И вот я снова на Центральном аэродроме. Совсем недавно вылетал отсюда курсом на Минск, а теперь маршрут был гораздо короче, всего лишь до Смоленска. Да и то неизвестно, можно ли там приземлиться, немецкие танки были где-то поблизости.
Слава богу, все обошлось благополучно. Утром я добрался до Гнездова и там встретился с Тимошенко и Шапошниковым, которые только-только пробудились от короткого сна. Вместе позавтракали, круто соля свежий крестьянский хлеб и запивая парным молоком. На гул вражеских самолетов, на глухие взрывы авиабомб, от которых содрогался дачный деревянный домишко, никто не обращал внимания. Немцы бомбили Смоленск и шоссе, все это стало уже бытом, горьким, но привычным фоном.
Смачно отхлебывая из большой кружки, Тимошенко выразил пожелание, чтобы я побывал на передовой, на прифронтовых дорогах, посмотрел, что там творится. Для доклада товарищу Сталину. Можно, мол, поехать с его заместителем генералом Андреем Ивановичем Еременко. Я промолчал — надо было сориентироваться в обстановке.
Побеседовав после завтрака с Борисом Михайловичем Шапошниковым, узнал новости, отнюдь не радующие. Особенно по 19-й армии, на которую возлагались большие надежды, ради которой я и приехал на Западный фронт. Переброска армии из-под Киева началась успешно. Прозевали немцы начало рокировки. Головной эшелон, в котором находилось все армейское управление, без помех проследовал до станции Рудня, возле которой намечено было развернуть в лесу штаб армии. Почти без потерь прибыли к местам разгрузки эшелоны 127-й и 129-й стрелковых дивизий, входивших в состав 25-го стрелкового корпуса. Они усилили нашу группировку в районе Смоленска. А потом фашисты словно бы спохватились, начали почти беспрерывно бомбить все станции, через которые шло с юга подкрепление на Западный фронт: Фастов, Дарницу, Конотоп, Брянск, разъезды и полустанки. Велики были разрушения на железнодорожных магистралях, велики потери в людях и технике.
Эшелоны 19-й армии вынуждены были следовать не к месту назначения, а двигаться туда, куда можно, где не разрушен путь. Войска выгружались в Вязьме, в Ржеве, на других далеких от фронта станциях. Некоторые составы были загнаны к черту на рога, аж на Валдай, оттуда полки вынуждены пехом добираться до районов сосредоточения. Не ближний свет! И путаница была, и переподчинение целых дивизий. Монолитная армия, укрепившись на выгодном рубеже, могла бы нанести большой урон неприятелю, но она была раздроблена и рассеяна, даже не вступив в бой. Определенная вина ложилась на Конева, не сумевшего организовать переброску войск. Мало проку, что он бомбардировал телеграммами Кагановича, отвечавшего за железнодорожные перевозки. Самому надо было соображать.
Не только 19-ю армию постигла при переброске печальная участь. И в других армиях были большие потери. А мы с Шапошниковым сделали для себя соответствующие выводы: о рокадной переброске войск, о маневрировании резервами в зоне деятельности вражеской авиации. Не сразу, но выводы эти впоследствии скажутся, воплотившись в официальные документы. Мы, как всегда, медленно запрягали…
Итак, мне надо было разыскать генерала Конева. Казалось бы, чего проще: командарм должен находиться в штабе или на командном пункте и оттуда оперативно руководить всеми делами, и боевыми, и тыловыми. Но это — если настоящий командарм, а не попрыгунчик, еще не уяснивший своей роли, не отрешившийся от принципа «делай, как я!».
Иван Степанович Конев принадлежал к числу тех людей, о которых у Сталина по каким-то причинам сложилось хорошее мнение. Один раз и надолго, если не навсегда. Похвалил, выдвинул, значит, в обиду не даст. Ежели, конечно, не будешь выступать против него, якшаться с подозрительными элементами. А с Коневым получилось вот что.
Еще в начале тридцатых годов кто-то из наших военных деятелей рассказал на досуге при Сталине такую историю. Осенью 1919 года 5-я армия Тухачевского успешно продвигалась в глубь Сибири, к Омску — столице «верховного правителя» России адмирала Колчака. Город был близок, но белые взорвали мост через широкий Иртыш. Застряли на западном берегу эшелоны с боеприпасами, с пополнением, санитарные поезда, а главное — артиллерия и бронепоезда, прокладывающие своим огнем путь пехоте. Успешно начатое наступление могло сорваться. Колчак получил бы передышку, пополнил бы свои силы, нанес ответный удар. Положение было сложным.
Двадцатидвухлетний Конев, недавний унтер-артиллерист царской армии, был тогда комиссаром бронепоезда № 102, больше известного под названием «Грозный» — такое имя дали ему балтийские моряки, составлявшие костяк команды. Чтобы восстановить рухнувший мост хотя бы «на живую нитку», требовался минимум месяц. Но ушедшая вперед пехота погибает без артиллерийской поддержки!
«Что мы можем сделать?» — обратился Конев к командиру бронепоезда Пеатриковскому, который был старше, опытнее и значительно образованнее комиссара. А Пеатриковский, поразмыслив, высказал предположение весьма рискованное, трудноосуществимое, но, пожалуй, единственно возможное в той ситуации. Энергичный, напористый Конев сразу оценил идею командира и взялся за ее осуществление. Лихих моряков-балтийцев послал в ближайшие поселки, деревни, на железнодорожные станции. Вскоре оттуда начали прибывать группы жителей с ломами, кирками, лопатами. Крестьяне на санях. Пожарные команды с насосами. Людей разбивали на группы, каждую из которых возглавлял боец ремонтно-восстановительной бригады бронепоезда.
Одни взрывали, долбили мерзлую землю, готовя пологий спуск к реке. Другие наращивали тонкий еще лед. Третьи несли и везли из населенных пунктов бревна и доски разобранных домов, заборов, сараев, делая поверх льда настил. А на него укладывали шпалы. Тянули рельсы. Несколько тысяч человек без отдыха трудились на широком просторе Иртыша сначала при тусклом свете холодного ноябрьского дня, а затем при свете костров. А руководил всей этой работой молодой комиссар, разом решавший все сложности. Сюда — подбросить людей! Здесь — поднажать именем революции!
Переправить состав по льду — ответственность за это взял бы на себя далеко не каждый. И ведь не простые вагоны, а тяжеловесные, обшитые стальными плитами, с пушками и пулеметами. Под таким грузом гранит раскрошится!
Первым буквально-таки на руках спустили с берега паровоз. Медленно катился он через реку. Угрожающе потрескивали бревна. Но лед выдержал!
Один за другим перекатили через Иртыш вагоны и вновь собрали состав. Вся эта операция заняла ровно сутки. Бронепоезд «Грозный» пошел на Омск, к месту боя. А следом двинулись по настилу другие поезда…
Иосиф Виссарионович с интересом выслушал эту историю, задал несколько уточняющих вопросов. Сам-то ведь он не воевал на Урале и в Сибири, не сблизился ни с кем из «восточников». А в тот раз произнес удовлетворенно: «Нам расписывают заслуги Тухачевского, Блюхера, Уборевича, а простые люди остаются в тени. Чапаев, Конев — вот кто истинные герои, вот кто обеспечил победу над Колчаком». Ну, Чапаева, как известно, не было в живых, а с Коневым Иосиф Виссарионович встречался на партийных съездах, раз или два прилюдно высказал ему свое расположение. Вполне естественно, что Иван Степанович быстро шагал вверх по служебной лестнице и чувствовал себя весьма уверенно, по крайней мере, до начала сражений. А когда гром грянул, он, не имея опыта и достаточных знаний, не смог справиться с многотрудными обязанностями командарма. Вернее, не смог хорошо справиться с обязанностями. И это, разумеется, была вина и беда не только Конева, но и многих наших новых командиров и полководцев разных рангов.
Какое уж там руководство войсками, разбросанными на огромном пространстве, ведущими бои, находящимися на марше, стягивающимися в районы сосредоточения, если в штабе и на командном пункте 19-й армии целые сутки не видели Конева и даже не знали, где он находится. В штабе Западного фронта сведения о нем были более свежие: на двух машинах выехал в район Витебска, чтобы выяснить обстановку. Сообщений от него не поступало. Известно только, что попал под бомбежку, его разбитый и обгоревший ЗИС-101 видели в придорожном кювете.
— Придется мне ехать в Витебск, — сказал я, не испытывая никакого желания отправляться в опасную неизвестность.
— Поезжайте, голубчик. — Шапошников словно бы извинялся: нужно, мол, что поделаешь. — Если найдете Конева, передайте просьбу вернуться в Рудню для выполнения прямых обязанностей. И при любой возможности связывайтесь с нами, мы крайне нуждаемся в точных сведениях. Где немцы, какие у них замыслы — мы лишь предполагаем…
В штабе Западного фронта еще не знали, что вражеские танки быстро идут на Смоленск — 15 июля они появятся на окраине города. Начнется продолжительная и кровопролитная Смоленская битва.
Вечером с двумя сопровождающими я выехал на эмке в сторону Витебска. Немецкие летчики, трудившиеся весь день, видимо, отдыхали. Было много пожаров. С наступлением темноты они, казалось, разгорались все ярче. Шоссе изувечено бомбами, много объездов. На обочинах — искореженная техника, трупы коров, лошадей. Навстречу шли толпы беженцев. По полям, вдоль шоссе, гнали в тыл скот. Отступавших красноармейцев было мало, в основном раненые. Я расспросил их: оказывается, какой-то генерал под Витебском задерживает отходящие подразделения, особенно танки и артиллерию, ставит их в оборону. Это сообщение успокоило меня: впереди, значит, есть наши войска.
Генералом, который останавливал на шоссе отступавших, оказался не кто иной, как Иван Степанович Конев. Впрочем, организацией обороны он занимался накануне, а я разыскал его утром возле Витебска на холме, где он умело командовал огнем трехорудийной батареи, забыв в упоении боя обо всем другом. Еще бы: сумели уничтожить несколько вражеских пушек и минометов! Без фуражки, покрытый копотью, в обгорелой одежде, Конев ничем не отличался от других артиллеристов, разве что возрастом. Иван Степанович не сразу понял меня, медленно остывая, отходя от азарта. Достал из кармана носовой платок, хотел вытереть лицо, но платок был черным, Иван Степанович удивленно посмотрел на него, выругался и бросил.
Я передал Коневу просьбу Шапошникова: как можно скорее возвратиться на армейский командный пункт, наладить управление войсками, поддерживать постоянную связь со штабом Западного фронта. Причем сделал это не в той мягкой форме, какая была свойственна Борису Михайловичу, а более официально. И надавил на самолюбие Конева, сообщив: маршал Тимошенко поручил своему заместителю генералу Еременко разыскать и возглавить соединения 19-й армии, оставшиеся без руководства, а штаб армии переместить к станции Кардымово. Это подействовало на Ивана Степановича, как красный цвет на быка. Как? Без него распоряжаются его войсками и даже перемещают штаб?! Конев был настолько разозлен, что сразу же укатил на полуторке в тыл, даже ради вежливости не предложив мне ехать с ним: или забыл в спешке, или общение со мной, мое присутствие не доставляли ему удовольствия. Кстати — обоюдно.
Побывав в штабе 220-й стрелковой дивизии, которая вела бой за Витебск, я выяснил там некоторые примечательные подробности, наводившие на размышления. Оказывается, наши отступавшие войска, никем свыше не руководимые, не получавшие приказов, не знавшие обстановки, по инерции «проскочили» Витебск. Войск было много, они потоком двигались через город больше двух суток. Были и танки, в том числе тяжелые КВ, и достаточное количество артиллерии. Но никто не командовал, никто не распорядился, чтобы войска заняли выгодный оборонительный рубеж по Западной Двине, имевший очень важное значение. То есть я хочу особо подчеркнуть: на разных участках фронта мы имели достаточно сил для того, чтобы остановить противника, затормозить его продвижение, выбить танки, обескровить пехоту. Но не было дельных руководителей, организаторов. Сумел же генерал Рокоссовский почти в то же самое время по собственной инициативе остановить, сплотить вокруг себя тысячи беглецов, создать из них в районе Ярцево целое воинское соединение, отразить натиск гитлеровцев на важнейшем направлении. Имя его тогда сразу зазвучало. Но таких фактов, увы, было немного.
Итак, Витебск был покинут нашими войсками, откатившимися столь стремительно, что город почти сутки оставался бесхозным. Впрочем, нет! Нашелся какой-то смелый командир, капитан или майор, который создал из местных жителей, из осоавиахимовцев, из красноармейцев отряд, равный примерно роте, и занял оборону на западной окраине Витебска. И тут встает вопрос. К этому сроку Конев, собрав разрозненные подразделения, уже контролировал шоссе восточнее города. Более того, к Витебску подошли передовые части 220-й дивизии, в том числе артиллерийский полк и танковый батальон. В распоряжении Конева была целая ночь, он мог бы выдвинуть войска туда, где закрепилась рота осоавиахимовцев, и уж ему-то, командарму, просто нельзя было не оценить оперативное значение рубежа Западной Двины. Но и сам Конев, и прибывавшие войска на восточных окраинах города остались. Почему же была упущена хорошая возможность? Неужели Ивану Степановичу ума не хватило сообразить? Или все было гораздо проще: измотался до предела, к тому же контуженный при бомбежке, он свалился без сил и заснул. А когда проснулся и оценил обстановку, было поздно. Немцы уже раздробили роту осоавиахимовцев и вошли в город. Но осоавиахимовцы все же сыграли свою роль. Встретив сопротивление, фашисты поосторожничали, бросили вперед только пехоту, а танковые подразделения, чтобы не ввязываться в бой, двинулись по западному берегу реки в северном направлении.
И лишь когда день полностью вступил в свои права, когда небо вновь заполонила вражеская авиация, когда немцы подтянули артиллерию, Конев, наконец, приказал 220-й дивизии овладеть оставленным городом. И дивизия овладела, и продержалась в Витебске несколько суток. Но ведь всем известно, тем более людям военным, что атакующая сторона несет потерь, по крайней мере, втрое больше, чем сторона обороняющаяся. Да и вообще, зачем же так: отдать врагу город, а затем, через считанные часы, штурмовать его. Одно «утешение»: во время этого штурма командарм заменил убитого командира батареи и удачно стрелял по врагу из трех артиллерийских орудий. Впрочем, через несколько дней Иван Степанович сам встал за первого номера к 45-миллиметровой пушке, прицелился и подбил немецкий танк, а потом, как говорится, по садам и огородам добежал до какой-то автомашины и еле-еле унес ноги… Нет, в личном мужестве Коневу не откажешь. За те два боя, под Витебском и при подбитии танка, он вполне достоин медалей «За отвагу». Но полководцам, насколько я знаю, их не давали. От полководцев требовались заслуги другого рода.
Убедившись, что 220-я стрелковая дивизия надежно удерживает район Витебска, я возвратился в штаб Западного фронта. От Шапошникова узнал, что обстановка не улучшилась, что немецкие войска приблизились к Смоленску. Сюда же подошли 127-я и 129-я стрелковые дивизии, Конев энергично руководит их действиями, но опять оставил без внимания другие свои соединения, другие армейские заботы. Его просто не хватало на все. А еще Борис Михайлович посетовал: разговаривая по ВЧ со Сталиным, генерал Конев доложил о своих успехах под Витебском и намекнул на то, что ему, мол, мешают работать, что заместитель командующего фронтом пытается подменить его, отдает распоряжения через голову, вплоть до смены командного пункта. Такую черту Конева — постараться доложить первым и при этом показать себя в выгодном свете — такую черту я знал, как знали и многие другие товарищи. Это вызывало раздражение Жукова, насмешливую улыбку Ватутина, даже хладнокровный непробиваемый Тимошенко хмыкал и морщился. А Сталин будто не замечал ничего, хотя прекрасно понимал все намеки Ивана Степановича.
— А теперь, голубчик, позвоните в Москву, — сказал Шапошников. — Товарищ Сталин просил позвонить, как только появитесь. Вот телефон, а я не стану отвлекать…
Иосиф Виссарионович сразу взял трубку. Голос был недовольный.
— Здравствуйте, Николай Алексеевич, где вы запропали?
— Я не пропадал, был в районе Витебска.
— Какое там сейчас положение?
— Довольно устойчивое. Двести двадцатая дивизия держит оборону на высотах восточнее города, контролирует шоссе.
— Это очень хорошо, — одобрил Сталин. — Хоть за этот участок не болит душа. Значит, товарищ Конев навел там порядок?!
— С ошибками, но навел. Мог бы действовать лучше.
— Нам важен конечный результат, а он в нашу пользу. Танковая группа Гота ушла от Витебска на север, немцы теряют время.
— Не умаляю заслуг Конева, но не следует их преувеличивать.
— А что там за конфликт между Коневым и Еременко? Чего они не поделили?
Ну уж такими-то «событиями» не надо было отвлекать Сталина от дел, занимать его время. Я ответил:
— Борьба самолюбий. Конев не справляется с армией, а помощи не терпит. Это мелкая вспышка, генералы уже помирились.
— Скажите Тимошенко и Шапошникову, чтобы товарища Конева не обижали и не притесняли. Он неплохо воюет и доказал это под Витебском. В ближайшее время мы отзовем Бориса Михайловича в Москву, посоветуйтесь с ним, кого назначить начальником штаба Западного фронта.
— Отзыв Шапошникова отразится на уровне руководства фронтом. Некому будет оценивать обстановку в целом, предвидеть завтрашние события.
— А в Москве есть кому?! Генштаб только собирает сводки за прошедшие сутки… Живем одним днем, — сердито произнес Сталин, — без перспективы, без четких замыслов.
— Вы не совсем правы, — возразил я.
— Не время спорить, Николай Алексеевич. Готовьте предложение, кем заменить товарища Шапошникова. И возвращайтесь скорее. Это все.
Разговор закончился. Убежден, что Иосиф Виссарионович в ту пору слишком переоценил способности Конева, умевшего, как я уже говорил, первым и с выгодой для себя доложить об успехах. Сталину тогда, как и всем нам, очень хотелось получить хорошие сведения, порадоваться удаче. Ну а Иван Степанович радовал больше других, хотя от рубежа к рубежу вместе с соседними армиями отступал. 12 сентября Конев был неожиданно назначен вместо Тимошенко командующим Западным фронтом. Я был удивлен и огорчен этим назначением. Всего лишь месяц удержался Конев на столь высоком посту, но этот месяц был для нас трагическим. С именем Конева связано крупнейшее поражение на московском стратегическом направлении, едва не обернувшееся для нас полной катастрофой. Об этом — в свое время. А сейчас напомню факт, который мог произойти только в обстановке той напряженности и неразберихи, которые были летом сорок первого года. Об этом факте писал в своих воспоминаниях Андрей Иванович Еременко, а я лишь кое-что добавлю к его словам.
В боях за Смоленск весьма отличился командир 57-й танковой дивизии полковник В. А. Мишулин: проявил личное мужество, героизм и умело руководил своими частями. Был он ранен, попал в госпиталь, но там вдруг узнал, что один из его полков оказался в окружении. Тут уж не до лечения. Мишулин сел в бронеавтомобиль, ночью пробился через вражеское расположение к своим танкистам, поднял их настроение, организовал удар: под его руководством полк с боем прорвал кольцо окружения.
В госпиталь Мишулин больше не вернулся. Обнаружив западнее Смоленска передовые отряды гитлеровцев, полковник с остатками дивизии по собственной инициативе вступил в бой, разгромил вражеский разведотряд и прикрыл правый фланг нашей 20-й армии. Еременко сам наблюдал за этим боем и был в восторге.
Возвратившись в Москву, я вскоре прочитал в газете официальное сообщение о том, что В. А. Мишулину присвоено звание Героя Советского Союза и звание генерал-лейтенанта танковых войск.
Ну это уж слишком, не соответствовало никаким установлениям! Герой Советского Союза — вполне понятно. Повышение в звании — ладно: два поощрения! Случается и такое, если заслужил человек. Но чтобы из полковников перескочить через ступень и получить звание не генерал-майора, а сразу генерал-лейтенанта, такого еще не бывало! Тут явно какое-то недоразумение. Позвонил в штаб Западного фронта, и выяснилось вот что.
Андрей Иванович Еременко сам написал представление на Мишулина. Почерк у него отнюдь не каллиграфический, со знаками препинания не все в порядке, да и торопился. Текст был такой: «Представляю полковника Мишулина к званию Героя Советского Союза и к воинскому званию генерал, генерал-лейтенант Еременко».
А телеграфист, передавая в спешке, может быть даже под бомбежкой, сократил или пропустил одно слово. И получилось: «Представляю… к воинскому званию генерал-лейтенант. Еременко».
Но как же в Москве-то не разобрались? Впрочем, тоже понятно. Пришло ходатайство с фронта, на этом основании составили бумагу, подписали, удовлетворили. Одно было ясно — документ прошел мимо Сталина. Или не обратил на него внимания. Награждением орденами, присвоением звания Героя Иосиф Виссарионович обычно не занимался, для этого существовал специальный аппарат, был определенный порядок. Но звания генералов — обязательно через него. Сталин держал в памяти фамилии почти всех крупных военачальников, включая генерал-майоров. А уж генерал-лейтенантов тем паче.
Их было у нас немного более ста: восемьдесят один общевойсковой, тридцать три — родов войск и шестеро по ведомству Берии в войсках НКВД. Почти с каждым из них Сталин беседовал. И я знал их всех. Хотя бы по личным делам. Но когда пришла реляция на Мишулина, меня не было в Москве, а Сталин, значит, оказался настолько загружен, что ему было не до присвоения званий. Вот и «проскочил» документ.
Я посоветовался с Поскребышевым, тот поставил в известность Жукова. Решили Сталину не докладывать, пока сам не обратит внимание на незнакомого генерала. А то ведь начнется расследование, кому-то достанутся синяки да шишки…
В действительности никто не был наказан, но для самого Мишулина такое событие сыграло не самую лучшую службу. Его, боевого командира, все время держали на вторых ролях, он ходил в «замах», чтобы не выпячиваться, чтобы фамилия как можно реже появлялась в документах. И лишь в самом конце войны, как-то за ужином, когда у Сталина было хорошее настроение, я шутливо рассказал о том казусе.
— Ну и Еременко! Сколько у него анекдотичных случаев, — тихо засмеялся Иосиф Виссарионович, — И адъютант у него был по фамилии Дураков, и часы он раздавал вместо орденов метким стрелкам — директор часового завода на него жаловался…
Подумав, Сталин добавил удовлетворенно:
— Вот, товарищи, оказывается, и у нас есть свой поручик Киже! Даже не поручик, а генерал. — Шуткой все и закончилось.
Стремительно прошел я через приемную. Поскребышев не успел даже подняться из-за стола, только рукой безнадежно махнул вслед. Охранник у двери, знавший меня в лицо, посторонился. Иосиф Виссарионович сидел на своем председательском месте за малым столом с грудой бумаг, просматривал газету, держа в руке карандаш. Мельком глянул — «Красная звезда».
Отдыхал Сталин, расслабившись. При моем появлении не удивился, но сразу как-то подобрался, что ли: такой уж человек, даже при мне, видевшем его в самых различных состояниях, старался выглядеть строгим и сильным. Хотел я сказать — монументальным, но нет, вдвоем со мной он на это не претендовал. Чувствовал меру.
— Иосиф Виссарионович, час назад над Москвой появился немецкий самолет. Вероятно, разведчик. Прошел над улицей Горького, над центром.
Показалось, Сталин вздрогнул. Во всяком случае, дрогнули его плечи. За последнее время ему довелось выслушать много тяжких, потрясающих сообщений, он притерпелся к ним, воспринимал не болезненно, внешне спокойно. Однако мое сообщение даже в ряду других трагических новостей, как я понимал, являлось особым. Надо было смягчить не только восприятие Сталина, но и реакцию, которая могла быть бурной и скверно отразилась бы на многих людях.
— Над Кремлем? Прямо над нами? — именно этот факт особенно поразил его. Он сидит тут, руководит миллионными войсками, а над его головой летает гитлеровский разведчик! — Немец наблюдал? Фотографировал?
— Думаю, да.
— Почему не докладывает противовоздушная оборона? Они что, сдохли все там?! — Рука его потянулась к телефону. Гроза была близка, надо было предотвратить…
— Командование ПВО выясняет, вероятно, обстановку, не следовало бы ему мешать, — задержал я руку Иосифа Виссарионовича. — Вам нужны точные факты, командование доложит все данные.
— А откуда известно вам? — Вопрос подразумевал, не выступаю ли я в виде амортизатора.
— Мне только что позвонил со своего командного пункта командир полка майор Кикнадзе.
— Просил вашего заступничества? Это он пропустил самолет? — Раздражение Сталина не смягчила даже фамилия земляка, к которому он относился с особым расположением.
— Фашистский разведчик прошел к нам незамеченным, подробности выясняются, — повторил я. — А майор Кикнадзе в заступничестве не нуждается. Он хотел успокоить: в районе дач никаких происшествий.
— Скажите, такой заботливый, — скептически хмыкнул Иосиф Виссарионович. — Этак мы не найдем, с кого спросить. Кто виноват, кого наказывать?
— Виноватых нет.
— Они всегда есть, надо только найти.
— Тогда начинать надо не с командира полка Кикнадзе, не с командующего ПВО, даже не с Климовских и не с Павлова. Об этом мы с вами уже беседовали. И о том, кстати, что следует не столько выяснять, кто больше виноват, сколько исправлять положение.
Мои слова задели его, он хотел ответить, но в этот момент зазвонил телефон, Сталин снял трубку и по начавшемуся разговору я понял: руководство ПВО докладывает ему о случившемся. И был рад, что воспринимает он сообщение не горячась, делая какие-то пометки на листке бумаги.
— Состояние противовоздушной обороны Москвы обсудим на Государственном Комитете Обороны, — произнес Сталин. — Готовьте ваши предложения… Нет! Никаких оттяжек. Постановление примем не позже, чем завтра. Все!
Окончив разговор, повернулся ко мне. Помолчал, вздохнул:
— Поезжайте, пожалуйста, сейчас к товарищу Кикнадзе, выясните обстановку, узнайте, в чем он нуждается, что предлагает для улучшения обороны. И постарайтесь успеть сегодня же в шестой авиакорпус. По тем же вопросам. Мы пошлем туда двух советников ГКО, но у них будут свои задачи. Желательно нынче получить все сведения. Когда вернетесь — сразу прошу ко мне.
— Будет выполнено.
— Передайте привет товарищу Кикнадзе и мое пожелание ему говорить обо всем откровенно, не боясь никакой критики в адрес начальства.
— А иначе я просто не буду с ним беседовать.
— Речь идет не о наших с вами принципах, Николай Алексеевич, речь идет о майоре, на которого давит пласт уставов, инструкций, традиционного чинопочитания. Надо не сковывать этого майора, а, наоборот, помочь ему, — улыбнулся Иосиф Виссарионович, и это была одна из первых его улыбок, увиденных мною после начала войны.
Путь предстоял недалекий: полтора, от силы два часа на автомашине. За это время надо было оценить, проанализировать обстановку с учетом всех известных мне данных, сделать предварительные выводы, наметить предложения, но лишь в такой форме, чтобы их можно было изменить или дополнить при получении новой информации. Анализ и выводы, прикидки на будущее — это как раз то, чем я любил заниматься и в чем, смею надеяться, до некоторой степени преуспел. Объективность, осторожность, накопленный опыт не позволяли мне ошибаться почти никогда. Но если прежде в годы гражданской войны и после нее мозг мой действовал быстро, энергично вырабатывая соответствующие рекомендации (а может, тогда обстановка была проще, элементарнее?), то с возрастом, с усложнением военной и политической ситуации мне требовалось все больше времени для того, чтобы взвесить все факты, «прокатать» мысленно различные варианты и найти тот, который я мог бы отстаивать с чистой совестью. И давайте-ка, благосклонный читатель, поразмыслим вместе на том недолгом пути, который вел от Кремля на юго-запад, вдоль Москвы-реки до командного пункта майора Кикнадзе.
Итак, 8 июля 1941 года над нашей столицей впервые и прямо среди дня появился вражеский самолет. Разведчик. Каким образом он прорвался через систему ПВО? Можно сказать только одно: он пришел не с того направления, откуда ждали появления фашистской авиации, а севернее, со стороны Волоколамска. Летел не над железной дорогой, которой придерживались авиаторы, а, наоборот, прокрался над бездорожной лесистой местностью. Пилот был, безусловно, весьма опытный: до сих пор неизвестно, кто. В зоне обороны самолет, идущий на большой высоте, приняли за свой и потеряли к нему интерес. Поняв это, летчик, снижаясь, прошел над Тушино, над Соколом и стадионом «Динамо» до Кремля, над Замоскворечьем до Измайлова, а там, убоявшись, наверно, появиться над Щелковским аэродромом, повернул обратно. Разведчик мог засечь расположение военных объектов, движение на магистралях — все то, что интересовало его.
Опознали фашиста лишь на выходе из Московской зоны ПВО. Взмыли истребители, но было уже поздно, догнать наглеца они не смогли. Иосифу Виссарионовичу, конечно, было особенно неприятно, что Гитлер с удовольствием потирает руки, разглядывая аэрофотоснимки Кремля. За каким, мол, окном кабинет Сталина? Обидно, разумеется, но дело не в самолюбии, а в том, случаен ли или закономерен прорыв вражеского разведчика? Может, наша противовоздушная оборона вообще ничего не стоит? Какие меры принять, чтобы укрепить ее и постараться обезопасить столицу?
Эти вопросы впервые возникли тогда после начала войны. Неудачи на фронте были столь велики и опасны, что отодвинули на задний план все остальное, в том числе и противовоздушную оборону столицы. Хотя, безусловно, все мы, от Иосифа Виссарионовича, от командования наших ВВС и ПВО до меня грешного, для которого авиация была дальше всех других родов войск, знали, что представляет собой угроза с воздуха. Известна была нам доктрина итальянского военного теоретика генерала Дуэ, утверждавшего еще в двадцатых годах, что войну можно выиграть без участия сухопутных армий или с их минимальным участием за счет одних лишь уничтожающих налетов тяжелой бомбардировочной авиации на промышленные центры, города и транспортные узлы неприятеля. Скажу даже, что одно время, в начале тридцатых годов, доктрина Дуэ оказывала заметное влияние на Сталина: именно тогда он обратил особое внимание на состояние нашей авиации, на ее развитие — в чем мы и добились успеха.
Делали мы, разумеется, свои выводы из военных событий в Западной Европе, которые не прекращались с тех дней, когда прозвучали первые выстрелы в Испании. Изучали структуру, состояние, стратегию и тактику немецких военно-воздушных сил. Более того, по указанию Гитлера, германцы передали нам несколько боевых машин различных типов: «Мессершмитты-109 и -110», «Хейнкель-111», бомбардировщик «Юнкерс-88». Подчеркнули свое доверие, расположение к нам, сделали жест, ничем, по существу, не рискуя. Мы не могли их копировать. Во всяком случае, хорошо уже то, что наши авиаторы, наши испытатели летали почти на всех немецких машинах, знали их боевые качества, их особенности. Надежная это была техника, ничего не скажешь. Но ведь и наша не уступает немецкой. И это не голословное утверждение.
Еще в тридцать седьмом году у нас был испытан тяжелый четырехмоторный бомбардировщик «Петляков-8» (забытая страница нашей истории). Машина была прекрасная. По грузоподъемности, по скорости, по вооружению она превосходила все самолеты такого типа, даже позднейшие американские «летающие крепости», получившие широкую известность в годы второй мировой войны. И раньше всех создали мы эту машину, и была она лучше других, но в серию не пошла. И не потому, что производственных мощностей не хватало. Опять же по глупости тех людей, которые живут одним днем, не умея заглянуть в будущее. Есть доктрина: мы будем бить врага на его собственной территории — малой кровью, могучим ударом. Раз так — для чего нам нужны дорогостоящие мощные бомбардировщики, в Америку, что ли, летать?! Даешь побольше легкой фронтовой авиации! Тут, кстати, и экономия средств для народного хозяйства. Одному из ведущих авиационных заводов предложено было выпускать… детские велосипеды. Это все равно как к космическому кораблю цеплять телегу.
Конструкторская мысль у нас не стояла на месте. Наоборот, тридцатые и сороковые годы — это расцвет технических идей, воплощающихся в практику, несмотря на ограниченные возможности. Говорю только об авиации. К началу войны мы имели замечательные боевые самолеты «МиГ-3», «ЛаГГ-3», «Як-1», не уступавшие, а по некоторым показателям даже превосходившие немецкие машины таких же типов. Другое дело, что этих самолетов было еще очень мало, их производство только налаживалось. Так что Гитлер, действительно, и с этой точки зрения выбрал самое удобное для себя время развязать войну.
Наше руководство, и Сталин в первую очередь, прекрасно понимали, что немцы в случае войны обязательно будут бомбить наши стратегические объекты, в том числе и Москву, хотя по тогдашним понятиям она находилась весьма далеко от германских аэродромов. Мы принимали меры по защите воздушных подступов к столице. Москву прикрывали части 1-го корпуса ПВО, состоящего из отдельных зенитно-артиллерийских полков, подразделений прожектористов, слухачей, наблюдателей и связистов. В общей сложности путь воздушному противнику преграждали 550 зенитных орудий среднего и 28 орудий малого калибра, ровно 100 установок счетверенных пулеметов, 580 постов ВНОС (воздушного наблюдения, оповещения, связи), 318 прожекторных станций и 68 постов аэростатов воздушного заграждения. Силы вроде бы и немалые, но и пространство большое.
Значительные надежды возлагались на истребительные авиационные полки, дислоцированные в Подмосковье. Они имели 387 самолетов. Буквально за сутки до начала войны эти полки были сведены в особый 6-й истребительный авиакорпус, командовать которым был назначен полковник И. Д. Климов: при единственной нашей встрече он показался мне человеком энергичным, исполнительным, но не способным выдумать пороха. Что же, надежные исполнители тоже очень нужны.
И вот теперь, после прорыва вражеского разведчика, возникли вполне закономерные сомнения: а надежна ли система противовоздушной обороны столицы? Прежде чем принять решение, Сталину требовались данные. Как можно больше и из различных источников. Чтобы учесть все и не ошибиться. Напомню, что я был отправлен в зенитно-артиллерийский полк майора Кикнадзе. А поскольку этот полк занимал примечательное место не только в Московской зоне ПВО, но и во всей Красной Армии, то и рассказать о нем следует подробней, начиная издалека.
Через несколько дней после победы Октябрьской революции на Путиловском заводе было срочно завершено оборудование нового бронепоезда, предназначенного не только для борьбы с сухопутными войсками, но и с авиацией противника. На площадках — восемь орудий. Стволы четырнадцати пулеметов выглядывали из амбразур. И название громкое: «Стальной противосамолетный бронепоезд», или «Стальной дивизион». Основой команды бронепоезда стали путиловцы. В состав этого дивизиона входила и 2-я батарея, которая вскоре отделилась от этой воинской части.
Бронепоезд принимал участие в боях с полками генерала Краснова под Гатчиной, отличился под Псковом, где преградил путь кайзеровским войскам, двигавшимся на Петроград. А в начале ноября 1918 года 2-я железнодорожная противосамолетная батарея была отправлена на бронированных платформах на Северный фронт, и с этого дня началось ее самостоятельное существование. Отвоевавши на нескольких фронтах, летом 1920 года 2-я батарея прибыла в Баку. Это был период, когда началось освобождение Закавказья от националистов и интервентов. В феврале 1921 года в Грузии разгорелось восстание против национал-меньшевистского правительства и его английских покровителей. Сталин тогда очень внимательно следил за развитием событий. На помощь грузинам пришла Красная Армия. 2-я противосамолетная батарея была среди тех воинских подразделений, которые первыми вступили в Тбилиси. А затем и в Батуми. На необыкновенное воинское подразделение Иосиф Виссарионович просто не мог не обратить внимания. Путиловцы среди освободителей Грузии! Это ли не образец пролетарского интернационализма?!
По указанию Сталина 2-я батарея была привлечена к подавлению контрреволюционного мятежа, вспыхнувшего в Западной Грузии. А для этой операции использовались лишь самые надежные подразделения, в которых, кстати, было много кавказцев.
В 1925 году противосамолетная батарея была вновь передислоцирована в Баку для охраны нефтяных промыслов. Еще через шесть лет она была переформирована в 193-й зенитно-артиллерийский полк. Время от времени Иосиф Виссарионович интересовался судьбой этой воинской части, и естественно, что туда направляли служить хороших командиров, отличных выпускников военных училищ.
Вспомнил Сталин о зенитчиках и летом 1939 года, когда в его кабинете зашла речь об усилении Московской зоны ПВО, о формировании новых частей. Время было тревожное. В Монголии наши войска сражались с японцами. Из Западной Европы столь густо тянуло гарью и дымом, что впору было закрыть все окна и форточки. И уж во всяком случае позаботиться о защите нашей столицы.
Иосиф Виссарионович был в спокойном, хорошем состоянии. Прохаживаясь вдоль длинного стола, сказал: «Зачем нам новички под Москвой, на ответственных позициях? Разве у нас нет закаленных частей с боевыми традициями, с революционными традициями? Недавно товарищ Лукашов рассказывал мне о боевых стрельбах 193-го полка. Все батареи поразили цель. Стопроцентный успех. Почему нам не взять такой хороший полк под Москву, а вместо него сформировать для защиты бакинских нефтепромыслов два или даже три новых полка? Пусть учатся».
«Одна батарея полка находится сейчас на Халхин-Голе и показала там высокое боевое мастерство, — подкрепил я слова Сталина. — Она сбила несколько японских самолетов, точно вела огонь по наземным целям, в том числе и по танкам». «Вот видите, товарищи, — развел руками Иосиф Виссарионович, обращаясь к присутствовавшим. — Мы должны ценить таких замечательных воинов».
Слова Сталина, конечно, оказались решающими. Без промедления был подписан приказ о передислокации 193-го зенитно-артиллерийского полка в Подмосковье. А следил и отвечал за это не кто-нибудь, а сам Маршал Советского Союза Семен Михайлович Буденный. Вместе с ним я побывал в летних лагерях, где временно разместились прибывшие зенитчики. Полк действительно производил очень хорошее впечатление. На новом месте отлично выполнил проверочные стрельбы. Только техника была устаревшая, особенно автомашины. Об этом же докладывал и командир полка Михаил Геронтьевич Кикнадзе — я тогда впервые познакомился с ним. Впечатление? Артиллерист умелый, образованный, с быстрой реакцией. Командир требовательный, добросовестный, но горяч, вспыльчив, самолюбив. Инициативен, ответственности не боится. В общем, на месте был человек. И у Семена Михайловича сложилось примерно такое же мнение.
Повышенное внимание Буденного к полку не ослабевало. Дня через два после нашей поездки он позвонил мне: «Есть предложение выдвинуть 193-й полк в юго-западный сектор Московской зоны, прикрыть особое направление». Поняв обходный маневр маршала, я ответил довольно расплывчато: «Семен Михайлович, уровень подготовки полка вам известен». Тогда он рубанул напрямую: «Полк надежный. Но надо ли докладывать товарищу Сталину?» — «Думаю, нет, у него достаточно других забот. Хотя со временем он, конечно, узнает». — «Желательно, чтобы от вас», — польстил мне Семен Михайлович. «Наши взгляды на этот полк совпадают, — успокоил его я. — Но обязательно должен знать товарищ Берия». «С ним уже согласовано», — ответил довольным тоном Семен Михайлович… Осторожным он стал. Обезопасил себя со всех сторон.
Суть вот в чем. Сектор, отводившийся 193-му полку, считался наиболее ответственным в кольце зенитной артиллерии, которое опоясывало столицу. Здесь протекала Москва-река, пролегали железные и шоссейные дороги, бегущие с запада к столице. А реки и дороги, напоминаю, служили ориентирами для летчиков. Но была и еще одна причина, о которой не говорилось вслух, но перед которой меркло остальное. Сектор прикрывал не только подступы к столице, но и тот район, где находились дачи наших верховных правителей, где постоянно жили их родные и близкие. Возле Успенского — большая дача Молотова, затем Дальняя дача Сталина, о которой упоминалось много раз. Потом, за Медвенкой, кирпичный замок Микояна на «малом Кавказе». Ближе к реке — роскошные апартаменты Берии. Всего не перечислишь. Да и я обретался там же: в сосновом бору чуть ближе к Москве. А своя рубаха всегда ближе к телу.
Естественно, что этот район находился под строгим контролем госбезопасности. Личный состав воинских формирований, размещавшихся поблизости, проверяли с особой тщательностью. А тут — целый полк, и не только поблизости, а прямо в особом районе. И не винтовки на вооружении, а дальнобойные пушки. Действительно, задумаешься, прежде чем принять решение.
Логика Семена Михайловича и Лаврентия Павловича была мне совершенно ясна. Полк переброшен к Москве по указанию Сталина, пользуется его особым вниманием, нельзя же задвинуть зенитчиков куда-нибудь на задворки. А с другой стороны, Сталин же и несет какую-то долю ответственности за эту воинскую часть. Конечно, об этом никто не заикнется, но факт есть факт. К тому же Иосифу Виссарионовичу приятно, что полком командует земляк — грузин, что там есть и другие кавказцы. В случае, если Сталин пожелает посмотреть полк, майор Кикнадзе не стушуется, сумеет показать достижения. Может и вспылить, проявить характер — это иногда тоже нравится Иосифу Виссарионовичу.
