Обращаюсь к вам, мои критики и хулители, которых, знаю, найдется немало. Одно то, что книга эта написана не по привычным канонам, вызовет недовольство тех, кто свыкся с воспитательно-развлекательным стандартом. Меня нетрудно обвинить во всех грехах. Одни могут сказать, что Лукашов превозносит коварного, жестокого деспота Сталина; другие же, наоборот, будут утверждать, что сочинитель охаивает мудрого вождя и полководца. А ведь я ни той ни другой крайности не желаю, рассказываю лишь о своих впечатлениях. Жизнь — это единый, сложный поток, вмещающий в себя множество переплетающихся, смешивающихся струй — человеческих судеб, и далеко не всегда можно отделить хорошее от плохого, добро от зла. Тем более что хорошее для одного может оказаться плохим для другого. Главное — я писал от души и готов принять любые укоры за исключением двух. Никто не имеет права упрекнуть меня в отсутствии любви к России или в утрате веры в социализм. На такие выпады я скажу вот что.
Глубоко сомневаюсь в искренности людей, которые к месту и не к месту восхваляют существующий[25] строй, цитируя руководящие указания вышестоящих товарищей. Такие люди всячески воспевали Сталина, создавая нездоровую обстановку вокруг него, потом первыми же отвернулись от Иосифа Виссарионовича и принялись воспевать «потрясающие» достоинства Хрущева. А затем, плюнув ему вслед, начали восхищаться Брежневым. Нет, не для страны они так стараются, а токмо для своего удобства, ради собственного благополучия. Куда полезней было бы всегда открыто говорить о том, что наболело, что мешает, требует переделки. И не только говорить, но исправлять. Однако сие — трудно, сопряжено с неприятностями, с возможными гонениями. А восторгаться — и проще, и выгодней!
Не надо бояться соли на собственных ранах. Забудешь о прошлой боли — станешь бесчувственным. Запамятуешь горький опыт — набьешь новые синяки.
Должен сказать, что те события, которые принято называть массовыми репрессиями, не особенно касались меня. Страдали главным образом партийные и советские работники разных рангов, среди которых я почти не имел знакомых. И совсем другое дело, когда репрессии распространились на военных руководителей, которых я знал, каждого из которых мог оценить по достоинству. С болью сердечной вспоминаю сейчас о тех горьких событиях, особенно трагических потому, что развертывались они на мрачном фоне надвигавшегося военного урагана.
К началу тридцатых годов в мире сложились и все заметнее проявляли себя два очага войны. На востоке — экономически окрепшая Япония, все еще одурманенная успехами 1905 года, бесцеремонно захватывала новые территории в Китае и Маньчжурии, то в одном, то в другом месте пыталась прощупать острыми ударами прочность наших, весьма растянутых пограничных линий. На западе Германия постепенно освобождалась от пут Версальского договора, исподволь восстанавливала свои вооруженные силы, мечтая о реванше, о расширении территории. Разумеется, Сталина не могли не беспокоить воинственные устремления наших соседей, мы очень внимательно следили за развитием событий как на западе, так и на востоке.
Всю сознательную жизнь я отдал служению русской армии, главным образом армии Советского государства, являлся одним из наиболее осведомленных людей в нашей военной системе, причем осведомленность моя была в силу необходимости очень разносторонней. Я обязан был знать все: от уровня подготовки старшего начальствующего состава до особенностей новой самозарядной винтовки Токарева, от подробностей мобилизационного плана до стоимости пуговицы на краснофлотском бушлате. И все, что происходит в армиях наших возможных противников — тоже. Повторяю сие не ради похвальбы, а лишь для того, чтобы с полной ответственностью заявить: начиная с тридцатого и примерно по тридцать шестой год наша Красная Армия была самой сильной в мире, наиболее оснащенной и обученной, располагала передовой военной теорией и самыми опытными, самыми подготовленными командными кадрами.