Все же я недооценил тогда предусмотрительности двух «мудрецов». Прежде чем закрепить за 193-м полком ответственный сектор, Буденный и Берия сочли нужным сделать один предварительный проверочный ход, пропустить зенитчиков через Красную площадь на предстоящем параде в честь 22-й годовщины Октябрьской революции. Посмотреть, какова будет реакция Сталина, и тогда уж сделать последние выводы. Додумались до этого «мудрецы» в конце сентября или даже в начале октября, когда до парада оставалось совсем мало времени. А ведь надо же сформировать, натренировать расчеты, тем более что полк еще никогда не участвовал в столь ответственном мероприятии.
Дважды выезжал я тогда к майору Кикнадзе, наблюдая за подготовкой подразделений, дал несколько советов. Орудия заменять не стали, только покрасили. А вот автомашины пришлось заменить полностью, старые могли подвести. А к новым водители должны были привыкнуть, обкатать их. Работы хватало, но зенитчики трудились, как говорится, с большим подъемом, и майор Кикнадзе показал себя хорошим, дотошным организатором. Измотался так, что ввалились щеки, лихорадочно блестели глаза. Я посоветовал, повелел ему на правах старшего отдохнуть двое суток. Спать, есть и снова спать, ни о чем не думая. Это, наверно, был один из самых правильных советов, которые мне когда-либо приходилось давать. И зерно упало в благоприятную почву.
Командовал парадом Семен Михайлович Буденный, принимал — нарком обороны Климент Ефремович Ворошилов.
И какой это был парад, свидетельствовавший о преемственности наших вековых военных традиций, о возросшей оборонной мощи! Конечно, злопыхатели, которые втихаря радовались нашим неудачам, чужеродные элементы, антипатриоты не поймут меня, но я уверен: даже те русские люди, которые сражались в гражданскую на стороне белых за единую и неделимую нашу империю — даже они восторгались бы вместе со мной, видя этот парад обновленной могучей армии. Конница прошла по Красной площади на рысях, голова к голове, — а где и когда, кроме как у нас, способны были на такое кавалеристы, это же высший класс! И конная артиллерия достойнейшим образом соблюла все традиции, столь дорогие русскому офицерству и непонятные, безразличные для чужаков. Первая батарея — на рыжих, и тоже рысью, конечно. Вторая батарея — на вороных. Третья — на гнедых. А кони-то, кони какие! А посадка у всадников уверенная, горделивая!
Затем — военная техника, которой на том параде было особенно много. Грозной лавиной прокатилась она по Красной площади, производя внушительное впечатление. Отлично выглядели и зенитчики. Автомашины с орудиями на прицепе шли по шесть в ряд, строго выдерживая равнение. В кузовах застыли боевые расчеты. А из репродукторов гремел голос диктора: «Движутся автомашины с зенитными пушками на буксире. На марше часть, начало которой положил артиллерийский дивизион, созданный в 1917 году путиловскими рабочими…» Не думал я тогда, глядя на зенитчиков с трибуны, гордясь и волнуясь за них, что много раз услышу еще такие слова, что будет этот полк гвардейским и что уже на склоне лет увижу по телевизору, как выйдет на Красную площадь гвардейская зенитная ракетная часть, родившаяся в далеком семнадцатом…
Ну а тогда, в 1939 году, личному составу полка была объявлена благодарность. Сталину понравился полк, он запомнил фамилию командира. И судьба зенитчиков была решена: 193-й полк занял самый ответственный сектор в Московской зоне обороны. А это не только высокая честь, но и очень большая ответственность, бесконечная трепка нервов: постоянные проверки, комиссии, показательные учения — начальство рядом. Хорошо хоть, что Михаил Геронтьевич Кикнадзе был из тех общительных, энергичных, любивших показать себя людей, которым излишнее внимание не в тягость, а только горячит кровь.
И вот теперь, июльским днем, я снова ехал к Кикнадзе на его командный пункт. Майор обосновался на холме, с которого хорошо просматривалась долина реки. У гостеприимного грузина нашлась бутылка хорошего коньяка. Немного подкрепившись, мы прошли на позицию ближайшего огневого взвода. Я не мог не обратить внимания на инженерное оборудование командного пункта и боевых позиций. Чувствовалась умелая, хозяйская рука. Орудийные ровики углублены до уровня стволов. У приборов на поверхности только визиры. Все землянки выложены изнутри кирпичом, в них уютно и сухо. Кирпичом же выложены и ходы сообщения. Оказывается, со старых, заброшенных построек кирпич. Некоторые сооружения имели железобетонные перекрытия, способные защитить не только от осколков, но и от прямого попадания мелких и даже средних бомб.
Все это было прекрасно, только вот настроение Кикнадзе оставляло желать лучшего. Он был очень расстроен прорывом гитлеровского воздушного разведчика. Я, как мог, успокоил его, и деловой разговор состоялся.
Майор считал, что в полку еще не изжито благодушие мирного времени, что личный состав не настроился психологически на войну, она вроде бы идет где-то и нас не касается. Бойцы стараются нести службу, но нет у них еще острой фронтовой напряженности. Я сказал, что ее и не будет до первого боевого столкновения с противником, до первых жертв. Тогда появятся и опыт, и злость, и уверенность. Кикнадзе согласился со мной. Это, мол, забота командиров и политработников полка, но есть и другие причины, которые зависят не от зенитчиков, а от высокого, может быть, самого высокого командования.
Внимательно слушая майора, я отсеивал второстепенные подробности, стараясь выделить главное. Ведь Сталин занят сейчас тысячью дел, ум его перегружен. И моя задача, выделив главное, четко сформулировать предложения, имея для каждого твердое обоснование. Кикнадзе сетовал на то, что противовоздушная оборона не является плотной. До войны считалось, что достаточно перекрыть лишь основные направления, железные дороги, шоссе, реки, над которыми пойдут самолеты противника. Эти направления действительно перекрыты. Но вот немецкий разведчик прокрался среди дня над обширными лесными массивами, где нет ни наших наблюдателей, ни батарей. И таких «дыр» много, а прикрыть их нечем, в 193-м полку, например, никаких резервов. И в соседних полках тоже. Если нет возможности быстро развернуть новые зенитно-артиллерийские полки, то надо срочно пополнить батареями, людьми и техникой уже стоящие на позициях части.
Я прикидывал мысленно: в артиллерийских полках, в арсеналах Московской зоны ПВО и Московского военного округа имеется значительное количество зенитных орудий, как старых, так и новых образцов. Вполне возможно быстро сформировать несколько десятков батарей. Но нужны люди. Специальностью зенитчика овладеешь не сразу, а время не ждет. Надо взять работников арсеналов, артпарков, складов и тех заводских рабочих, которые знакомы с артиллерийскими системами. Это — костяк. Новые батареи — сразу в полки. Там их по возможности пополнить людьми из других батарей, местными добровольцами (от добровольцев тогда отбоя не было). Впрочем, это уже детали. Главное — влить в 193-й полк и в другие полки хотя бы по две-три батареи, а уж командиры сами разберутся, как подготовить и использовать их.
Второе, на что сетовал Михаил Геронтьевич, — ненадежная связь. Для гибкого, быстрого управления надо иметь постоянную связь с батареями, с соседними полками, с командованием, с постами ВНОС, со своими наблюдательными постами, один из которых вынесен аж под Можайск. Штатных средств не хватало. Можно каким-то образом использовать гражданские постоянные линии связи, но для этого требуется решение «наверху», требуются соответствующие специалисты. Я заверил Кикнадзе, что доложу об этом как раз там, где могут решить проблему.
От зенитчиков — к авиаторам, в 6-й истребительный корпус, который, как я упоминал, был создан на базе отдельных авиаполков перед самой войной. Там уже находились присланные Сталиным представители, а точнее сказать, советники Ставки. Я в свою очередь представился командиру корпуса полковнику Климову и присоединился к другим товарищам, уже начавшим работу. Они вели разговоры, а я только прислушивался да приглядывался. Прямо скажу, к этим новоявленным советникам отношение у меня было скептическое. Ко всему прочему, задето было мое самолюбие, а я ведь тоже человек, не лишенный эмоций.
С самого начала военных действий стремительно нараставшие события заставили Сталина искать новые способы руководства. Для влияния на ход событий, хотя бы для получения достоверных сведений об этих событиях, об обстановке на том или ином участке фронта он срочно посылал туда своих личных представителей. И Жукова, и Шапошникова, и Кулика, и даже меня — для сбора точной информации. В начале это делалось спонтанно, случайно, а со временем сей метод руководства получил четкую форму: официальные представители Ставки Верховного Главнокомандования в течение всей войны выезжали на самые ответственные участки фронта.
А вот у другого начинания была иная судьба. В первую же военную неделю при только что образованной тогда Ставке Главного Командования была создана группа советников по различным вопросам, в которую вошли военнослужащие разных званий и положений, от майора до генерала, но обязательно специалисты в своем деле. Для чего такая группа понадобилась Сталину? Вспомнил, вероятно, как советовался с генералом Снесаревым и со мной в годы гражданской войны, делая свои первые шаги на новой для него стезе. А теперь вот и война обширней, и руководство сложней, и техника разнообразней — значит, и советников надо побольше. Я даже обиделся. Конечно, минуло время, когда я мог дать ответ на многие вопросы военной обстановки, все расширилось, усложнилось невероятно. Но ведь у нас-то с Иосифом Виссарионовичем были особые, абсолютно доверительные отношения, а другие специалисты как были, так и остались просто должностными лицами, какой ярлык к ним ни приклеивай. Спасибо хоть, что меня не зачислили официально в «группу советников», оставив при прежнем свободном статусе. Наверно, Сталин даже и не думал обо всем этом, о моем самолюбии — не до того ему было. Но я-то думал.
Эмоции со счета не сбросишь, но я все же старался быть объективным и хочу сказать: среди новоявленных советников были люди весьма достойные, приносившие заметную пользу. Назову хотя бы одну фамилию: в ту пору подполковника Генерального штаба Грызлова. Он, Анатолий Алексеевич, в первые дни войны находился в Идрице, где с весны формировался под руководством генерала Д. Д. Лелюшенко 21-й механизированный корпус. Гроза грянула, а корпус не имел еще половины техники, совсем не было артиллерии. А как без нее против танков?! Вот парадокс: пушки в Идрице есть, сто единиц, на два артиллерийских полка, но взять их нельзя, они числятся в резерве Главного Командования. Надо было обращаться в Москву, добиваться. Время требовалось. А Грызлов распорядился — берите немедленно. Лелюшенко не мог решить этот вопрос, другие генералы не могли, а представитель Генштаба взял на себя ответственность. Девяносто пять орудий были переданы мехкорпусу и очень помогли ему в завязавшихся боях, особенно в борьбе с танками. Что бы делал Лелюшенко без этих орудий?!
Да, удачный случай. Молодец Грызлов. И все же, посчитав, что «группа советников» долго не просуществует, я не ошибся. Сталин не любил общаться с новыми людьми. Кроме того, советник по долгу службы был обречен говорить Сталину только правду, а в первое военное лето она была очень горькой. Далеко не каждый отважился излагать истину под жестким взглядом Сталина, не считаясь с его настроением. Так их можно пересчитать на пальцах. Шапошников, Жуков, Кузнецов, Ватутин, Василевский… Даже Буденный и Ворошилов предпочитали отмалчиваться либо смягчать свои доклады. В общем, «группа советников» постепенно растаяла, растворилась и больше не возобновлялась. Но тогда, в июле, она действовала, присматриваясь к советникам, я убедился, что они хорошие специалисты, объективные люди, стремящиеся осмыслить реальное положение, выработать рекомендации. Мне оставалось только помалкивать да делать свои выводы.
Почему наши истребители не сумели среди бела дня догнать и уничтожить вражеский самолет? Прежде всего, подвела плохая связь, о самолете сообщили с большим опозданием, когда он значительно удалился от наших аэродромов (значит, у летчиков, как и у зенитчиков, связь — узкое место, подчеркнул я для себя. Надо обязательно выяснить возможность использования гражданских линий). Далее. Полки 6-го авиакорпуса имели на вооружении в основном истребители «И-16». Эти монопланы еще недавно считались хорошими скоростными самолетами. В небе Испании фашистские летчики шарахались от них, опасаясь вступать в единоборство. Но прошло немного времени, и бои на Халхин-Голе показали, что японские истребители действуют против наших на равных. А спустя еще два года, к началу войны с Германией, мы уже значительно уступали немецкой технике. Новых машин, которые превосходили гитлеровские самолеты, промышленность выпускала еще мало. Новые машины шли на укомплектование авиационных полков первой линии и, как мы знаем, погибли. А теперь немцы уже в Минске и даже ближе, реальная угроза воздушного нападения нависла над нашей столицей.
Опыт подсказывал, что атаковать вражеская авиация будет не только в светлое время суток, но скорее всего ночью. Немецкие летчики привычны к ночным действиям. А большинство летчиков 6-го авиакорпуса, в основном молодежь, действовать в темноте не обучены. Лишь в 11-м истребительном полку практиковались ночные полеты. Да и машины были лучше, чем в других частях; успели освоить «яки».
Как же быть в такой ситуации? Я впервые обратился с вопросом к полковнику Климову:
— Есть в корпусе летчики с боевым опытом, воевавшие в Монголии или Финляндии?
— Да. Но немного.
— Хватит на две эскадрильи?
— Но тогда в полках останутся лишь новички, — настороженно ответил Климов. Понятна была его тревога, однако меня беспокоило общее положение дел в Московской зоне. Может, сегодня, может, через неделю или две, лучше позже, чем раньше, фашисты бросят на нашу столицу авиацию. Десятки, а то и сотни вражеских бомбардировщиков устремятся к Москве, и скорее всего ночью. Зенитная артиллерия нанесет им какой-то урон, частично рассеет их, а как с теми, которые прорвутся через заслон зенитного огня? Справятся ли с ними наши виртуозы, единицами поднявшиеся с разных аэродромов?! На это трудно рассчитывать.
У меня зрело такое предложение. Собрать всех опытных летчиков, в том числе инструкторов, летчиков-испытателей в три эскадрильи, посадить на наши отличные машины и дислоцировать на самых опасных направлениях. Это необходимо не только для того, чтобы спасти столицу от бомбовых ударов, но и для психологического давления на немецких пилотов. Они с первого же налета должны понять — легкой прогулки не будет ни днем ни ночью. Будет кровавый бой, будет схватка с летчиками, ни в чем не уступающими им. Чтобы с опаской, со страхом летел немец к Москве, думая не о том, как прицельно положить бомбы на объект, а о том, удастся ли вернуться живым…
Поделившись своими соображениями с полковником Климовым, я поторопился в Москву. Была уже ночь. Составив короткую записку с выводами и предложениями, пошел к Иосифу Виссарионовичу на доклад. Он принял меня в комнате за кабинетом. Мой почерк и стиль были ему хорошо знакомы, он сразу уловил суть, задал несколько уточняющих вопросов. По ним я понял, что он уже знаком с обстановкой. Знал даже количество орудий, которые можно сегодня дать подмосковным зенитчикам. Спросил его:
— Больше я вам не нужен?
— Устали? Домой?
— Да. Наездился.
— А я не устал? — вырвалось у него. — А мы с товарищем Поскребышевым из железа?! Он за столом уснул…
Внимательно посмотрел на Иосифа Виссарионовича. Лицо его было серым, под глазами набрякли мешки. Опущены плечи, шея казалась длиннее. Он ведь старше меня, а ему не у кого взять разрешение на отдых…
— Подумал, что никакой пользы, — извиняющимся тоном начал я, но он прервал мягко.
— Ничего, извините… Не сдержался. Трудно одному, Николай Алексеевич. Не успеваю охватить, сосредоточиться, вникнуть… Отдохните, пожалуйста, здесь. Сейчас будем обсуждать, как укрепить воздушную оборону Москвы. Могут возникнуть вопросы.
Выпив стакан чая, Сталин ушел в кабинет. Дважды в ту ночь он обращался ко мне за какими-то уточнениями. Вероятно, не очень существенными, иначе я запомнил бы. Думаю, он вполне мог обойтись без меня, но, работая на пределе, чувствовал себя, наверно, увереннее и спокойнее, зная, что я рядом, за дверью.
Многими разными делами занимался в те сутки Сталин. Я же был участником лишь одного события. 9 июля 1941 года Государственный Комитет Обороны принял постановление «О противовоздушной обороне Москвы», в котором была намечена широкая, конкретная программа увеличения оборонительных сил и средств. Эта программа начала выполняться немедленно. Я был доволен тем, что в ней были учтены все мои предложения. За короткий срок в 1-м корпусе ПВО количество зенитных орудий среднего калибра возросло до 800, малого калибра — до 250, появилось большое количество новых постов ВНОС. Численность самолетов в 6-м истребительном авиакорпусе достигла 585, причем на пополнение пришли боевые машины нового образца. Теперь мы более спокойно могли смотреть в наше московское небо.
Сталин предложил: при первой же попытке немцев нанести бомбовый удар по нашей столице члены Государственного Комитета Обороны посетят командный пункт Московской зоны противовоздушной обороны, чтобы на месте познакомиться с его деятельностью, возможностями и потребностями. Был и другой аспект. Никто не мог представить, какой силы будет удар, какие вызовет жертвы и разрушения. Не применят ли гитлеровцы отравляющие вещества? При всех условиях командный пункт ПВО был самым надежным убежищем. Оборудованный на глубине 50 метров под одним из домов в центре города, он имел автономное жизнеобеспечение, свой источник энергии, фильтры для очистки воздуха, запасы воды, продовольствия. И, что очень важно, надежные линии связи.
Своевременно оповестить Сталина и других членов ГКО поручено было мне. На командном пункте ПВО постоянно дежурили люди, которые точно знали, когда и где нахожусь я или мой дублер из группы советников. Однако день проходил за днем, ночь за ночью, я успел по заданию Сталина еще раз съездить на фронт, а немецкая авиация не появлялась. Это было тем более странно, что отдельные гитлеровские самолеты проникали значительно восточное Москвы: была, например, отмечена бомбежка воинского эшелона, следовавшего из Горького. Напряжение в ПВО ослабевало, я слышал разговоры о том, что немцы, дескать, не решаются бросить авиацию на Москву, опасаясь потерь, что у них не хватает сил, растянутых по фронту. Будучи не согласен с таким мнением, я всюду, где мог, повторял: нельзя терять бдительность ни на минуту, немцы — фокусники, они обязательно придумают какую-нибудь пакость. Хватит с нас одного внезапного нападения.
Спустя время из опроса пленных летчиков, из других каналов мы узнали, что гитлеровское командование готовило воздушный удар по Москве неторопливо и тщательно, придавая этому акту не только военное, но и большое политическое значение. Весь мир должен был узнать о том, как германские военно-воздушные силы стирают с лица земли древнюю русскую столицу. Узнать и устрашиться. На Москву нацелены были бомбардировочные эскадры 2-го воздушного флота, укомплектованные новейшими машинами — «Хейнкель-111» и «Юнкерс-88», опытными летчиками, бомбившими многие города Европы. Не только асы из авиационных эскадр «Вевер» и «Легион Кондор» были там, но и эскадра особого назначения «Риф» — все они прославились в небе Испании, Польши, Греции, Франции, Югославии, Англии. Немцы рассчитывали с первого раза подавить нас количеством и мастерством. А нанести этот удар было приказано ровно через месяц после начала войны.
Вечером 21 июля я находился в комнате связи по соседству с кабинетом Сталина. По телеграфу начали поступать первые вечерние сводки с фронтов. Сидя за маленьким столиком у окна, я занимался этими сообщениями, делая пометки на своей карте и короткие записи в блокноте. Солнце уже склонилось до уровня крыш, но было еще достаточно светло, электричество не зажигали. Это ведь не просто, как в мирное время, включил лампочки и продолжай работать. Надо для светомаскировки наглухо закрыть, зашторить окна, отрезать себя от мира, остаться без свежего воздуха, без вечерней зари, без звезд…
Меня позвали к телефону. Спецдежурный командного пункта противовоздушной обороны сообщил ровным, казенно-спокойным голосом, в котором все же угадывалось напряжение:
— В двадцать один ноль-ноль над Смоленском прошли немецкие бомбардировщики. Курс на Москву.
Я бросил взгляд на часы: двадцать один час две минуты — отлично сработало оповещение.
— Сколько?
— Первая волна примерно шестьдесят машин. На подходе вторая. Высота первой волны четыре тысячи метров, второй — пять тысяч.
Черт с ней, с высотой!
— Когда они будут над Москвой?
— В зону зенитного огня одиночные самолеты-разведчики войдут через час двадцать пять минут.
— Значит, над Москвой не раньше, чем через полтора часа?
— Так точно. Сообщение принято?
Я подтвердил.
При сигнале «Воздух» все другие заботы отходят на второй план. Быстро — в приемную Сталина. Сказал об опасности Поскребышеву, у того растерянно забегали глаза.
— Сообщите сами?
— Да. Оповещайте членов ГКО.
Сталин был занят какими-то бумагами и не сразу, а медленно, заторможенно воспринял, осмыслил мои слова. Поморщился — оторвали его от размышлений.
— Не будем торопиться, — произнес он. — Мне еще надо поработать. Пусть члены Политбюро… Члены ГКО, — поправился Сталин, — пусть они соберутся здесь через час.
— Через сорок минут, — уточнил я.
— Хорошо, Николай Алексеевич, — только теперь я уловил его тревогу. — Мы успеем?
— Вполне.
— Вчера фашисты впервые пытались бомбить Ленинград. Сегодня — нас. Это что-то новое, над чем следует подумать.
— Новое, — сказал я. — Немцы, вероятно, считают, что приграничные сражения закончены. И это действительно так. Начинается следующий этап. Фашисты нацеливают свои силы на три главных объекта, на три наших столицы: на Москву, на Киев, на Ленинград. Аэродромы передвинулись ближе — это существенное условие.
— Спасибо, Николай Алексеевич, ви-и помогли нам понять эту грань, будем учитывать эти обстоятельства.
В исторической, в мемуарной литературе мне встречались после войны примерно такие фразы: «На командный пункт ПВО прибыли члены ГКО. Командующий Московской зоной ПВО генерал М. С. Громадин и командир 1-го корпуса ПВО генерал Д. А. Журавлев доложили воздушную обстановку…» Попробую хоть чуть-чуть раскрыть то, что стоит за сухими строчками.
Среди членов ГКО не оказалось тогда начальника Генштаба Г. К. Жукова, — вероятно, он находился на фронте. Некоторые другие члены, впервые очутившиеся в оборудованном подземелье, были явно ошеломлены увиденным, обилием новой, незнакомой им техники. Особенно привлекал внимание большой светоплан, на котором отражалась воздушная обстановка (не только строй вражеских самолетов, но даже их типы). Почти непрерывно звучал репродуктор — докладывала разведка из разных точек Подмосковья. Я уже писал о том, насколько велики были наши достижения в радиотехнике. Это уж после войны, восстанавливая разрушенную страну, мы, жестоко пострадавшие, отстали от других государств, почти ничего не потерявших во время мирового пожара или, наоборот, разжиревших на чужих бедах. А в сорок первом году, напомню, у нас были хорошие радиолокационные станции, каких не имела ни одна другая держава. Эти станции предупредили ленинградскую ПВО о первом налете гитлеровской авиации. Такая же станция располагалась и в секторе 193-го зенитно-артиллерийского полка майора Кикнадзе.
Иосиф Виссарионович, как и я, был хорошо знаком с новой техникой, она не удивляла его. Нас (сужу в основном по себе) обуревали иные чувства. Мы в безопасности. А как же те люди, которые остались на поверхности, в домах — миллионы москвичей? Тысячи авиабомб обрушатся на них, не исключено, что немцы применят химическое оружие. Что мы увидим утром? Руины и трупы?
Надо понять, со временем все выяснится: и результативность авианалетов, и возможности нашей противовоздушной обороны, но тогда это было впервые, мы еще ничего не представляли себе. Нам было известно одно: над Смоленском, с интервалом в десять минут, прошли по меньшей мере четыре волны гитлеровских бомбардировщиков по 50–60 самолетов в каждой. Армада! А моя дочь была на даче, как раз на пути этой армады. И Светлана Сталина тоже. И опять огромная тревога за наших дочерей незримо, незаметно ни для кого, сближала, роднила нас. Мы без слов понимали друг друга. Я чувствовал, как волнуется, переживает, даже робеет Иосиф Виссарионович перед надвигавшейся угрозой, хотя внешне он был совершенно спокоен и даже приветлив. Я мысленно пытался ободрить его, вселить уверенность.
Очень хорошо держались хозяева командного пункта генералы Журавлев и Громадин. Не дрогнуть, остаться самим собой в присутствии самого высокого начальства — на это способен далеко не каждый. А генералы, вежливо и коротко отвечая на вопросы членов ГКО, продолжали делать свое дело. Сталин понял, что вопросы мешают генералам, посоветовал не отвлекать их.
Из репродуктора раздался голос командира авиакорпуса полковника Климова:
— Товарищ командующий! Атака началась. Во взаимодействии с прожектористами нами сбито два и подбито пять вражеских самолетов. Бомбардировщики подходят к зоне зенитного огня.
«Молодцы истребители! — подумал я. — Отличились наши летчики-ночники!»
— Командующему зенитной артиллерией! Предупредить части о приближении самолетов, — приказал Журавлев. Повернулся к Сталину: — Вводить в бой все средства?
— А как иначе?
— Придержать. Если враг засечет все наши огневые точки, он постарается подавить их, у нас не будет никаких сюрпризов для гитлеровцев. А сейчас — не последний налет.
Я нетерпеливо переступил с ноги на ногу: «Конечно, вводить, конечно, использовать все имеющиеся средства!» Нынешний бой важен и политически, и психологически. Потом может быть всякое, важно не поддаться, не сломаться в самом начале. Перехватив взгляд Сталина, я чуть заметно кивнул, произнес беззвучно, одними губами:
«Вводить!»
— Не дайте противнику бомбить столицу, — произнес Иосиф Виссарионович, — а мы вам поможем всем, что потребуется. Противовоздушная оборона Москвы не будет испытывать с вооружением и боеприпасами затруднений.
Это развязывало руки Громадину и Журавлеву. Они распорядились: «Вести огонь всеми средствами!»
Конечно, находясь в глубоком благоустроенном подземелье, не слыша выстрелов и разрывов, не видя вспышек пламени, мы лишь в общих чертах могли воспринимать накал развернувшегося сражения. Сначала представление было довольно ясным: мы следим за событиями по светоплану, по картам. Первая волна бомбовозов — пятьдесят машин, — наткнувшись на стену заградительного огня, не рискнула войти в нее, самолеты начали разворачиваться вправо и влево, некоторые сбросили свой груз на позиции зенитчиков. Такая же участь ожидала и вторую волну. Однако следом подходила третья, и к этому времени в воздушном пространстве все настолько перемешалось, запуталось, что я, например, не в силах был разобраться. Часть бомбардировщиков первой и второй волны уходила назад. Однако большинство, разбившись на пары и тройки, пытались в разных местах проскочить зону зенитного огня, меняя направление, заходя значительно севернее или южнее Москвы-реки. Опытные летчики старались пробиться или пробраться к городу индивидуально, на разных высотах, пользуясь тем, что внимание наших зенитчиков приковано к третьей и четвертой волнам бомбовозов.
Это были самые напряженные минуты. Ну, прорыв одиночек, мелких групп — это ладно, от всех случайностей не оборонишься. Но если прорвется целая волна, каков будет урон! А вслед ей пойдут и другие машины! Однако доклады с рубежа поступали хоть и взволнованные, но обнадеживающие. И только раз вырвался отчаянный крик: на каком-то командном пункте взывали по телефону, забыв выключить микрофон «большой» связи:
— Климов, Климов! Прорвались пять бомберов! Они над Раздорами, над Раздорами! Брось своих ребятишек, Климов! Христом-богом! По гроб жизни!..
В наступившей тишине прозвучал хрипловатый, проникновенный голос Иосифа Виссарионовича:
— Какие люди! Какие замечательные у нас люди!
Насколько я помню, это единственное, что громко произнес он за все время, пока продолжалось сражение. Ободряющие слова. Надо обладать разумом и тактом, чтобы в напряженный момент придержать свой язык, не давать дилетантских советов специалистам. Не мешать им. Сталин поступал именно так, в отличие от многих болтунов и демагогов, не умеющих своевременно промолчать. Ведь способность не мешать, не ломать, не перестраивать, не подминать под себя то одно, то другое — этот дар не менее важен, а, быть может, более важен, чем стремление всюду совать свой нос, желание переиначивать.
Результаты первого воздушного налета на нашу столицу общеизвестны. В нападении участвовало 210 фашистских бомбардировщиков и десятка полтора разведывательных самолетов. Что-то около двадцати машин было уничтожено. К Москве прорвались лишь единицы, серьезного ущерба они не причинили. Мировая сенсация не удалась. Но мы, конечно, понимали, что это лишь начало единоборства.
Когда стало ясно, что воздушное нападение гитлеровцев отбито, Иосиф Виссарионович попрощался за руку с генералами Журавлевым и Громадиным, со всеми, кто находился возле нас на командном пункте. Каждому сказал «спасибо». Обратился ко мне:
— Николай Алексеевич, подготовьте приказ с благодарностью воинам противовоздушной обороны Москвы. Пусть сегодня же представят к наградам отличившихся.
— Сейчас займусь этим.
Было раннее утро — привычное для Сталина время ложиться спать. Он пригласил меня в свою машину, спросил:
— Вы поедете сегодня на дачу?
— Да.
— Постарайтесь, пожалуйста, побывать у моих. Узнайте, как старики (он имел в виду отца и мать Надежды Аллилуевой, которые постоянно жили на Дальней даче). Спросите Светлану, не хочет ли она быть в Москве?
— На даче надежное укрытие.
— Посоветуйте ей непременно пользоваться этим укрытием. Даже спать там. Или пускай переедет в город.
— Обязательно поговорю с ней.
— И еще, Николай Алексеевич. Постарайтесь найти время, сегодня или завтра, побывайте у наших зенитчиков, передайте им большое спасибо. Людям будет приятно.
— Безусловно.
— Если поедете к майору Кикнадзе, возьмите с собой в подарок ящик коньяка. А какого коньяка — это вам лучше знать, — улыбнулся он.
— Неужели вам не сообщили марку?! — в тон Иосифу Виссарионовичу ответил-полуспросил я.
— Или ваши доброжелатели не разобрались в подробностях, или я не запомнил, — тихо рассмеялся Сталин. — А ящик все-таки захватите. Порадуйте Кикнадзе и зенитчиков.
Первый успех окрылил, укрепил уверенность воинов противовоздушной обороны, начиная от рядового бойца и до командования ПВО, ослабли колебания, сомнения. «Врезали мы гадам один раз — врежем и в другой!» — это я привожу слова сержанта, командира зенитного орудия. Но одна удача может быть и случайной. Многое решал второй налет.
22 июля испортилась погода, небо затянула плотная пелена туч. Днем несколько раз появлялись немецкие разведывательные самолеты, даже сбрасывали бомбы на позиции зенитчиков, держа воинов ПВО в напряжении, не давая им отдыхать. Измотать хотели. Но и наши командиры не лыком шиты. Боевые расчеты оставались возле одного орудия на каждой батарее, другие же спали или занимались необходимыми работами — доставкой боеприпасов, например. Подносили к орудиям четырехпудовые ящики со снарядами.
Мы с майором Кикнадзе побывали на нескольких батареях, благодарили зенитчиков за отличные действия минувшей ночью. На одной из батарей я увидел несколько воинов среднего возраста, лица которых показались знакомыми. Но где я их видел, когда? Михаил Геронтьевич Кикнадзе, заметив мое недоумение, объяснил, улыбаясь: это, дескать, артисты, известные всей стране. Оказывается, еще до войны над 193-м зенитно-артиллерийским полком шефствовала оперно-драматическая студия имени Станиславского. Артисты бывали у зенитчиков, выступали перед ними, руководили кружками художественной самодеятельности. В свою очередь, воины ездили в Москву на концерты. А после нападения гитлеровцев многие артисты выразили желание служить в «своем» полку. Актрисы Веселова и Давиденко стали санинструкторами. Режиссер Муромцев был назначен командиром взвода, режиссер Флягин — политруком. Непосредственно возле орудий действовали недавние артисты, а теперь рядовые и сержанты Лифанов, Куманин, Леонидов, Глебов, Беспалов… Управлялись, как заправские артиллеристы. Некоторые были уже командирами орудийных расчетов. Я разговаривал с двумя из них. Артисты-зенитчики были бодры, если на что и жаловались, так только на физическую усталость. Особенно тяжело было заряжающим. Надо поднять снаряд, загнать в патронник и произвести выстрел. И это — десятки раз подряд, быстро и без передышки.
В полк я приехал во второй половине дня, надеясь потом провести ночь на даче: там было близко, поэтому не торопился. Только собрался уезжать, как посты наблюдения сообщили — с запада идут самолеты. Майор Кикнадзе включил микрофон.
— Батареям — боевая тревога!
Было 22 часа 30 минут. Покидать теперь зенитчиков было неудобно, словно бы сбежал с места боя.
На этот раз бомбардировщики шли за пеленой облаков на высоте 6–7 тысяч метров. Их было очень много. И построение не такое, как вчера. Наши наблюдатели насчитали не меньше десяти волн, или, иначе говоря, эшелонов. Рассчитывали фашисты, что хотя бы нескольким группам удастся прорыв. Причем атаковали не только с западного направления, но и севернее и южнее.
Бить по самолетам не было возможности — не видно. Майор Кикнадзе приказал вести огонь заградительный. Все батареи работали с максимальным напряжением. Стволы орудий накалились так, что на них чернела краска. В небе вспыхнули и вывалились из туч огненными кометами два бомбардировщика. Какая батарея их сбила — трудно было установить. И не в этом дело. Напоровшись на стену разрывов, первая волна повернула обратно. Вторая — тоже. И тогда гитлеровцы, остервенев, начали сбрасывать свой смертоносный груз на позиции зенитчиков. Десятки медленно опускавшихся горящих шаров — светящихся бомб — озарили всю окрестность холодным, мертвенным светом. «Юнкерсы» и «Дорнье», снижаясь, бомбили прицельно обнаруженные батареи или просто швыряли бомбы «по площади», надеясь уничтожить наши линии связи, склады, транспортные пути, наблюдательные посты. Пламя охватило постройки, деревья — все, что могло гореть. Грохот стоял такой, что я закрыл ладонями уши. Вздрагивала и качалась земля. Я впервые попал в такой ад! Казалось, никто не останется в нем живым. Но батареи работали, батареи держали стену заградительного огня, и, наткнувшись на нее, очередная волна бомбардировщиков рассыпалась, поворачивала назад. А непропущенный вражеский самолет — это уже успех!
Бой продолжался почти до рассвета. Когда умолкла стрельба, я вышел из командного пункта. Еще догорали пожары. Все вокруг было засыпано вывороченной землей. Черными кратерами зияли воронки. Полуоглохший, ощущая страшную усталость во всем теле, я простился с майором Кикнадзе, пожелав ему спокойного дня.
— Не дадут покоя, — ответил он. — Одиночные самолеты идут от Смоленска.
Мой шофер, любивший быструю езду, на этот раз вел машину осторожно, лавируя среди воронок. Проехали мимо батареи. Там, голые по пояс, закопченные и грязные, бойцы восстанавливали полуразрушенные позиции. Рядком, как в строю, лежали убитые. Я снял фуражку.
Впоследствии стало известно, что в ночь на 23 июля фашисты бросили на Москву 350 бомбардировщиков. Страшно представить, какой урон причинили бы они нашей столице. Но на пути врага встали наши ночные истребители. Из всей армады к столице прорвались и сбросили бомбы только два фашистских самолета. Для москвичей ночь прошла почти спокойно. А сколько наших зенитчиков и летчиков погибло тогда на подступах к городу — этого я не знаю…
Поздно вечером 26 июля Иосиф Виссарионович позвонил мне на дачу, сказал, словно бы продолжая недавно прерванный разговор, — привык к тому, что я сразу понимаю его.
— Николай Алексеевич, каково ваше мнение по поводу немцев? И с политической, и с военной точки зрения?
Редкий случай: я не смог сразу представить ход его мыслей, не готов был к ответу. Другими заботами полна голова. Анализ противовоздушной обороны столицы, положение на западном направлении, подготовка к поездке на юг, на левое крыло огромного фронта. И личное. Война войной, а жизнь жизнью: моя дочь проходила классическую ступень юности, время первых — трогательных и опасных в своей искренности и жертвенности — увлечений. Тех в общем-то случайных и обманчивых увлечений, поддавшись которым, люди терзаются или, по крайней мере, испытывают угрызения совести всю дальнейшую жизнь. Одна из многочисленных вариаций типа Ромео и Джульетты. Бесперспективное чувство, способное завести девочку лишь в трагический тупик. Я был как раз озабочен, чтобы дело не зашло слишком далеко, тем более что парень, по-своему неплохой, но совершенно не определившийся выпускник десятилетки, со дня на день должен был уехать в артиллерийское училище. Хотел даже пригласить к нам Светлану Сталину, она чуть постарше моей дочери, вроде бы построже характером, пусть поговорит с ней. И вдруг — неожиданный и не очень понятный вопрос Иосифа Виссарионовича. Сказал в ответ первое, что пришло на ум:
— Мое мнение о немцах? Ну, знаете… Кто с мечом придет…
— Дорогой Николай Алексеевич, это нам известно не хуже, чем вам. Членов Политбюро и меня лично интересуют в данном случае не германские фашисты, а наши советские немцы. Их компактные поселения в районе Одессы, а главное на Волге, в нашем стратегическом тылу, где их особенно много. Их отношение к войне? Фронт продвигается в глубь страны, это осложняет обстановку. Нам желательно знать ваше развернутое мнение о немецких поселенцах в России вообще, о поведении немецких колонистов в годы мировой войны, особенно в годы гражданской войны. С кем они были, против кого или против чего выступали? И разумеется, их нынешнее положение, перспективы. Территория немцев Поволжья как плацдарм для агрессоров? Отмечены случаи появления там фашистских парашютистов. Какова надежность советских немцев на фронте? По этому поводу имеется несколько мнений, хотелось бы знать ваше. — Помолчав, подышав в трубку, Сталин добавил не очень уверенно: — Есть предложение переселить немцев от фронта. В Сибирь. Возможно, это будет лучше для всех: и для государства, и для них самих.
— Ясно. Прошу двое суток на обдумывание, — ответил я.
— Не торопитесь. Национальные вопросы всегда особенно трудны. Важно смотреть вперед и не ошибиться… Мы с товарищем Кагановичем ждем ваших предложений до августа. Надо взвесить все.
— Каганович? — насторожился я. — Но при чем тут он?
— Товарищ Каганович отвечает у нас за эвакуацию населения и промышленности в глубинные районы страны.
— Но возможное переселение немцев — это, скорее, по линии Берии!
— И товарища Кагановича тоже. Он будет непосредственно заниматься этим в Политбюро.
— Нельзя же пускать волка в овечье стадо!
— Странная аллегория, Николай Алексеевич.
— Ничего странного! Он ненавидит немцев… И с его твердостью и шумливостью…
— Мы все теперь ненавидим немецких фашистов, весь народ должен ненавидеть немецких фашистов, иначе мы не добьемся успеха в этой войне.
— Фашистов, Иосиф Виссарионович, а не немцев!
— Ви-и считаете, что это различие правомерно, когда на карту поставлено наше существование?
— Безусловно! Не все немцы одинаково относятся к Гитлеру, к войне. Тем более — советские немцы. Зачем нам отталкивать друзей?.. Когда прийти к вам с моими соображениями?
— Условимся через Поскребышева.
— Пусть при нашем разговоре присутствует Лазарь Моисеевич, — предложил я.
— А вот это как раз и необязательно. Вероятно, соображения ваши и товарища Кагановича будут очень различны. Нам не нужно тратить время на споры, нам не нужна драчка. Нам нужно знать различные мнения. Нам необходимо учитывать все мнения, — повторил он.
Да, правильно: когда речь шла о важных государственных делах, наши личные взаимоотношения полностью отметались Сталиным, я оставался для него только советником, который по мере возможности должен был выдавать объективную информацию (поправку на мои индивидуальные особенности Иосиф Виссарионович делал сам). Я понимал, что мое мнение не всегда было решающим, у политиков бывают свои сиюминутные, спекулятивные, конъюнктурные соображения, свои выгоды, но я говорил только то, что думал, что считал своим долгом сказать. И давайте будем честными: в нашей стране, как и в других государствах, отнюдь не все деятели, решающие судьбу страны, выслушивали, выслушивают или хотя бы готовы выслушать тех, кто не согласен с ними. Даже деятели не самых высоких уровней, но определенную власть имущие. Свобода высказывания, самовыражения — это всегда улица с односторонним движением, с явной или, наоборот, хорошо скрытой системой регулирования. А вот Сталин выслушивал самые противоположные мнения. Часто противоречил ему нарком Военно-Морского Флота Н. Г. Кузнецов, досаждал своими возражениями нарком вооружения, а затем нарком боеприпасов Б. Л. Ванников — трижды Герой Социалистического Труда, подвергавшийся, кстати, аресту при жизни Сталина.
Что там ни говори, а Иосиф Виссарионович умел ценить не подхалимов, а людей, преданных работе, ему лично, приносящих пользу общему делу. И тот, кто был честен, прямодушен, не искал сомнительной выгоды, тот имел возможность откровенно высказывать свое мнение.
Отношение к немцам во время войны, когда нас бьют, когда мы отступаем, когда вся наша пропаганда нацелена на то, чтобы преодолеть барьер добродушия и воспитать жгучую ненависть к германским фашистам, это особая, сложная ситуация. Да, какие-то меры нужны. Но я не мальчишка, готовый впадать в восторг по поводу каждого решения, зреющего в недрах партийного и государственного руководства.
Известно: с давних времен германцы были для нас противниками во многих войнах, мы, славяне, испокон веков мешали их стремлению захватить новые земли на востоке, расшириться — на западе и без них тесно. При всем том (диалектика!) германцы были противниками достойными, в определенном смысле способствовали развитию нашей военной техники, нашей науки. Происходило взаимопроникновение на протяжении многих десятилетий как у нас, так и в Германии, полезное, уверен, для той и другой стороны.
В историческом процессе мы, славяне, связаны с немцами прочными узами, в том числе и языковыми, и экономическими. Гораздо больше связаны мы с ними, чем с англо-американской плутократией, которую возглавляют всякие там Рокфеллеры и иже с ними. Хоть я и воевал с германцами дважды, бескомпромиссно, однако дух германской нации мне понятен и близок, я уважаю решительность, честность, добросовестность, некий даже идеализм немцев. Германец надежен. Вместе с нами, с русскими, некоторые упорные германцы шли через всю Сибирь на восток, обживали берега Тихого океана, Аляску, запад теперешних Соединенных Штатов… Для таких вот, для «наших» германцев и название-то возникло соответствующее — «немцы». Свои, мол, люди, только вроде немые, по-нашему не разумеют. Широко вошедшее в обиход, это слово свидетельствует прежде всего о том, что у нас много было этих «немых», которым народ явно сочувствовал.
Еще к единоверцам-грекам всегда хорошо относились. А всяких там англосаксов народ почти не знал. Только морякам было известно: это торгаши, которые шманаются по морям-берегам в поисках грабительской выгоды. Мало знали в России до восемнадцатого века и французов, которые хлынули к нам со своими модами, со своим игривым легкомыслием и навязчивым языком лишь после революционных потрясений в своей стране: выплеснулась к нам мутная, бесполезная эмиграционная пена. Эти аристократы-нахлебники весьма отличались от деловых немцев, приносивших нам пользу в конкретных делах: мосты, фабрики и дороги помогали строить. А сочинителей фривольных песенок, хотя бы типа частушек, у нас и своих было в избытке.
Наша аристократия настолько переплелась корнями, сроднилась с германской аристократией, что бесполезно было искать различия и противоречия. Германские ремесленники во многих русских городах настолько обрусели, настолько стали «своими», что их никто и ничем не выделял, если они не хотели выделяться сами. Сообразуясь с общностью многих народов России, помня о «плане автономизации» Сталина, я, грешным делом, подумывал: зачем мы подчеркиваем, искусственно раздуваем особенности, отличия наших народов и наций, вместо того чтобы выделять, брать за основу то, что консолидирует, объединяет? У нас же одна страна, одни цели. Давайте как можно меньше придавать значения национальным различиям. Границы разного рода республик — долой! Тем более что во многих местах они просто случайны. В огромную Якутию, например, вошли районы, в которых никогда не жили якуты или составляли лишь небольшую часть населения по сравнению с тунгусами (эвенками и эвенами). Эстония, никогда не имевшая своей государственности, числится почему-то союзной республикой в отличие, к примеру, от многомиллионной Башкирии… Странно!
Не лучше ли было иметь общее для всех административное деление, области или штаты (как в Америке), — это целесообразная структура для государства. Каждый гражданин любой национальности может жить где хочет, пользуясь равными для всех правами, по желанию изучая тот язык, который преобладает в области его проживания. Где много чувашей — чувашский, и так далее. А общий язык один, русский, чтобы все понимали друг друга. Так нет же, мы всегда, с создания общего Союза, стремились словно бы нарочно очерчивать национальные границы, подчеркивать национальные особенности, давать национальные привилегии и послабления — чем народ меньше, тем привилегии больше. Зачем, спрашиваю, кому это нужно: раздувать национализм — этот своего рода форпост капитализма в борьбе против социалистических идей?! Каким, спрашиваю, нашим врагам это было выгодно? Кого привлекать за это к самой жестокой ответственности?!
И вот мне предстояло всесторонне обдумать важный вопрос о положении советских немцев в крайне обострившейся военной обстановке. Конечно, не я буду принимать решение, но и мои выкладки способны повлиять на Сталина, склонить в ту или иную сторону чашу весов. Прежде всего — объективные данные. Советских немцев у нас насчитывалось около двух миллионов. Цифра немалая. Больше, чем население иной союзной республики. Не на много меньше, чем количество евреев. Но если о евреях в стране знали все, их и громкие, и полугромкие имена возносились, были «на слуху», то о немцах упоминалось редко, было такое впечатление, что их у нас всего-то несколько десятков тысяч. Объяснялось это не только скромностью, сдержанностью самих немцев, но и их особым положением в нашей стране. Едва успела окончиться одна мировая война, унесшая миллионы жизней, а уже Германия разжигала следующую, собирая под свои знамена немцев во всем мире. Быстро расползалась по Европе коричневая краска фашизма. В таких условиях советские — а я, хорошо понимавший их, сказал бы «русские» немцы, — не очень-то старались привлекать к себе внимание. Хотя стыдиться или скрывать им было нечего, русские немцы внесли свои заметный вклад в укрепление Российского государства, вместе со славянами и другими народами нашей общей страны прошли через трудные исторические испытания.
При Петре Первом в Москве, как известно, появилась Немецкая слобода, ставшая еще не «окном», а пока что «форточкой» в Европу, через которую прибывали к нам саксонцы, баварцы, вюртембержцы.
Многие из них весьма добросовестно, как и подобало германцам, служили в армии и на флоте, участвовали в знаменитых петровских походах, достигли высоких чинов и званий. И, обрусев, растворились среди местного населения. Это — первая немецкая волна, первый наплыв. От него остались разве что только фамилии.
Следующий наплыв был более мощным и продолжительным. Появился декрет Екатерины Второй, приглашавший немецких крестьян, ремесленников, торговцев на пустующие земли нашей Великой империи. Приглашенные немцы обживали тогда, за малочисленностью коренных обитателей, земли Приднепровья, Черноморского берега, Таврию и Северную Таврию. Действительно, надо же было заселять эти пустынные края, только что освобожденные в геройских сражениях русскими войсками от турок, от крымских татар. Шли, ехали туда целыми семьями люди из Центральной России, с Украины и еще — из Германии. Кого же можно считать там, в названных выше местах, коренными жителями? Ну не турок же завоевателей — это ясно: они пришли и были изгнаны. И все же? Русских поселенцев, следовавших за боевыми российскими полками? Греков, хлынувших туда с юга? Немцев, заселивших большие степные пространства? Евреев, «завоевавших» вольный город Одессу? Или наших украинцев, спускавшихся на юг по руслам рек, создавших многие поселения, превративших в поля и пастбища еще недавно дикие земли? Да никого, думаю, не надо считать «коренным», не надо противопоставлять одних другим: пусть на общих основаниях живет здесь всяк человек, который не вредит нашему большому общему государству. А если еще и укрепляет оное — то честь ему и хвала! Таким было и есть мое мнение — мнение русского человека, русского офицера.
Далее. Еще одна волна переселенцев из Германии прокатилась в девятнадцатом веке в глубину нашей страны, в Поволжье, в Самарскую и Саратовскую губернии. Этих немцев было много. Они жили обособленными поселками, колониями, сохраняя свои национальные особенности, даже диалекты тех мест, откуда они или их предки прибыли. Очень хорошо вели сельское хозяйство. После Октябрьской революции, не без участия Сталина, занимавшегося в стране национальным вопросом (напоминаю еще раз его «план автономизации», который я считал очень удачным), положение немцев в Советском государстве было четко определено: в 1924 году была образована автономная республика немцев Поволжья, а еще — несколько национальных немецких районов на Украине и в Сибири, там действовали национальные школы, выходили журналы, газеты и книги на немецком языке. Чего еще лучше-то?
Несправедливо, если не назову хотя бы несколько фамилий, которые являлись и являются гордостью всей нашей страны: их не числят ни немцами, ни русскими — они почитаемы всем народом. Вот лишь самый краткий перечень (от людей прошлых веков до нынешних, послевоенных лет). В искусстве: Д. Фонвизин, А. Фет, К. Брюллов, С. Рихтер. Среди мореплавателей и полярных исследователей: И. Крузенштерн, Ф. Беллинсгаузен, Ф. Литке, О. Шмидт, Э. Кренкель. Среди ученых: Б. Якоби, Б. Раушенбах, В. Энгельгардт, один из зачинателей космонавтики Ф. Цандер. Наши герои Р. Зорге и его коллега Р. Клейн, генерал С. Волкенштейн, защитники Брестской крепости А. Дулькайт, полковой врач В. Вебер… И еще многие, очень многие русские немцы, на долю которых выпали очень тяжелые переживания.
Ведь это же страшно, когда те, с кем ты стоишь по одну сторону баррикад, начинают сомневаться: а свой ли ты?
Если говорить о революционерах, то к моему краткому списку обязательно надо добавить хотя бы такие, почитаемые В. И. Лениным имена, как П. Шмидт, поднявший восстание на Черном море, как Н. Бауман. Ну и хватит — теперь о главном для меня военном аспекте.
Первая мировая война не была, как известно, классовой или даже межнациональной: империалистические государства вели борьбу за территории, за передел мира. В Австро-Венгрии, например, был призван на борьбу против России Ярослав Гашек, который, подобно персонажу его книги — пресловутому Швейку, не смог «открутиться» от участия в боевых действиях за чуждые для него цели. С другой стороны, право быть призванным на борьбу с Германией и Австро-Венгрией имели практически все народы и народности России, в том числе и русские немцы, независимо от места проживания — в пригородах Одессы или в Поволжье. Они принимали военную присягу и добросовестно исполняли ее. Это я говорю о фронтовых немцах, солдатах и офицерах, не беря в счет тех, кто занимал, благодаря близости к нашей царице-немке, высокие государственные посты.
По известным мне данным Генерального штаба русской армии, мы практически не имели случаев предательства и измены со стороны немцев, сражавшихся в наших рядах против кайзеровских войск. Процент перебежчиков и сдавшихся в плен не превышал соответствующих процентов среди представителей других национальностей. В сводках неоднократно подчеркивалось, что те подразделения, в которых есть русские немцы, особенно устойчивы в обороне.
Слухи, распространявшиеся об изменах, полевых войск в общем-то не касались. Если и были среди наших немцев предатели, то в самом высоком эшелоне власти, среди приближенных царицы. А этот эшелон был столь же далек для рядового немца, как и для рядового русского или, скажем, татарина. Отсюда и вывод: немецкие колонии в нашей стране никакой отрицательной роли для нас в битвах первой мировой войны не сыграли. В этом я уверен.
А вот с гражданской войной сложнее. Зажиточному немецкому колонисту революционные преобразования были, мягко говоря, не очень нужны. Но тут сказалось одно из свойств германского характера — привычка к порядку. Колонист терпел, помня, что дисциплина, законоположение — прежде всего. Если была возможность, тайком помогал белым, надеясь на восстановление старых, привычных порядков. И совсем другое — немцы молодые, недавние фронтовики, отвыкшие работать, пристрастившиеся к беззаботно-походной жизни. Эти охотно приняли участие в начавшейся междоусобице, не упуская из виду и свою выгоду — улучшить свое положение здесь, в России. На стороне контрреволюции немецких формирований практически не было. Более того, появление кайзеровских войск на Украине в 1918 году было встречено многими колонистами недоброжелательно, а в некоторых местах буквально «в штыки». Сформировался довольно сильный 1-й Екатеринштадтский Коммунистический немецкий полк, который боролся с кайзеровскими оккупантами. Это, в общем-то, естественно и понятно: колонисты, много десятилетий прожившие в России, ясно представляли себе, что попытка сломать сложившиеся условия, пересмотреть границы не сулит ничего, кроме разрастания межнациональной борьбы, чреватой самыми непредвиденными взрывами, фанатизмом, кровопролитием.
Успешно сражался против деникинцев и врангелевцев добровольческий Бальцеровский немецкий полк. Но мне особенно хотелось бы привлечь внимание к другому полку, ко 2-му немецкому кавалерийскому полку, входившему на завершающем этапе гражданской войны в состав Первой Конной армии. Тут вот какая подробность. Вполне боеспособный, хорошо организованный, отличавшийся дисциплинированностью, этот полк в Конной армии все же был чужеродным формированием. Почему? Немецкая кавалерия всегда была «тяжелой» (в металлических доспехах), прямолинейно-ударной, громящей: в этом ее большое отличие от стремительно-отчаянной русской конницы, особенно от полуанархической, казачьей. Как атаковали врага немцы? Неслись на противника тяжелой громадой, не считаясь с пулеметным и артиллерийским огнем, сокрушали противника своей мощью, имея при этом большой урон. А буденновская лава, нарвавшись на опасное, губительное сопротивление, сразу растекалась, как ртуть, уходила вправо и влево от вражеского огня, от контрудара, откатывалась, исчезала. Но лишь для того, чтобы через час-другой собраться в условном месте и изготовиться к новому броску, используя новую обстановку. Это была гибкая, сложная тактика, основанная на давних традициях, на землячестве, на взаимном доверии. Полупартизанщина, к которой дисциплинированные немцы никак не могли приспособиться. Ни в одном роде войск интуиция, пожалуй, не имеет такого значения, как в кавалерии. Тяжелая немецкая конница не смогла приспособиться к новым условиям и прекратила свое существование раньше, чем кавалерия в вооруженных силах других стран. Германия развязала вторую мировую войну, имея лишь одну кавалерийскую дивизию и несколько охранных кавалерийских частей и подразделений.
Внимательный читатель помнит, вероятно, как весной двадцатого года я приезжал в Новочеркасск, чтобы навестить могилу своей жены Веры и проинспектировать по просьбе Щаденко запасный кавалерийский полк, готовивший пополнение для Конармии, выдвигавшейся тогда с Северного Кавказа к Днепру, навстречу белополякам. Три эскадрона в этом полку были укомплектованы лихими вояками, донскими казаками, добровольно сложившими оружие перед Красной Армией. Обучать этих мастеров боя было нечему, только бы порядок наладить. А четвертый эскадрон состоял из немцев-крестьян: все среднего возраста, осанистые, степенные, медлительные. И кони под стать хозяевам — тяжелые ломовики. Трудно было представить этот эскадрон в стремительной казачьей лаве. Я посоветовал командиру запасного полка немецкий эскадрон не дробить, отправить его в Конармию отдельной боевой единицей. А Щаденко написал, что немцев лучше всего использовать для обороны, для несения патрульной и караульной служб, для очистки тыла от махновцев и других бандитов. Благодаря этому письму Щаденко счел меня, вероятно, специалистом по национальным формированиям, сам потом обращался ко мне за консультациями по этому поводу и направлял других товарищей.
Истины ради надо отметить, что какая-то часть немецких колонистов, особенно в Причерноморье, в районе Одессы, если не с откровенной радостью, то вполне доброжелательно встретила в восемнадцатом году кайзеровскую армию, оказывала помощь германскому командованию. А предусмотрительная германская разведка позаботилась о том, чтобы создать в немецких поселениях густую законспирированную агентурную сеть, которая в свою очередь протягивала щупальца по всей Советской стране. Наши контрразведчики в двадцатых — тридцатых годах не раз выявляли и обнаруживали такие щупальца, но, как стало ясно потом, вскрыли далеко не всю агентурную сеть. Это тоже нельзя не учитывать.
А что впереди? Могут ли гитлеровцы рассчитывать на поддержку немцев Поволжья? Почему бы и нет? Не всех, разумеется, но какой-то части. Вполне. Могут они высадить там, на Волге, крупный десант и, опираясь на местное население, пополняться за счет его, удерживать значительную территорию, перерезать наши важнейшие коммуникации, железные дороги и Волгу, по которым шел с юга на фронты в центр страны основной поток горючего? Из Азербайджана, с Северного Кавказа. Это же вопрос жизни и смерти! Увы, риск имелся. И очень большой. На карту ставилась судьба наших вооруженных сил. А выход? Разумнее всего, думал я, спокойно эвакуировать немецкие семьи с Волги, не ущемляя их ни морально, ни материально, в глубинные районы страны, за Урал, куда, кстати, эвакуировались жители многих прифронтовых областей. Не выставляя при этом наших русских немцев врагами и не наживая тем самым действительных врагов в их лице.
Все вроде бы правильно, однако меня тревожило, что заниматься немецкими делами, по словам Сталина, поручили Лазарю Моисеевичу Кагановичу. Страшно было представить, сколько дров он наломает, как достанется от него нашим немцам, и правым и виноватым, без скидки на пол и возраст, сколько будет горя, слез, напрасных смертей.
Каждый деятель из ближайшего окружения Сталина отвечал за определенный участок партийной, государственной работы и, кроме того, нес этакую неофициальную, морально-политическую, что ли, нагрузку. Михаил Иванович Калинин, ставший главой нашей страны, нашим президентом, еще весной 1919 года, словно бы олицетворял преемственность ленинского дореволюционного и послереволюционного руководства с теперешним, сталинским. И вообще, дорогой наш Михаил Иванович был сплошным символом, народным фасадом государства рабочих и крестьян. Ведь он сам тверской крестьянин, не порывавший связи с деревней (даже член колхоза), он же питерский пролетарий с двадцатилетним стажем, он же революционер, полтора десятка раз подвергавшийся при царе арестам. Вот вам неразрывный союз рабочих и крестьян, вот вам олицетворение серпа и молота, кои украшали герб. Вячеслав Михайлович Молотов — он ведь тоже из старой большевистской гвардии, живое свидетельство того, что нынешнее руководство прочно связано с прошлым. К тому же Молотов имел чудесную способность понимать и воспринимать замыслы Сталина, верить в них, как в свои собственные, не колеблясь осуществлять на практике.
Далее — Андрей Андреевич Андреев, добросовестный, в меру инициативный работник, партийный функционер, как называли таких товарищей германские коммунисты. В свое время замечен и выдвинут был Владимиром Ильичом во время дискуссии о профсоюзах. Два года трудился непосредственно с Лениным, затем с Дзержинским. Представитель среднего возраста — разве это не преемственность в руководстве партии!
Андрей Александрович Жданов, дворянин, интеллигент, корнями уходящий в глубину отечественной истории. Члены Политбюро, правительства — это не случайные люди, не перекати-поле в степи, а дети наших народов. К тому же Жданов знаток поэзии (и это действительно так), разбирался в музыке, мог сам исполнить на рояле нечто серьезное, из классики. В противоположность, в разнообразие ему — человек из низов — Семен Михайлович Буденный, способный развернуть мехи баяна или по-казацки рвануться в пляс. Он и Климент Ефремович понятны, близки крестьянской и рабочей массе, оба олицетворяли силу Красной Армии, были свидетелями того, как Иосиф Виссарионович вместе с ними создавал и выращивал советские войска.
Говорю об этом лишь для того, чтобы стало ясно, какой странной фигурой в ближайшем окружении Сталина являлся Лазарь Моисеевич Каганович. Гражданин без прошлого. С моей точки зрения — и без будущего. Это был какой-то сгусток жестокости, все, что поручалось ему, он выполнял самыми крайними способами, не щадя людей. Более того, я считаю: он был в нашем руководстве генератором жестокости, постоянно своим примером поднимая ее уровень, подталкивая членов Политбюро и самого Сталина на самые крутые меры. Есть же политические приговоры, по которым все, от Сталина до Крупской, соглашались с формулировкой «выслать из страны» и лишь Каганович с Мехлисом писали — «расстрелять». При всем том Каганович почему-то очень не любил немцев. Пострадал, что ли, от них в свое время, как Троцкий от казаков?..
Когда состоялся у нас первый громкий процесс о вредителях по так называемому шахтинскому делу? В конце двадцатых годов? Были арестованы немецкие специалисты, и Лазарь Моисеевич, в ту пору член ЦК и секретарь ЦК партии, буквально слюной исходил от радости. Получите, мол, свое, пивохлебы-сосисочники! Восторгался выступлением на пленуме ЦК (1928 год) А. Рыкова, который заявил по поводу упомянутых арестов: партия должна подчинять те или иные процессы вопросам политики, а не руководствоваться абстрактным принципом наказания виновных по справедливости, к вопросам об аресте нужно подходить не столько с точки зрения интересов уголовной практики или принципа справедливости, сколько с точки зрения нашей большой политики.
Вот тут я, Лукашов, никогда не был согласен с политиканами. Только законы государства, а не мнение какой-то группы людей могут определять порядок в стране. Иначе — произвол или анархия. Впрочем, произвол и анархия часто бывают как раз и нужны оппозиционерам, каким-то формальным или неформальным объединениям, для достижения своих, как правило, узкокорыстных, целей. Такой, значит, была точка зрения Рыкова и восхищающегося его словами Кагановича. Вот, значит, когда и кем откровенно и цинично высаживались, лелеялись ростки беспринципности, беззакония, насилия, которые пышно расцветут потом в тридцатых и сороковых годах, особенно при Гершеле Ягоде. А те, кто пестовал всходы, ростки жестокости, разве они не несут ответственности за то, что они насадили и вырастили на своих участках, прикрываясь всегда спиной общесоюзного «садовода» Сталина?
Много выступлений Кагановича я слышал, и главное впечатление такое: он всегда призывал к уничтожению, к разрушению, к пролитию крови. И, знаете, что было особенно ужасно? Я мог понять Троцкого, любой ценой добивавшегося своих целей — хоть весь русский народ извести, но достигнуть своего (понять, но, разумеется, не принять). Я мог уразуметь, чего и как добивается Сталин (хотя не всегда был солидарен с ним). По крайней мере, ясно было, за что сражается тот или другой, во имя чего губит своих противников. А Кагановича понять я не мог. Он готов был уничтожать всех: немцев, русских, украинцев, своих соплеменников — кого угодно. У него, как и у Мехлиса, спрашивали: почему же такое гонение на евреев, ведь ты сам еврей! Но и тот, и другой высокомерно отвечали, особенно Мехлис: я не еврей, я — коммунист! Какая-то даже более страшная сила, чем сионизм, стояла за ними, заставляя их действовать несообразно с общечеловеческими понятиями.
Еще задолго до войны Каганович составил, подписал и разослал по всей стране директиву, в которой говорилось, что религиозные организации, в том числе православные и католические церковные советы, синагогальные общества, мусаваллиаты и все другие, подобные им, являются в нашей стране легально действующей контрреволюционной силой, которая имеет влияние на широкие массы… А что значило подобное заявление в то время? Ясно: с организованной контрреволюцией борьба ведется на уничтожение, оправданы любые меры против церковников. Если сразу после революции такая борьба велась стихийно, то в дальнейшем Каганович обосновал и поощрил ее официальным декретом. Прозвучал новый сигнал к разрушению храмов, мечетей, синагог. Даже сам Сталин ничего не мог противопоставить ультрареволюционной деятельности Кагановича, которая находила поддержку не только среди еврейской молодежи, но и вообще среди сельской и рабочей молодежи, рвущейся к конкретным, ощутимым делам. А самое простое и ощутимое — это разрушение. Самое доступное — не создавать новое упорным трудом, а совершать видимость деятельности, оплевывать, охаивать то, что было раньше. А ведь при этом охаиватели унижают твоих предков, твоих родителей, тебя самого, подрываются твои корни. Ты теряешь уважение к своему народу, к самому себе. И становишься рабом тех, кто организует и направляет это охаивание. Увы, юность всегда экстремальна, нетерпелива, не отягощена знаниями, легко воспламеняется и нацелена отнюдь не на созидание. Благодатная почва для критиканов, ниспровергателей, горлопанов и карьеристов.
В узком кругу Лазаря Моисеевича называли частенько Кабан Моисеевич. Не только за плотно-звериное телосложение, за щетинистые усы, не только потому, что родился он в селе Кабаны где-то неподалеку от Киева, но главным образом потому, что он с глухой и слепой целеустремленностью, как разъяренный тяжеловесный кабан, напрямик стремится к цели, круша все, что можно сокрушить на своем пути. Но как настоящий кабан огибает все же при этом стволы деревьев, так и Лазарь Моисеевич достаточно умело огибал непробиваемые препятствия. Он, например, никогда и ни в чем не выступал против Сталина. И в то же время Иосиф Виссарионович вынужден был считаться с ним и с Мехлисом. Может, опасался казаться менее революционным, чем они? Или какие-то сверхмощные силы стояли за ними, не позволяя Сталину убрать их с пути, даже если они допускали серьезные ошибки и срывы.
С апреля 1930 года по март 1935 года Лазарь Каганович возглавлял московскую партийную организацию, по существу был полным хозяином столицы и даже столичной области. У Сталина тогда имелось много забот, шла борьба за власть, поэтому Каганович оставался бесконтрольным и творил, что хотел. И натворил. Целенаправленно уничтожался исторически сложившийся облик Москвы.
Деятельный «кабан» шел напролом, плевать ему было на прошлое и настоящее столицы — ничто не связывало его с этим городом, кроме каких-то особых, лишь ему известных интересов. Вот некоторые из его «деяний». По предложению Кагановича или с его разрешения, была уничтожена часть бульваров Садового кольца, были снесены Сухарева башня. Красные и Иверские ворота (последние — с часовней), разобрана Триумфальная арка. А главное — разрушен великолепный храм Христа Спасителя, на месте которого Каганович вознамерился воздвигнуть памятник себе, своему правлению: создать гигантский Дворец Советов с залами на двадцать пять тысяч кресел и стульев. Но Вышние силы посмеялись над ним, образовав там яму, бассейн. Лишь восшествие на столичный партийный престол Н. С. Хрущева в 1935 году спасло Москву от дальнейших разрушений. Ведь Каганович замышлял не только снести ГУМ (якобы для расширения Красной площади), но уничтожить и сам Кремль, вместе с его церквями. Вот простор-то был бы для новостроек!
Я тогда говорил Сталину: в каждом городе, а тем более в Москве, первым секретарем и городским головой обязательно должен быть уроженец данного города, любящий его, болеющий за него. Но нет, повсюду, по всей России лезли, пробивались к руководству чужие люди со своим уставом. Политики, а не радетели.
Извинившись за отступление, возвращаюсь к патологической жестокости Кагановича. Как забыть январь 1933 года, когда Лазарь Моисеевич выступил на Объединенном пленуме ЦК и ЦКК ВКП(б) и напрямик заявил: мало мы, товарищи, расстреливаем! По мере роста успехов социализма классовая борьба обостряется. Да, обостряется, враг оказывает сопротивление, брызгая ядовитой слюной. А мы либеральничаем с врагами. Особенно на местах. В судебных органах установилась порочная практика, дают преступникам срок не по высшему пределу, часто даже по низшему. Чистить надо судебный аппарат, укреплять его такими товарищами, которые справедливо и безжалостно будут карать всех врагов.
Это была критика, направленная в значительной мере в адрес Генерального секретаря партии И. В. Сталина, обвинявшая его в мягкости по отношению к классовому противнику, подстегивавшая, толкавшая к более крутым действиям. С одной стороны, неприятно было выслушивать Иосифу Виссарионовичу такие слова перед XVII съездом партии, на котором различные противники хотели дать ему отставку, а с другой — подобная критика была ему даже на пользу. Ах, он слишком мягок и либерален?! Ну, не обессудьте!
В достаточной мере зная характер Кагановича, его «истребительные» методы, я имел все основания опасаться, что в отношении русских немцев Лазарь Моисеевич поступит особенно круто. И ненависть его к немцам сыграет роль, и военная обстановка в этом отношении для него выгодна, он ею воспользуется. Все это я держал в уме, вырабатывая и обосновывая свою позицию. Конечно, большая концентрация лиц немецкой национальности на ограниченной территории могла привести к нежелательным эксцессам. Среди немцев, особенно среди шаткой, неустоявшейся молодежи, могли оказаться лица, склонные поддержать гитлеровцев. Значит, на всякий случай надо вывезти немцев Поволжья в глубь страны, при этом ничем не ущемляя их, ничем не выделяя среди всех других, эвакуируемых с запада. Но, как выяснилось, Лазарь Моисеевич имел иной взгляд на эту проблему.
Я был готов к подробному разговору с Иосифом Виссарионовичем. На всякий случай подготовил и справку, умещавшуюся на одной машинописной странице. Однако Сталин занят был другими многочисленными делами, слишком уж напряженное было время, битва шла за Смоленск. Мне позвонил Поскребышев:
— Товарищ Лукашов? Товарищ Сталин просил узнать, какие материалы у вас о немцах Поволжья?
Я ответил. А он:
— Вопрос о чрезвычайных мерах по обеспечению безопасности тыла, в том числе о выселении немцев из европейской части страны, будет рассматриваться сегодня. Нужны ваши соображения. Машину высылаю. — Поскребышев, напомню, обладал редким даром, он точно передавал не только содержание, но и тон, которым говорил по тому или иному поводу Сталин, каким было дано то или иное указание. Опытные люди сразу понимали, для чего их вызывают в Кремль, будут хвалить или предъявлять претензии. Мне все было ясно. Уточнил только:
— Докладывает Каганович?
— Да, его предложения на столе.
— Военнослужащих-то он хоть не касается?
— Ждут ваших соображений, — сухо ответил Поскребышев.
На обсуждении я, как обычно, не присутствовал. Да и было ли оно, обсуждение-то? Через несколько дней, уже в августе, мне стал известен специальный Указ Президиума Верховного Совета СССР о ликвидации АССР немцев Поволжья. Для предотвращения диверсионных актов в стратегически важном районе. Сам этот указ не вызвал у меня возражений, он был продиктован военной обстановкой. Но ведь одно дело — принятие закона, а другое — его исполнение, которое зависит от многих условий, в том числе и от конкретных исполнителей. Принимался указ без детализации, и этим, естественно, воспользовался Кабан Каганович. Немцы были не просто эвакуированы, как предлагал я, а выселены (между статусом эвакуированных и высланных очень большая разница) — частично в Сибирь, а главным образом в северные, глухие районы Казахстана, где впоследствии начнется разработка целинных земель. Кроме того, по инициативе главного исполнителя указа Кагановича, многие немцы, «подозреваемые в шпионаже» (а заподозрить можно кого угодно!), были отправлены в лагеря на Печору. Но самое мерзкое и глупое, на чем настоял Каганович, — отчисление немцев из действующей армии. Это и оскорбление патриотов, коммунистов, готовых сражаться за Советскую Родину, и ослабление наших вооруженных сил (что ни говори, а немцы всегда были хорошими, дисциплинированными, стойкими вояками!). И еще, бросая в губительные сражения массу советских людей различных национальностей, мы при этом вроде бы специально спасали только наших немцев. Они, конечно, были отправлены на трудовой фронт, работали в тылу, но это все же не передовая, не гибельные атаки… Сей парадокс был осознан и частично исправлен лишь тогда, когда у нас появилось много пленных германцев, когда возник Комитет Свободной Германии. Так получилось, что многие пленные стали вроде бы нашими союзниками в борьбе с Гитлером, а свои советские немцы находились на положении ссыльных.
Коллизии возникали вообще поразительные. Указ-то (с кагановичевским акцентом) был принят, но по партийной линии никаких разъяснений не последовало. Многие немцы-коммунисты, оказавшись в ссылке, оставались членами партии, платили взносы. Ссыльные — с партийными билетами… Вот как бывает!
Побаливала тогда моя совесть. Почему я не добился встречи со Сталиным, не изложил решительно свою точку зрения? Против таких политиков, как Каганович, надо действовать одним способом — таран на таран! Но я, увы, нередко уступал таким, как он: иногда по мягкости характера, иногда недооценивая важности происходящего, не придавая особого значения всяким там решениям, постановлениям. Бумага, мол. А от бумаг зависели судьбы. Надо ведь быть докой-чиновником, чтобы за каждой буквой проголосованного решения видеть, как сия буква или отсутствие ее отразится на живых людях.
В том, что с немцами Поволжья поступили абсолютно правильно, не был, на мой взгляд, полностью убежден и Иосиф Виссарионович. Он, конечно, не мог не обратить внимания на то, что немцы, каким-либо образом оставшиеся в Красном Армии, хорошо сражаются против гитлеровцев. Он, разумеется, знал, сколь добросовестно и результативно трудятся наши немцы в тылу. Особенно на строительстве алюминиевого завода на Урале, в Красногурьинске. Этот завод был очень нужен нашей военной промышленности, возводили его не только быстро, но и с хорошим качеством. И когда я предложил для морального поощрения послать строителям благодарственную телеграмму Верховного Главнокомандующего, Иосиф Виссарионович сразу же согласился. А Каганович, хоть и ощетинил свои усы, но возражать не посмел. Вот текст:
«Прошу передать рабочим, инженерно-техническим работникам и служащим немецкой национальности, работающим на Базстрое, собравшим 353785 рублей на строительство танков и один миллион 820 тысяч рублей на строительство эскадрильи самолетов, мои привет и благодарность Красной Армии».
Знаю, что когда на уральскую стройку пришла эта телеграмма, там был праздничный день. Первый праздничный день за всю войну. Теперь, ради объективности, посмотрим на проблему с другой стороны. А очень ли скверно обошлись у нас с российскими немцами? Как поступали в сопоставимых случаях другие государства? О Германии даже говорить не хочется, все знают, что фашисты уничтожили, физически истребили десятки миллионов людей разных национальностей. Но это забылось, вроде бы даже простилось — на то они и фашисты. Однако я уверен, что национал-социализм в Германии жив, затаился и еще покажет себя.
А как относились к представителям противоборствующих национальностей государства, которые кичатся своей демократичностью, во многом ли отличались они от фашистов? В 1939 году, едва началась война, англичане создали особый трибунал, куда вызывались все немцы, оказавшиеся в этой стране, в том числе и выступавшие против Гитлера, бежавшие из Германии от преследования. Всех проверяли скрупулезно и дотошно, выявляя вражеских агентов и их пособников. На всякий случай немцев интернировали и отправляли в концентрационные лагеря — наиболее тяжелыми условиями отличался лагерь на острове Мэн. Но и этого англичанам показалось мало. Интернированных переправляли в Канаду, создав для них большой лагерь в Квебеке. Там было и голодно, и холодно. Интернированные подвергались оскорблениям, издевательствам. Многие не выдерживали. Пожалуй, нигде в лагерях не было столько самоубийств, как в Квебеке.
Ладно, англичан еще более-менее можно понять. Гитлеровцы бомбили их города, топили их корабли. Фашисты готовились к захвату их территории. Опасность была реальная, поэтому и упрятали англичане подальше представителей немецкой национальности. Гораздо труднее понять и оправдать действия американцев. После коварного нападения самураев на Пирл-Харбор в декабре 1941 года сенат США принял решение изолировать лиц японского происхождения, проживающих на территории страны, в том числе имевших американское гражданство. Сравним: гитлеровцы преследовали, вплоть до уничтожения, людей, имевших одну восьмую еврейской крови. Американцы пошли еще дальше — до одной шестнадцатой японской крови.
Все они (в том числе и дети, и старики) были согнаны в концентрационные лагеря, в бараки за колючей проволокой на голых унылых равнинах в пустынной местности. Только в первую очередь туда было отправлено около ста тридцати тысяч человек. Охраняли строго. Сколько осталось в живых — не знаю. А ведь на американском континенте не было боев, не было ни одного вражеского солдата, не было особой территории, населенной только японцами (как у нас немцами), не имелось, следовательно, плацдарма, выгодного для противника. Вполне можно было не томить, не гноить людей в лагерях.
Впрочем, чему удивляться: холодная расчетливость, эгоизм, насилие — характерная черта потомков первопоселенцев США, прямолинейных, упорных, неколебимо твердых в достижении целей, выгоды. Они и историю-то свою начали с великого кровопролития, с уничтожения коренного населения, индейских племен. Ну, а читатель, сопоставив наше отношение во время войны к российским немцам, гитлеровцев — ко всем инородцам, англичан — к оказавшимся в Великобритании германцам, американцев — к лицам японского происхождения — читатель пусть судит сам: где была необходимость военного времени, где звериное человеконенавистничество, где чрезмерная неоправданная жестокость.
Парадокс: я, офицер Генерального штаба, постоянно тяготевший к артиллерии (к моим выводам и предложениям прислушивался даже сам генерал Брусилов), всю гражданскую войну и сразу после нее занимался в основном конницей. А в начале Отечественной войны пришлось заниматься главным образом тем родом войск, который известен был мне менее других, — авиацией. Вероятно, потому, что роль авиации в тот период была очень важна, Сталин уделял ей особое внимание, а я, как всегда, вращался в кругу его самых животрепещущих интересов. И действительно, немецкая авиация играла тогда огромную, в некоторых сражениях даже решающую роль. Фашисты бомбили наши транспортные узлы, срывая переброску на фронт резервов, уничтожая людей и технику, обрушивали взрывчатку на передовые позиции, на войсковые тылы, высаживали воздушные десанты, сеяли панику, а нам нечего было противопоставить гитлеровцам, захватившим полное господство в «пятом океане». Почти нечего.
Считаю, что успехов в сорок первом году немцы добились главным образом за счет авиации. Она парализовывала действия наших войск, давила на психику, подрывала у бойцов и командиров веру в успех еще до встречи с германской пехотой и танками. Не будучи хозяевами воздуха, фашисты со всей своей наземной техникой, даже используя фактор внезапности, наверняка не продвинулись бы дальше линии Рига, Смоленск, Киев. Выдохлись бы.
Во второй половине июля нарком ВМФ адмирал Николай Герасимович Кузнецов пожаловался в доверительном разговоре на сухопутчиков. Ну, пожаловался — не то слово. Просто сказал с горечью о некоторых неурядицах. Может, надеялся, что его слова дойдут до Сталина, а может, просто так поделился. Мы в ту пору, несмотря на разницу в возрасте, на различие прошлой жизни, быстро сближались. Вероятно, потому, что в среде, окружавшей меня, не было другого столь самобытного и, особо подчеркиваю, интеллигентного человека из числа новых, сравнительно молодых военачальников. Я не говорю о дореволюционных офицерах, о маршале Шапошникове, о генерале Говорове и других представителях старой гвардии, речь идет о тех, кто выдвинулся в последнее время, перед войной. Почти все они страдали от нехватки культуры, малой образованности и, как следствие, от узости взглядов. Они были категоричны, а категоричность, как известно, признак ограниченности. Или, точнее, можно сформулировать так: ограниченность — категорична.
Вот три крестьянских сына, которых Советская власть подняла на высоты военного руководства. Почти ровесники. В истоках, в судьбах много общего. Но колоссальная разница между ними поражала меня!
Георгий Константинович Жуков — решительный, дерзкий, самоуверенный, налитый грубой силой, ломающей все преграды. Оригинальное мышление. Жестокая твердость… Такие черты выделил бы я у него.
Иван Степанович Конев — практичный, смекалистый, самолюбивый, волевой деятель, наполовину военный, наполовину политический и, как все политики, склонный к интригам. Видимо, политикам без интриг не удержаться у власти.
Наконец, Николай Герасимович Кузнецов — рассудительный, добропорядочный, глубоко знавший свое трудное флотское дело. Большой, неторопливый, улыбчивый, он пользовался искренним уважением подчиненных. Если Жуков и Конец умело пользовались хлесткими оборотами народного языка, то Николай Герасимович к тому же свободно изъяснялся по-немецки, по-французски, по-испански и, кажется, по-английски. Разбирался в литературе (перевел на русский несколько книг), в музыке, увлекался историей. Был прекрасным собеседником. И при всем том за внешней мягкостью, за ровностью и сдержанностью крылась несгибаемая сила воли, перед которой пасовал даже Жуков со своей непреклонностью, со своими капризными вспышками. Металл сталкивался с металлом. Если Николай Герасимович был в чем-то убежден, если настаивал на своем всегда продуманном, аргументированном предложении, его не способен был переломить сам Иосиф Виссарионович. Приказать — да. Заставить отказаться от своего мнения — нет. И вот ведь ирония судьбы, этого человека, к которому так хорошо относился, я подвел дважды, оказав ему медвежьи услуги. Первый раз, когда вызвал к нему неприязнь мстительного Берии, — об этом уже писал. И второй — когда, сам не желая того, вроде бы столкнул Кузнецова с Жуковым, остро и болезненно воспринимавшим не то что соперничество, а даже хотя бы сопоставление не в его пользу.
К месту пришлось: я вкратце передал Иосифу Виссарионовичу разговор с Кузнецовым. Суть: Балтийский флот вошел в войну со своей сильной и хорошо подготовленной минно-торпедной авиацией. Специальная техника. Летчики, годами обучавшиеся, тренировавшиеся для ударов по военным кораблям, по транспортам противника. Для этих асов много «работы» на море, а их используют не по назначению. Сухопутные войска, потеряв свою авиацию, заставляют морских летчиков бомбить танковые колонны врага, его наступающие войска, артиллерийские позиции. Пользуясь тем, что флот находится у него в оперативном подчинении, командующий фронтом распоряжается морскими летчиками как хочет, иногда через голову флотского командования. Даже 8-я армия имеет такое право. Хотя гораздо лучше было бы сделать наоборот, подчинить флоту все сухопутные войска в прибрежных районах. Флот — организация устойчивая…
— У армии и у флота один враг, — ответил Сталин. — У армии и у флота одна цель: остановить и разгромить неприятеля.