Давайте разберемся подробней. Что представляли собой в ту пору вооруженные силы других государств? В Соединенных Штатах регулярной армии, способной вести операции в широких масштабах, практически не было. Существенной силой, рассчитанной на оборону, можно было считать лишь их авиацию и военно-морской флот. Франция и Англия все еще упивались своей мертворожденной победой в мировой войне, продолжали делить лавры, всерьез привыкнув к мысли, что это они, без участия России, без влияния немецкой революции, измотали и сокрушили кайзеровскую Германию. Они жили прошлым, не торопясь перевооружаться, считая, что боши разгромлены в пух и прах и что рамки Версальского договора надежно гарантируют победителей от возрождения германской военной мощи. Но ее-то, эту мощь, как раз и наращивали немцы, всячески обходя условия договора. Они обрабатывали общественное мнение внутри страны, изучали и осваивали все новое, что появлялось у нас, у самураев, у тех же французов.
По численности, по организованности и по полевой выучке на первом месте среди зарубежных армий были японцы. Но они имели ряд уязвимых мест. Это — слабая техническая оснащенность пехоты, разбросанность войск на больших пространствах, отсутствие опыта ведения крупных операций в современных условиях. Самурайская заносчивость подпитывалась успехами на китайской земле, но там японцы имели дело лишь с полупартизанскими соединениями.
А мы? Мы сохранили лучшее, что было в царской армии, от традиций до командного состава, мы накопили опыт не только мировой войны, но и гражданской, самой разнообразной, самой трудной по масштабам и формам. Причем мы сражались фактически со всеми потенциальными противниками, били германцев и японцев, вышвырнули из своей страны интервентов-англичан, американцев, французов. У нас в запасе было много солдат, воевавших на полях Маньчжурии еще в пятом году, прошедших затем закалку огнем, начиная с четырнадцатого года и до конца гражданской. Каждый из них стоил пяти новобранцев.
Не буду говорить о нашей замечательной, выносливой, стойкой пехоте, о нашей единственной в мире лихой массовой коннице, о нашей артиллерии, по качеству и подготовленности всегда на голову превосходившей артиллерию других армий — это уж наше традиционное преимущество. Однако более точным показателем состояния и перспектив вооруженных сил является развитие новых родов войск, в ту пору бронетанковых и авиации. У японцев они были в зачаточном состоянии. Французы и англичане об авиации заботились скорее теоретически, чем практически, не столько выпуская самолеты, сколько разрабатывая доктрины массированного использования своих воздушных флотов. А вот от танков они, выдумавшие эти грозные машины, почти отказались. Их опыт, приобретенный на тесных западноевропейских полях, в условиях позиционной войны, затмил им глаза. Действительно, танки оказались не очень эффективными при глубоко эшелонированной обороне, насыщенной различными препятствиями, минными заграждениями, артиллерией. Но кто сказал, что следующая война будет позиционной? Мы считали, что при быстром развитии техники и скоростей предстоящие боевые действия будут носить стремительный маневренный характер.
Так думали и германские генералы. Однако у немцев еще не было ни новой военной техники, ни обученных кадров. И то, и другое запрещал германцам Версальский договор. Однако немцы не сидели, сложа руки. Теперь пришло время сказать, теперь это не тайна: своих офицеров, своих военно-технических специалистов германская армия частично готовила в нескольких танковых и авиационных центрах на территории нашей страны. Вернее, не они готовили, а мы обучали немцев, знакомя их с нашей техникой, с работой наших штабов, передавая свой опыт. Генералы Гудериан, Браухич и многие другие полководцы, которые ворвутся в нашу страну летом сорок первого года, прошли у нас очень хорошую школу, досконально знали наше вооружение, нашу тактику, принципы обучения наших войск и управления ими в бою.
Как это стало возможным? Во-первых, сказалось личное отношение Иосифа Виссарионовича. Он никогда не воевал сам с немцами, не испытывал к ним неприязни, не опасался их: они ведь, действительно, потерпев поражение в мировой войне, были в военном отношении очень слабы. Он считал немецкий пролетариат, всех трудящихся немцев передовой, революционной нацией, давшей миру целый ряд корифеев коммунистического движения. Ему нравился немецкий язык. Он верил в честность, добропорядочность, пунктуальность германцев, хотел дружить с ними, обрести в них надежных союзников в борьбе с возможным противником (в этом — один из корней последующих просчетов Иосифа Виссарионовича).