Общие фразы — вот вроде бы и вся реакция. Но разговор этот запомнился Иосифу Виссарионовичу и, вероятно, повлек за собой некоторые размышления. Через несколько дней Сталин предложил мне присутствовать на очередном докладе начальника Генерального штаба Жукова. Не первый раз, кстати. На таких докладах всегда был кто-либо из членов Политбюро, чаще других Мехлис или Молотов. А тогда в кабинете Сталина было только трое. Жуков сидел за длинным столом, развернув на нем свою карту, через несколько стульев — я, тоже со своей картой, Иосиф Виссарионович медленно прохаживался от малого стола до двери. Обстановка была деловая, не предвещавшая осложнений. Но вдруг Иосиф Виссарионович задержался возле меня:
— Николай Алексеевич, так что говорил товарищ Кузнецов о минно-торпедной авиации?
Это неспроста! Но для чего?! Привыкши к эскападам Сталина, я начал монотонно пересказывать известное. Однако Сталин остановил меня:
— Давайте ближе к делу. Вам было поручено изучить вопрос, почему Военно-Морской Флот начал войну без потерь. Изложите нам свои соображения.
Мое мнение он знал, у нас была беседа по этому поводу, но хотел, значит, чтобы я высказался при Жукове. Пришлось повториться. Говорил я тогда кратко, а сейчас, чтобы читателю был ясен ход событий, приведу некоторые подробности. По опыту войны в Испании, участником которой был Кузнецов, из анализа хасанских событий (он тогда командовал Тихоокеанским флотом) Николай Герасимович пришел к выводу: надобно создать четкую, постоянную систему готовности флотов и всего Военно-Морского Флота к любым неожиданностям. Чтобы было так: дана команда — и флоты сразу, без раскачки, вступают в бой.
Многие военачальники того времени, даже из числа тех, кто побывал в Испании, часто повторяли слова о необходимости выиграть время, перевооружить наши войска. Через два-три года мы, дескать, будем способны разбить любого противника. А Николай Герасимович категорически не соглашался с такой позицией. Ну, во-первых, возможный противник тоже не намерен сидеть сложа руки, тоже будет оснащать свои войска техникой, совершенствовать свою выучку. Да и вообще, разве можно так рассуждать! Полк или корабль, армия или флот могут иметь сегодня одно вооружение, завтра другое, могут быть численно больше или меньше — это все факторы меняющиеся. Важно, чтобы армия и флот, каждая часть и подразделение были хорошо обучены, умели максимально использовать свое оружие, и самое главное — чтобы они были морально готовы к войне. В любую минуту.
Я не раз слышал от Николая Герасимовича утверждение: хорошо, что флот имеет свой Наркомат, может проводить боевую учебу по своим планам, по своей системе, учитывая исторический опыт, специфику. Ведь привести в готовность флот с его кораблями и частями, разбросанными на огромном пространстве, гораздо сложнее, чем, скажем общевойсковую армию, как правило, дислоцирующуюся на определенной территории. Да чего там целый флот: попробуй собери и доставь на рейд моряков, уволенных на берег с корабля! Сколько потребуется времени!
Не дать врагу застигнуть нас врасплох — вот чему были подчинены в предвоенные годы мысли и действия наших моряков, прежде всего самого Николая Герасимовича. И как результат — стройная, отработанная на практике трехступенчатая система боевой готовности. Довольно простая, всеобъемлющая, выверенная схема. Детище, можно сказать, адмирала Кузнецова.
Готовность № 3 — это обычное состояние кораблей и частей. Они занимаются боевой учебой, соблюдают установленный распорядок, содержат в полной исправности оружие и механизмы, имеют определенное количество топлива и другие запасы. Когда объявляется готовность № 2, корабли и части получают снаряды, торпеды, горючее и вообще все, что требуется для ведения боевых действий. Увольнения сокращаются до минимума. Устанавливается специальное дежурство. Распорядок дня, учеба — все строится с учетом напряженного положения. Такая готовность, хоть она и вызывает определенные трудности, может продолжаться неделями, даже месяцами. И, наконец, самая высокая готовность — № 1. Объявляют ее лишь в том случае, если обстановка становится опасной. Получив сигнал, каждый корабль, каждая воинская часть действует по имеющимся инструкциям. В Корабельном уставе 1939 года было сказано:
«Весь личный состав на своих местах по боевому расписанию. Средства корабля полностью изготовлены к немедленному действию». Такая система сама по себе требовала от моряков большой организованности, слаженности действий всех кораблей, воинских частей, учреждений и служб, поддерживала постоянную бдительность и строгую дисциплину. К тому же многочисленные тренировки помогли довести эту систему почти до совершенства.
Самые первые удары гитлеровская армия нанесла в ночь на 22 июня 1941 года по флотским базам, в частности по Севастополю, но удар этот не застал моряков врасплох. Еще до полуночи штабом флота была получена телеграмма, которую дал на свой страх и риск, ни с кем не согласовывая, Николай Герасимович. Приведу ее, не расшифровывая сокращений: «СФ, КБФ, ЧФ, ПВФ, ДРФ. Оперативная готовность номер один немедленно. Кузнецов». И это, поймите, в тот момент, когда Тимошенко и Жуков еще гадали: будет — не будет! Когда Сталин, правда, нервничая, мылся в баньке. Когда командующий Белорусским военным округом генерал Павлов, на войска которого нацелилась армада немецких танков, в прекрасном настроении возвращался из театра домой.
На флотских базах прозвучал сигнал «Большой сбор», взревели сирены, ожили рупоры на улицах, объявляя тревогу. Корабли начали принимать боевые торпеды, снаряды, мины. Зенитчики сияли с пушек предохранительные чеки. На аэродромах летчики-истребители опробовали пулеметы.
В 02:00 Черноморский флот находился в полной боевой готовности. А через час пришло сообщение о появлении вражеских самолетов. Они подходили к городу на небольшой высоте. Опасность была явная. В 03 часа 07 минут 22 июня начальник штаба флота контр-адмирал И. Д. Елисеев дал команду открыть огонь, чем и вошел в историю: это был самый первый боевой приказ дать отпор напавшим на нас гитлеровцам. И опять же приказ, отданный без согласования с высшими инстанциями. Яркие лучи прожекторов ослепили немецких летчиков, дружно ударили зенитные батареи и корабельная артиллерия. Несколько бомбардировщиков загорелось, другие, беспорядочно сбросив свой груз, повернули обратно. Вслед им понеслись флотские истребители.
Что это? Удача, случайность? Нет, так было везде: на Краснознаменном Балтийском и на Северном флотах, на Пинской и Дунайской военных флотилиях. Везде враг сразу получил отпор. Более того, наша морская пехота начала активные действия. Моряки форсировали Дунай, захватили плацдарм на румынском берегу: высаживайтесь, армейские части, наступайте, громите врага! Но армейскому командованию было не до наступления.
Это же факт: в ночь на 22 июня 1941 года наша сухопутная авиация потеряла 1200 боевых машин, причем новых, лучших машин. Лишь немногие летчики успели подняться в воздух, основная масса самолетов была внезапно разбомблена немцами на аэродромах. А флоты не потеряли за первые сутки ни одного корабля и ни одного самолета, нанеся урон неприятелю. К тому же командование Черноморского флота, взаимодействовавшего с войсками Одесского военного округа, предупредило об опасности ВВС округа, там приняли соответствующие меры, и потери оказались не очень значительными.
В первые дни войны никто не занимался сопоставлениями и подсчетами, не до того было. Но в июле приведенные здесь цифры стали известны Иосифу Виссарионовичу и ошеломили его. Он даже не поверил сперва: неужели не потеряли ни одного самолета? Вызвал для доклада Кузнецова, поручил мне перепроверить полученные сведения. Ошибки не было. Значит, все военные события развивались иначе, если бы… Если… Авторитет Кузнецова сразу же очень вырос для Сталина, адмирал выдвинулся (по заслугам) в самый первый ряд военных деятелей, вошел в тот узкий круг людей, которых Иосиф Виссарионович считал незаменимыми и на которых опирался всю войну.
Как ни старался я говорить сжато, сообщение мое заняло минут десять. Сталин продолжал прохаживаться по кабинету, слушал рассеянно, думая о чем-то своем. Жуков был хмур, неподвижен, как каменное изваяние, лишь раза два потер рукой массивный подбородок. И вдруг, воспользовавшись небольшой паузой, сказал резко:
— Я все это знаю. Теряем время.
— Почему же теряем, повторение — мать ученья, — спокойно ответил Сталин. И поинтересовался: — Вы, товарищ Жуков, бывали в Кронштадте?
Георгий Константинович повел плечами, а Сталин продолжал, не дожидаясь ответа:
— В Кронштадте есть памятник адмиралу Макарову, на котором запечатлены вещие слова «Помни войну!». Коротко и точно. Так вот — моряки руководствовались этой формулой, а кое-кто нет.
— Эти кое-кто руководствовались официальными государственными документами.
— Вы не правы, товарищ Жуков. Для военных существует только одно правило, только один закон — тот самый, что на памятнике Макарову… Больше я вас не задерживаю. До свидания.
Едва за Георгием Константиновичем закрылась дверь, Сталин сказал со вздохом:
— Такой здоровый, такой сильный мужик, а воюет с бумагами. Он у нас закис над бумагами, как вы думаете, Николай Алексеевич?
— Считал и считаю, что Жуков строевой командир, его место на фронте, а не за письменным столом.
— Когда товарищ Шапошников будет в Москве?
— Не позднее первого августа.
— Свяжитесь с ним еще раз, напомните, чтобы не задерживался ни в коем случае, — сказал Сталин.
Я ощутил радость и облегчение, поняв, что вопрос о замене Жукова решен. Ну какой он, в самом деле, начальник Генерального штаба?! Он не мозг, он движущая сила, сгусток энергии.
Сдав дела Борису Михайловичу Шапошникову, Георгий Константинович получил новое назначение: стал командующим Резервным фронтом. Жуков расценил это как понижение что, впрочем, и было. Такая перемена в его жизни, хоть и косвенно, но связанная с именем Кузнецова, раз и навсегда повлияла на отношение Георгия Константиновича к нашему выдающемуся адмиралу.
Бомбить Берлин! Вначале эта мысль показалась абсурдной — я говорю о себе. Наши войска, отступая, ведут напряженнейшие бои по всему фронту, положение наше неустойчивое, вражеская авиация господствует в воздухе, почти каждую ночь немецкие бомбардировщики стремятся прорваться к Москве. Гитлеровская пропаганда на весь мир шумит о близкой победе, и этой пропаганде верят, потому что фашисты за короткий срок пробились в глубь Советской страны. Нам, как говорится, не до жиру, быть бы живу. А Николай Герасимович Кузнецов выдвинул вдруг предложение нанести удар по вражеской столице! Сам нарком ВМФ не мог принять такое решение, имевшее не столько военное, сколько политическое значение. Он обратился к Сталину.
Николай Герасимович впоследствии рассказывал мне, как родился у него в конце июля столь дерзкий замысел. Обидно было, что вражеские бомбы падают на нашу столицу, что немецкая печать, немецкое радио ликуют по этому поводу. А мы что же, не способны ответить?! В те дни командование Военно-Морского Флота готовило массированный налет на Пиллау, где базировались вражеские корабли. Самолеты должны были подняться с ленинградского аэродромного узла. На карте Николая Герасимовича протянулись прямые линии от пригородов северной столицы до вражеской базы. Кузнецов мысленно продлил их дальше, до паукообразного темного пятна в левом нижнем углу карты. И, как говорил мне, волнение охватило его: а если попробовать? Только достанем ли?
На Балтике авиаторы, как и на других флотах, были превосходны. Случались, конечно, потери в боях: обычные, один к одному. Эта небольшая утрата быстро восполнялась. Флотские летчики были хозяевами воздушного пространства над морем, над побережьем. (Об этом лучше всего свидетельствует бывший противник. Журнал «Маринер рундшау» в 1962 году писал: «Советская авиация ВМС после первых недель некоторой неясности положения добилась почти неоспоримого превосходства в воздухе над морем».) Более того, морских летчиков, как мы знаем, использовали для помощи армейским частям, флотскую авиацию переподчиняли армейским начальникам. Она успевала и на суше, и на море. Авиаторы «работали» с такой нагрузкой, что за месяц накопили опыт и мастерство, для приобретения которых в других условиях не хватило бы и года. Летчики не подведут! А как техника?
Вместе со своим другом контр-адмиралом Владимиром Антоновичем Алафузовым, который был тогда заместителем начальника Главного морского штаба, Кузнецов долго «колдовал» над картой. Нет, с ленинградских аэродромов до Берлина не дотянуть. А не попробовать ли с острова Эзель? Алафузов рассчитал: если идти над морем по прямой, то получится. Не задерживаясь, не маневрируя, сбросить бомбы и сразу, опять же прямым курсом, назад. Упустишь минут двадцать — до аэродрома не дотянуть. А если туман или неисправность? Ведь под самолетами вражеская территория. Короче говоря, все должно было быть идеальным. А ответственность за неудачу ложилась, разумеется, на инициатора, на Кузнецова. Не посылает ли он лучшие экипажи я лучшие машины на верную гибель? Другой человек открестился бы от трудной и опасной идеи. А Кузнецов, радевший лишь о пользе дела, решительно взял ответственность на себя.
Прежде чем докладывать Сталину, моряки проверили все еще раз вместе с командующим ВВС ВМФ С. А. Жаворонковым и ведущими специалистами. Пришли к выводу: если самолеты примут полный запас горючего и пятьсот килограммов бомб каждый, они могут преодолеть девятьсот километров до Берлина и возвратиться обратно. В оба конца — шесть часов пятьдесят минут. И еще несколько минут в запасе.
Иосиф Виссарионович был удивлен, услышав предложение Кузнецова. Сразу понял, какую пользу может принести намеченная операция, если закончится успешно. Но велика ли надежда на успех? Задал много вопросов, дабы убедиться, что все взвешено, подготовлено. Поинтересовался, кто поведет морских орлов. Кузнецов ответил: опытный флотский летчик Евгений Николаевич Преображенский.
Разрешение было получено. И вот в 21 час 7 августа 1941 года пятнадцать крылатых машин 1-го минно-торпедного авиационного полка стартовали с аэродрома на острове Эзель. Набрали высоту более шести тысяч метров. Температура в кабинах самолетов упала до 40 градусов ниже нуля. Управлять бомбардировщиками было трудно, зато на такой высоте менее опасны вражеские ночные истребители, да и огонь зениток не так страшен.
На подходе к Штеттину обнаружили гитлеровский аэродром. Там включались и гасли посадочные прожекторы, аэродром принимал самолеты. Советских бомбардировщиков сочли за своих. Замигали огни — предложение на посадку. Разнести бы в клочья это осиное гнездо, но впереди была более важная цель. Еще полчасика, и появилось на горизонте быстро разраставшееся пятно света. Берлин даже не был затемнен: ведь Геринг клятвенно заверил немцев, что на столицу рейха не упадет ни одна бомба!
Трудно сказать, кто больше волновался в ту ночь — инициаторы или исполнители, летчики, приближавшиеся к Берлину, или адмиралы Кузнецов и Алафузов. Беспокоились все, кто посвящен был в операцию, в том числе и Сталин. Я находился в Наркомате ВМФ, готовый сообщить Иосифу Виссарионовичу поступавшие новости. Но их долго не было, действия летчиков стали во всех подробностях известны нам позже.
Полковник Преображенский аэронавигационными огнями дал команду экипажам рассредоточиться и каждому выходить на свою цель. Под крыльями — столица врага! По линиям фонарей прослеживались улицы, при свете луны хорошо видна была река Шпрее. И ни единого выстрела, ни одного прожекторного луча. Если противовоздушная оборона и «засекла» самолеты, то продолжала считать их своими.
Тяжелые бомбы понеслись к земле. В центре города вспыхивали разрывы. Берлин сразу погрузился во тьму, зашарили по небу лучи, переплелись в воздухе трассы зенитных снарядов. Но было уже поздно, самолеты ложились на обратный курс.
Через несколько часов Николай Герасимович, не скрывая радости, сам доложил Сталину, что первая бомбардировка вражеской столицы завершилась полным успехом и машины вернулись на свою базу. Иосиф Виссарионович был очень доволен, распорядился представить участников операции к наградам, а наиболее отличившихся — к званию Героя Советского Союза. Что и сделал Николай Герасимович с большим удовольствием.
Для фашистов удар по Берлину был полной неожиданностью, они даже не разобрались, что произошло. В немецких газетах появилась информация: «Английская авиация бомбардировала Берлин. Имеются убитые и раненые. Сбито шесть английских самолетов». Военное руководство Великобритании, предполагая какой-то подвох, опубликовало официальное разъяснение: «Германское сообщение о бомбежке Берлина интересно и загадочно, так как 7–8 августа английская авиация над Берлином не летала». А пока на западе судили да рядили, что к чему, по столице рейха был нанесен еще один удар, затем еще. По всему свету разнеслась удивительная новость: русские бомбят Берлин!
Так и было! Фашистские армии приближались к Москве и Ленинграду, гитлеровцы готовились отметить скорую и окончательную победу. Они утверждали, что русская авиация полностью уничтожена, и вдруг эта «уничтоженная» авиация почти каждую ночь сбрасывает бомбы на фашистский город, пугая врагов и радуя друзей Советской страны. Немцы предприняли много усилий, чтобы не допустить бомбардировщиков к своей столице. Опасность поджидала советских летчиков повсюду: в берлинском небе, над морем, даже на своем аэродроме, к которому прорывались вражеские самолеты. Флотские авиаторы несли потери, но вновь и вновь отправлялись в далекие рейды.
Налеты на Берлин продолжались до 5 сентября, до той поры, когда пришлось оставить Таллин и базу на Эзеле. Эффект был велик, особенно психологический. Может быть, впервые тогда в Германии люди начали задумываться: куда же ведет их Гитлер со своими сообщниками? Не наступит ли расплата за все то, что совершают фашисты?[43]
8 августа, день первого налета на вражескую столицу, запомнился мне еще двумя разновеликими, но существенными событиями. Ставка Верховного Командования была преобразована в Ставку Верховного Главнокомандования с некоторыми изменениями ее структуры. А Верховным Главнокомандующим отныне стал Иосиф Виссарионович Сталин, назначенный на этот пост Президиумом Верховного Совета СССР и сосредоточивший в своих руках все бразды власти. Окончательно сложился высший военный орган, не претерпевший потом существенных изменений до полного разгрома фашистской Германии.
В тот же день Сталину был доложен проект приказа Военно-инженерного управления о немедленном развертывании строительства оборонительного рубежа и специальных заграждений внешнего пояса обороны Москвы. Увы, возникла такая необходимость. Я предварительно познакомился и с проектом приказа, и с приложенной к нему картой. Начинаясь от Тарасовки, рубеж проходил по линии Хлебниково, Черкизово, Нахабино, Павловская Слобода, река Истра, Знаменское, Борки, Перхушково, Плещеево, Красная Пахра, Сергеевка, Домодедово. Такие знакомые, дорогие места — даже дрогнуло сердце. Здесь когда-то совершали мы полевую поездку под руководством Алексея Алексеевича Брусилова. Здесь, на Истре, провели мы жаркий летний день с Иосифом Виссарионовичем и его женой, смею сказать — счастливый памятный день с купанием, с шашлыком у костра. В Знаменском вообще каждый бугорок нам известен. А теперь там по глубокому лесистому оврагу протянется рубеж, дача Молотова останется по ту сторону фронта, а дача Сталина и мой домик — по эту, ближе к Москве. Надо хоть Катину гору-то, любимое место мое и Иосифа Виссарионовича, не разрыть, уберечь… Я передвинул на карте линию несколько западнее, к Успенскому, выделив противотанковый ров, начинающийся от реки. Иосиф Виссарионович, сравнивая потом мой варианте проектом Военно-инженерного управления, сразу и без слов понял меня, внес поправку.
Дело есть дело, надо смотреть вперед, готовиться не только к хорошему, но и к самому худшему. Я понимал это, и все же знакомство с проектом внешнего оборонительного пояса Москвы вызвало очень неприятное ощущение, оставило горький осадок. И у Сталина тоже. Но проект был утвержден, приказ был отдан, строительство началось.
Наказанье Господне, свыше ниспосланное Иосифу Виссарионовичу, — его сын Яков Джугашвили. Много разных неприятностей доставил он отцу, но главная, самая потрясающая неприятность была, оказывается, впереди. Напомню: весной 1941 года Яков Иосифович окончил Артиллерийскую академию имени Ф. Э. Дзержинского. Поскольку поступил он туда не по собственному желанию, а по совету отца, то и особого старания к занятиям не проявлял, что и отразилось в оценках. И с ними мог бы, конечно, в любом штабе «окопаться», но Яков, человек искренний, честный, не эксплуатировавший свою фамилию, по мере возможности умалчивавший, что он сын Сталина, и в тот раз поступил, «как все». Получил направление на должность командира батареи 14-го гаубичного артиллерийского полка 14-й танковой дивизии.
Уместно заметить: в ту пору многим выпускникам военных академий сразу же присваивались звания, соответствующие тем штатным должностям, на которые их направляли. Старший лейтенант Яков Джугашвили занял, как видим, капитанскую должность, однако в звании его не повысили. Были, конечно, люди, стремившиеся «позаботиться» о сыне вождя, — это подтверждается документами. Вот вывод из аттестации, данной старшему лейтенанту Я. Джугашвили перед окончанием академии: «За время прохождения войсковой стажировки на должности командира батареи выявил себя подготовленным. Достоин присвоения звания капитан. Командир 151-го учебного отделения полковник Сапегин». Однако другой, более опытный и принципиальный начальник, учитывая вероятно, что Джугашвили прежде в войсках не служил, не убоялся начертать резолюцию:
«С аттестацией согласен, но считаю, что присвоение звания капитан возможно лишь после годичного командования батареей. Генерал-майор артиллерии Шереметов. 30 марта 1941 года».
Это — документ времен пресловутого «культа личности». Такое было возможно тогда. А возможно ли было потом?..
Имея характер совершенно не военного склада, мягкий и застенчивый, Яков Иосифович и освоиться-то не успел на новом месте, как грянули страшные испытания. Дивизия, в которой он служил, должна была сразу выступить на фронт. Во второй половине дня 22 июня он связался по телефону с Кремлем. Сталин был занят, у него в кабинете находилось несколько человек, поэтому Поскребышев, как бывало в таких случаях, переключил Якова на мой телефон — я работал в бытовой комнате за кабинетом. Так уж сложилось само собой: со стариками Аллилуевыми занимался всегда Поскребышев, а я вроде бы «курировал» молодежь, общаясь с детьми Сталина, других деятелей. Для меня это было ближе и проще, я лучше мог понять их, ведь моя дочь находилась среди них. И только мне доверял Иосиф Виссарионович самое личное, что не должно было быть известно никому другому, даже Поскребышеву. Дела семейные — это была ахиллесова пята, постоянно ноющий, раздражающий нерв Сталина.
Говорил Яков громко, бодро, но я уловил в его голосе и волнение, и неуверенность. Упомянул он о жене Юлии и дочурке Гале. Я подумал: уж не ищет ли Яков возможности остаться в тылу? Может, подспудно тлеет в нем такое желание? Ведь это очень просто: Поскребышев позвонит куда следует, скажет несколько слов, и немедленно переведут Джугашвили в Москву или в глубинный военный округ… Но это, с моей точки зрения, было бы несправедливо и унизительно для него, это равносильно бегству с поля битвы, после чего порядочный человек навсегда перестанет уважать себя. «Лучше гибель, но со славой, чем бесславных дней позор!» И Сталин, конечно же, придерживался такого мнения.
— Николай Алексеевич, мне хотелось бы услышать отца, — смущенно произнес Яков, — если можно.
— Подожди.
Я приоткрыл дверь в кабинет. Иосиф Виссарионович недовольно посмотрел на меня, но сразу же понял: случилось нечто серьезное. Вошел в комнату и взял трубку.
О чем говорил Яков, не знаю. Во всяком случае, говорил недолго, а к концу беседы Сталин нахмурился: может, и ему пришла в голову та же мысль, что и мне, — о желании Якова остаться в тылу? Последние слова Иосифа Виссарионовича врезались мне в память:
— Понятно… Иди и сражайся! — твердо сказал он. Не давать сыну никаких поблажек, отправить на фронт вместе со всеми — это делает честь Сталину. Хороший или плохой был отец — вопрос спорный, во всяком случае сам он старался не выделять своих детей среди других, не создавать им особых условий. Пусть, дескать, привыкают к реальной жизни. А вот многие партийные и государственные деятели, в отличие от Иосифа Виссарионовича, поступали иначе. И в войну, и особенно после нее. Расчищали дорожку своим чадам. Помните: молодежь ехала навстречу трудностям поднимать целину, строить нужную стране Байкало-Амурскую магистраль, а дети и внуки хрущевско-брежневской рати отправлялись на тепленькие дипломатические должности за рубеж, грели руки в организациях, занимавшихся торговлей с иностранцами. Какая огромная разница!
Итак, простившись по телефону с отцом и со мной, старший лейтенант Яков Джугашвили отбыл на Западный фронт. На некоторое время я просто забыл о нем. Такой вихрь событий, что и о себе-то некогда было подумать. Жив, более-менее здоров, и ладно. Аккуратности, чистоте всегда был я привержен, а за первые недели войны оброс седыми лохмами, бриться стал реже и плохо. Якова вспомнил только раз, когда познакомился с копией открытки, которая была отправлена им из Вязьмы в адрес жены, — заботой Берии эта копия оказалась на столе Сталина.
«Дорогая Юлия! Все обстоит благополучно. Путешествие довольно интересное. Единственное, что меня беспокоит, это твое здоровье.[44] Береги Галку и себя, скажи ей, что папе Яше хорошо. При первом удобном случае напишу более подробное письмо».
Иосиф Виссарионович о сыне не спрашивал до конца июля, а потом начал вдруг проявлять тревогу. Вероятно, Берия сообщил ему о сложившемся положении: старший лейтенант Джугашвили исчез, подробности выясняются.
Безусловно, Сталин был бы очень доволен, если бы Яков, живой и здоровый, мужественно сражался с гитлеровцами. Это же замечательно: сын Верховного Главнокомандующего своим примером увлекает за собой бойцов! Конечно, Иосиф Виссарионович переживал бы, узнав о том, что Яков погиб в сражении за социалистическое Отечество. Еще раз скажу: несмотря ни на что, на все неприятности, которые приносил старший сын, Сталин все же оставался отцом и был, например, очень рад, когда Яков бросил гражданскую специальность и поступил в Артиллерийскую академию. Какая-то надежда у Иосифа Виссарионовича засветилась: есть достойный, посерьезневший наследник. Но надо учитывать и другой аспект: Сталин всегда оставался прежде всего руководителем партии и великого государства, а затем уже просто человеком, безусловно подчиняя первому последнее, как это было и у Ивана Грозного, и у Петра Великого, и у многих других людей столь же высокого полета. Смерть Якова на поле брани была бы для Иосифа Виссарионовича огорчительным, но не самым худшим вариантом. В нравственном отношении она давала ему многое. Верховный Главнокомандующий, сын которого геройски погиб в бою, имел полное моральное право посылать в огонь сражений детей других матерей и отцов. Это подкрепляло бы не только его право руководителя, но и освобождало бы от внутренних сомнений. Но, увы, Яков Джугашвили был слишком слабым, заурядным человеком, просто обывателем, не способным позаботиться о престиже отца даже в самые трудные для Сталина и для всей страны дни. Я не считаю Якова сознательным врагом своего отца, мстившим Иосифу Виссарионовичу за собственные жизненные неудачи. Нет, он, несмотря на внешнюю привлекательность, одухотворенность, был бескрыл, бесхарактерен, зауряден для того, чтобы подняться до понимания своего положения в нашем сложном мире. Говорю это не в упрек Якову, к которому всегда относился с душевным расположением, а только ради справедливости. Знаю, что потомки многих товарищей могут обидеться на меня за откровенные высказывания в этой книге, но ведь кто-то должен, не поддаваясь никаким влияниям, личностным и временным, восстанавливать истину.
9 августа 1941 года из Ленинграда специальным самолетом был доставлен особо секретный пакет от члена Политбюро ЦК ВКП(б), члена военного совета Северо-Западного направления А. А. Жданова. В сопроводительной записке было очень коротко сказано: вот немецкая листовка, распространяемая вражескими пропагандистами… Без комментариев.
А листовка, прямо скажем, была впечатляющая. Одна сторона еще так-сяк, довольно обыкновенная для того времени. Привожу полностью:
«Товарищи красноармейцы!
Неправда, что немцы мучают вас или даже убивают пленных. Это подлая ложь! Немецкие солдаты хорошо относятся к пленным. Вас запугивают, чтобы вы боялись немцев. Избегайте напрасного кровопролития и спокойно переходите к немцам». Здесь же обычный, выделенный рамкой, «пропуск в плен», гласивший: «Предъявитель сего, не желая бессмысленного кровопролития за интересы жидов и комиссаров, оставляет побежденную Красную Армию и переходит на сторону Германских Вооруженных Сил. Немецкие офицеры и солдаты окажут перешедшему хороший прием, накормят его и устроят на работу».
Действительно, первое время бывало, что и кормили, и устраивали, и даже домой отпускали тех, чьи семьи проживали на оккупированной территории.
Сказанное на одной стороне листовки рассчитано на массу, на ширпотреб. Мало ли в Красной Армии всяких обиженных, колеблющихся, уголовных преступников. Пусть прочитают, подумают. Может, и бросят оружие, поднимут руки вверх перед победоносными гитлеровскими войсками. А вот вторая сторона листовки имела характер важной политической акции, направленной на подрыв авторитета советского командования, на самооправдание людей неуверенных, трусоватых… Впрочем, судите сами.
Четкая фотография. По лужайке прогуливаются трое. Одного немецкого офицера, засунувшего руки в карманы распахнутой шинели, можно не считать, он тут сбоку-припеку. Затем весьма привлекательный немолодой немец в кителе и галифе, с отличной выправкой, без фуражки: светлое лицо и совершенно белые (или седые) волосы. Плечо в плечо с ним черноволосый, темнолицый, в каком-то темном балдахине (может, широкая гимнастерка без ремня) и тоже без головного убора Яков Джугашвили. Жестикулирует, что-то объясняя немцу. Выражение лиц у всех деловое, спокойное: приятели на прогулке, да и только. Именно это поразило меня и сразу же вызвало вспышку гнева у Иосифа Виссарионовича.
— Цис рисхва! Позор несмываемый!
— Может, он попал в плен раненый, без сознания, — предположил я.
— Он не имел права попадать в плен ни при каких обстоятельствах. Он мог бы покончить с собой там, у немцев, а не разгуливать с германскими офицерами! Позор! Он всегда думал только о себе и никогда обо мне, о чести нашей семьи. Для меня он больше не существует, — отрезал Иосиф Виссарионович.
Я всматривался в фотографию, стремясь понять, не фальшивка ли, не фотомонтаж? Нет, не похоже. Тем более что рядом — копия рукописного текста: «Дорогой отец! Я в плену, здоров, скоро буду отправлен в один из офицерских лагерей Германии. Обращение хорошее. Желаю здоровья, привет всем. Яков».
Вот какой он заботливый, даже здоровья папочке пожелал — это было на издевку похоже. А писал он своей рукой, в этом не было никаких сомнений, я знал все особенности его почерка.
Под фотографией текст-призыв: «Немецкие офицеры беседуют с Яковом Джугашвили. Сын Сталина, старший лейтенант, сдался в плен немцам. Если уж такой видный советский офицер и красный командир сдался в плен, то это показывает с очевидностью, что всякое сопротивление германской армии совершенно бесцельно. Поэтому кончайте все войну, пользуйтесь нашими пропусками и переходите к нам».
Да, крепко подыграл Джугашвили фашистам. Удар был силен и с совершенно непредвиденной стороны, по крайней мере, для меня.
У Иосифа Виссарионовича, всегда ожидавшего какого-либо подвоха от Якова, были, возможно, какие-то смутные предчувствия. У меня мороз пробежал по коже, когда стало ясно: 14-я танковая дивизия оказалась в окружении неподалеку от Витебска как раз в тот время, когда я находился там, правда, на другом участке. А ведь послал-то меня туда не кто иной, как Иосиф Виссарионович. Знал ли он, где воюет его сын? Или просто неясная тревога томила, угнетала Сталина? Он почти безошибочно определил место, откуда грозила опасность непосредственно ему, только не осознал, что это за опасность и как ее предотвратить.
Немцы, конечно, без зазрения совести использовали тот факт, что сын Сталина находится у них в плену. Листовки, подобные той, которую переслал нам Жданов, были напечатаны гитлеровцами в огромном количестве и распространялись на разных участках фронта. И оказывали определенное воздействие, особенно на бойцов, попавших в окружение.
Надо было как-то разобраться с Яковом, принять какое-то решение. А поскольку дело касалось прежде всего лично Сталина, его семьи, то обсуждение состоялось не в служебном кабинете Иосифа Виссарионовича, а на Кунцевской даче, за поздним обедом и после него. Присутствовали: Шапошников, Молотов, Берия и я. Сталин сразу поставил Лаврентия Павловича в тупик прямым и суровым вопросом: можно ли установить, где находится Яков, выкрасть его или провести операцию, после которой официально объявить, что старший лейтенант Джугашвили не покорился врагу и погиб от рук гитлеровских палачей. Молотов поддержал: как ни прискорбно, а принять все меры, даже самые крайние, необходимо. Фашистская пропаганда использует факт пребывания Джугашвили в плену как козырную, беспроигрышную карту во всемирном масштабе. Прогерманская пресса во многих странах затевает вредную для нас шумиху.
Берия без обычной для него самоуверенности начал пространно рассуждать о том, что немцы, конечно, будут охранять Якова особенно тщательно, переводя его с одного места на другое. Но мы, дескать, попытаемся выявить, где он… Борис Михайлович Шапошников мягко, но достаточно веско изложил свое мнение, сводившееся вот к чему. Будучи начальником штаба Западного фронта, он убедился, что наша военная контрразведка, органы НКВД растерялись в сложных условиях отступления, они дезорганизованы и если бьют, то чаще своих, а не противника. Немецких диверсантов, шпионов, если таковых обнаруживают, расстреливают на месте. Это величайшая глупость. Вражеских агентов, наоборот, надо беречь, долго и тщательно допрашивать, сопоставляя сведения, стараться перевербовывать их, вести радиоигры с противником. Ничего этого нет, как и нет в данный момент действенной разведки и контрразведки. Отсюда вывод: найти и нейтрализовать Якова Джугашвили нам сейчас не удастся. Не надо даже затевать никаких акций, не надо проявлять интереса к пленному. Это только возвысит его авторитет в глазах неприятеля.
— Но мы должны что-то ответить немецкой пропаганде, мы должны что-то противопоставить врагу! — произнес Сталин.
— Никакой реакции — вот самый лучший ответ. Пошумят и перестанут. Никаких официальных подтверждений или опровержений. Кто-то у нас поверит немцам, кто-то посчитает листовки очередной гитлеровской фальшивкой.
Я поддержал Шапошникова: во время войны рождается много слухов, почти все они исчезают с такой же быстротой, как и появляются на свет.
— Пусть будет так, — согласился Иосиф Виссарионович и, не сдержавшись, стукнул кулаком по столу. — Но каков мерзавец! Мы самыми строгими мерами боремся против сдачи в плен, а он там беседует, видите ли, с немецкими офицерами…
— Указ о ссылке родственников? — осторожно спросил Берия.
— Безусловно. Почему мы должны делать исключение для Якова Джугашвили? Законы пишутся для всех.
— А дочь?
Иосиф Виссарионович несколько секунд колебался, решая участь своей внучки Гали, которую, впрочем, никогда не видел, а ей было уже года два или три. Вспомнил свою четкую формулу:
— Дети за отцов не отвечают. Отвезите ее к старикам на Дальнюю дачу. А эту одесскую еврейку (он никогда не называл Юлию Мельцер по имени) — в Красноярский край. Пусть погреется под сибирским солнцем.
— Не надо бы, Иосиф Виссарионович, — возразил я. — Она будет среди людей, она не сможет все время молчать. Слухи о Якове получат подтверждение. Пусть побудет в тюрьме, в одиночной камере, в хороших условиях, но ни с кем не общаясь…
Молотов кивнул, соглашаясь со мной. Шапошников промолчал. Сталин посмотрел на Берию:
— Как ты?
— Тюрьма надежней. Когда брать, сегодня?
— Подождем подтверждений, чтобы не было никакой ошибки, — сказал Иосиф Виссарионович.
Судьба Юлии Мельцер была решена. В одиночной камере она проведет два года. Мне доводилось слышать, что в этот период Иосиф Виссарионович часто виделся со своей внучкой Галей, уделял ей особое внимание. Это неправда. В те тяжелые годы Сталин, полностью поглощенный делами военными, государственными, почти забыл о семье, Светлану не видел месяцами. С Василием встречался чуть чаще. А с маленькой Галей общался раза два или три, не проявляя никаких эмоций. А когда Юлия Мельцер оказалась на свободе и взяла Галю к себе, он вообще словно бы забыл о существовании той и другой. Чужими были они для него.
То, что произошло с Яковом Джугашвили, сразу же и в значительной степени отразилось на судьбе его сводного брата Василия Сталина. Позаботился о нем Берия.
У Лаврентия Павловича скулы сводило, когда вспоминал о пленении Якова. Вину за это Иосиф Виссарионович мог полностью возложить на него. «Почему недосмотрел со своими органами? У тебя что, людей мало? Чем занимаются твои дармоеды?» Берия своему покровителю сатане кланялся за то, что пронесло, что не испепелила его молния сталинского гнева… Другие дела больше беспокоили тогда Иосифа Виссарионовича, да и всегда настороженно относился он к Якову, ожидая от него какой-нибудь очередной пакости. Ну и дождался, и не очень-то был удивлен, не раскалился до крайности. Но если бы нечто подобное произошло еще и с Василием — тогда уж точно не сносить бы Лаврентию Павловичу головы. И Берия сделал все, чтобы остепенить своевольного, самолюбивого, склонного к поспешным, необдуманным поступкам Василия.
После окончания в 1940 году Качинской военной школы летчик Василий Сталин (кстати, неплохой летчик-истребитель) благодаря подхалимам делал стремительную карьеру. Пробыв лишь несколько месяцев в авиационном полку, поступил на командный факультет Военно-воздушной академии. Впрочем, в том же году и покинул ее, не показав прилежания и способностей в познании сложных наук. Ему нашли заведение попроще: и январе 1941 года послали на Липецкие авиационные курсы усовершенствования командиров эскадрилий (хотя эскадрильей он не командовал). В мае Василий эти курсы окончил, а через месяц стал инспектором-летчиком Управления ВВС Красной Армии. Должность авторитетная, почетная, а главное — тыловая, что особенно важно было для Берии. Однако положение Василия не исключало его вылетов а район военных действий, участия в боях. Черт его знает, этого веснушчатого взбалмошного юнца, рыжеватого, как и Светлана. Низкорослый, худой, весом всего килограммов на пятьдесят с небольшим, он выглядел пареньком-подростком. И даже мундир (высокую должность он получил в девятнадцать лет!) не придавал ему солидности.
Для убережения Василия от всяких случайностей Берия, посоветовавшись с военными, добился назначения своего подопечного на пост начальника инспекции ВВС КА. Была также подготовлена инструкция о том, что начальник инспекции, как лицо весьма ответственное, не имеет права приближаться к линии фронта, пересекать ее, вступать в воздушный бой с противником даже над нашей территорией. Таким образом, стремительно возвысив Василия Сталина, сообразительный Берия убил сразу нескольких зайцев. Обезопасив юного авиатора, он тем самым обезопасил себя. И Иосифу Виссарионовичу доставил удовлетворение: сын продвигался по службе без вмешательства отца и занял такое положение, что о нем можно было не беспокоиться.
Неприятности на фронте следовали одна за другой. Сталин, естественно, нервничал, принимал различные меры, чтобы исправить положение. Разочаровавшись в молодых полководцах, таких, как Павлов, расстрелянный после падения Минска, как Кирпонос (и даже частично в Жукове), Иосиф Виссарионович решил доверить бразды правления своим старым, надежным соратникам: может, они сумеют стабилизировать положение, добиться успеха?! В середине июля были образованы главные командования трех стратегических направлений. Главнокомандующим Северо-Западным направлением был назначен маршал Ворошилов, Западное возглавил маршал Тимошенко, а Юго-Западное — маршал Буденный. О Семене Михайловиче я думал так: театр военных действий знает он хорошо, хитер, горячку пороть не станет, если и не принесет пользы, то и вреда от него не будет. Послужит амортизатором, смягчающей инстанцией между Москвой и фронтовыми, армейскими командующими: как-никак давний друг Сталина, известны ему те струнки Иосифа Виссарионовича, на которых можно сыграть.
Теперь о Тимошенко. На предвиденье, на масштабную инициативу он не способен, но у него имелись несколько важных для того времени качеств. Знание обстановки, знание комсостава и, самое главное, редкостное хладнокровие: не запаникует, не потеряет голову в самых трудных условиях, даже на краю катастрофы. Вот только реакция замедленная: пока поймет, пока обдумает, пока примет решение — время и пролетело, противник добился своей цели. Тимошенко не успел на одно событие отреагировать, а немцы уже начали следующую акцию. И все же более подходящей фигуры на пост главнокомандующего Западным направлением я, например, в ту пору не видел.
Против кого я готов был возражать, так это против Климента Ефремовича. Речи произносить, проекты обсуждать, предложения выдвигать — это он горазд. Но не полевой он командир, не полководец, не организатор боевых действий. Однако Сталин все еще придерживался мнения, что исполнители конкретных дел, специалисты всегда найдутся, важно другое — чтобы высокий руководитель был человеком надежным, способным добиваться осуществления главных замыслов, генеральной линии. Вот и улетел Ворошилов в Ленинград — «осуществлять».
Положение было очень сложным на всех фронтах, но на северо-западе и на западе имелась хоть какая-то ясность, определилось направление главных вражеских ударов, можно было делать прогнозы, намечать контрмеры. А на юго-западе обстановка все более запутывалась. Судя по сообщениям из Киева и по телефонным разговорам Сталина с Кирпоносом, последний не мог разобраться, что происходит, перестал контролировать положение. Каким образом оказались в кольце на небольшом пятачке возле села Подвысокое остатки соединений 6-й и 12-й армий вместе с командованием, штабами, политаппаратом? Можно ли пробиться к ним, вывести из окружения хотя бы часть сил?
Особенно почему-то беспокоила Сталина судьба членов военных советов той и другой армии: Петра Митрофановича Любавина, до нападения немцев первого секретаря Донецкого обкома партии, и Михаила Васильевича Груленко, который возглавлял прежде Станиславский (после войны Ивано-Франковский) обком партии. Переживал Иосиф Виссарионович за своих партийных выдвиженцев, не хотел, чтобы такие авторитетные, много знающие лидеры оказались в руках гитлеровцев. Я не был знаком с этими товарищами, но выяснить судьбу политработников, командования вообще положение окруженных армий и соседней с ними 18-й армии Южного фронта было поручено мне. Наверно, по той же причине: Иосиф Виссарионович был уверен, что получит от меня объективный доклад с конкретными выводами. Ну и одно дело проверяющий генерал — представитель со свитой; куда он пробьется, куда доберется?! И другое — малозаметный подполковник с несколькими автоматчиками. Обычный вроде бы делегат связи (делегатами назывались тогда посланцы командования). Но у этого малозаметного посланца, то есть у меня, имелось в потайном кармане уникальное удостоверение, подписанное самим Сталиным и открывавшее на территории нашей страны доступ всюду и ко всему. Этим документом я не злоупотреблял, пользовался в самых крайних случаях.
То, что увидел, оказавшись в первых числах августа в южных степях, произвело гнетущее впечатление. На большом пространстве юго-западнее Киева от Винницы, от Казатина и до Первомайска, почти до Николаева фронта практически не было. Под палящим солнцем отходили осколки разбитых соединений, зачастую никем не управляемые, брели группы красноармейцев и бойцы-одиночки. Тяжелого оружия — танков, артиллерии — я почти не видел, все это, наверно, бросили, потеряли при поспешном отступлении. Над дорогами, заполненными войсками, обозами, беженцами, гуртами скота безнаказанно резвились немецкие самолеты, сея смерть, ужас, панику. Никто не хоронил вздувшиеся, разлагавшиеся трупы, некому было позаботиться о раненых.
В этой обстановке я со своими спутниками потерялся, как песчинка среди беснующихся волн. Мотало нас вместе с неизвестно куда отступавшими войсками, и ничего я не мог изменить, ничего не мог подробно узнать, ни о чем не мог доложить Иосифу Виссарионовичу. Какие уж тут доклады, сообщения, когда штаб ближайшей дивизии не разыщешь, его либо нет уже, либо он в движении, на переходе. Хаотичный вал отступления затянул меня в такие глубины, откуда мало кому посчастливилось выплыть.
Меня потеряли в Москве. Мне довелось увидеть и пережить то, что испытали на себе воины самого низшего, основополагающего звена. Это очень меня обогатило. Может быть, и мои советы Иосифу Виссарионовичу оказались потом более конкретными и, смею надеяться, весомыми и полезными.
Итак, увы: 6-я и 12-я армии задыхались в кольце севернее Гайсина, пробиться туда не было никакой возможности, радиосвязь отсутствовала. Бойцы и командиры, вырвавшиеся из окружения, ничего не знали о судьбе руководства. Лишь годы спустя стало известно, что члены военных советов этих армий Любавин и Груленко, о которых беспокоился Сталин, погибли, прорываясь из кольца. Когда кончились боеприпасы и не осталось ничего, кроме плена, два политработника обнялись и израсходовали на себя последние пули. Но об этом, повторяю, стало известно много позже. А тогда была полнейшая неясность — неразбериха во всем, в том числе, кстати, и в действиях немцев.
Опрокинув наш фронт, фашисты по всем представлениям должны были устремиться к Киеву, к важнейшему политическому и военно-стратегическому центру. Ведь на финишную прямую, на довольно короткую прямую, они вышли! И, к моему удивлению, не воспользовались этим. Их мощные подвижные соединения, достигшие Казатина и районов южнее его, не двинулись на северо-восток, на столицу Украины, не двинулись и на восток, ближайшим путем к Днепру, а совершенно неожиданно повернули на юг, к далекому Черному морю. Особенно странно положение выглядело на карте. Стрелы вражеских соединений были нацелены на город Николаев, в устье Южного Буга, и на Херсон, в устье Днепра. В некоторых местах стрелы круто загибались почти на запад. Наверно, немецкие солдаты сами удивлялись, видя, что наступают вслед за солнцем — в сторону своего фатерлянда.
Сознательно ли пошло вражеское командование на такой странный маневр? Думаю, и да, и нет. Фашисты понимали, что Киев мы будем защищать упорно, не жалея сил, потери будут большие, а немцы старались всячески избегать людских утрат, не ввязываться в затяжные бои, а маневрировать, искать слабые места в нашей обороне, ошеломлять, окружать, добиваться успехов малой кровью. И они пошли туда, где почти не встречали сопротивления, громя с фланга и даже с тыла войска нашего Южного фронта. Цель: разбить 18-ю и 9-ю советские армии, отрезать всю Молдавию, значительную часть южной Украины вместе с Одессой, создать условия для захвата Крыма. Да, немцы воевали умело, по-новому, полностью используя свое превосходство в технике, стремительность, организованность, самоуверенность. Дивизии 18-й армии, принявшие на себя основной удар механизированной лавины, не могли противостоять гитлеровцам. Конечно, фашисты тоже несли потери, но движение их колонн тормозилось не столько нашим сопротивлением, сколько доставкой горючего.
Вот что я видел своими глазами восточнее города Балты. Вдоль южного берега речки Кодыма окапывался стрелковый батальон. Я решил переждать здесь, у воды, жаркое полуденное время, смыть въевшуюся в поры дорожную пыль, при возможности прополоскать белье, гимнастерку и, извиняюсь, портянки. Приказал водителю замаскировать машину под прибрежными вербами. И шофер, бойцы-автоматчики сразу бросились к воде, а я сперва прошелся с комбатом вдоль линии обороны, поговорил с ним. Пожилой, степенный капитан-запасник из Харькова успел уже повоевать, был легко ранен; он произвел на меня положительное впечатление. О своем батальоне капитан говорил скупо и неохотно. Людей много, да что проку?! Почти все бойцы из Западной Украины, в армии не служили, винтовки держат, как палки. Командиры взводов и рот — из запаса. На весь батальон, на тысячу человек (почти двойная численность!) лишь несколько кадровых командиров. Пулеметов нет. Обмундирование получили не полностью, на складах не оказалось обуви и головных уборов. Кто в капелюхе, кто в кепке. У одного домашние чоботы, у другого сандалии, третий вообще босиком… Пока отходили сюда, к Балте, несколько раз попадали под бомбежку, потеряли треть личного состава. И не только от бомб. Люди разбегались, потом не могли найти свое подразделение. Некоторые — из местных, — исчезали, не желая уходить далеко от дома…
— Воевать сможете? — напрямик спросил я.
— Появится за речкой пехота — попугаем из винтовок… Да и чем воевать? — развел руками капитан. — Подобрал на дороге пушку-сорокопятку с десятком снарядов, вот и вся артиллерия… Э, да что там!.. Чего у нас вдоволь, так это еды. Не бросать же немцу добро… Прошу на обед. Хотите борщ, хотите кулеш с салом.
— С удовольствием. Только помоюсь, — сказал я и присоединился к своим бойцам, наслаждавшимся прохладой текучей воды.
Со стороны Балты доносилась канонада, а у нас на речке было спокойно, тихо и зелено. Даже самолеты ни разу не появились. На горячем солнце быстро высохла постиранная одежда. Я успел пообедать с комбатом и даже вздремнул на шинели возле машины. Разбудили меня пулеметные очереди и голос шофера:
— Товарищ подполковник, чтой-то неладное!
Мгновенно натянув сапоги, вскочил и осмотрелся. Первая заповедь военного человека, от рядового бойца до полководца: прежде всего с возможной точностью оцени обстановку. Пулеметы, три или четыре, били почему-то не из-за реки, откуда ожидались немцы, не с запада, со стороны Балты, а как раз с противоположной стороны, с востока: где-то там, довольно, впрочем, далеко, находился город Первомайск, куда я намеревался ехать в поисках штаба 18-й армии.
Оттуда же, с востока, отходили вдоль берега, вдоль свежеотрытых окопов, бойцы: те самые, из полуобмундированного батальона. К ним присоединялись красноармейцы, вылезавшие из стрелковых ячеек, ходов сообщений. А вот и бегущие появились. Молодой паренек, всклокоченный и без ремня, волочивший по земле винтовку, чуть не сбил меня с ног.
— Стой! — крикнул я, выхватив пистолет. — От кого бежишь? Куда?
— Та герман, пан командир! С кулеметами, на мотоциклетках!
— Где?
— Ось там, на шляху!
Судя по стрельбе, мотоциклистов было не много, вероятно, разведка. Но в этот момент откуда-то донеслось гудение двигателей, чей-то истошный вопль резанул слух:
«Хлопцы, тикайте! Танки идуть!»
И побежал почти весь батальон. Одни красноармейцы по берегу, другие, бросив винтовки, лезли в воду, плыли на ту сторону. Искаженные страхом лица, обезумевшие глаза. Я попытался задержать несколько человек, но они просто не понимали, чего от них требуют.
— Танки же! Танки! Сбоку зашли!
Сообразив, что панику не унять, я вместе с шофером и автоматчиками быстро поднялся на высотку, где находился командный пункт капитана, с которым недавно обедал. Там возле комбата собралась группа человек в двадцать и там же стояла пушка-сорокапятка, готовая открыть огонь. Но стрелять было пока не в кого. Капитан, смотревший в бинокль, подтвердил, что на дороге действительно появились вражеские мотоциклисты, а теперь еще и грузовики, вероятно, с пехотой. Сколько грузовиков — за пылью не видно. Подойдут ближе — можно будет ударить по ним. А меня комбат попросил немедленно уехать, так как отвечать за штабного подполковника он не намерен. Если встречу какое-либо начальство, чтобы доложил: капитан такой-то занял оборону на высоте фронтом на север, собирает рассеянный батальон. Ждет указаний на отход или поддержки.
Капитан, конечно, очень надеялся установить связь с командованием, я обещал помочь. Отдав комбату все имевшиеся гранаты, отправился в путь, переживая за горстку людей, оставшихся со своей пушчонкой у реки «фронтом на север». Но что делать, капитан должен был выполнять свои обязанности, а я — свои.
Двое суток мотался потом по степным дорогам среди растрепанных, потерявших связь и управление войск, стихийно стремившихся на юг и на юго-восток. Немцы появлялись то с запада, то с востока, оказывались даже впереди: их моторизованные и танковые части опережали нашу отступавшую пехоту. Вспыхивали бои за населенные пункты, за перекрестки дорог. И почти все наши войска, даже те, которые организованно отступали на юг, были в конце концов отсечены немцами, продвинувшимися вдоль Южного Буга. Уйти из замыкавшегося кольца удалось главным образом тем, у кого были колеса. Меня как раз и спасло то, что автомашина была надежной, а водитель умелый.
Штаб 18-й армии, а точнее остатки штаба я разыскал юго-восточнее Воскресенска в междуречье Южного Буга и Ингула. Несколько крытых грузовиков, несколько легковушек, полуторки комендантской роты и связистов. Со штабом находился и командующий армией генерал-лейтенант Смирнов Андрей Кириллович. Я ценил способности этого человека. На русско-германском фронте он был поручиком, командовал ротой и воевал, кстати, здесь же, на Украине. А когда царская армия рассыпалась, Смирнов вернулся домой в Петроград и вскоре стал там инструктором по формированию и подготовке красногвардейских отрядов. Участвовал в боях с Юденичем. В сражениях с белополяками успешно командовал стрелковой бригадой. Затем — служба, учеба в Военной академии имени М. В. Фрунзе. Командовал стрелковой дивизией, затем корпусом. После пребывания на Дальнем Востоке — назначен начальником высших стрелковых курсов «Выстрел», а через год стал начальником Управления учебных заведений Красной Армии. Война застала Смирнова на посту командующего Харьковским военным округом.
Один из немногих уцелевших создателей Красной Армии, опытный и образованный военачальник, Андрей Кириллович был, на мой взгляд, среди тех столпов, на которых держались наши Вооруженные силы и оказался потом в числе тех позабытых руководителей, которые приняли на себя первые, самые страшные удары врага. Лавры же, как известно, достаются победителям, особенно тем, кто после победы умеет горласто заявить о себе. Смирнов же погиб в бою в октябре сорок первого. Вечная память этому славному командиру.
Мы с ним не были друзьями или близкими знакомыми, но на протяжении многих лет время от времени встречались по разным делам. Виделись в конце декабря 1940 года на большом совещании командного состава Красной Армии, на котором присутствовали члены Политбюро. Не было только Сталина, который неважно себя чувствовал, но я каждый вечер подробно рассказывал ему обо всем происходившем. С докладом «Характер современной оборонительной операции» выступил генерал армии И. В. Тюленев. С докладом «Характер современной наступательной операции» — генерал армии Г. К. Жуков. Выступления их были основательные, широкозахватные, но, по моему мнению, не очень конкретные. Слишком много было предположений и предложений типа: желательно перевести артиллерию на механическую тягу, необходимо учитывать, что немецкое командование накопило опыт ведения современной войны, и так далее. Мне, по совести говоря, особенно понравился тогда доклад Андрея Кирилловича Смирнова «Бой стрелковой дивизии в наступлении и обороне». Смирнов исходил из конкретной ситуации, конкретных возможностей.
Давно ли было то совещание, чуть более полугода назад, но за минувшие месяцы Андрей Кириллович внешне изменился настолько, что я не узнал бы его, встретив случайно на улице. Он и всегда-то был худощавый, подтянутый, без лишнего веса — настоящая офицерская косточка, а теперь не то чтобы похудел, а иссох, почернел, как мумия: от переживаний, от усталости, от жары. Ввалились щеки, остро выпирал подбородок, крупнее казался прямой, римского типа, нос, выпуклее и больше лоб. У Андрея Кирилловича были хорошие глаза: добрые, внимательные, пристальные, а теперь в них, в выражении лица угадывались боль и скорбь.
Смирнов тоже удивлен был моим видом: измучен, покрыт коростой пыли, глаза красные от недосыпа, от солнечного блистания, ночных пожаров, огненных вспышек разрывов. А встрече мы взаимно обрадовались, обнялись. Андрей Кириллович был искренне доволен: к нему в пекло редко приезжал кто-нибудь, а если и приезжал, то чтобы подстегнуть, высказать недовольство, а не разобраться, не посоветовать. И если мне досталось крепко и физически, и морально в начале войны, то уж ему, все время находившемуся на передовой, тем более. Правда, он был моложе, выносливее.
Андрей Кириллович буквально породил и вынянчил 18-ю армию, познавшую, как и многие другие армии, и горечь поражений, и радость побед, вознесенную в некие послевоенные годы на высоты славы отнюдь не за деяния, а по случайности, в угоду одному государственному лицу, служившему в ней. При этом не упоминалось, что армия была трижды разгромлена: в августе сорок первого, еще при Смирнове, затем осенью того же года в Донбассе, еще — почти полностью — летом сорок второго, когда отходила от Дона до Туапсе. Из остатков каждый раз возрождалась она, пополнялась новыми соединениями. Этой армии суждено было пройти невероятно длинный путь отступления от Буковины, от города Черновцы и до Кавказских гор. Какой еще армии довелось отступать больше?! Но и в наступлении прошла она весь этот путь и даже более долгий. А зачалась 18-я утром 22 июня 1941 года, когда генерал-лейтенант А. К. Смирнов получил в Харькове директиву Генерального штаба о формировании новой армии и быстрейшем убытии на передовую. И уже к вечеру следующего дня управление 18-й выехало в Каменец-Подольский, чтобы там принять под свое крыло часть войск Юго-Западного фронта, пополнить их мобилизованными людьми, остановить продвижение противника в Буковине и северной части Молдавии. По составу армия планировалась полнокровной и достаточно сильной: два стрелковых и механизированный корпуса, противотанковая артиллерийская бригада и другие части усиления. Однако все эти войска разрозненно уже втянулись в бои, уже отступали под нажимом гитлеровцев по дорогам, которые контролировала фашистская авиация, нарушая связь и снабжение. Уже вклинились в нескольких местах немецкие танки, и начинался тот хаос, который я видел своими глазами и с которым не мог справиться даже такой умелый и спокойный командарм, как Смирнов. Впрочем, на других участках было еще хуже. Соседи справа, 6-я и 12-я армии, как мы знаем, оказались в кольце. Такая же участь грозила несколько раз и 18-й армии, но генералу Смирнову удавалось избежать полного окружения, сохранить костяк своего объединения. А это было ох как нелегко! Отступавшим войскам пришлось переправляться через Прут, через Днепр, дважды через Южный Буг, стягиваясь к мостам, попадая в пробки под огнем противника, при полном господстве его авиации. Можно себе представить результаты каждой из таких переправ! И все же армия, отходя и пополняясь мобилизованными, вела арьергардные бои, по мере возможности задерживая неприятеля.
Я приехал к Смирнову в тот момент, когда его армия переживала очередной кризис, может быть, самый тяжелый с начала войны. Случилось вот что. 6 августа подвижные части 1-й танковой группы противника сделали из района Первомайска стремительный бросок на юг и захватили Вознесенск, где с трудом были остановлены срочно переброшенными туда кавалеристами генерал-майора П. А. Белова. Фашисты продвинулись вдоль восточного берега Южного Буга, отрезав пути отхода 18-й армии, оставшейся в степях за рекой. Войска армии покатились на юг и на юго-восток к Новой Одессе, но там не оказалось никаких переправ, и разрозненные части устремились дальше — на Николаев. Лишь 8 августа кавалеристы генерала Белова, подтянув два своих инженерных парка, навели хороший мост под защитой зенитчиков, переправились сами и обеспечили переправу остатков 18-й армии в междуречье Южного Буга и Ингула.
По сути дела, армию надо было создавать почти заново, переформировывая части и соединения за счет местных ресурсов, и одновременно отражать натиск гитлеровцев. Этим и занимался Андрей Кириллович Смирнов, не отчаявшийся в столь скверных условиях. Не запаниковал старый, закаленный вояка, как некоторые товарищи, прибывшие с гражданки, не закаленные суровой и переменчивой воинской действительностью. Впервые, кстати, услышал я тогда фамилию Брежнева, получившего впоследствии широкую известность.
У Смирнова голова пухла от неразрешимых, казалось, забот, нервы были на пределе, а тут еще одна неприятность: из Николаева, из штаба и политуправления Южного фронта звонок за звонком — в полосе вашей армии пропал первый заместитель начальника политуправления фронта полковник Л. И. Брежнев, до войны секретарь Днепропетровского обкома партии. Фигура! 4–5 августа Леонид Ильич находился юго-западнее Первомайска в частях, контратаковавших немцев, а затем закрепившихся на правом берегу речки Кодыма (то есть примерно там, где я отдыхал в полуобмундированном батальоне). О дальнейшем можно было только догадываться, предполагая самое худшее. Повторю: наступающие немецкие танки прорвались от Первомайска на Вознесенск, перерезав пути отхода 18-й армии на восток. Двое суток мотался я тогда по дорогам среди хаотичных толп, стремившихся незнамо куда под бомбежкой, а то и под артиллерийским обстрелом неприятеля, и добрался до своих благодаря надежной машине, умелому шоферу и некоторому опыту ориентировки в сложных условиях. А Брежнев? Не постигла ли его участь коллег, тоже недавних секретарей обкомов, а затем членов военных советов 6-й и 12-й армий Любавина и Груленко? Имел я одной из задач выяснить судьбу этих товарищей, а тут, рядом со мной, потерялся и третий крупный партийный работник. Теперь я получил довольно полное представление, как это могло произойти.
Не стану, однако, вводить читателя в заблуждение, лучше забегу немного вперед: через несколько дней на пути в штаб Юго-Западного направления побывал я в Днепропетровске, где формировалась резервная армия, и там узнал некоторые подробности о Брежневе. При прорыве немцев на Вознесенск Леонид Ильич действительно оказался в самой гуще разбитых, отступающих войск. Новичок на фронте, к тому же, естественно, очень боявшийся, до жути боявшийся попасть в плен. Он, вероятно, на какое-то время утратил самообладание. Обороняться некому, кругом немцы, все кончено. Проскочив на машине между вражескими колоннами и совершенно не представляя, куда продвинулся противник, где искать своих, Брежнев махнул прямиком на восток, в родной город. Беспокойство за семью подгоняло его. Не знаю уж, как успел, будто на крыльях несло, во всяком случае часов через восемь он был уже в Днепропетровске, явился домой в гражданской одежде, без фуражки, со свалявшейся шевелюрой.
Очутившись в глубоком спокойном тылу, Леонид Ильич быстро пришел в себя и сообразил, что поступил не совсем правильно, оторвавшись неожиданно для начальства столь далеко от войск, вдохновлять которые был направлен. Побрившись и почистившись, Леонид Ильич поторопился в обком, где радостно был встречен друзьями, жаждавшими узнать военное положение. Разъяснив, где и что примерно происходит, Брежнев сказал, что прибыл в город проверить строительство оборонительных рубежей, ускорить отправку на передовую подкреплений. Вместе с представителями обкома побывал в 273-й стрелковой дивизии, которая, впрочем, еще до его посещения начала выдвигаться к линии фронта. И лишь управившись с этим и с другими делами, показав активную деятельность, Леонид Ильич связался с членом военного совета Южного фронта А. М. Запорожцем и доложил, где находится и чем занимается. Запорожец был доволен уж тем, что руководящий политработник не исчез, объявился, и разрешил Брежневу остаться в Днепропетровске, заботиться о резервах и об эвакуации промышленных предприятий: в этот город из Николаева, оказавшегося в угрожаемом положении, должны были переместиться штаб и политуправление фронта.[45]
А командарм Смирнов основательно понервничал из-за Брежнева двое суток.
При всей сложности ситуации, при всех потерях и утратах судьба 18-й армии сложилась тогда гораздо удачнее, нежели 6-й и 12-й армий. Большая заслуга в этом Андрея Кирилловича Смирнова. Другим бы военачальникам такую же светлую голову, такую выдержку, какими обладал этот бывший поручик! Он не дрогнул в самые трудные дни, в критической ситуации, когда казалось, что все потеряно, что войск нет, иди сам со штабными командирами на немецкие танки или пускай пулю в лоб. Он твердо верил, он по опыту знал, что на передовой обязательно уцелели поредевшие дивизии, полки, батальоны, отдельные группы бойцов, объединенные каким-либо инициативным командиром. Случайные очаги сопротивления в случайных местах. Люди ждут указаний, помощи от командования. И Смирнов, даже не имея никакой связи, известий из частей и соединений, неуклонно и обязательно делал вот что. Два раза в сутки, утром и вечером, штаб армии отправлял подчиненным войскам приказы генерала, в которых кратко, для ориентировки, давалось положение в полосе армии и соседей, зачастую предположительно, но все же это были сведения, необходимые для комсостава. Далее указывались рубежи обороны, пути отхода, пункты сосредоточения, ну и вообще то, что положено. Копии этих приказов (соответствующие выписки) посылали в штабы корпусов, дивизий, бригад, даже если несколько суток не было известно, где они, что с ними. Специальные посланцы, от сержантов и до капитанов, на мотоциклах, велосипедах, верхом, а то и пешком настойчиво разыскивали на передовой нужное соединение или остатки его. Далеко не всегда, но все же находили какие-то группы воинов, вручали приказ старшему по должности или по званию. И свершалось почти чудо: то в одном, то в другом месте остатки войск занимали оборону, даже наносили контрудары по врагу, тормозя его продвижение, давая возможность своим вырваться из кольца. Смирнов, конечно, не знал обо всех подобных событиях, но верил, что распоряжения его приносят пользу.
Кто-то может сказать: это, дескать, формализм, бюрократический стиль, даже фанатизм какой-то — отправлять в неизвестность, в пустоту приказ за приказом, почти не имея ответных донесений, теряя одного за другим делегатов связи. Но я считаю, что в той обстановке Смирнов поступал очень даже правильно. Часть войск приказы получала, они цементировали остатки полков и дивизий, люди ориентировались в обстановке, чувствовали, что о них помнят, проявляют заботу. И отступление не превращалось в бегство.
С другой стороны, вот что: названные выше аккуратные, по всем правилам составленные документы, перечисляющие номера соединений, рубежи обороны, пути отхода и т. д., не дают верного представления о той обстановке, в которой они создавались, по ним нельзя судить о реальном ходе событий. В них нет духа времени, в них только дух высокого штаба. А ведь эти и подобные документы — основные, опорные свидетельства трагического положения на юге Украины в ту пору. Они сохранились в архивах, ими пользуются исследователи, ученые, литераторы. Я читал книги, написанные по этим документам. Там все соответствует штабным бумагам, все выглядит так, как выглядело из армейского штаба. А других бумаг от первых месяцев войны не сохранилось. И весьма однобокая получается картина. А потом наши штабные и политотдельские умельцы наловчились сочинять такие приказы, донесения и прочее, что комар носа не подточит. Отчетная документация была в полном порядке.
Так что пользоваться архивами надобно весьма осторожно и осмотрительно, с соответствующей поправкой на ветер времени. Да ведь и подчищались архивы-то в угоду тем или другим высокопоставленным лицам, менявшимся после войны.
Мы с Андреем Кирилловичем беседовали откровенно, нечего нам было утаивать друг от друга в той сложной ситуации. Развал фронта, отступление, жертвы, угроза оказаться в кольце, явное превосходство вражеской техники на земле и в воздухе — все это на меня, не новичка на войне, действовало угнетающе. Но я вроде бы гость на фронте, приехал и уеду, а Смирнов постоянно на передовой, несет на себе тяжелый груз ответственности за неудачи, за гибель людей, за утрату территорий. На что он надеется, где черпает силы в неравной борьбе, способной сломить даже очень крепкие души? Я не удивился, услышав от старого вояки твердый ответ: «Верю в партию, в мудрость и дальновидность товарища Сталина». Это не казенные слова, не отговорка. Андрей Кириллович, как многие бойцы и командиры на фронте, трудящиеся в тылу, был убежден, что неудачи наши временные, что где-то на Волге, на Урале готовятся силы, которые разгромят гитлеровцев. Эта вера поддерживала людей. На что еще, на кого еще, если не на партию и товарища Сталина, можно было надеяться? Без твердого единого руководства многонациональная страна рассыплется, рухнет под вражескими ударами. На Сталина, принявшего на себя все бремя власти и всю полноту ответственности, надеялся даже я, лучше других знавший сильные и слабые стороны Иосифа Виссарионовича. Прямо скажу: чувствовал себя уверенно, зная, что именно он стоит у руля, ведя наш корабль сквозь обрушившийся ураган. Заменить Сталина было тогда некем, да и вообще невозможно. В стране начался бы разброд, распад, люди утратили бы перспективу. Со Сталиным мы все вместе вошли в войну, самую страшную в истории человечества, и только вместе с ним, под его руководством могли выйти из нее, преодолев все преграды…
По словам Смирнова, состояние 18-й армии было бы еще более скверным и даже непредсказуемым с самого начала боев, если бы не «пожарная команда», созданная командованием Южного фронта и несколько раз спасавшая положение. Еще в первых числах июля крупные силы немецкой и румынской пехоты прорвались на стыке 9-й и 18-й армий и начали охватывать левый фланг последней. Восемнадцатая, отходившая в это время за Днестр, сразу оказалась в трудных условиях. Чтобы помочь ей, наше командование нанесло северо-западнее Кишинева удар по войскам противника, прорвавшимся к городу Бельцы и далее — на Сороки. Несколько дней вели успешные наступательные бои 48-й стрелковый корпус генерал-майора Р. Я. Малиновского, 2-й механизированный корпус генерал-майора Ю. В. Новосельского и 2-й кавалерийский корпус генерал-майора П. А. Белова. Действовали эти кадровые соединения столь слаженно и умело, что не только остановили вклинившегося врага, но и отбросили с большими для него потерями. Обескровлены были 22-я и 198-я немецкие пехотные дивизии. По тем временам это была изрядная удача, и командование Южного фронта приняло решение: без особой необходимости не дробить само собой возникшее неофициальное объединение. И очень правильно поступило. Через несколько дней эта «пожарная команда» нанесла удар в стык 11-й немецкой и 4-й румынской армии, чем фактически сорвала быстрый захват Кишинева.
Успех, еще успех — и вынужденный отход в связи с общим положением на передовой. Но отход организованный, по приказу, с арьергардными боями. Под Оргеевом, под Балтой и Котовском «пожарная команда» вновь и вновь контратаковала противника, спасая 18-ю армию от охвата слева, от окружения. Однако всему есть предел. Потеряв в боях, на дорогах отступления технику, ослаб и почти прекратил существование 2-й механизированный корпус. В 48-м стрелковом корпусе, сражавшемся упорно и стойко, к концу июля тоже сохранился лишь костяк. От «пожарной команды» остался только 2-й кавалерийский корпус, и он продолжал «работать» за всех. Его перебрасывали туда, где возникал кризис. Это он остановил немцев, ринувшихся из Первомайска на Вознесенск, дал возможность остаткам 18-й армии выйти из полукольца, даже мост для них навел и охранял. И 9-ю армию прикрыл от удара с севера. Это он, совершив очередной марш-бросок к городу Новый Буг, опять встал на пути немецких танков, в очередной раз спас 18-ю армию от окружения. Это он потом прикроет названные армии от ударов со стороны Кривого Рога, даст им уйти за Днепр, за широкую водную преграду, и тем спастись.
К сказанному добавлю: приняв немыслимую, казалось бы, нагрузку, 2-й кавалерийский корпус ни разу не отошел перед немцами или румынами без приказа, ни один его полк или эскадрон не оставил боевых позиций, не получив соответствующего распоряжения. И это в те дни, при тех же условиях, когда отступали, бежали, рассеивались целые армии, располагавшие неизмеримо большими силами и средствами. Что такое, к примеру, тогдашний стрелковый корпус? Громада! Свыше тридцати тысяч личного состава, техника, шесть, а то и восемь артиллерийских полков. А 2-й кавалерийский корпус — это всего лишь две кавалерийские дивизии тысяч по семь. В каждой дивизии (не считая небольших пушек) — один артиллерийский дивизион, двенадцать орудий на конной тяге. По штату положен был танковый полк, но его устаревшая техника ушла на замену, новой не получили, немногих оставшихся в корпусе танкистов использовали как пехотинцев. И вот это соединение, типичное для периода гражданской войны, но отнюдь не для «войны моторов», добивалось удивительнейших успехов буквально с помощью лишь лошадиных сил. Из всех соединений, встретивших войну на границе, кавалерийский корпус оказался единственным, не потерпевшим ни одного поражения. Потери, конечно, были, но корпус стал сплоченнее, боеспособнее. В него влилось отличное пополнение, две тысячи добровольцев-кавалеристов из Николаевской области, закаленных ветеранов мировой и гражданской войн. Такому подкреплению можно было радоваться, за счет него командир корпуса не только укрепил полки, а сразу создал не предусмотренный штатным расписанием, но очень нужный тогда разведывательный дивизион.
Действия кавалеристов представлялись прямо-таки сказочными. Я спросил Андрея Кирилловича Смирнова, чем объясняет он постоянные успехи кавкорпуса? Конечно, вопрос этот в какой-то степени задевал его самолюбие, и ответ командарма не показался мне полностью объективным:
— Корпус сколоченный, укомплектованный, и война началась для него без утрат. Не попал под удар в первый же день, собрался, организовался.
Доля истины была в этих словах. Первые дни для кавалеристов и впрямь были удачны. В районе населенного пункта Фэлчиул противник, правда, захватил два моста через Прут, шоссейный и железнодорожный, но к вечеру 22 июня кавалеристы разбили вражеские подразделения и мосты вернули. Более того, 26 июня два спешенных полка прорвались по железнодорожному мосту на западный берег и разгромили там 6-й румынский полк. Так что, действительно, войну корпус начал с побед, у личного состава не было того завораживающего страха перед противником, который испытывали бойцы многих других соединений, особенно мобилизованные резервисты. Однако есть и другая сторона: 48-й стрелковый корпус генерала Малиновского тоже не попал под первый массированный удар неприятеля, тоже сражался хорошо, но за месяц иссяк, истаял. А кавалеристы продолжали воевать, умело уклоняясь от ударов неприятеля, не боясь охватов и окружений, нанося врагу ощутимые потери, путая его планы. Было над чем поразмыслить.
Основную массу вооруженных сил любой крупной военной державы составляют обычные номерные части и соединения, без глубоких корней, создаваемые и рассыпаемые по мере необходимости. Иначе не обойдешься. Но есть и такие, как правило, «именные» соединения, служить в которых — высокая честь, которые являются постоянной основой, школой воспитания хороших бойцов и умелых командиров. Да, 2-й кавалерийский корпус генерала Белова состоял всего из двух дивизий, но какие это были дивизии! С богатой историей, со славными традициями. Мне довелось бывать в каждой из них, считаю нужным хотя бы кратко сказать об этих соединениях, тем более что мы еще не раз встретимся с ними в этой книге.
5-я Ставропольская имени Блинова[46] кавалерийская дивизия. Сформировалась она на основе двух конных полков старой армии, 5-го и 6-го Заамурских, перешедших на сторону Совдепов. Влились в дивизию донские и кубанские казаки, много было людей из Саратовской губернии, с Украины. Конечно, личный состав до сорок первого года сменился несколько раз, но слава, завоеванная в сражениях гражданской войны, сохранилась: о дивизии знали по всей стране все те, кто имел хоть какое-то отношение к коннице. «Служил в блиновской дивизии» — это являлось высокой аттестацией среди кавалеристов. Ведь дивизия была не столичная, не для парадов, а полевая, стоявшая на границе, в опасных районах, поддерживая постоянную готовность к бою.
Командовал 5-й Ставропольской полковник (вскоре он получил генеральское звание) Баранов Виктор Кириллович, личность незаурядная, в какой-то степени ошеломляюще-анекдотическая, в хорошем понимании этого определения. Настоящий отец-командир, кои, по моим наблюдениям, встречаются редко. К тому же еще и прирожденный кавалерист, с самой гражданской не оставлявший седла. Рослый, плотный, тяжеловесный (не всякий конь выдерживал!), Баранов обладал голосом густым, громоподобным. Даст команду в атаку — не то что листья, деревья дрожат. Сам рвался вперед, наравне с командирами эскадронов. Бой — его стихия.
Людей своих, даже очень провинившихся, Баранов старался не наказывать, из дивизии не изгонял. Однако сам мог поговорить круто: у виновных холодный пот проступал. И рядовые, и командиры любили его: этот всыпет горячих, но на расправу не выдаст. А проступок, провинность можно в бою искупить, и опять воюй с чистой совестью.
Истинный конник, Виктор Кириллович не пользовался привилегиями, возможностями, которые есть у начальства, тем более у командиров дивизии, корпусов — он потом командовал и корпусом. Никаких вещей не имелось у него в обозе, ничего отягощающего. Разве что патроны или гранаты. Как у казака — все при себе. Необъятная теплая бурка, заменявшая дом и кровать. Наперехлест ремни бинокля и полевой сумки. Старая надежная шашка, кобура с наганом. Бритва, мыло, полотенце в седельной сумке. И, как говорится, весь тут.
Баранов считал так: в медлительной пехоте даже командир батальона может руководить боем со стороны, из укрытия, по телефону. А одно из главных качеств кавалерии, оправдывающее существование конницы в век техники, наравне с моторизованными войсками — это маневр, быстрота, способность передвигаться без дорог, по пересеченной местности. При этом издали, по телефону, много не наруководишь. Необходимо другое. Противник вечером установил, где ты находишься. Утром — бомбит. А ты на рассвете наносишь ему внезапный удар в двадцати километрах от этого места, где враг ничего не ждет. Вот тебе и успех конницы!
Виктор Кириллович стремился держать свои полки собранно, вместе, в постоянной готовности к маневру. Сам всегда в боевых порядках. И при этом очень ценил свой штаб, как руководящий и обеспечивающий центр, старался располагать его там, где было спокойно, не рисковать им. А о себе не заботился. Фаталист: как на роду написано, так и будет. Здоровенный басмач рубанул с размаху, до пояса развалил бы, но конь рванулся, шашка отсекла лишь самый кончик носа, «украсив» Виктора Кирилловича на всю последующую жизнь. Впрочем, на отношении женщин к нему это не сказывалось. Нравился им этот увалень-богатырь, не лишенный, как и все истинные кавалеристы, этакого щегольства и гусарства. Однако и семьянин был хороший.
Ну как мне было тогда, в разгар боев, не повидать Баранова?! Вместе с генералом Беловым приехал к Виктору Кирилловичу на его командно-наблюдательный пункт, очень удачно выбранный: на левом берегу Южного Буга, на холме, откуда видно было верст на пять окрест. Но что это был за командный пункт по стандартным понятиям — смех и горе! Под соснами — несколько мелких окопчиков, в которых на разные голоса гомонили связисты. В тени деревьев сгустившейся к вечеру (маскировка от самолетов?), возлегал на расстеленной бурке полковник Баранов, наблюдая за немецкой колонной, которая в клубах пыли бесконечно тянулась по противоположному берегу. За пределами бурки стояли два пузатых бочонка и несколько кружек. Судя по всему, содержимым бочонков здесь не пренебрегали. Причастился и я: в одном был спирт, а в другом — терпкое прохладное молдавское вино из черного винограда: им приятно запивать спирт в жаркую погоду.
Знать, по привычке, да и для того чтобы не смолчать при мне — представителе, — командир корпуса упрекнул Баранова в том, что не отрыл даже щелей для укрытия. И услышал привычное, вероятно, заверение: в следующий раз постараемся… Заговорили о том, что же делать с немецкой колонной, которая текла и текла вдоль правого берега.
— Ничего сейчас не буду, фриц сильнее, сразу сомнет меня, — сказал Баранов. — А у нас один полк еще за рекой, за боевыми порядками немцев, выводить надо. В двадцать один ноль-ноль немец по своему расписанию остановится на ужин и на ночлег, дорога очистится, тогда мое время. В полночь дам огонь двумя батареями, отсеку коридор, мои вырвутся. А кто на пути попадет — пусть молится своему немецкому богу.
— Разумно. Пусть молятся. — сказал командир корпуса, не вникая в подробности, зная, что со своими заботам и Баранов управится. И тут же распорядился: основные силы блиновской дивизии за ночь отвести к реке Ингул.
— Опять без передыха?
— Какая может быть передышка… Под Вознесенском мы не дали противнику замкнуть кольцо, теперь гитлеровцы хотят сделать это восточнее. Их танки идут на Новый Буг, а там у восемнадцатой и девятой армий никакой защиты, — объяснил генерал Белов. — Осознаешь, Виктор Кириллович?
— Я осознаю, и люди тоже понять могут, — пробасил Баранов, — осознали бы кони! На пределе конский состав. На что уж выносливы дончаки, но и те подбились…
— Овсом корми. Хлебом корми. Со всех складов. Не жалей ничего. Бери лошадей на конных заводах, в колхозах. Самых лучших бери. А ослабевших гони за Днепр под присмотром легкораненых. Чтобы врагу — ни одного коня!
— Так и делаю. По возможности, — ответил полковник, зачерпывая кружкой из бочонка.
В моем представлении Баранов был и остался одним из лучших кавалерийских командиров, одним из лучших полевых командиров, или, как их еще называют, командиров поля боя. Мы еще встретимся с ним в сложнейшей обстановке, услышим его голос, подобный иерихонской трубе, зовущий в атаку, вперед, на прорыв в самые критические дни войны.
Кто-то из старых кавалеристов, кажется, сам Буденный, любивший пошутить, сказал: во 2-м кавкорпусе, как нарочно, подобрались командиры дивизий с фамилиями напрямую от скотоводства. Грубовато, но точно. 9-й Крымской дивизией (она когда-то участвовала в разгроме Врангеля) командовал полковник Николай Сергеевич Осликовский. Я хорошо знал его, встречался и после войны, когда он, будучи генерал-лейтенантом в отставке, консультировал на «Мосфильме» военные картины, особенно связанные с использованием конницы. В том числе и «Войну и мир» режиссера Сергея Бондарчука.[47] Несколько раз Осликовский обращался ко мне за советами по сложным или спорным вопросам. Так что о Николае Сергеевиче могу высказать совершенно определенное мнение. Он — полная противоположность Баранову, этакому народному полководцу, умному, грубоватому добряку с широкой душой, любимцу бойцов. А Осликовский принадлежал к тому типу командиров, для которых главным принципом было: победа любой ценой. Конечно, без потерь на войне не обойдешься. Если началось сражение, его надо выиграть хотя бы потому, что проигравший в принципе теряет больше, он обязан возвращать упущенное. Николай Сергеевич Осликовский был крут, решителен, настойчив, себе на уме: умел добиваться того, чего хотел. Сам готов был на риск, но и людьми рисковал без сожаления. Был далек от подчиненных, передвигал их, как игрушечные фигурки. Не берег.
Вероятно, сама жизнь ожесточила Николая Сергеевича. На гражданской войне он прошел суровую школу в корпусе Котовского. В тридцать седьмом уволили из армии, и судьба его висела на волоске. Оправдали, вернули звание и возвратили в строй только в сороковом году, когда, как мы помним, при Берии начали исправлять некоторые ежовские перегибы. Сказалось, наверное, и то, что я систематически, настойчиво, при любой возможности предлагал Иосифу Виссарионовичу разобраться в виновности каждого арестованного военачальника и возвратить на посты тех, кого еще можно было использовать. Осликовский оказался среди них, как генералы Горбатов, Рокоссовский, Букштынович и целый ряд других командиров.
К сведению тех граждан, которые не гнушаются односторонне жонглировать цифрами и фактами не ради справедливости, а в корыстных, чаще всего политических целях, карьеры ради. На заседании Политбюро, когда обсуждалось «шолоховское дело», я назвал, отвечая на вопрос Сталина, количество командиров высокого звания, репрессированных после процесса над группой Тухачевского. В сухопутных войсках, в том числе в авиации, примерно сорок тысяч человек. Среди военных моряков — около трех тысяч. Однако эти цифры, ставшие после сталинской эпохи притчей во языцех, сами по себе ничего не определяют.
Затрудняюсь сказать с абсолютной точностью, но могу примерно назвать количество крупных командиров армии и флота, расстрелянных по приговорам. За все годы обоснованных или там необоснованных репрессий тысяча восемьсот человек, во всяком случае, не больше двух тысяч. А всего из сорока трех тысяч арестованного комсостава было расстреляно и погибло (умерло) в лагерях с 1937 по 1954 год около пяти тысяч командиров и политработников. Если учитывать, что люди в основном были немолодые, процент смертности в лагерях (за семнадцать-то лет!) был почти такой же, как на свободе. Почести, разумеется, были другие. Репрессированные, оставшиеся в живых (а это большая цифра), не проявили себя на поле брани, но и в лагерях, добросовестно трудясь, внесли вклад в нашу общую победу над супостатами. Из лагерей потом, при Хрущеве, многие возвратились к своим семьям, благоденствуют до сих пор. А из тех, кто был реабилитирован до сорок первого года, с фронта не возвратился почти никто. Вот такой оборот.
Не помню, подвергался ли Николай Сергеевич Осликовский арестованию или был только удален из рядов армии, во всяком случае незадолго до войны он был полностью оправдан, обрел свое прежнее воинское звание, назначен заместителем комдива, а когда начались бои, сам возглавил 9-ю Крымскую (первые же стычки с врагом показали полную несостоятельность прежнего полуграмотного командира).
Сколь ни различны были по характерам, по образу действий Баранов и Осликовский, но сражались они, каждый по-своему, вполне успешно. И все же прямо скажу: во многом не от них это зависело. Они были обычными хорошими командирами, каких немало имелось у нас в войсках. После перелома войны, после битвы на Курской дуге, подобные командиры довели дело до победы. Но в сорок первом нужен был талант, дар божий, чтобы бить врага, сохраняя свои силы. Этот год выделил воистину талантливых военачальников. Их было немного. И среди них одно из первых мест занимает Павел Алексеевич Белов, чье имя, чьи успехи не пользуются известностью в нашей стране, хотя во многих исторических исследованиях по сорок первому году и у нас, и за рубежом Белов упоминается не реже, чем Жуков, его друг и соперник.
Только один эпизод. Белов получил задачу прикрыть Кривой Рог со стороны населенного пункта Новый Буг. 12 августа повел свои соединения в этот район. Сведениями о немцах Павел Алексеевич не располагал. Знал только, что севернее Кривого Рога танковые и моторизованные части противника движутся к Днепру, не встречая сопротивления советских войск. Идут на Донбасс.
Ни справа, ни слева соседей не было. В степи попадались лишь группы красноармейцев — остатки разбитых или вырвавшихся из окружения подразделений. С удивлением и радостью смотрели эти люди на стройные колонны конницы, двигавшиеся по проселкам и прямо по целине. Марш был организован Беловым особенно тщательно. 5-я Ставропольская имени Блинова дивизия шла по восточному берегу реки Ингул. Командир ее генерал Баранов был предупрежден: противника можно встретить в любую минуту.
Правее блиновцев, уступом назад, следовала 9-я Крымская дивизия. Она составляла резерв командира корпуса и готова была действовать в любом направлении. Постоянная готовность к бою — это стало законом. Далеко на севере слышались редкие орудийные выстрелы. А вокруг — тишина и спокойствие, как в мирное время. Кое-где работали на полях колхозники. Духота разморила кавалеристов, люди подремывали в седлах.
После полудня 96-й Белозерский полк, составлявший передовой отряд корпуса, достиг населенного пункта Новый Буг и прошел через него, не обнаружив противника. Километрах в шести за передовым отрядом двигался штаб Ставропольской дивизии с броневиками. Следом — артиллерийский дивизион.
Получилось так, что в Новый Буг одновременно вступили две колонны. С юга — штаб блиновской дивизии, а с запада — немецкие танки и грузовики с пехотой. Вспыхнул редчайший в военной практике бой — встречный бой в населенном пункте. Неожиданный встречный бой. Тут — кто не растеряется, кто ударит первым — у того и успех.
Броневики с ходу хлестнули из пулеметов по ошеломленным фашистам. Перекрывая стрельбу, гремел бас полковника Баранова. Выполняя его команду, три артиллерийские батареи галопом вынеслись на пригорок и ударили по гитлеровцам беглым огнем. Двенадцать орудий с близкого расстояния.
Командир 96-го Белозерского полка Есаулов, услышав стрельбу позади, ни секунды не колеблясь (выучка!), повернул свои эскадроны на Новый Буг. Артиллеристы белозерцев тоже начали бить по фашистам. Враг оказался под шквалом перекрестного огня.
Немецкие танки и грузовики двигались по дороге густо, в два ряда. И когда голова колонны, охваченная паникой, повернула назад, получилось нечто невообразимое. Машины сталкивались, лезли одна на другую. Черные танки шли напролом, круша грузовики и мотоциклы. А пушки гремели, не переставая: в клубах пыли, в гуще сцепившихся автомашин, среди бегущих толп раз за разом сверкали огни взрывов.
131-й Таманский полк находился в это время километрах в десяти от места событий. Подполковник Синицкий сразу сообразил, в чем дело, как лучше помочь своим. Его полковая батарея ударила в хвост немецкой колонне по мосту через Ингул. Фашисты попали в огненный мешок.
А тут еще появились три советских бомбардировщика и сбросили свой груз на гитлеровцев, которые пытались закрепиться у переправы. Оставив технику, немцы кинулись к реке и начали перебираться на западный берег, кто как умел: вплавь и на бревнах.
Такую панику Павел Алексеевич наблюдал впервые. И очень важно, что бегство врага видели многие бойцы, в том числе новички. Для них это хорошая школа.
Вражескую колонну разгромили полностью. На протяжении двух километров дорога забита была изуродованными, горящими грузовиками, танками и мотоциклами. Валялись сотни трупов. Конники вылавливали спрятавшихся солдат.
Павла Алексеевича радовали не трофеи, не внушительная цифра уничтоженных гитлеровцев, хотя само по себе это было превосходно. Корпус почти не понес потерь — очень хорошо! И все-таки главное было не это. Самое важное — корпус отлично показал себя во встречном бою, проявив зрелость и мастерство. Напряженная схватка продолжалась полчаса. За это время генерал не отдал ни одного приказания. Не понадобилось. Все решали люди, которые непосредственно вели бой.
Думаю, что «танковый бог» немцев генерал Гейнц Гудериан не узнал об этом бое местного значения, а если и узнал, то не обратил внимания на то, как кавалеристы громили танкистов. Слишком упоен был своими успехами, чтобы придать значение какой-то там неудаче. Тем более не в его 2-й танковой группе, прославленной и победоносной, а где-то на юге, в 1-й танковой группе генерала Клейста. Слишком далек был раскат грома, слишком далеко блеснули всполохи той грозы, которая поразит самоуверенного, удачливого полководца и всю его рать. Да и как можно было предположить, что какой-то кавалерийский корпус, действующий в низовьях Днепра, окажется вдруг на пути лучшего воинского объединения Германии, рвущегося к Москве. Но неисповедимы пути Господни. И первый раскат грома уже прогремел.
Я говорил о соперничестве Жукова и Белова на предыдущих страницах этого романа, а сейчас лишь напомню и уточню некоторые подробности. Они — ровесники. Но Жуков из крестьян, из бедняков, что имело значение. А Белов — из служащих, из интеллигентной семьи, успел получить неплохое для своего времени образование, что вообще-то при определенном подходе тоже существенно. Оба к концу мировой войны были унтерами: Жуков, если не ошибаюсь, пехотным, а Белов кавалерийским. Первый таковым и остался и пришел потом бойцом в Красную Армию, а второй перед самой революцией обрел погоны юнкера, учился сначала в Киеве, потом в Ростове-на-Дону. Два месяца — при белогвардейцах, что, безусловно, «не украшало» в дальнейшем его послужной список. Спасало лишь то, что Белов, вернувшись в родную Шую, стал активным участником гражданской войны. Обучал, кстати, перед отправкой в чапаевскую дивизию легендарный Иваново-Вознесенский полк. Возглавлял эскадрон в борьбе с Деникиным. Дослужился в Первой Конной армии до командира полка: каково было обрести такое доверие среди бывалых, закаленных в боях, полуанархичных вояк-кавалеристов? Выделялся не только командирскими способностями, но и лихостью, этаким романтизмом, что особенно ценилось в коннице. Уже после гражданской умыкнул супругу своего комбрига Дмитрия Ивановича Рябышева. Посадил на коня, увез на всю ночь, а наутро Павел Алексеевич Белов и Евгения Казимировна объявили, что отныне они — муж и жена. И прожили потом всю жизнь вместе, родив двух дочерей, старшая, увы, очень рано скончалась. Счастливы были или нет — это другой разговор, у каждого свое представление о счастье. А вот что ни он, ни она не убоялись ни осуждений, ни взысканий, ни ломки карьеры — это показатель характера. «Да, были люди в наше время». Что-то не слышно теперь, чтобы движимые любовью офицеры похищали жен у своих генералов. Мужчины, что ли, не те стали или женщины изменились?..
По службе Жуков и Белов шли «голова к голове». Почти одновременно и тот, и другой стали помощниками инспектора кавалерии РККА Семена Михайловича Буденного. Жуков, правда, больше активничал по общественной линии, возглавлял партийное бюро управления боевой подготовки, куда входила инспекция. Вместе работали Белов и Жуков над проектом нового Боевого устава конницы. Их фамилии остались рядом на одной из страниц устава в примерном приказе командира отделения. У резкого, колючего, непокладистого Георгия Константиновича во всю жизнь, пожалуй, не было друзей, трудно сойтись с ним. А вот с Беловым на какой-то период они сошлись, были на «ты», встречались вне службы. И тогда же постепенно начали превращаться из друзей в друзей-соперников. Причем шло это от Георгия Константиновича, не терпевшего рядом с собой людей столь же сильных, как и он сам.
Жуков прежде всего — сгусток энергии, твердой воли, а затем уж и самобытный ум, самостоятельное мышление. А у Белова на первом плане знание, ум, логика, а затем воля, может быть, не менее твердая, чем у Жукова, но осознанная, что ли, управляемая. Чувствовал, понимал Георгий Константинович, что среди новых, сравнительно молодых полководцев Белов ни в чем не уступает ему. Недаром же крупнейший, на уровне Шапошникова, практик и теоретик наших сухопутных сил Владимир Кириакович Триандафиллов передавал Белову свои знания, считал его хорошим специалистом по организации взаимодействия на поле боя разных родов войск. А «первый советский танкист» Константин Брониславович Калиновский не случайно интеллигентного, эрудированного командира — Белова, хорошо разбиравшегося в тактике конницы и пехоты, способного к анализу и обобщению, привлек для составления первой инструкции по совместному использованию танков с пехотой. Тяжелый был человек Калиновский, трудно с ним было работать, но Павел Алексеевич умел отстаивать свои взгляды, свои принципы: Константин Брониславович в конечном счете со многим соглашался, проникаясь уважением к Белову.
Самолюбие Жукова было особенно задето во время событий на Халхин-Голе. Читатель, вероятно, помнит, что я предложил Иосифу Виссарионовичу направить в Монголию для исправления положения многообещающего командира Белова, но мой совет не был принят по двум причинам. Белов не командовал к тому времени корпусом, не имел опыта руководства воинскими объединениями (Жуков, кстати сказать, тоже). А главную роль сыграло то, что как раз в тот период Белов был исключен из партии и боролся с выдвинутыми против него облыжными обвинениями — об этом мной говорилось.
Уверен, что конечный результат на Халхин-Голе, окажись там командующим Белов, был бы таким же, что и при Жукове. Только Белов действовал бы неторопливо, обдуманнее. Пути двух полководцев разошлись. В монгольских степях воссияла звезда Георгия Константиновича. Он вскоре оказался в Москве, возглавил Генеральный штаб. А Павел Алексеевич, отбившись с помощью Буденного и с моей помощью от мерзких наветов, был послан Семеном Михайловичем подальше от центра, на юго-западный рубеж, и там достойно сделал свое дело, превратив 2-й кавалерийский корпус в отличное соединение.
Напряженный ритм повседневной службы, подготовка каждого бойца и командира, освоение техники, забота о людях и лошадях — не перечесть, сколько забот у добросовестного, думающего командира соединения, да еще с обостренным обидами честолюбием. Не стану углубляться в подробности, но с глубоким удовлетворением повторю: Белов оправдал надежды, 2-й кавалерийский корпус был в наших сухопутных силах единственным воинским соединением, которое с самого начала войны не имело поражений и, нанося врагу большие потери, ни разу не покидало без приказа своих позиций. Корпус был «пожарной командой» не только для Южного фронта, но, как мы еще увидим, и для других фронтов. А тогда, при всеобщем бегстве на юге Украины, я взял на заметку для доклада Верховному Главнокомандующему одну характерную особенность в действиях корпуса. Отход был всеобщим и повсеместным, но ведь и отходить можно по-разному. Для Белова незыблемым было правило: даже при отступлении не подчиняться воле противника, а диктовать свои условия. Он отходил по принципу «волна за волной». Вечером, положим, 9-я Крымская кавдивизия полковника Осликовского снялась с позиций, прошла через боевые порядки 5-й Ставропольской имени Блинова дивизии и к утру заняла оборону километрах в двадцати — тридцати позади блиновцев. На следующую ночь подобный маневр производила 5-я кавдивизия. Кавалеристы отходили перекатами, всегда имея надежный тыл. Что бы ни предпринимали фашисты, они всегда встречали на участке конников жесткое сопротивление. Я покидал кавалерийский корпус Белова с чувством, которого не испытывал еще ни на Западном, ни на Юго-Западном, ни здесь, на Южном фронте. Ни у пехотинцев, ни у танкистов, ни у летчиков. В спаянном, крепком соединении Белова я, наконец, обрел то, чего подспудно не хватало мне с самого начала войны — ощутил уверенность. Есть у нас бойцы и командиры, которые совсем не страшатся врага, есть полки и дивизии, которые на равных сражаются с неприятелем и способны бить его, повернуть ход событий в свою пользу.
Дочка моя, знакомясь с черновыми набросками этой книги, сказала однажды:
— Па, иногда ты далеко уходишь от главной цели.
— От какой?
— Ты ведь пишешь о дяде Осе… Об Иосифе Виссарионовиче, — поправилась она. — А сам, бывает, надолго оставляешь его. В семнадцатом году. Или вот в сорок первом, когда уехал на Южный фронт.
— Но так было.
— Понятно, что было. Но ты хоть вспоминай в поездке о Сталине, по телефону с ним говори. Какой-нибудь литературный прием используй.
— Для чего?
— Чтобы все время высвечивать основной персонаж, сводить к нему все нити. Этому даже в школе учат.
Я крепко призадумался: права моя умница или нет? Лишь после долгого размышления дал ответ ей и себе. Прежде всего: это книга не только о Сталине, это моя исповедь, повествование о собственной судьбе, в силу ряда обстоятельств неразрывно связанной с судьбой Иосифа Виссарионовича. Уже сама наша близость говорит о некоторых чертах его характера, душевного склада. По принципу: с кем поведешься, от того и наберешься. Или: скажи мне, кто твой друг, и я скажу, кто ты. Такова одна сторона. Но есть еще и другая — правда жизни. Можно, разумеется, использовать различные литературные приемы, различные конструкции. Пожалуй, даже интереснее было бы читать. Надобно ли показывать процесс моих рассуждений, поисков… Вот возвращаюсь я с Южного фронта, докладываю Сталину о поездке, о своих наблюдениях, мы в живом разговоре делаем какие-то выводы, намечаем планы. Похоже на правду, почти правда, но ведь было все же не так. К Сталину стекалась информация по многим каналам, он выслушивал различные соображения и предложения. В том числе и мои. Вот и хочу показать, как и какие мысли рождались у меня, видевшего события собственными глазами, советовавшегося с товарищами. Хочу раскрыть хотя бы один источник сведений и идей, питавший Верховного Главнокомандующего. Так что читатель простит, вероятно, мне довольно продолжительные разлуки с основным персонажем. Ведь так или иначе все сказанное здесь прямо или косвенно «работает» на Сталина, как и вообще всегда работал на него я, видя в нем и только в нем ту силу, которая способна управлять нашим огромным многонациональным, невероятно сложным государством.
Нужен ли мой подробный рассказ о пребывании в начале августа на юге Украины? Думаю — да. Не только для того, чтобы дать представление об общей обстановке, о состоянии разноизвестной 18-й армии, о 2-м кавкорпусе, которому предстоит сыграть заметную роль в развернувшихся битвах, но главным образом для того, чтобы было понятно, как оценка положения на юге повлияла на последующие очень важные решения.
В Днепропетровске разыскал меня по ВЧ главнокомандующий Юго-Западным направлением Семен Михайлович Буденный. Сказал, что обо мне дважды с беспокойством спрашивал «хозяин», а следом каждый раз звонил Лаврентий Павлович, расспрашивая, где Лукашов. Органы Берии явно не срабатывали там, где мотала меня фронтовая судьба. Естественно, Семену Михайловичу ни к чему были подобного рода заботы. Он сказал, что немедленно высылает за мной самолет.
На автомашинах (в Днепропетровске до аэродрома и затем в Полтаве до штаба Юго-Западного направления) ехал гораздо дольше, нежели летел. Семен Михайлович еще в гражданскую привык устраиваться с комфортом в лучших домах с богатыми подвалами, с дородной купчихой или поповой дочкой. Теперь по возрасту и по маршальскому положению последние атрибуты были не обязательны, зато некоторые другие требования возросли, вошли в привычку. Для своего штаба Буденный выбрал весьма благоустроенный дом отдыха в большом сосновом лесу на песках, там даже воздух, настоянный на хвое, сам по себе был целебен. Тишина. Аккуратные дорожки. Красивые домики типа коттеджей, в которых разместились многочисленные сотрудники, от вольнонаемных до генералов. Я невольно подумал: сколько же лишних людей! А впрочем, это солидный резерв. Рано или поздно никто из военных товарищей не избежит отправки на передовую.
Семен Михайлович занимал особнячок, лишь немного превышавший соседние и, в общем-то, ничем не выделявшимся снаружи. Зато очень хорошо отделан был внутри. И мебель была редкостная: массивная, черного дерева. Забыл спросить, перевозили ее вслед за маршалом или каждый раз находили подобную на новом месте. Тогда еще можно было найти, еще сохранились кое-где остатки былой российской роскоши.
Буденный принял меня сразу и, как говорится, по-свойски, без церемонии. Он отдыхал. Был в форме, но без сапог, в теплых носках и шлепанцах, при такой обуви его широкие кавалерийские галифе казались еще шире, а сам он вроде бы ниже ростом. Попахивало жареным луком и чуть-чуть спиртным. Настроение у Семена Михайловича было неважное. Минорное настроение, если такое определение применимо к нему — грубоватому, сильному, волевому, с пышными седеющими усищами на смуглом, с чеканными чертами лица.
Сели на диван. Между ним и мной оказался баян, — вероятно, Буденный играл до моего прихода. Во время разговора он машинально касался пальцами инструмента, поглаживал перламутр, но, спохватившись, отдергивал руку.
Речь сразу пошла о том, что особенно занимало и его, и меня: о замыслах вражеского командования группы армии «Юг». Фашисты не то чтобы отказались от захвата Киева, нет, бои на дальних подступах к украинской столице продолжались, но основные ударные силы, в том числе 1-я танковая группа, ушли далеко на юг, к Черному морю, к устью Днепра — мотопехота и танки быстро распространялись в большой излучине этой реки вплоть до Кривого Рога, угрожая Никополю и Запорожью. Передовые отряды неприятеля уже форсировали в нескольких местах Днепр в его нижнем течении с явным намерением отрезать Крым. Что же это, в конце концов? Изменение стратегического плана? Я еще не расстался с предположением о том, что практичные немцы движутся туда, где встречают меньше сопротивления, где легче и быстрей можно добиться успеха. Но очень уж упорно, очень уж целенаправленно стремились фашисты захватить южную Украину.
— Немец расчетливый, он по проторенной дорожке идет. — Семен Михайлович тронул клавиши баяна, и тот отозвался коротким стонущим звуком. — В восемнадцатом году после Бреста немец этим путем прошел до самого Дона, до самого Харькова. Пограбил и нажился так, как нигде не наживался. Сказочно. Гнал к себе эшелоны с пшеницей, со скотом, с сахаром и салом. Сколько донецкого угля вывез, сколько металла! И теперь зарится. Несравнимо больше грабануть может.
— До осени, до распутицы, фашисты хотят захватить богатые области, — согласился я. — Хотят лишить нас хлебных ресурсов, подорвать металлургическую базу.
— А сами воспользуются. При их бедности-то. Они каждую железку экономят, а тут только бери.
— Правильно, Семен Михайлович, германцы расчетливы и далеко смотрят. Главный поставщик нефти для них — Румыния. Район Плоешти — основной источник естественного горючего. Без горючего вся техника встанет. А этот источник в пределах досягаемости нашей авиации от Одессы, из Крыма. Но если немцы дойдут до Азовского моря, захватят Крым — безопасность источников гарантирована. А фашисты начнут бомбить наши нефтепромыслы в Майкопе и Грозном, если, конечно, не намерены захватить их целыми, действующими. А дойдут немцы до Кавказа, тут Турция осмелеет, двинет на нас свои войска, не упустит возможности кусок отхватить. Значит, и бакинская нефть нами будет потеряна.
— Вот она — стратегия. Большая стратегия, — невесело произнес Семен Михайлович. — А Киев что же: если немец на юге успехов добьется, Киев от него не уйдет. С тыла к нему подберутся.
— Давайте считать, что по этому вопросу у нас с вами единое мнение. Так и буду докладывать товарищу Сталину.
Семен Михайлович остался доволен этим разговором, рассеявшим, вероятно, его колебания, подтвердившим предположения. Имея союзника в моем лице, ему легче было отстаивать свою точку зрения перед Генштабом и Ставкой. В столице еще не оценили угрозу на юге, там еще господствовало представление о трех главных направлениях немецких ударов: на Москву, на Ленинград, на Киев. Да, фашисты, нападая на ту или другую страну, прежде всего стремились захватить столицу, поразить сердце. Да, германцы любят испытанные, проверенные методы и приемы, но не до такой степени, чтобы упустить явную выгоду. Мы уже убедились, насколько авантюристичен, непредсказуем Гитлер, почему же не допустить, что подобными качествами обладают и некоторые, стремительно выросшие при нем полководцы?
Буденный предложил пройти в столовую, закусить чем бог послал. Семен Михайлович всегда был хлебосольным хозяином, любившим закуски и блюда простые, но основательные. На этот раз стол украшали миски с солеными огурцами и грибочками, с капустой, с вареной курятиной, а также тарелки с салом и колбасой. Жаркое велено было подать через тридцать минут. Естественно, после скитания по фронтовым дорогам, когда кормиться приходилось скудно, от случая к случаю, я не мог не воздать должное предложенным яствам.
Беседа затянулась до ночи. Семен Михайлович, обладавший цепкой памятью, хорошо знал состояние армий и корпусов. И опять мы сошлись во мнении: боеспособных войск Южный фронт почти не имеет, на 9-ю и 18-ю армии надежды мало, они рассеяны, обескровлены, их надо переформировывать, укреплять, практически возрождать заново. Но как это делать при продолжающемся отходе? Отдельные полки и даже дивизии, бросаемые из резервной армии навстречу врагу, затыкают на какой-то срок самые опасные дыры, но не могут остановить массированное продвижение неприятеля, создать паузу для отдыха и пополнения наших измотанных войск. Надо было прочно занять выгодный рубеж, стабилизировать положение. Но где? Когда? Использовать все ту же резервную армию генерал-лейтенанта Н. Е. Чибисова, базировавшуюся в районе Днепропетровска? Но эта армия не только по названию, но и по структуре, по сути своей предназначалась не для самостоятельных действий, а именно для подготовки резервов. К тому же ее основательно раздергали в последние дни, забирая на передовую все более-менее сколоченные подразделения. Людские запасы имелись, но какой прок от необученной массы. Да и с оружием было плохо. Не говорю об артиллерии, о минометах — винтовок и тех не хватало. Чибисов изымал их у истребительных батальонов, созданных местными властями.
Было у меня соображение, которым я и поделился с Семеном Михайловичем. Базу для подготовки резервов создать глубже в тылу, в Ростове-на-Дону, в Харькове или даже в Сталинграде, а резервную армию быстро преобразовать в действующую, дав ей соответствующий номер. Суть, разумеется, не в формальном переименовании. Надо пополнить управленческий аппарат опытными кадровыми командирами хотя бы за счет штаба Юго-Западного направления («Лишних у вас тут много», — сказал я Буденному). Влить в армию остатки частей, уже побывавших в боях, главным образом артиллерию, инженерные подразделения. Усилить техникой, поступающей на пополнение из тылов.
— Костяк нужен. Костяка там не имеется. С бору по сосенке, разномастное стадо, — грубовато выразился Семен Михайлович, — Да и сам Чибисов не потянет.
— Насчет Чибисова не знаю, а костяк найти можно, — ответил я и рассказал о «пожарной команде» Южного фронта, о том, как умело и полезно действовали 48-й стрелковый и особенно 2-й кавалерийский корпуса. Семен Михайлович, слушая, аж покряхтывал от удовольствия. Красная конница — его детище. Павел Алексеевич Белов-то из конармейцев, из Майкопской дивизии, песню Харупанского полка сочинил, которым командовал: очень даже удачная была песня. Не зря его от «ежовых рукавиц» спасли…
Я не стал напоминать Семену Михайловичу, что он не очень спешил «спасать» Павла Алексеевича, дотошно расспрашивая меня, а не брат ли он того самого Белова, который командовал Белорусским военным округом, признан врагом народа, за что и расстрелян… Ну письмо-то с выражением доверия Павлу Алексеевичу подписал все же тогда Буденный, за что и спасибо товарищу маршалу. А любопытный документ этот, кстати, сохранился.
Так вот. Командующим новой армией (она вскоре станет 6-й, взамен разгромленной) я предложил назначить генерал-майора Белова. Его закаленный в боях корпус послужит костяком нового войскового объединения. Однако Буденный не согласился.
— У общевойсковой армии свои задачи, у кавалеристов — совсем другие. Войдет корпус в состав армии и утратит свои качества, превратится в ездящую пехоту. Помните, сколько сил тратили мы в гражданскую, чтобы сохранить наш корпус, а затем Конную армию как самостоятельную боевую единицу, чтобы не растащили. Белову можно доверить армию, но кавкорпус пусть сам по себе.
— Тогда возьмите кавкорпус под свою руку, а то ведь задергали его. Сначала был в оперативном подчинении девятой армии, потом восемнадцатой. Теперь командующий Южфронтом взял его в свое подчинение, бросает на самые опасные участки. Так и загубить не мудрено. Подчините кавкорпус непосредственно главкому Юго-Западного направления, будет у вас резерв не для затыкания дыр, а для решительных действий.
— Над этим помозгуем, — согласился Семен Михайлович. — А новую армию начнем создавать на основе сорок восьмого корпуса. Там и артиллерия есть, и командный состав. Вольем полки из резервной армии, истребительные батальоны.
Так и порешили. Переночевав у Буденного в тихом и спокойном доме отдыха, я на следующий день добрался до Полтавы, а оттуда поездом — в Москву. И там спустя время узнал: новая армия действительно создана на базе 48-го стрелкового корпуса Родиона Яковлевича Малиновского, он же стал и ее командующим, начав тем самым восхождение к маршальскому званию, к посту министра обороны. А Павел Алексеевич Белов, первый кандидат на должность командарма-6, от такого предложения отказался, попросив Семена Михайловича оставить в родном, сколоченном его усилиями кавкорпусе. Мне тогда это было не очень понятно. Честолюбие — не самое плохое качество для человека, а для военного — тем более. Редко встречаются люди, сознательно отказывающиеся от более высокого назначения, от быстрой карьеры. Не знаю, какие аргументы приводил Павел Алексеевич, а скажу вот что: самим Провидением, значит, были предначертаны Белову и его корпусу значительные свершения; шаг за шагом, не отклоняясь, шел Павел Алексеевич к выполнению в недалеком будущем своей исторической миссии.
О поездке на Юго-Западное направление я докладывал Сталину в присутствии маршала Б. М. Шапошникова и генерал-майора А. М. Василевского. Точнее, не докладывал, а рассказывал: в непринужденной обстановке домашнего кабинета Иосифа Виссарионовича.
В неспешной беседе меня расспрашивали о подробностях событий, излагались мнения, предложения. Подобные доверительные беседы не только, разумеется, со мной, но и с различными другими специалистами отнимали много времени, зато приносили Иосифу Виссарионовичу большую пользу, он не отказывался от них даже в самые напряженные месяцы войны. Они обогащали его, позволяли лучше знать положение, поднимали выше других руководителей партии и государства. Те пользовались лишь официальными служебными сообщениями, документами, а Иосифу Виссарионовичу плюс к этому были еще известны соображения и предложения специалистов. Он приходил на заседания, на встречи с различными деятелями подготовленный по каждому вопросу, еще и еще раз подтверждая мнение: Сталину известно все. Сталин может принять самые правильные решения. И если говорить о мудрости, то разве это не мудрость?!
Для Бориса Михайловича Шапошникова и для меня приватные беседы со Сталиным были обычны, а вот Александр Михайлович Василевский еще только начинал привыкать к ним, чувствовалась его скованность, напряженность. Хотя, конечно, Василевский понимал, что Сталин относится к нему весьма благожелательно, причислив к разряду тех людей, которым доверял, от которых получал пользу и, что очень важно, присутствие которых не раздражало его.
Странно: Василевский человек интеллигентный, вежливый, муху зря не обидит, но у него имелось довольно много недоброжелателей. А может, не так уж и странно. К ворошиловско-буденновскому клану, из которого вышло подавляющее большинство новых генералов, он не принадлежал. Рьяные ревнители классовых интересов, главным жизненным козырем которых было бедняцкое происхождение (из рабочих, из батраков), считали его скорее чужаком, нежели своим. Тоже мне, нашли богача — сына священника из провинциального городка, кажется, из Кинешмы. Вероятно, люди недалекие, лишенные способностей, просто завидовали Василевскому, его культуре, умению мыслить масштабно и своеобразно. А вот Сталин сразу, при первой же встрече, оценил широкий военный кругозор Василевского, добросовестность в работе, отрешенность от всего личного ради дела. Как у самого Иосифа Виссарионовича. И еще, Василевский имел мужество говорить правду о положении на фронте, в войсках, с достоинством отстаивал свое мнение, как правило, продуманное и обоснованное. При этом был скромен, никогда не выпячивал себя, не подчеркивал свои заслуги, не претендовал на авторство идей. Как раз то, что нужно было Иосифу Виссарионовичу. Думаю, что при определенных условиях Василевский, будь он ближе по возрасту к Сталину, знай его личные качества, семейные обстоятельства и тому подобное, мог бы играть при Иосифе Виссарионовиче почти такую же роль, какую играл я, мог бы стать его личным советником если не по всем, то хотя бы по военным вопросам. Из этих моих слов понятно, сколь высоко и без ревности ценил я этого человека.
В тот раз первый заместитель начальника Генерального штаба Александр Михайлович Василевский участвовал в нашей беседе потому, что сам непосредственно «вел» Юго-Западное направление, занимаясь его проблемами и перспективой. Он одним из первых, а может и самый первый в Москве, в Генштабе, ощутил угрозу, разраставшуюся на юге. Может, потому, что досконально знал положение на том участке фронта, а может, не отягощенный правилами-привычками минувших сражений, лучше, чем мы, пожилые люди, Шапошников, Сталин и я, чувствовал особенности, специфику новой войны с ее быстротой, техникой, сложными внезапными поворотами. У Василевского еще не было твердого мнения, но он явно склонялся к тому, что главная опасность грозит теперь Киеву не столько с запада, сколько с юга, со стороны 1-й танковой группы Клейста, которая в любой момент может изменить направление и оказаться восточнее столицы Украины, а мы там ничего не сможем противопоставить врагу.
Василевский высказал два предложения: усиливать нашу тыловую линию обороны в районе Ростова-на-Дону, дабы надежно прикрыть «ворота» Кавказа, а также быть готовыми к повсеместному отводу наших войск за Днепр. Освободившиеся при этом войска послужат резервом… Но уйти за Днепр — значит потерять Киев. Это было бы не только тяжелым стратегическим уроном, но и поражением политическим, с большими неприятными последствиями; ко всему прочему сложилась бы благоприятная обстановка для активизации украинских националистов всех мастей и оттенков… Василевский, разумеется, понимал все это и говорил не о немедленном отводе войск за Днепр, а лишь о готовности к быстрому отходу за водную преграду, если возникнет явная угроза окружения возле Киева и севернее его, в, полосе Центрального фронта, где образовался опасный для нас выступ.
Не отрицая мнения своего помощника, которое к тому же было подкреплено и моими сообщениями, Борис Михайлович Шапошников, рассуждая, высказался в том смысле, что главным направлением боевых действий было и остается московское. Тем более, что здесь сложилось весьма своеобразное, чреватое неожиданностями положение.
— Во всех войнах, которые Россия вела на Западном театре, всегда так или иначе присутствовала Припятская проблема. Чаще всего как положительный для нас фактор, — напомнил Шапошников. — Казалось, так будет и теперь. Ан нет. Теперь эта проблема вызывает особое беспокойство.
Иосиф Виссарионович кивнул в знак согласия. Подошел к карте. Шапошников хотел подняться, приблизиться к нему, но Сталин сказал: «Сидите, пожалуйста, Борис Михайлович». Рядом со Сталиным, за его спиной, остановился генерал-майор Василевский, готовый отвечать на вопросы. Все мы, находившиеся в кабинете Иосифа Виссарионовича, один лучше, другой хуже, знали, разумеется, историю и суть военной проблемы Полесья, или, как она именуется в документах, научных трудах, — Припятскую проблему. Для людей несведущих поясню коротко. Почти все большие реки на великой русской равнине текут в основном с севера на юг или с юга на север. А из тех немногих, которые текут на запад, особо выделяется Припять, имеющая огромную площадь водосбора в труднодоступной лесисто-болотистой местности. Ширина этой полосы, начинающейся от Бреста и Владимира-Волынского, колеблется от 150 до 200 километров и тянется между Белоруссией и Украиной в глубь страны примерно на 600 километров: просторы, согласитесь, немалые.
Вся эта местность, именуемая в общем Полесьем, испокон веков считалась непригодной для ведения крупных боевых действий и разбивала на два потока все вражеские войска, пытавшиеся с запада проникнуть в Россию. Не вдаваясь в давнюю историю, вспомним о Наполеоне. Он со своими армиями прошел на Москву севернее Полесья, не затронув южных, богатых и жизнетворных губерний. Германский фронт 1914–1918 годов был раздвоен Припятью, немцы смогли продвигаться по двум изолированным направлениям севернее и особенно южнее припятских болот. Для нас же они особых препятствий не представляли. Более того, особо уважаемый мною генерал А. А. Брусилов очень удачно использовал условия местности при своем знаменитом прорыве. Наша прославленная 8-я армия нанесла сокрушительный удар по германцам от края Полесья, южнее Полесья, обезопасив свой правый фланг от любых неожиданностей. Я еще тогда, в шестнадцатом году, думал: откуда такое название — Припять? Может, как препятствие для наших врагов, движущихся с запада? Или с севера, от Литвы, на Украину?
Вот какую характеристику этому обширному региону дает известный немецкий генерал Гюнтер Блюментритт, воевавший в Полесье дважды, в 1915 и в 1941 годах:
«Сама область отнюдь не представляет единого целого. Леса, растущие нередко на мокром грунте, как правило, превратились в дикие, непросматриваемые заросли, но местами прерываются довольно значительными свободными участками. Населенные пункты, за исключением небольшого числа местечек, представляют собой примитивные деревни. Особенно неприятны для действий войск многочисленные мелкие реки и ручьи, впадающие в Припять. Они являются фронтальным препятствием для всякого противника, который пожелал бы прорваться через болота с запада на восток или с востока на запад. Годных для передвижения дорог совсем мало. Легкие деревянные мосты построены в давние времена и выдерживают лишь местные телеги…
Хотели того или не хотели гитлеровские стратеги, но Припятская проблема дала себя знать и в самом начале Отечественной войны. Опять у немцев не получилось единого, монолитного фронта, два наступающих потока были разобщены, между группами армий «Центр» и «Юг» образовался разрыв, где довольно прочно держались советские силы, основу которых составляла 5-я армия генерал-майора М. П. Потапова, умело извлекавшего выгоды из своеобразного положения своих войск. Они постоянно давили на правое крыло немецкой группы армий «Центр» и на левое крыло группы армий «Юг», создавая фланговую угрозу для тех и других, притормаживая их движение. А силы Потапова постоянно пополнялись за счет остатков других советских соединений, разбитых в боях и искавших укрытия в припятских лесах и болотах. Там же зарождалось и партизанское движение.
С июня в Полесье действовала 1-я (и единственная в немецких вооруженных силах) кавалерийская дивизия, входившая тогда в состав танковой группы Гудериана. Гитлеровцы считали, что болотистые леса для конницы не преграда: во всяком случае, русская кавалерия активно действовала там в годы гражданской войны. Ан обманулись стратеги. Немецкая конница, привычная к хорошим дорогам, завязла, застряла со своей тяжелой техникой на мокрых проселках среди редких населенных пунктов. Фашисты вынуждены были подкрепить свою конницу целым пехотным корпусом, если не ошибаюсь, 35-м армейским корпусом, и уж он стал медленно выдавливать, теснить наши части на восток. В Полесье немцы значительно отстали от своих войск, продвинувшихся правее и левее болотистой местности.
Вот она, беспристрастная карта, много говорящая глазу военного человека. Севернее Полесья немцы, захватив Смоленск, далеко вырвались вперед, взяв Ельню и образовав выгодный для них ельнинский выступ, нацеленный на Москву. Южнее Полесья гитлеровцы пробились на подступы к Киеву. Между этими двумя клиньями зияло пространство, контролировавшееся нашими войсками. Этакий опасный мешок. От Киева до Гомеля, на протяжении 250 километров, почти не было вражеских войск, мы располагали там свободой маневра, но не имели достаточно сил и средств, могли вести только оборонительные действия. Этот разрыв мог сулить нам в будущем определенные выгоды, но теперь доставлял большое беспокойство. Ударят немцы с севера и с юга, возьмут в гигантские клещи наши дивизии, и у нас не окажется войск, способных прикрыть брянское направление, дорогу от Брянска к Москве. Такой вот головоломкой обернулась пресловутая Припятская проблема.
— Что вы предлагаете? — обратился Сталин к Шапошникову и Василевскому.
Как заведено в таких случаях, первым ответил младший по званию:
— Постепенно выводить войска из угрожаемого района за Днепр, за Сож для создания прочной обороны и чтобы лишить немцев соблазна отсечь весь выступ. — Так сформулировал свое мнение Василевский.
— И активизировать наши действия в районе Ельни, — дополнил Шапошников, — связать там боями подвижные силы противника, танковую группу Гудериана.
— Согласен с вами. — Чубук сталинской трубки, будто указка, «ходил» над картой. — Выводить войска будем, но в том случае, когда угроза окажется реальной. Ельнинским выступом занимается товарищ Жуков. Там немцы слишком близко подошли к Москве… Слишком, — повторил Иосиф Виссарионович. — Надеюсь, товарищ Жуков отбросит их… Но то, что вы предлагаете, это еще не решение вопроса… Не полное решение, — смягчил он. — Брянское направление остается недостаточно прикрытым как со стороны Ельни, так и с запада и с юга. Даже когда мы оттянем туда из-за Днепра наши войска. Их будет мало. Мы уже говорили прежде о создании нового, Брянского фронта, помните, Борис Михайлович?
— Да, предварительный разговор был, разработка ведется.
— Считаю — пришло время. Брянский фронт не только обезопасит важное направление, но и послужит барьером между немецкими группировками «Центр» и «Юг», между силами противника в районе Смоленска и в районе Киева. До сих пор таким барьером была наша пятая армия, но теперь, когда мы оставляем Полесье… — Сталин не закончил фразу, но все было ясно.
Борис Михайлович, подавив вздох, вынул из портсигара папиросу, закурил. И, поскольку Сталин молчал, поднялся: не пора ли уходить.
— Какие войска мы можем сейчас включить в Брянский фронт? — спросил Иосиф Виссарионович.
— На первом этапе пятидесятую и тринадцатую армии. Затем часть войск Центрального фронта, — ответил Шапошников. — К двадцати четырем часам могу доложить подробности.
— Хорошо. Вместе с Николаем Алексеевичем подумайте о кандидатуре командующего фронтом. — Сталин коротко взмахнул правой рукой: ставший привычным отпускающе-благословляющий жест.
Я не принадлежу к числу людей, которые считают начальный период войны катастрофическим для нас. Думаю, это облегченная формулировка однопланово мыслящих или не искушенных в военных делах сограждан. Начало действительно было неудачным. Даже очень неудачным, но не более того. Катастрофа — это разгром, а до разгрома было далеко. Да, мы понесли весьма ощутимые потери как в личном составе, так и материальные. И моральные. Да, мы утратили значительную часть территории, пропустив неприятеля в глубинные, жизненно важные районы страны. Успех гитлеровцев был очевидным. Но что стояло за этим успехом?
Потери были не только у нас, их несли и немцы, причем такие потери, каких у фашистов еще не было. Потом, после войны, мы узнали, какой кровью платили гитлеровцы за свои победы, а тогда, летом сорок первого, я буквально всем существом своим ощущал, как слабеет, истощается напор вражеских войск. Цифры теперь названы неоднократно, и все же я повторю некоторые из них. За два месяца войны на просторах нашей страны легли костьми 400 тысяч немецких солдат и офицеров. А ведь это — кадровые войска, покорители всей Европы, цвет вермахта. Количество потерянных самолетов приближалось к двум тысячам. Но особенно большие утраты понесли танковые группы противника. Они потеряли от пятидесяти до шестидесяти процентов боевой техники. В основном в сражениях с советскими танковыми частями. Ударная сила сократилась более чем наполовину.
4 августа на совещании в штабе группы армий «Центр» а городе Борисове Адольф Гитлер, узнав о таких потерях, не удержался от горького восклицания: «Если бы я знал, что у русских действительно имеется столько танков, я бы не начал эту войну!» Поздно спохватился! Пожар уже полыхал, Россия уже качнулась, сдвинулась, а это страшно для любого врага. Великую страну, великий народ трудно всколыхнуть, но уж если весь этот необозримый и бездонный океан всколыхнется…
Короче говоря, даже само немецкое руководство начало понимать: потери велики, но результатам не соответствовали. Ни на одном из трех направлении немцы решающего успеха не достигли, все более втягиваясь в затяжные бои. Блицкриг не удался, «молниеносной войны» не получилось. Более того, устанавливалось примерное равновесие сил, что было очень страшно для фашистов. Ведь начинали действовать такие факторы, как количество населения и территория, экономический потенциал государства, в чем фашисты уступали нам. А ведь против них воевали не только мы, но и другие государства: хоть вяло, но воевали. Время работало против гитлеровцев.
Клаузевиц в свое время писал: «Наступающему так же трудно остановиться, как лошади, везущей тяжелый воз». Правильно сказано. Тяжелый воз по инерции еще катился вперед, но это было уже не планомерное стремительное движение немцев по всему фронту, а отдельные судорожные рывки то в направлении Ленинграда, то в нижнем течении Днепра. И вот теперь, при шатком равенстве положения, очень много зависело не от войск, а от компетентности высшего командования.
Задача со многими неизвестными, возникшая перед нашей Ставкой и Генштабом, была в общем решена правильно. Мы предусмотрели, предугадали замыслы фашистского военного руководства. Свидетельство тому хотя бы своевременное создание Брянского фронта на том направлении, которое было пассивным, но стало вдруг очень важным. Мы правильно поняли, что, пройдя восточнее полесских болот, немцы обязательно постараются сомкнуть фланги групп армий «Центр» и «Юг». Все верно, однако это не помешало нам потерпеть поражение более тяжелое, чем в приграничных боях, предопределившее, на мой взгляд, развитие многих дальнейших событий, действительно поставившее нашу армию, нашу страну на грань катастрофы. Мы переоценили свои возможности и недооценили вражеский потенциал, способности вражеских полководцев.
Приказ о создании Брянского фронта был подписан 16 августа. А накануне произошло вот что. В присутствии членов Государственного Комитета Обороны и начальника Генерального штаба Сталин принял двух генералов, срочно вызванных в Москву. При этом из-за поспешности или по чьему-то умыслу случилась такая путаница, что я тогда в ней не разобрался, да и некогда было разбираться.
На должность командующего Брянским фронтом я предлагал генерала В. И. Кузнецова (прошу читателя не смешивать двух генералов Кузнецовых, о которых пойдет речь, с нашим замечательным адмиралом Н. Г. Кузнецовым — наркомом ВМФ СССР). Мое предложение со стороны Шапошникова возражений не встретило. Да и с чего бы возражать: Борис Михайлович знал Василия Ивановича Кузнецова не хуже меня. Офицер нашей старой армии, он в гражданскую войну командовал красным полком. Не из политических выскочек. Образованный, рассудительный, волевой. Отечественную войну встретил на границе, на Немане, возглавляя 3-ю армию, дислоцировавшуюся в районе Гродно, на одном из самых ответственных участков, на стыке Прибалтийского и Белорусского военных округов, или с 22 июня соответственно Северо-Западного фронта, которым, кстати, командовал его однофамилец Ф. И. Кузнецов, и Западного фронта. А стыки — всегда самое притягательное место для ударов противника.
Так было и в тот раз. Именно на стыке фронтов нанесла удар мощная 3-я танковая группа гитлеровцев. Она глубоко охватила нашу 3-ю армию (кузнецовскую армию) с севера. А с запада обрушилась на нее 9-я фашистская армия. Как это выглядело на практике? Вот пример. 56-я танковая дивизия оборонялась в полосе сорок километров. Это слишком большое расстояние. Против нее действовал 8-й армейский корпус гитлеровцев из трех пехотных дивизий, каждая из которых по силам и средствам вдвое превосходила нашу стрелковую. Получалось соотношение один к шести. Вполне естественно, что 3-я армия В. И. Кузнецова, оказавшись в окружении, в изоляции, вынуждена была отступать, пробиваться к своим, неся большие потери. Но какова была школа для командарма, продолжавшего сражаться в самых немыслимых условиях!
В то лето, в лето наших неудач, редко кто из полководцев удостаивался наград, благодарности Верховного Главнокомандования. А вот В. И. Кузнецов и еще несколько человек удостоились такой чести в приказе № 270 от 16 августа 1941 года. За мужество, за умение руководить войсками. Конкретнее — за то, что организовал выход из окружения 108-й и 64-й стрелковых дивизий и лично вывел из вражеского кольца пятьсот бойцов и командиров своей армии.
Василий Иванович Кузнецов, проведя на передовой всю войну от первого до последнего залпа, стал в конце ее генерал-полковником, Героем Советского Союза. Мы еще не раз встретимся с ним. Он принял на себя вражеский удар на границе утром 22 июня 1941 года. Он будет в числе тех полководцев, которые опрокинут фашистов под Москвой, и он же поставит самую последнюю точку в Великой войне: это ведь Кузнецов приведет в Берлин свою 3-ю армию, простите, к тому времени прославленную 3-ю ударную армию, воины которой возьмут рейхстаг и водрузят над ним победное знамя. Фамилии тех знаменосцев известны. А замечательный русский офицер, советский генерал Василий Иванович Кузнецов окажется в числе многих позабытых теперь славных сынов Отечества. Увы, даже побежденные нами немцы больше знают о генерале Василии Ивановиче Кузнецове, чем знают о нем люди в нашей стране. Печально.
Товарищи дорогие! Что случилось с россиянами, с нашим патриотизмом, с нашим отношением к родной истории в хрущевские и последующие времена?! Такого в нашем государстве не бывало: и печатно, и устно воспевают не героев, а наоборот — дезертиров, диссидентов, предателей, перевертышей, то есть тех, кто приносил и приносит не пользу, а вред своей стране. Благодаря усилиям демагогов обеляются и превозносятся генералы-вероотступники, христопродавцы. Задумайтесь, молодые, кто и зачем с завидным постоянством настойчиво подрывает ваши корни, отравляет ваше сознание, образуя в мозгах ваших вакуум, чтобы заполнить его ядовитым снадобьем, чтобы новые поколения, не помнящие родства, пляшущие под чужую музыку, стали послушными роботами для определенного рода господ! Враг теперь стал дальновиднее, хитрее, глумливее и коварней. И, в конечном счете, безжалостнее: он не остановится ни перед чем.
(Извинившись за небольшое отступление, возвратимся к тем непредвиденным обстоятельствам, с которыми столкнулся Н. Лукашов в кабинете Сталина. — В. У.).
На прием к Иосифу Виссарионовичу был вызван (по согласованию с Шапошниковым) генерал Кузнецов. Но, как говорится, Федот, да не тот. Не Василий Иванович, а его однофамилец генерал-полковник Федор Исидорович, командовавший, как мы уже говорили, Северо-Западным фронтом. Каким образом это произошло — один Бог знает. Вообще-то, сие не было особенно огорчительно: я мало знал Федора Исидоровича, но представлял себе, что достоинства обоих Кузнецовых как полководцев примерно равны, а для дела важно лишь это. Но одновременно с Ф. И. Кузнецовым в кабинете Сталина появился генерал-лейтенант Андрей Иванович Еременко. Вот уж это было для меня полной и неприятной неожиданностью. И для Шапошникова тоже.
Конечно, я стараюсь быть справедливым в изложении событий, в оценке людей, но понимаю, что мои симпатии или антипатии не могут не сказываться. Знаю товарищей, которые не разделяют моего отношения к Еременко, а я никогда не скрывал, что Андрей Иванович и человеки его типа — нахрапистые, беспардонные, ограниченные и в то же время очень даже себе на уме, были, мягко выражаясь, неприятны мне. Удивляло вот что: когда и как умудрился Еременко произвести на Сталина хорошее впечатление, какую услугу ему оказал, войдя в доверие? Может быть, еще на гражданской? А может, на Дальнем Востоке, когда там убрали Блюхера и Штерна, начались осложнения у генерала И. Апанасенко, бывшего буденновского комдива, в котором Еременко мог видеть конкурента-соперника? Во всяком случае, Андрей Иванович благополучно рос в должностях и званиях и перед началом войны возглавлял одно из крупнейших наших объединений — 1-ю Краснознаменную дальневосточную армию.
Срочно вызвав Еременко в Москву, Сталин и Тимошенко столь же срочно присвоили ему звание генерал-лейтенанта и назначили командовать вместо Павлова самым опасным и трудным фронтом — Западным. Исправляй положение! Все это делалось поспешно, без учета мнения Генштаба, вызвало удивление не только у меня, но и у Жукова и Шапошникова. Почему именно Еременко, полководческим талантом не отягощенный и, как известно, не сталкивавшийся на поле боя с немцами?! Скорее всего, это Тимошенко и Буденный предложили: требуется, мол, человек твердый, уверенный в себе. Уж чего-чего, а самоуверенности Андрею Ивановичу действительно хватало. Умел идти напролом. Да и здоров был детина — быку рога свернет. Косая сажень в налитых силой плечах — он даже чуть сутулился под их тяжестью. Соратники, давно знавшие Андрея Ивановича, между собой звали его «гориллой». Он, по-моему, не обижался.
На посту командующего Западным фронтом Еременко ничем себя не проявил, положения не выправил, да и не мог он ничего сделать, явно не по нем были масштабы. Прокомандовал лишь несколько дней. На Западный фронт прибыл Тимошенко, а Еременко остался его заместителем. Однако и вкус высокого положения изведал, и некоторую известность приобрел. В должности зама помотался по военным дорогам, насмотрелся и обрел кое-что на передовой, в штабах. Однако в историю начального периода войны вписался главным образом полуанекдотичным случаем, когда полковнику Мишулину было присвоено сразу, через ступень, звание генерал-лейтенанта и вручена Звезда Героя.
И вот неожиданно для меня Еременко на приеме у Сталина вместе с генералом Кузнецовым. И ни Шапошников в кабинете Иосифа Виссарионовича, ни я, находясь в комнате за кабинетом и слыша все, ничего уже не могли изменить. Теперь решал лично Сталин. О том, как это было, поведал в своих воспоминаниях (Воениздат, 1959 год) сам Еременко. Стремясь к объективности, посмотрим на случившееся глазами самого Андрея Ивановича.
«Сталин… подчеркнул, что нужно остановить продвижение противника как на брянском направлении, так и в Крыму. Затем он сказал, что именно для этой цели создаются Брянский фронт и Отдельная армия на правах фронта в Крыму. Закончил Сталин неожиданным вопросом, обращенным ко мне:
— Куда бы вы желали поехать: на Брянский фронт или в Крым?
Я ответил, что готов ехать туда, куда он сочтет нужным меня направить. Сталин пристально взглянул на меня, и в выражении его лица мелькнула неудовлетворенность. Стремясь получить более конкретный ответ, он спросил кратко:
— А все-таки?
— Туда, — быстро сказал я, — где обстановка будет наиболее тяжелой.
— Она одинаково сложна и трудна и в Крыму, и под Брянском, — последовал ответ.
Стремясь выйти из этого своеобразного тупика, я сказал:
— Пошлите меня туда, где противник будет применять мототехчасти, мне кажется, там я сумею принести больше пользы, так как сам командовал механизированными войсками и знаю их природу и тактику действий.
— Ну хорошо! — сказал Сталин удовлетворенно. И тут же обратился к Кузнецову, спрашивая о его намерениях. Кузнецов ответил весьма кратко:
— Я солдат, товарищ Сталин, буду воевать там, куда меня направят.
— Солдат-то солдат, — несколько растянуто проговорил Сталин, — но у вас есть же какое-то мнение? Кузнецов повторил:
— Я солдат, товарищ Сталин, и всегда готов служить и работать в любом месте, куда меня пошлют.
Тогда, обращаясь снова ко мне, Сталин объявил:
— Вы, товарищ Еременко, назначаетесь командующим Брянским фронтом. Завтра же выезжайте на место и немедленно организуйте фронт. На брянском направлении действует танковая группа Гудериана, там будут происходить тяжелые бои. Так что ваши желания исполняются. Встретите там механизированные войска вашего «старого приятеля» Гудериана, повадки которого должны быть вам знакомы по Западному фронту».
Разговор воспроизведен в принципе правильно, хотя сами по себе мемуары Еременко вызывают и сомнения, и нарекания. Андрей Иванович приводил факты, полезные для него, и «забывал» о тех, которые могли повредить ему. Пользовался не всегда достоверными слухами. Ну, например, приводит слова Сталина, высказанные якобы на одном из совещаний высшего комсостава, но Сталина-то на том совещании вообще не было. Это отмечал Георгий Константинович Жуков и устно, и через печать. Но приведенная цитата в общем-то дает правильное представление, если исключить некоторые вольности в выражениях, кои Еременко мог позволить себе лишь после смерти Сталина, но отнюдь не в сорок первом году. «Старый приятель» Гудериан, знакомство с его повадками — это выдумка. И тяжелые бои с танковой группой под Брянском тогда еще не предвиделись. А вот категорические обещания Еременко создать сильный фронт и остановить немцев — это факт. Причем обещания прозвучали столь горячо и убедительно, что Сталин поверил в возможности волевого, решительного, самоуверенного генерала. Тем более что хотелось верить.
Командовать Отдельной Приморской армией было, естественно, поручено Ф. И. Кузнецову. Огорченный случившимся, я после приема нашел возможность увидеться с ним. Спросил напрямик:
— Как вы могли отказаться от фронта, да еще в пользу Еременко не ахти с каким опытом?
— Разве я отказался? Я действительно готов воевать там, куда направят. А обещать, что остановлю немецкие танки, не могу. Буду стараться — как получится.
— Но Еременко-то обещал!
— Это дело его чести и совести.
А ночью, оставшись в кабинете наедине, я высказал свои сомнения Сталину, удивление его выбором. Ведь Кузнецов явно сильнее Еременко.
— У товарища Кузнецова я не почувствовал уверенности, — ответил Иосиф Виссарионович.
— Он скромен и знает свои возможности. А у Еременко нет ни того, ни другого.
— Товарищ Еременко хочет бить моторизованные войска противника, и мы даем ему такую возможность. Он вызвался сам, он взял на себя ответственность. И это будет подстегивать его, он будет стараться.
В чем-то Сталин был прав. С человека, который напросился, можно потребовать… Но меня не оставляла другая мысль: Еременко вызвался потому, что не знал своих сил, не представлял полностью, какие сложности его ожидают. Не хотел упускать шансов. Командующий фронтом — это же карьера! Тем более что положение под Брянском было сравнительно устойчивое, впереди находились еще войска Центрального фронта. Авось и получится… А я всегда очень опасался этого пресловутого «авось», зная, какие могут быть неудачи и потери.
Слишком многое ставилось на карту. Помните, как благородно поступил Павел Алексеевич Белов, попросив не выдвигать его на пост командующего армией, а оставить командиром кавкорпуса. Не о карьере думал, а о том, на каком месте способен в трудные дни принести больше пользы. Его конникам, кстати, и придется вскоре встать на пути танковой армады Гудериана. И совсем другое — самонадеянный, я бы сказал, эгоистично-самоуверенный Еременко: процитирую небольшую выдержку из его телеграфных переговоров с Верховным Главнокомандующим вечером 24 августа:
Сталин:
«У меня есть к вам несколько вопросов, Не следует ли расформировать Центральный фронт, 3-ю армию соединить с 21-й и передать в ваше распоряжение соединенную 21-ю армию? Мы можем послать вам на днях, завтра, в крайнем случае послезавтра, две танковые бригады с некоторым количеством КВ в них и 2–3 танковых батальона, очень ли они нужны Вам? Если Вы обещаете разбить подлеца Гудериана, то мы можем послать еще несколько полков авиации и несколько батарей РС. Ваш ответ?»
Еременко:
«Мое мнение о расформировании Центрального Фронта таково: в связи с тем, что я хочу разбить Гудериана и безусловно разобью, то направление с юга нужно крепко обеспечивать. А это значит — прочно взаимодействовать с ударной группой, которая будет действовать из района Брянска. Поэтому прошу 21-ю армию, соединенную с 3-й, подчинить мне. Я очень благодарен Вам, товарищ Сталин, за то, что Вы укрепляете меня танками и самолетами. Прошу только ускорить их отправку, они нам очень и очень нужны, а насчет этого подлеца Гудериана, безусловно, постараемся разбить, задачу, поставленную Вами, выполнить, то есть разбить его. У меня к Вам больше вопросов нет…»
Заверил, значит, наобещал, успокоил Верховного Главнокомандующего… и завалил важнейшую операцию.
Во всех своих опубликованных воспоминаниях Андрей Иванович Еременко со свойственной ему настойчивостью, я бы даже сказал, с чрезмерной назойливостью, в разных вариантах повторяет одно и то же: Брянский фронт, дескать, создавался для того, чтобы предотвратить прорыв противника из района Могилев, Гомель на Брянск и далее на Москву. И эту задачу Брянский фронт якобы выполнил. Ан нет! Фронт задумывался и создавался на стыке немецких групп армий «Центр» и «Юг» еще и для того, чтобы мешать взаимодействию вражеских сил, остановить вражеские танковые клинья, уже начинавшие двигаться с севера и с юга в район Киева, дабы отрезать, окружить там огромную группировку советских войск.
Вопреки воле своих генералов, Гитлер сделал еще один совершенно неожиданный «финт», свидетельствующий о его неординарности и даже талантливости. Встретив сильное сопротивление под Ельней, он прервал «поход на Москву» и выбрал более длинный, но зато более надежный в его представлении путь. Сначала — Киев. Окружить, разбить, пленить там русские армии, развалить все юго-западное направление, оттянуть туда все резервы, еще оставшиеся у Сталина, и лишь после этого продолжить марш к советской столице.
Танковую группу Гудериана, которая шла к Киеву с севера, мог остановить только Брянский фронт, других возможностей для этого не было. Мог, если бы предпринял самые решительные, умелые, дерзкие действия. Но Еременко этого не сделал, он даже не понимал, как много от него зависит. Немцы-то шли не на его фронт, не на Брянск, а вдоль фронта, спускаясь все дальше на юг, прикрываясь от войск Еременко лишь пехотными заслонами. Можно, можно было опрокинуть эти заслоны, ударить во фланг и тыл гудериановской группировки. Во всяком случае, надо было рискнуть.
Мне горько, очень горько писать о проигранном сражении за Киев, о наших огромных потерях (более полумиллиона пленных взяли тогда немцы). Об этой трагедии, об упущенных возможностях предотвратить ее сказано и написано много. Тома исследований! Нет необходимости излагать ход событий. Вспомню лишь некоторые подробности.
Как ни странно, а крупнейшее наше поражение под Киевом, предопределившее весь ход дальнейших событий, нисколько не изменило отношения Иосифа Виссарионовича к одному из тех военачальников, на совести которых наш тяжелейший срыв, к Андрею Ивановичу Еременко. Даже, наоборот, словно бы сблизило их. Едва тяжелораненого генерала привезли в Москву, в госпиталь, Иосиф Виссарионович навестил его. Нашел время, и ведь какое: ночью 15 октября, когда немцы стремительно приближались к Москве, когда в городе уже началась паника, было объявлено военное положение. Других-то генералов Сталин и в более спокойные периоды не навещал, а к Еременко поехал, расспросил его, подбодрил. И это не было жестом, работой «на публику», это шло от души. Все мы были тогда замучены, напряжены до предела, у меня вырвалась не лишенная злой иронии фраза о том, что не следовало бы расходовать драгоценные часы Верховного Главнокомандующего. А Сталин ответил рассудительно:
«Я знаю ваше отношение к Еременко, знаю, что вы приписываете ему большую долю ответственности за поражение. Но он сделал, что мог. Товарищ Еременко звезд с неба не хватает, но он добросовестный и надежный генерал. А вина за поражение лежит не только на товарище Еременко, но и на мне. Это я выдвигал его командовать Брянским фронтом. Его побили, но за битого, как известно, двух небитых дают». — «Слишком много побито еще и вокруг него…» — «Не будем спорить, — остановил меня Иосиф Виссарионович. — Ваше отношение к Еременко мне хорошо известно», — повторил он.
Вполне понятно, что при столь явном расположении Сталина никакого наказания Андрей Иванович не понес. Разве что самое малое: после выздоровления получил назначение с понижением, на должность командующего армией. И то, думаю, лишь потому, что «свободного» фронта для него тогда не нашлось. Но зато потом вдоволь накомандовался поочередно пятью или шестью различными фронтами, в том числе знаменитым Сталинградским. Удивительно, у Иосифа Виссарионовича теплело лицо, когда речь при нем заходила о Еременко. Обязательно передавал ему привет. А я советовал почаще напоминать Андрею Ивановичу, чтоб не занимался рукоприкладством, не пускал в ход свои дюжие кулачищи. Сталин усмехался, но напоминал. Сам он был категорически против мордобития в армии, но Еременко прощалось и это. Не по злобе, дескать, не ради удовольствия бил подчиненных, а токмо для пользы дела, поднимая их на врага, в атаку. У Андрея Ивановича даже целая теория была на этот счет, известная Сталину. Солдату, офицеру страшно броситься навстречу пулям. А надо. Чем, кроме кулака, оторвешь бойца от земли?! Только, мол, тыловики-чистоплюи этого не понимают, морщатся… Но другие-то командиры поднимали: и словом, и собственным примером. Конечно, на войне, где льется кровь, гибнут массы людей, случается всякое. И все же рукоприкладства на фронте почти не было. Я могу назвать лишь несколько генералов, допускавших это в критической ситуации. А чемпионом среди них являлся Еременко.
Киевская трагедия, разгром под Киевом — отнюдь не поражение наших войск на поле боя с превосходящими силами противника. Нет, это результат первой из двух крупнейших ошибок, допущенных нашим высшим и самым высшим командованием уже в ходе самой войны. Не оценили правильно обстановку, не заглянули вперед, не приняли верных решений. А кто конкретно в ответе за все это.
Виноватых много. Генштабисты Шапошников, Василевский, да и ваш покорный слуга, к середине августа отчетливо понимали опасность, исходившую от вражеских клиньев, вбитых далеко на восток севернее и южнее Киева. Теперь, когда им не мешали припятские болота, они могли сделать решительный поворот и соединиться за спиной нашей киевской группировки. Мы поняли это и настояли на создании Брянского фронта еще до того, как Гитлер отдал соответствующий приказ, определивший цели нового наступления. Приказ был подписан им 21 августа, когда наш Брянский фронт уже существовал. Но создание его, как выяснилось, было лишь полумерой. На восток он немцев не пустил, но Гудериана не остановил. Наверное, мы, генштабисты, обязаны были более настойчиво подводить Сталина к мысли о том, что центр тяжести событий перемещается к югу.
Виноваты, безусловно, Тимошенко и Буденный. Они должны были добиться у Иосифа Виссарионовича разрешения на вывод войск из угрожаемого района, они должны были принять самые решительные меры, чтобы остановить немецкие танки, стремившиеся замкнуть кольцо. Виновен командующий Юго-Западным фронтом Кирпонос, утративший в сложной обстановке управление войсками, не сумевший организовать борьбу внутри кольца и прорыв из окружения. Очень виноват генерал Еременко, много наобещавший, заверивший Сталина в том, что остановит Гудериана, но по существу ничего не сделавший. Он только «не пропустил» на Москву немцев, которые в то время к нашей столице и не рвались. Зато пропустит потом, едва они повернут на это направление.
Главная вина за киевскую трагедию ложится, конечно, на Сталина, до самого последнего момента надеявшегося на какое-то чудо, не разрешавшего выводить войска из кольца, которое вот-вот должно было замкнуться. Упорство Иосифа Виссарионовича обернулось на этот раз тяжелейшим поражением. Но ведь и его надо понять. Не так-то просто без боя отдать врагу большую территорию со столицей республики, с бывшим центром нашей Древней Руси. Там миллионная, неплохо оснащенная армия, неужели она не может остановить противника?! Сталина потом упрекали за то, что он в начатой немцами стремительной маневренной войне вел борьбу «на удержание территории». И невдомек таким критиканам, что маневрируют, ищут слабые места противника, стремительно перемещаются войска наступающие, обладающие возможностью выбора. А обороняющимся ничего не остается, кроме как удерживать территорию. Всю. Потому что неизвестно, какое направление будет главным сегодня или окажется решающим завтра.
Возьмем тех же немцев: они, когда начали отступать, цеплялись за каждый пригорок, за каждый дом, особенно на своей территории.
Хочу еще сказать о том, как много на войне зависит от мастерства каждого командира. В распоряжении Кирпоноса и Еременко были огромные массы войск, исчисляемые сотнями тысяч. Обычные для той поры войска, одни чуть лучше, другие чуть хуже. Некоторые части и подразделения геройски дрались с противником, нанесли ему урон, задерживали его продвижение. Но основная масса войск, лишившись централизованного руководства, развалилась, рассыпалась, стала легкой добычей для неприятеля.
Помните «пожарную команду», которая в первые недели войны не раз спасала, исправляла положение на Южном фронте? Да, 2-й кавалерийский корпус, действиями которого я восхищался, о котором подробно рассказывал Семену Михайловичу Буденному, а затем, в Москве, Борису Михайловичу Шапошникову и — кратко — Сталину. Слова мои не забылись. В критический момент, когда требовалось отдать все, мобилизовать любые возможности для спасения окруженных войск, кому-то пришло на ум использовать «пожарную команду» там, где замыкалось стальное кольцо вражеского окружения, где сошлись передовые танковые части Гудериана и Клейста. Не знаю, чья это была инициатива, Сталина или Шапошникова, но если судить здраво: что могли изменить в сложившемся положении тысяча двести кавалеристов? Миллионная группировка войск и конный корпус — несравнимо! А может, это все же та последняя соломинка, которая удержит на плаву утопающего?
10 сентября 1941 года в 6 часов 45 минут начальник Генерального штаба маршал Шапошников вызвал к аппарату главкома Юго-Западного направления маршала Буденного:
Шапошников. Здравствуйте, Семен Михайлович! Верховный Главнокомандующий поручил мне передать вам следующее приказание: срочно отправить походом 2-й кавалерийский корпус в район Путивля, где он поступит в распоряжение командующего Брянским фронтом Еременко. Корпус необходим для закрытия прорыва между Юго-Западным фронтом и Брянским фронтом на участке Конотоп, Новгород-Северский. Исполнение прошу подтвердить.
Буденный. Здравствуйте, Борис Михайлович! 2-й конный корпус является единственным средством командующего Южным фронтом в направлении Днепропетровск, Харьков. Противник, как вам известно, все время настойчиво пытается выйти на оперативный простор.
Известно также, что на участке Переволочная, Днепропетровск на 60-километровом пространстве находится одна 273-я стрелковая дивизия. И, наконец, противник охватывает с севера правый фланг Юго-Западного фронта. Если переводить туда 2-й корпус, то почему его нужно передавать Еременко?
Я прошу вас вообще обратить внимание на действия Еременко, который должен был эту группу противника уничтожить, а на самом деле из этого ничего не получилось. Если вы все точно представляете, что происходит на Юго-Западном и Южном фронтах, и, несмотря на то, что ни тот, ни другой фронт не располагают никакими резервами, решили корпус передвинуть и передать его в состав Брянского фронта, то я вынужден буду отдать приказ о движении корпуса…
Шапошников. Это мне все понятно, Семен Михайлович. Но для того, чтобы Юго-Западный фронт дрался, необходимо закрыть прорыв на участке Новгород-Северский, Конотоп. Для этой цели и двигается 2-й кавкорпус. Ответственность за эту операцию Верховный Главнокомандующий возложил на Еременко. Прошу, незадерживая, двинуть корпус на Путивль.
Буденный. Хорошо. Начальника штаба Южного фронта уже вызвал к аппарату, и сейчас ему будет отдан приказ о движении кавкорпуса. Мое мнение прошу доложить Верховному Главнокомандующему, и в частности о действиях Брянского фронта. До свидания!»
И он пошел, этот героический корпус, из одного сражения к другому, пошел походом за четыреста километров, через Полтаву, по украинским проселкам, под ясным небом, в котором хозяйничали вражеские самолеты. За сабельными эскадронами катились пулеметные тачанки, не отставали от своих полков обозы с боеприпасами, под надежной охраной везли артиллерию: всего-то по двенадцать орудий на каждую из дивизий. На 5-ю Ставропольскую генерала Баранова и на 9-ю Крымскую полковника Осликовского.
Конечно, не очень убоялись бы такой «силы», узнав о ее приближении, командующие немецкими танковыми группами генералы Гудериан и Клейст. Озабочены были другим: уплотнить кольцо вокруг окруженных советских войск, раздавить их. Не убоялись, но все же обратили внимание на кавалеристов, сразу после длительного марша вступавших в бой. Вот как вспоминает об этом генерал-полковник Гейнц Гудериан: «18 сентября сложилась критическая обстановка в районе Ромны. Рано утром на восточном фланге был слышен шум боя, который в течение последующего времени все более усиливался. Свежие силы противника — 9-я кавалерийская дивизия и еще одна дивизия совместно с танками — наступали с востока на город тремя колоннами, подойдя к городу на близкое расстояние. С высокой башни тюрьмы, расположенной на окраине города, я имел возможность хорошо наблюдать, как противник наступал. 24-му танковому корпусу было поручено отразить наступление противника. Для выполнения этой задачи корпус имел в своем распоряжении два батальона 10-й мотодивизии и несколько зенитных батарей… Затем последовал налет авиации противника на Ромны. В конце концов нам удалось все же удержать в своих руках город Ромны и передовой командный пункт. Однако русские продолжали подбрасывать свои силы по дороге Харьков — Сумы и выгружать их у Сумы и Журавка. Для отражения этих сил противника 24-й танковый корпус перебросил сюда из района котла некоторые части дивизии СС «Рейх» и 4-й танковой дивизии…
Угрожаемое положение города Ромны вынудило меня 19 сентября перевести свой командный пункт обратно в Конотоп. Генерал фон Гейер облегчил нам принятие этого решения своей радиограммой, в которой он писал: «Перевод командного пункта из Ромны не будет истолкован войсками как проявление трусости со стороны командования танковой группы».
Вот, пожалуй, и все, чего достигли тогда кавалеристы. Пробить танковое кольцо, проложить коридор для вывода окруженных они не могли, не было сил. Упоенные своими успехами, немцы не придали значения появлению на этом участке советской конницы, их разведка не засекла переброску корпуса. Не прозвучала фамилия генерала Белова. И вскоре Гудериан поплатился за чрезмерную самоуверенность.
Возвращаясь из поездок на фронт, я все свое время проводил либо в Кремле, либо на московской квартире: в любой момент мог понадобиться Сталину. Был почти на казарменном положении. Дочку видел мимолетно и очень скучал, беспокоился, как и чем она живет. Вот и махнул, как молодой солдат, в самоволку: в субботу, во второй половине дня, взял дочку на городской квартире и увез на дачу, где томилась без нас экономка, где все лето ржавели без применения наши прогулочные велосипеды. Вечером мы немного покатались на них, потом посидели, поговорили втроем о приятных пустяковых заботах, совсем не связанных с войной. О том, что надо бы сменить две подгнившие ступени крыльца, о том, что дочке трудно дается в школе география (странно, я всегда любил этот предмет и преуспевал в нем). И о том, что поблизости от нашей дачи, где когда-то охотился на лис Владимир Ильич, в этом году особенно много появилось лисят: рыжие плутовки, воруя кур, изрядно досаждают жителям Жуковки, Калчуги, Горок-Вторых, Знаменского. Утащили там даже самого задиристого, самого горластого, самого ярко-красного петуха.
Я отдыхал душой, слушая эти новости, любуясь через окно пожелтевшими березами, слюдяным блеском речной излучины, наслаждаясь тишиной: только кроны высоких сосен монотонно шумели под ветром. А утром, когда пили чай на осенне-прохладной солнечной террасе, дочка, внимательно всмотревшись, сказала не без удивления:
— Папа, ты очень помолодел.
— Жирок сбросил. И загорел в южных степях.
— Загорел — не то слово. Прокалился. Зубы блестят, как у шахтера после работы. Как у Стаханова в кино. И глаза… Будто лет десять сбросил.
— Война — это же моя стихия! — отшутился я.
Вспомнил этот разговор в машине, возвращаясь в Москву. Правильно подметила моя умница: не только я, но и многие, почти все мои знакомые, изменились с начала войны. По-разному. Я действительно как-то встряхнулся после довольно однообразной жизни, ощутил прилив энергии, почувствовал себя не пожилым штабным чиновником, а боевым офицером. Запах пороха — он ведь одних угнетает, а других бодрит. Даже пошучивал мысленно: появилась реальная возможность избежать унылой смерти в старческой постели, погибнуть на поле брани. Сказывалось наследие многих поколений моих военных предков.
Ну я — ладно, не велика фигура, от моего состояния не многое зависело. Первое время меня очень беспокоило, как война с ее физическими и нравственными потрясениями, с неожиданными поворотами событий отразится на неустойчивой психике Иосифа Виссарионовича. Особенно встревожился после двух депрессий, перенесенных им еще в июне. Не будут ли приступы повторяться систематически, выдержит ли нервная система? Ведь раньше бывало: накапливается, накапливается в нем усталость, озлобление, нарастает напряжение, загоняемое вовнутрь усилиями воли. Затем взрыв, всплеск гнева и ярости, болезненная разрядка. И опустошенность, вялость, нежелание видеть людей. Не участятся, не возрастут ли такие циклы, очень вредные для дела всегда, а во время войны особенно?!
Проходили, однако, недели, месяцы, а Сталин, несмотря на неудачи, на титанический труд, был здоров, собран, умеренно-спокоен, рассудителен. Такой, значит, человек: понимая, что нельзя раскисать, распускаться, крепко держал себя в узде. И еще. В предвоенное время всех нас нервировало, взвинчивало ощущение предгрозовой атмосферы, предчувствие тяжких испытаний, болезненных перемен. Такое состояние изматывало. А теперь появилось то, что так важно было для Сталина с его сложным характером, — появилась определенность. Началась великая битва, и надо было отдать все силы, использовать все свои возможности, чтобы ее выиграть. Требовалось одно: работать ради победы. А трудиться Сталин не только мог, но и любил. И других, как известно, умел вдохновить, направить, заставить действовать.
Большое поражение под Киевом, к счастью, не выбило Иосифа Виссарионовича из седла. Понимая тяжесть последствий, он все же правильно считал, что проиграно еще одно сражение, но отнюдь не война. Из этого и исходил. Да ведь и не одни поражения были у нас, имелись и успехи, достигнутые, правда, дорогой ценой, не очень существенные на первый взгляд, но все же были. Самый заметный и самый известный из них — успех под Ельней. Еще во время боев за Смоленск дивизии Гудериана продвинулись на восток южнее этого областного центра, захватили Ельню и там завязли в лесисто-болотистой местности. Не в прямом смысле завязли, а были остановлены нашими войсками на этом опасном для нас направлении: от Ельни до Москвы около трехсот километров. Немцы к тому времени понесли существенные потери, нужно было отдохнуть, подтянуть резервы. Главная ударная сила противника — танковые дивизии повернули на юг, на Киев, а ельнинский выступ заполнила пехота, закрепилась на этом плацдарме для следующего броска к нашей столице.
С моей точки зрения (а ее во многом разделял и Шапошников), названный выступ не представлял для нас особой опасности. Там ведь действительно кругом леса и болота, с немецкой техникой не развернешься. Железнодорожные и шоссейные магистрали, ведущие к Москве, пролегали значительно севернее и южнее, где и следовало ожидать в первую очередь активных действий противника. Но на Иосифа Виссарионовича выступ в линии фронта, резко выпиравший в нашу сторону, действовал, как красный цвет на быка. «Это кинжал, нацеленный в наше сердце», — говорил он. И у меня при взгляде на карту возникало желание перехватить довольно узкое основание выступа, завязать мешок, задушить оказавшихся в нем гитлеровцев. Соблазн был велик, и опасность для немцев, конечно, существовала. Иосиф Виссарионович приказал Жукову ельнинский выступ срезать, противника уничтожить. Тем более что танки Гудериана ушли на юг. Однако вражеская пехота успела уже там усилиться. Бои местного значения, начавшиеся возле выступа со второй половины августа, подтвердили, что противник основательно закрепился и подтягивает новые части.
Есть закон взаимного притяжения войск. Если одна сторона наращивает свои силы на каком-то участке, то и другая вынуждена делать то же самое, чтобы успешно противостоять неприятелю. Начинается своеобразная гонка, нарастает напряженность. Мы можем спровоцировать немцев, вынудим их создать сильный ударный кулак в выступе, который хотели ликвидировать. Однако, поразмыслив, я не сказал об этом Сталину, дабы не вселять в его сердце сомнения. В наступлении на Ельню я усматривал по крайней мере два положительных фактора. Мы могли если не остановить, то хотя бы затормозить продвижение вражеских сил на юг, на Киев: это направление становилось все более опасным. И еще, успех, хотя бы частичный, поднял бы дух наших воинов, порадовал бы весь народ.
Опять же не стану описывать ход сложных и своеобразных боевых действий под Ельней — читатель найдет это в других произведениях. Скажу только, что Георгий Константинович Жуков взялся за дело с присущей ему решительностью и энергией, с явным намерением перехватить горловину ельнинского выступа. Местность способствовала скрытному сосредоточению войск. Держа немцев в постоянном напряжении атаками на разных участках, Георгий Константинович подтянул к горловине с севера и с юга несколько боеспособных соединений. Это 100-я стрелковая дивизия генерал-майора И. Н. Руссиянова, получившая задачу перерезать немцам пути отхода на запад (отличившись в Ельнинской операции, стала 1-й гвардейской стрелковой дивизией). Это 127-я стрелковая дивизия полковника А. З. Акименко, 153-я стрелковая генерал-майора Н. А. Гагена, 161-я стрелковая полковника П. Ф. Москвитина, 107-я стрелковая полковника П. В. Миронова, ставшие соответственно 2, 3, 4 и 5-й гвардейскими стрелковыми дивизиями.
Возьмем для примера хотя бы 107-ю. В отличие от других, она не имела еще боевого опыта, прибыла на фронт из Сибири, зато была кадровой, полностью укомплектованной, имела около двенадцати тысяч человек личного состава, свою артиллерию. К тому же на месте получила еще артиллерийское и танковое усиление. 30 августа вместе с другими соединениями сибиряки перешли в наступление и целую неделю, беспрерывно атакуя, прогрызали оборону противника, продвинувшись за это время лишь на пять километров. Потери в этой дивизии, как и в других, были такие, что в бой пришлось бросить всех тыловиков, даже музыкантские команды. Но и немцы не устояли. 6 сентября была освобождена Ельня, через двое суток наши войска, наступавшие с севера и с юга, соединились. Однако противник успел вывести из кольца остатки семи пехотных, двух танковых и одной моторизованной дивизии. Общие потери гитлеровцев в боях за ельнинский выступ составили примерно пятьдесят тысяч человек. У нас, у наступающей стороны, потери, естественно, были значительно больше. Одна из поставленных целей была достигнута, мы добились первого крупного успеха, который благотворно, вдохновляюще подействовал на войска и народ: побили немцев под Ельней, побьем и в других местах. А вот вторая цель: оголить фланг или даже выйти на тылы танковой группы Гудериана, двигавшейся на юг, нам не удалась. Выдохлись, штурмуя оборону противника. Одна лишь упомянутая нами 107-я стрелковая (5-я гвардейская) дивизия потеряла под Ельней 4200 человек убитыми и ранеными. Для сравнения скажу: в конце войны эта дивизия, штурмуя Кенигсберг, за такой же срок, очистив полсотни городских кварталов, захватив полторы тысячи пленных, сама потеряла лишь 186 человек убитыми и 570 ранеными. Другое мастерство солдат и командиров, другое вооружение…
Не один раз доводилось мне слышать вопрос: а добились бы мы успеха под Ельней, если бы операцию возглавлял не Жуков, а кто-либо другой? Мое мнение твердое: нет, не добились бы. Почему? На это есть причины как субъективные, так и объективные. Жуков — недавний начальник Генерального штаба, человек известный и авторитетный, мог требовать того, чего не могли другие товарищи. Он знал наличие и состояние войск, их боеспособность, в его распоряжении был Резервный фронт. Я уже говорил о том, что Георгий Константинович собрал под Ельней очень хорошие, сколоченные, полноценные дивизии. А еще он стянул туда большое (для того времени) количество «катюш», которые нанесли противнику ощутимый урон, повергая его в панику. Особенно помогла реактивная артиллерия на первом этапе операции. А вот танков было мало, даже Жукову не удалось их собрать, что и сказалось.
И еще. За несколько суток боев наши стрелковые дивизии измотались, выдохлись, а жесткие приказы Жукова гнали и гнали их в новые атаки. Помните, даже музыканты были посланы на передовую. Но всего этого было мало для «развития наметившегося успеха», как докладывал в Ставку Георгий Константинович. Зная, что Верховное Главнокомандование ничем не способно помочь ему, Жуков до предела использовал свои собственные возможности. Резервный фронт имел достаточное количество людей и мог затребовать их еще сколько угодно. Мобилизованные томились в казармах, работали на строительстве укреплений. Их должны были обмундировать, вооружить, обучить хотя бы элементарно. Но у фронта не имелось достаточно обмундирования, достаточно вооружения, достаточно командиров для обучения, а главное — не хватало времени, чтобы проделать все это. И когда в бой под Ельней при острой нехватке людей пошли тыловики и музыканты, Жуков направил туда только что сформированные, неподготовленные полки и батальоны, уповая на то, что среди мобилизованных есть люди, воевавшие в Финляндии. Особенно не повезло тулякам и рязанцам. Эшелонами и даже пешим порядком, прямо с формировочных пунктов они были отправлены на передовую и сразу же брошены в бой для «развития наметившегося успеха». Они не имели артиллерии, пулеметов, но самое страшное то, что они не имели даже личного оружия — винтовок. Только молодые командиры взводов (выпущенные досрочно) успели получить при отправке из училищ пистолеты. Про остальных Жуков сказал: «Подберут оружие убитых и раненых».
Когда мне стало известно об этом, я напомнил Иосифу Виссарионовичу полное горечи и сарказма стихотворение, относившееся к первой войне с германцами. Сталин знал это стихотворение. Там говорилось про сформированный полк:
Дней пяток потом в Сувалках
Обучался он на палках.
И, обученный вполне,
Чрез неделю был в огне.
Ружья выдали пред боем,
Хоть не всем, того не скроем,
И с патронами опять
Хоть у немцев призанять,
Шли стрелков живые стены
На ружьишко по три смены,
И палили во всю мочь
Три патрона за всю ночь…
В двадцатых-тридцатых годах Сталин возмущался, и по-моему искренне, бездарностью и безжалостностью царского командования, гнавшего в бой невооруженных людей. А на этот раз он задумался, покачал головой, произнес:
— Товарищ Жуков находится на очень ответственном, на решающем участке. Товарищ Жуков — человек очень самостоятельный и не любит, когда вмешиваются в его распоряжения. Не будем одергивать его. Там, действительно, наметился успех, который надо развить и закрепить.
— Но там сотни, тысячи человек без винтовок. Детский сад против гимназистов старших классов! Частушку сложили:
Скоро с елочки иголочки
На землю упадут.
Скоро нам с тобой под Ельней
По винтовочке дадут.
— Товарищ Жуков сказал, что они возьмут оружие погибших товарищей. Это, разумеется, увеличит наши потери, но вмешиваться не надо, — твердо повторил Иосиф Виссарионович.
Ну что же: когда победа необходима, ее добывают любой ценой. После успешного завершения Ельнинской операции, Сталин произнес фразу, которую, варьируя, повторил потом в декабре и еще несколько раз:
— Нам бы трех-четырех таких полководцев, как товарищ Жуков, и мы навели бы порядок на всех фронтах.
Впрочем, завершалась Ельнинская операция уже без Георгия Константиновича. В связи с крайне обострившимся положением под Ленинградом, Иосиф Виссарионович отправил Жукова спасать северную столицу.
Тут автор хотел сделать сноску, чтобы сказать кое-что от себя, но в сноску не уложился и решился на вполне законное отступление. В самом начале работы над этой книгой, отнюдь не канонического, а свободного жанра, автор заручился согласием Н. А. Лукашова на собственные пояснения, которые посчитает необходимыми, как это было на первых страницах повествования. И сейчас надо высказать соображения, которые (думаю) совпали бы с мнением ныне покойного Николая Алексеевича. Собственно, продолжу его рассуждения, но на современной основе. Речь пойдет о соотношении целей и средств их достижения, о тех утратах, без которых не обходятся военные действия.
Цифры потерь, приведенные в отрыве от конкретной военной и политической обстановки, сами по себе мало о чем говорят, зато для жонглирования ими в заданных, чаще всего корыстных целях, очень пригодны. Николай Алексеевич, безусловно, был бы возмущен тем, как строят свою карьеру на костях воинов, погибших в Афганистане, трибунно-митинговые деятели. А если вникнуть в суть, посмотреть глубже?
К началу восьмидесятых годов положение в Афганистане стало очень сложным. Доселе нейтральное, даже дружественное нам государство грозило стать опаснейшей базой агрессии против Советской страны. Враждебные блоки не только хотели попользоваться афганскими богатствами, но, в первую очередь, создать там плацдарм для нанесения удара (на их жаргоне) «в мягкое подбрюшье огромного русского медведя». Поставить ракеты, нацеленные на Среднюю Азию, на Казахстан и Сибирь. Угроза стремительно нарастала. Те же американцы готовы на все, лишь бы незыблемо закрепиться на нефтеносном Ближнем Востоке. Да что там американцы: в соседнем воинственном Пакистане полным ходом осуществлялась программа создания собственных ядерных боеприпасов под кодовым названием «Проект 706». Создавалась атомная бомба, которую там именовали «исламской». Ядерный центр неподалеку от города Равалпинди имел десять тысяч газовых центрифуг, нарабатывавших оружейный уран. Обстановка осложнялась еще и межпартийной, межнациональной борьбой, буквально раздиравшей Афганистан. Советское руководство (по просьбе афганского правительства) вынуждено было пойти на крайнюю меру самозащиты, ввести свои войска, сорвать замыслы наших врагов, дабы южный сосед остался по крайней мере нейтральным. Может, действовать следовало быстрее, решительнее, но это уже другой вопрос. Цель в принципе была достигнута, мы не позволили превратить Афганистан в базу агрессии против нашей страны. Оставалось только сохранить, закрепить положение.
Десятки, сотни тысяч молодых людей прошли в Афганистане суровую школу, физически и нравственно закалились в походах и сражениях. Большинство из них (хотя в семье не без урода) — патриоты, интернационалисты, сознательные борцы за единство и могущество Российского государства. Слава им, укрепляющим силу и оборону Родины!
Теперь за страну в ответе
Отряды афганских бойцов:
Воевавшие дети
Не знавших войны отцов.
За девять лет пребывания в Афганистане (а это, напоминаю, был не авантюристический поход, задуманный Троцким, а необходимость обезопасить государство), за девять лет советские войска по международно-выверенным данным потеряли максимум 15 000 человек убитыми, пропавшими без вести, оказавшимися в плену. То есть утрачивали мы, примерно, 1400–1500 воинов в год. Безусловно, жаль, очень жаль каждого погибшего. Горе родителей, родственников в каждом отдельном случае вызывает глубочайшее сочувствие, смягчаемое, может быть, только одним обстоятельством: ребята отдали свои жизни не просто так, а с честью, во имя стратегических интересов своей Родины, а это почетно всегда и везде. Склоняются головы наши над прахом погибших бойцов, как испокон веков склонялись головы россиян пред памятью тех, кто погиб за Отчизну.
Справедливость требует сказать еще вот о чем. Приведенные цифры потерь сами по себе мизерны, почти не превышают в процентном отношении тех утрат, которые в мирное время несет любая армия от болезней, несчастных случаев, действий на учениях в экстремальных условиях. Сотни свинцовых гробов запаивают ежегодно в каждой большой армии: явление настолько обычное хотя бы в той же Америке, что об этом молчит пресса, молчат болтуны-ораторы, только и ждущие сенсаций. Соображают: на будничных событиях не заработаешь, не выделишься. Малые потери в Афганистане — свидетельство высокого мастерства наших генералов и офицеров, их заботы о подчиненных. Погибшие там воины, возвышенно и правильно выражаясь, принесли судьбы свои на алтарь Отечества. Герои достойны почтения и воспевания. А у нас их охаивают. Ажиотаж вспыхнул вокруг наших потерь. Очерняя все, что связано с Афганистаном, до хрипоты кричал с заграничных и съездовских трибун присноизвестный академик Сахаров, не гнушаясь даже клеветой для разжигания антирусского, антиармейского бума (чем слабее, чем униженнее Россия, наша армия, наши органы правопорядка, тем легче господствовать нынешнему всемирному жандарму, американо-израильской клике). Вместе с сахаровской группой кричали разномастные, особенно с желтым оттенком, псевдодемократы. Бесстрашные ораторы, вылезшие из каких-то темных щелей, мужественно осуждали задним числом партию, бывших руководителей государства, лили помои на покойников, демонстрируя верноподданичество новому руководству, новым порядкам. Афганский экстаз взвинтили до такой степени, что одна из матерей положила на стол перед министром обороны орден, которым посмертно был награжден ее сын, совершивший осознанный подвиг в борьбе с врагом. Рядом — возвышенный дух, героизм — и низкое, мерзкое грехопадение. Ну, чужда, непонятна тебе слава сына-героя, так верни награду, не устраивая шумный спектакль при свете юпитеров, не оскорбляя чести погибшего воина. А то ведь сделала это с явным расчетом на эффект, публично, красуясь на телевизионных экранах. Не для сына, для себя старалась, ища дешевую популярность, не думая о том, что навсегда, непростимо обидела павшего солдата, унизила славного героя. За что такое посмертное издевательство? За то, что всегда и везде считается святым делом, за неукоснительное выполнение воинского долга?! Да он в гробу перевернулся, узнав о таком поступке матери! И будет теперь, преданный ею, лежать лицом вниз?
Жизнь коротка, пролетает стремительно. Мы все умрем. Но о тех, кто честно, добросовестно трудился, воевал, сохранится светлая хорошая память, они останутся среди потомков. А о тех, кто уклонялся от дел, ругал наши недостатки, критиковал, палец о палец не ударяя для их исправления, кто жил только собственными интересами — не останется ничего.
Теперь — необходимые сравнения. Итак: наши невозвратимые потери в Афганистане составляли 1400–1500 человек в год. Хорошенько запомните эту небольшую цифру. И подумайте о том, что в это же самое время страна наша несла и другие, гораздо более страшные, ничем не оправданные бессмысленные утраты. Вот они:
15000 трудящихся ежегодно расставались с жизнью на производстве в результате нарушения техники безопасности. В десять раз больше людей погибало в цехах и на строительных площадках, чем в Афганистане!
58651 человек в стране убит и 347402 человека ранены в 1989 году (год вывода наших войск из Афганистана) в результате дорожно-транспортных происшествий. Задумайся же, читатель, напряги свои умственные способности! Не буду говорить о десятках тысяч людей, которые абсолютно бессмысленно гибнут ежегодно на водах. Это уж их личное, чисто индивидуальное дело. Приведу лишь еще одну безобразную цифру:
50000 человек, примерно, каждый год увозятся в нашей стране в крематории или на кладбище в результате отравлений. Причем после того, как было принято непродуманное, вредоносное постановление о борьбе с алкоголизмом, количество отравлений возросло вдвое и продолжает расти… Еще раз цифры тебе, объективный читатель: 1400 погибших в боях за укрепление нашей обороноспособности — и 50000 отравившихся и отравленных. Вопиющая, на мой взгляд, статистика! И совершенно естественный вопрос: почему же те, кто истерически кричат о наших ошибках, о наших потерях в Афганистане, зарабатывая на этом популярность у обывателей, не упоминают о наших страшных потерях внутри страны, которые увеличиваются с каждым месяцем (я не назвал жертв уголовных преступлений и многое другое). Действительно, почему? Причин много. Назову лишь несколько основных.
Наши политические, экономические противники и конкуренты заинтересованы в том, чтобы ослабить, разложить российское государство, перепилить, разорвать, образно говоря, те обручи, которые скрепляют нашу государственную бочку. В том числе Вооруженные Силы. Любым способом очернить их, вбить клин между генералами и офицерами, между офицерами и срочнослужащими. А главное — между Вооруженными Силами и народом. При этом афганская тема, замешанная на крови, особенно выгодна для наших противников, для финансируемых ими политических игроков. Денег не жалеют. Вот и получается, что мы — скверные. А США, к примеру, предел совершенства. Миротворцы. При этом почему-то скромно умалчивается об американской агрессии в Гренаде, в Панаме, об их поддержке фашистских устремлений Израиля. Американцам, оказывается, все можно.
Афганская тема — золотое дно для политических спекулянтов, для делегатов-депутатов, которые ищут популярности. Модная, общедоступная, выигрышная тема. Пролил крокодиловы слезы, показал себя гуманистом и — подсчитывай дивиденды. Прокукарекал, а там хоть не рассветай. А попробуй заговорить о 15000 тружеников, гибнущих на производстве, о 60000 человек, ежегодно расстающихся с жизнью на улицах и автострадах, так хлопот не оберешься. Это не прошлое, это настоящее, за это надо отвечать, с этим надо вести борьбу не говорильней, а реальными действиями. А действия требуют напряжения, больших знаний, больших усилий. Кому же охота взваливать такой груз на собственные плечи? Давайте лучше порассуждаем о сталинщине, о застойном периоде, о потерях в Афганистане. Раздолье для оплюрализованных ораторов, для оплюрализованной прессы. Но цифры, если анализировать их применительно к конкретной исторической обстановке, с учетом достигнутой или недостигнутой цели — цифры говорят сами за себя.
На этом заканчивается очередное авторское пояснение. Возвращаемся к рассказу Н. А. Лукашова о некоторых успехах наших войск в первый период Великой войны.
Успех очень важный, известный, но недооцененный. Это про Ленинград. У некоторых товарищей мои слова могут вызвать скептическую усмешку: город-то, мол, оказался в блокаде, судьба его висела на волоске. Но не торопитесь усмехаться, я берусь утверждать, что события вокруг нашей северной столицы принесли немцам первую неудачу, и военную, и политическую. Два с лишним месяца фашистская группа армий «Север», имевшая в своем составе мощную танковую группу под номером четыре, пробивалась к Ленинграду, не считаясь с потерями. Если при этом немцам удалось сохранить значительную часть техники, то личный состав войск сократился чуть ли не на половину. Пополнения не хватало. И вот, наконец, фашисты почти добрались до города нашей славы, бои шли в пригородах. Еще натиск — и победа. Веселись, грабь, отдыхай. 8 сентября кольцо вокруг Ленинграда замкнулось, он был отрезан от страны. Казалось — все.
Захват немцами Ленинграда грозил нам многими бедами. Вырос бы престиж Германии и упал наш. Мы потеряли бы важнейший промышленный центр, крупные воинские формирования, Балтийский флот. Были бы отрезаны Карелия, Кольский полуостров с Мурманском. Нам пришлось бы создавать новый фронт, чтобы преградить врагу путь на Москву с севера. У фашистов высвободились бы крупные силы для дальнейшего наступления. Всех неприятностей просто не перечислишь. Так что город на Неве надо было удержать любой ценой. Иосиф Виссарионович разуверился в том, что командующий Ленинградским фронтом К. Е. Ворошилов способен сделать это. По распоряжению Сталина из-под Ельни срочно вызван был Жуков, и после беседы в Ставке немедленно вылетел в блокированный город, имея самые широкие полномочия. Он прибыл туда 10 сентября, когда враг штурмовал уже Урицк и Пулковские высоты.
В ту осень мне ни разу не довелось побывать в Питере, у меня нет собственных наблюдений, поделиться могу лишь косвенными впечатлениями. Смененный Жуковым Ворошилов возвратился в Москву усталым, размочаленным стариком, похудевшим настолько, что мундир висел на нем, как на вешалке. Выслушав краткий доклад, Сталин посочувствовал старому другу, ни в чем не упрекнул его, посоветовал отдохнуть две-три недели. Груз пережитого в Ленинграде давил, видимо, на Климента Ефремовича, ему хотелось выговориться, облегчить душу, поделиться сомнениями, утвердиться в мысли, что он не виноват, что любой другой командующий на его месте тоже не остановил бы немцев. А старых приятелей в Москве не было, все на фронтах. Вот и провел он у меня целый вечер, возбужденно и не очень связно рассказывая о событиях.
Запомнилось мне: вражеская пехота прорвала наш оборонительный рубеж и продвигалась к окраине города. Морской батальон, который должен был контратаковать немцев, залег под огнем. Минуты решали все. Тогда разгневанный Климент Ефремович схватил винтовку убитого, выбежал на пригорок, закричал яростно: «Это я, товарищи, маршал Ворошилов! Слушай мою команду: вперед, за мной!» И побежал первым, а за ним поднялся и ударил в штыки весь батальон. Правда, сопровождавшие охранники остановили Климента Ефремовича, не допустили до рукопашной. А вообще это было в его характере. Он всегда был вспыльчив, горяч. Впрочем, с возрастом, как казалось мне, вспыльчивость его становилась какой-то расчетливой. В середине тридцатых годов был случай: катал он у себя на даче по озеру Иосифа Виссарионовича. Сидел на веслах. Оба малость в подпитии. Сталин был мрачен. О чем-то они поспорили, Иосиф Виссарионович назвал Ворошилова скрытым троцкистом и вражеским агентом. «Как ты смеешь! Утоплю за такие слова!» — вскипел Климент Ефремович и в ярости перевернул лодку. Холодная вода остудила обоих. Сталин потом говаривал: «Вот что значит искренний человек. Меня готов был утопить, защищая свою правоту». Выглядело все это действительно впечатляюще. Тем более, что Ворошилову было хорошо известно: Сталин совсем не умеет плавать. Но не мог не знать Климент Ефремович и другого: глубина озера не превышала полутора метров, а там, где лодка опрокинулась, вообще было им, низкорослым, по пояс.
С недоумением, с уважением и даже с оттенком робости, ему не свойственной, рассказывал Ворошилов о решительности Жукова. Едва разобравшись в обстановке, Георгий Константинович бросил навстречу немцам 10-ю стрелковую дивизию, последний резерв, предназначавшийся для боев непосредственно в городе. Ворошилов не пошел бы на такой риск.
Жуков оголил всю противовоздушную оборону Ленинграда, отправив зенитные батареи на передовую, навстречу вражеским танкам, перекрыв артиллерийским огнем дороги. Жуков снял с кораблей всех, кого только можно было снять, сплотил их в морские бригады и послал на самые ответственные участки… Жуков был резок и груб, на «вы» обращался только к Жданову и адмиралу Исакову. На маршала Ворошилова, на командарма-54 маршала Кулика, на генералов и полковников кричал, как на мальчишек. Он сразу же пообещал «навести порядок» и наводил его так, что даже видавшему виды Клименту Ефремовичу становилось не по себе. (По его словам, командующий самолично, на месте, без суда и следствия расстреливал командиров, отступавших без приказа, потерявших управление своими частями. Даже в собственном кабинете, в Смольном, на большом ковре. Ворошилов назвал примерную цифру, которая тогда показалась мне слишком большой. Зато порядок действительно был восстановлен. Люди подавляли в себе растерянность, страх. Лучше с честью погибнуть в бою, чем принять позорную смерть от пули своего генерала).
Напряженные бои вокруг Ленинграда продолжались сутки за сутками, и Сталин не был уверен, что нам удастся спасти город. Он не говорил об этом, он повторял одно: удержать любой ценой. Но это — слова, а были еще и поступки, позволявшие делать определенные выводы. В середине сентября Сталин позвонил Борису Михайловичу Шапошникову, предупредил коротко: сейчас к вам приедет адмирал Кузнецов, согласуйте с ним особо важный документ. Шапошников сказал, что в его кабинете нахожусь я, Лукашов. «Это хорошо, пусть присутствует», — произнес Иосиф Виссарионович. Умудренный большим опытом, Шапошников всегда старался обсуждать важные вопросы в присутствии надежных свидетелей.
Рослый, добродушный нарком Военно-Морского Флота Николай Герасимович Кузнецов, отличавшийся завидным спокойствием и выдержкой, на этот раз был явно взволнован. Сталин, оказывается, предупредил его: положение Ленинграда опасное, ни один корабль Балтийского флота не должен попасть в руки немцев, надо немедленно дать распоряжение командующему флотом подготовить корабли к уничтожению, минировать их. Николай Герасимович, собравшись с духом, ответил, что послать такую телеграмму от себя он не может. Оперативно Балтийский флот подчинен сейчас командующему Ленинградским фронтом Жукову, для которого директива наркома ВМФ — не указ. Даже для командующего флотом в таком исключительном случае требуется документ, подписанный самим Сталиным. Выслушав адмирала, Иосиф Виссарионович не возразил, однако отправил его обсудить дело к Шапошникову.
Втроем мы довольно долго держали совет. Ясно было одно: директива не будет достаточно весомой, если будет исходить от наркома ВМФ и начальника Генштаба. Подготовка кораблей к уничтожению на всякий случай велась и будет вестись согласно имевшимся планам. Но официально потребовать немедленной готовности к самоуничтожению — это совсем другой ракурс даже в психологическом плане. Тут действительно требовался самый высокий авторитет.
Я составил соответствующий документ. Кузнецов и Шапошников, скрепив его своими подписями, отправились к Сталину. На этот раз Иосиф Виссарионович подписал без колебаний. Директивная телеграмма ушла в Ленинград.
После войны Николай Герасимович Кузнецов расскажет в своих воспоминаниях о том, что в сорок втором году какой-то сверхбдительный наблюдатель напишет донос на командующего Балтийским флотом В. Ф. Трибуца, обвинит его в паникерстве, чуть ли не в сознательном стремлении уничтожить путем минирования боевые корабли. Намек был более чем ясен. Для Трибуца такой донос мог стать гибельным, да и наркому Кузнецову грозили большие неприятности. Может, по незнанию, может, потому, что нельзя было касаться некоторых аспектов, Николай Герасимович не сказал, кто был инициатором доноса. Наверно, все же не знал. А шкатулка-то просто открывалась. Помните, после того как Л. П. Берии не удалось утвердить своего человека наркомом ВМФ, после того как вынужден был подать в отставку Фриновский, а Кузнецов основательно, прочно встал у руля, мстительный Лаврентий Павлович включил моряка в число тех людей, с которыми рано или поздно рассчитается. И вот появилась превосходная возможность: обвинить Трибуца, а значит, и Кузнецова, в попытке уничтожить Балтийский флот. Но с кондачка, с налету приступил к этому делу самоуверенный Лаврентий Павлович. Не было ему известно самое главное: директива-то исходила от Сталина, подпись Иосифа Виссарионовича имелась на документе. Берия об этом не знал, а Сталин помнил. И лопнула, провалилась провокация. Лаврентий Павлович, правда, при этом не пострадал, остался в тени, но самолюбие его было задето еще раз, ненависть к Кузнецову усилилась. Однако нельзя было не учитывать, что к адмиралу очень хорошо относился Сталин. Пришлось Лаврентию Павловичу отложить расплату с моряком до другого, более подходящего времени. Берия умел выжидать.
Выражаясь по-флотски, я несколько отклонился от курса. Итак, Ленинград. К радости измотанных, державшихся на пределе защитников города, в самом конце сентября появились признаки того, что немцы выдохлись. Слабее и реже становились атаки. Массированное наступление разбилось на отдельные бои местного значения. И вот из Питера пришла наконец радостная, невероятная новость: противник повсеместно закапывается в землю, создает прочные оборонительные рубежи, собирается зимовать! Я был счастлив! Мы выиграли важнейшую битву, и кто не понял этого, тот вообще ни черта не смыслит в военном искусстве! Вода там лилась теперь на нашу мельницу. Некоторые государства, готовившиеся выступить на стороне Германии, должны были призадуматься, а не слишком ли они торопятся?! Одна из трех группировок немецких войск, группа армий «Север» была прикована к блокированному городу и практически отключена от активных действий. Из ее состава была изъята и отправлена под Москву ударная сила, 4-я танковая группа. Но она была значительно ослаблена в предыдущих боях, да и включилась в Московскую битву с большим опозданием.
Так что были, были у нас в ту пору удачи, и не помнить о них значит искажать историю, оскорблять память тех воинов, которые пали на поле брани в самое тяжкое для нас время. А ведь они закладывали тот фундамент, на котором воздвигалось потом величественное здание нашей Победы.
И еще один успех, добытый малой кровью, имевший серьезные последствия, но почти неизвестный. Говорил я о том, каким собранным, внешне спокойным был в те дни Сталин, как крепко держал он себя в узде, проявляя при этом колоссальную работоспособность. Чрезмерная перенапряженность могла прорвать железную плотину его воли, он мог не выдержать, психический срыв вывел бы его из строя на неопределенный срок, а это грозило большими неприятностями. Наши удачи приносили ему определенное удовлетворение, но не давали желаемой разрядки. Слишком много было усилий вложено в них, не все шло так, как хотелось бы, не достигался полностью тот результат, на который рассчитывали. Окружить немцев под Ельней, к примеру, не удалось. Как и прорвать блокадное кольцо вокруг Ленинграда. Растянутые по времени, направляемые им самим события не приносили яркой, вдохновляющей вспышки. А вот неожиданная радость — это, как говорится, двойная радость. Приятно было видеть, сколь остро, заинтересованно, с каким-то особым любопытством воспринял Иосиф Виссарионович то, что произошло в самом конце сентября — начале октября возле малоизвестного райцентра Штеповки.
Войска Гейнца Гудериана, закончив ликвидацию окруженной советской группировки под Киевом, отдыхали, готовясь к новым боям, улучшали исходные рубежи перед новым броском. Потеснили они и 2-й кавалерийский корпус генерал-майора Белова, переброшенный, как мы знаем, с Южного фронта в тот район. Не только потеснили, но и урон нанесли танкисты конникам. Радисты Белова перехватили победную реляцию командира 25-й моторизованной дивизии о том, что кавалерийский корпус разбит и рассеян.
Гитлеровцы вошли в Штеповку — узел дорог, и остановились, пережидая дожди, подтягивая технику, подвозя горючее. Сейчас бы, в непогоду, внезапно обрушиться на противника, но слишком неравными были силы. Особенно в танках. У немцев их в райцентре не менее пятидесяти, а в танковой бригаде, приданной Белову, всего лишь шестнадцать. И все-таки обстановка подсказывала — нанести удар надо. Фашисты не ждут нападения. К тому же неподалеку сосредоточилась 1-я гвардейская мотострелковая дивизия полковника А. И. Лизюкова, только что скрытно для противника прибывшая на этот участок фронта. Она теперь нависала над Штеповкой. Вот бы обрушиться на гитлеровцев с двух направлений!
Генерал-майор Белов поехал к Лизюкову. Мотострелки, разумеется, имели свою задачу, к тому же входили в состав другой армии. И все же два талантливых военачальника поняли друг друга, не упустили открывшейся возможности. Удар состоялся. Был он хорошо продуман, хорошо подготовлен. Генерал-лейтенант П. Бодин так писал тогда об этом в «Красной звезде»:
«Форсировав реку, бойцы с боем вошли в Штеповку. Впереди шли танки. Они прорвали оборону на юго-западной окраине и устремились к центру. Действовавшая в конном строю с юга и юго-востока часть майора Высоцкого стремительно ворвалась в населенный пункт и стала истреблять фашистов. К этому времени, проломив левый фланг немецкой обороны, в Штеповку вступили и части Лизюкова.
Началось побоище. Зажатые в тиски, немцы попытались было оказать отпор, отстреливаясь с чердаков и из окон домов. Но вскоре они побросали оружие и стали разбегаться. Тысячи фашистов были зарублены конниками. В тот день шел дождь, образовалась густая грязь. Машины забуксовали. Не помогали ни шинели, ни одеяла, которые бросали под колеса немецкие солдаты. На дорогах, выходящих из Штеповки в тыл, образовались непроходимые пробки. Русская осень оказалась на руку Красной Армии, а не немецким оккупантам. Весь автопарк 25-й моторизованной дивизии был захвачен нашими частями, 8000 немецких солдат и офицеров нашли могилу в Штеповке. Враг оставил здесь 20 подбитых танков, много оружия и боеприпасов.
Бои продолжались 5 дней. Наши войска заняли больше 20 сел, в том числе и районный центр Аполлоновку. Помимо живой силы, фашисты потеряли в этих боях до тысячи машин, 150 орудий, 5 минометных батарей, десятки пулеметов, 500 мин, в панике было оставлено казначейство 119-го немецкого моторизованного полка со всей его казной».
К словам Бодина остается еще добавить, что генерал-полковник Гудериан был очень встревожен нашим контрударом под Штеповкой. Чтобы спасти положение, ему пришлось направить туда часть своих сил, уже изготовившихся для наступления в сторону Москвы, в том числе подразделение 9-й танковой дивизии.
Когда об успехе Белова и Лизюкова стало известно в Москве, Иосиф Виссарионович радовался, как ребенок. Чрезмерно радовался. Вероятно, это была своеобразная разрядка, вызванная неожиданной незапланированной победой. Накопившаяся в нем напряженность на этот раз излилась не вспышкой ярости, а, наоборот, радостью, может быть, несколько истерической, но не расслабляющей, а укрепляющей. Иосиф Виссарионович узрел в событиях под Штеповкой показательный симптом. Наши командиры, дескать, проявляют разумную инициативу, используют выгодную обстановку, не боясь ответственности за принятые решения. Это надо приветствовать и поощрять. К тому же победа над сильным противником достигнута умело, малой кровью. И действительно, в этот раз наступавшие понесли значительно меньше потерь, чем оборонявшаяся сторона.
В общем, удача по тем временам была существенная, заметная. К Белову были посланы корреспонденты разных газет, несколько его фотографий успели появиться в печати. Пресса тогда прославила бы его. Но достижения под Штеповкой не получили широкой известности. Слишком короткий срок был отпущен для радости. Началась операция «Тайфун», немцы двинулись на Москву, и все другие события разом померкли, отступили на задний план.
Одно дополнение. По-своему прав, очень прав был Буденный, не хотевший отпускать с Юго-Западного направления спасательную «пожарную команду» — кавкорпус Белова, отпустивший его лишь под большим нажимом сверху. Где тонко, там и рвется: ушел на север 2-й кавалерийский корпус, сыграл свою роль, а на юге отсутствие оного, отсутствие надежного подвижного резерва привело к событиям весьма неблагоприятным.
В начале октября 1-я танковая группа немцев, сломив сопротивление наших войск в районе Днепропетровска, устремилась на юг вдоль левого берега Днепра, отрезая наши 18-ю и 9-ю армии, оборонявшие мелитопольское направление. Беда нам грозила большая. Уж кто-кто, а мой давний знакомый, создатель 18-й армии Андрей Кириллович Смирнов понимал суть начатой немцами операции. Весь левый фланг советского фронта оголился бы, окружи фашисты две армии. А спасать положение некому, ни у главнокомандующего Юго-Западным направлением, ни у командующего Южным фронтом не имелось в запасе никаких сил. Единственное, на что способно было высокое руководство, это отдать приказ: командарму-18 развернуть на линии Пологи, Орехов, на рубеже реки Конки, фронтом на север, не менее двух дивизий.
Удержать намеченный рубеж — значит вывести из-под удара, спасти основные силы 18-й и 9-й армий. Это было главным в тот момент. Андрей Кириллович создал группу из 99-й и 130-й стрелковых, дивизий и 4-й противотанковой бригады. Немногочисленны были они после отходов и потерь, и лишь, может быть, то, что сам Смирнов возглавил группу, в какой-то мере цементировало, укрепляло ее.
Я не знаю, и никто не узнает, случайно ли все получилось, или Смирнов осознанно пошел на риск ради спасения войск… А было так. Немецкая разведка установила нашу группировку на реке Конке (по старым картам река Конская), выявив и то, что здесь находится сам командарм-18 с генералами и офицерами своего штаба. Значит, здесь и главные силы армии, главный узел сопротивления. Фашисты, приостановив движение на юг, сосредоточили в районе Токмак, Поповка, Куйбышево части тринадцати дивизий (тринадцати!), наступавших с запада, с севера и даже с востока. Более ста тысяч солдат и офицеров против восьми-девяти тысяч наших бойцов. В заблуждение ввел фашистов бывший поручик царской армии — советский генерал Смирнов. Попались враги на военную хитрость. И день, и другой, и третий стояла группа Смирнова на пути вражеских войск. Приковала к себе немецкие силы, превосходившие раз в пятнадцать. А было там наших — по убывающей — семь тысяч, пять тысяч, потом пятьсот человек, потом пятьдесят… Остались в основном штабники, от майоров до генералов. И не по присказке, а воистину держались они до последнего человека. До последнего патрона. До последнего живого генерала. Совершили подвиг, на мой взгляд, не уступающий подвигу защитников Брестской крепости. Но ведь все подвиги не возвеличишь, не воспоешь. И осталось то событие среди многих других — неизвестным.
Результат таков. Задержавшись для ликвидации нашей группы войск на реке Конке, приняв ее за главные силы 18-й армии, немцы потеряли по меньшей мере четверо суток. За это время вся 9-я армия и значительная часть 18-й армии успели уйти на восток, не попали в запланированный противником котел. Но те, кто спас их, погибли. В том числе и генерал-лейтенант Андрей Кириллович Смирнов. Принял смерть в бою, как подобает российскому офицеру.
Немцы по достоинству оценили полководческое умение и личное мужество Андрея Кирилловича. Похоронили его с воинскими почестями. На могиле воздвигли большой крест. Не могу утверждать абсолютно, но надпись была примерно такая: «Русскому генералу: лишь сильнейшие смогли победить его!»
О судьбе Смирнова я докладывал Сталину дважды. В сорок первом — о его героической гибели. И еще в конце 1943 года, когда те места, где он был захоронен, освободили наши войска. Был такой, никому теперь не известный, генерал Н. П. Анисимов, начальник тыла 4-го Украинского фронта, порядочный человек, знавший Смирнова. Он оказался первым нашим военачальником, увидевшим при наступлении крест с надписью на могиле Андрея Кирилловича. И понял: непорядок с нежелательными последствиями. Велел крест снять и поставить доску с надписью: «8 октября 1941 г. генерал-лейтенант Смирнов Андрей Кириллович, командарм-18, погиб смертью храбрых». Я же при случае сказал Иосифу Виссарионовичу, что обнаружено захоронение генерала Смирнова, упомянув об этой доске. О кресте с немецкой надписью, думаю, он так и не узнал, слава Богу! Прах Смирнова был перенесен впоследствии с воинскими почестями в село Поповку, и оное было названо его именем. А я так думаю: останься на месте «пожарная команда» Белова, все было бы иначе, как бывало до этого несколько раз.
Мы не строили иллюзий. В Генштабе и Ставке не было сомнений в том, что главной целью своей фашисты продолжают считать захват столицы. О какой-то внезапности, о каких-то неожиданностях вроде бы не могло быть и речи. Замыслы гитлеровцев были понятны, подтверждены данными нашей, вновь начавшей действовать агентурной и войсковой разведки вдобавок к авиационной, которая не переставала работать никогда. Вот самый общий обзор положения сверху вниз, с севера на юг, как это принято в военной документации. На конец сентября — начало октября сорок первого года крупномасштабная отчетная карта военных действий выглядела так.
Кольский полуостров. Фашистские войска, наступавшие на Мурманск, остановлены и отброшены моряками. Незамерзающий порт, через который осуществлялась связь с англо-американскими союзниками, остался в наших руках. Даже пограничный знак № 1 на обрыве над Баренцевым морем не сумел захватить противник. Ниже, в Карелии, продвижение немецко-фашистских войск тоже было остановлено. О Ленинграде мы уже говорили, там наше положение становилось все более прочным. Так что северное и северо-западное направление не вызывали чрезмерного беспокойства, мы в какой-то степени могли контролировать ситуацию, в отличие от южного крыла советско-германского фронта, где положение было гораздо сложнее и неопределеннее. Добившись большого успеха под Киевом, немецкие войска распространялись на юго-восток, почти не встречая сопротивления. Мы рассчитывали задержать их примерно на линии Харьков, Таганрог.
На юге, значит, беспокойство и неопределенность. Зато в центре мы достигли довольно устойчивого равновесия. На участке, который считался решающим. Нам было известно, что здесь, на кратчайшем пути к Москве, немцы сосредоточили свои основные ударные силы. Элементарная логика говорила о том, что противник будет наступать именно тут. У фашистов безвыходное положение. Не смогут они в ближайшее время захватить Москву, значит, рухнут все их стратегические замыслы. О каком уж мировом господстве думать, зимуя в землянках на дальних подступах к советской столице.
В принципе, мы были готовы отразить вражеский натиск. Дорогу немцам преграждал Западный фронт, который мы считали особенно сильным после удачных действии под Ельней. Только новоявленный командующий этого фронта, недавний командарм-19 генерал-лейтенант Конев не внушал лично мне доверия как полководец. Хотя у Жукова, который рекомендовал его на столь высокий пост, было, естественно, другое мнение.
Значительно окреп Брянский фронт генерал-лейтенанта Еременко. Имелись у нас и резервы.
Без лишнего оптимизма оценивая обстановку, я считал, что бои будут очень трудные, напряженные, но добиться большого, решающего успеха немцы не смогут. И когда группа армий «Центр» на огромном пространстве перешла в наступление, сообщение об этом не застало нас врасплох. Было это 2 октября, день выдался солнечный, и я, помнится, подумал о том, что погода сработала на немцев: сухие дороги для автомашин и танков, ясное небо для авиации.
Сражение развертывалось с переменным успехом. На некоторых участках наши войска удерживали свои позиции, на других отошли. Фронт гнулся, но положение нигде не казалось угрожающим, наше командование пока не вводило в бой крупных резервов. Я был спокоен. И вдруг…
3 октября, в конце дня меня разыскал по телефону Поскребышев. Басовитый голос его был непривычно взволнованным. Зная, что поскребышевские интонации точно передают интонации хозяина, я понял: произошло что-то очень серьезное.
В просторном кабинете Иосифа Виссарионовича было сумрачно, и, как показалось мне, пусто. Лишь приглядевшись, я увидел Сталина. На непривычном месте, возле стены, где были окна, стоял мягкий диван. Иосиф Виссарионович иногда отдыхал на нем. А сейчас сидел там, в углу, сжавшись, маленький и неприметный. Он не встал навстречу, не поздоровался, голос глухо прозвучал в тишине:
— Николай Алексеевич, немцы захватили Орел.
— Не может быть! — У меня так стиснулось сердце, что перехватило дыхание. Орел — на магистралях, связывающих с югом. Если там фашисты, значит, они уже в тылу Брянского фронта, на прямой дороге к Москве! — Не может быть! — повторил я. — Двести верст до передовой. Надо проверить.
— Уже проверяли и перепроверяли. Немецкие танки в Орле… Что ви-и скажете, Николай Алексеевич?
Я молчал. В голове была одна мысль. Все, что мы пережили с начала войны, оказалось лишь затянувшейся прелюдией к трагедии. Настоящая трагедия надвинулась только теперь, а может быть — катастрофа.