С другой стороны, он испытывал прямо-таки фанатичное недоверие к англосаксам. Считал их прожженными дипломатами, которые всегда хитрят, ища выгоду, держат кукиш в кармане, заставляя других таскать для них горячие каштаны из огня. Англосаксы и французы — это, собственно, была хорошо знакомая Сталину Антанта, возглавлявшая походы против нас во время гражданской войны и остававшаяся грозной военно-политической силой. Именно эта сила, считал он, готовит новое нападение, намереваясь бросить против нас в первом эшелоне боярскую Румынию, панскую Польшу, прибалтов, маннергеймовскую Финляндию. Конечно, дола истины в этом была, и большая доля, но я, как и некоторые другие военные старшего поколения, придерживался иной точки зрения.
Прежде всего: нельзя открывать карты перед любым потенциальным неприятелем. Это — азбука. Сегодня немцы слабы, а завтра быстро усилятся, у них огромный потенциал. Что тогда?.. И вообще Германия была и оставалась нашим традиционным, классическим противником. Французы, англичане, североамериканцы могли расширяться за счет новых земель, в том числе и заморских. С ними у нас не было территориальных споров-раздоров. Только идейные, политические. А Германия, государство континентальное, к тому же лишившееся в мировой войне своих колоний, со всех сторон стиснута была обручем давно сложившихся границ, она могла расшириться лишь в ту сторону, где обруч слабее, а просторы за ним — больше. Немецкие стратеги смотрели либо на Францию (но она крепка была союзом с англосаксами), либо на восток, где раскинулись обширные славянские земли, где только-только встало на ноги первое в мире социалистическое государство, не имевшее ничьей поддержки, изолированное от других стран.
Я не уставал повторять Иосифу Виссарионовичу, что рано или поздно германцы двинут на нас свою военную машину. Но Сталин не способен был тогда поверить этому, он хотел видеть в немцах надежных друзей. И видел до тех пор, пока Гитлер, закрепившись у власти и плюнув на Версальский договор, начал преследовать коммунистов, принялся быстро наращивать мускулы рейха, не скрывая своих захватнических планов. К этому времени мы уже основательно помогли немцам в обучении их командных кадров, в подготовке военных специалистов. Немцы знали у нас если не все, то многое. Их разведка имела подробные досье на весь наш командный состав, от полкового звена и выше. Правда, впоследствии Иосиф Виссарионович основательно спутал вражеские карты, ликвидировав значительное количество наших кадровых военачальников: новые появлялись и тоже исчезали, да так быстро, что германская разведка просто не успевала завести на каждого «личное дело» с фотографиями и характеристиками. Но это уже горький юмор. Сарказм.
Армия же наша в начале тридцатых годов была действительно хорошо обучена и снабжена. У нас было все: и умелые кадры, и новая техника. Если иностранные армии располагали лишь танковыми полками, то у нас еще в 1932 году был создан и прошел боевую подготовку механизированный корпус имени К. Б. Калиновского (безвременно погибшего в авиационной катастрофе теоретика и практика бронетанковых войск, очень много сделавшего для их развития). Так вот, корпус этот насчитывал в своем составе около 500 танков, более 200 бронеавтомобилей, 60 орудий сопровождения. Представляете, какова была силища!
Среди военных теоретиков, досконально разработавших различные формы ведения боевых действий, я особенно выделил бы В. К. Триандафиллова, А. И. Егорова, М. Н. Тухачевского, Б. М. Шапошникова. В широко развернутой сети училищ, академий, курсов готовились и повышали свое мастерство многие тысячи командиров. Были восстановлены, наконец, персональные воинские звания (лейтенант, майор, капитан и т. д.), о чем я неоднократно просил Иосифа Виссарионовича. Это сразу выделило из общей массы военнослужащих командный состав, способствовало укреплению его авторитета, усилению порядка и организованности в частях.
Очень радостное, может быть, одно из самых счастливых событий моей жизни — крупнейшие маневры осенью 1935 года в Киевском военном округе, вошедшие в историю под названием «Киевские маневры». Это был великолепный смотр наших достижений. Я находился при группе иностранных наблюдателей, вместе с французскими и итальянскими военачальниками, торжествовал в душе, видя удивление на их лицах. Признаюсь, были моменты, когда я с трудом сдерживал слезы радости, гордясь нашей великолепной армией!
В маневрах участвовали все рода войск, и не просто участвовали, а взаимодействовали самым теснейшим образом. Стрелковый корпус, усиленный танковыми батальонами и артиллерией Резерва Главного Командования, прорвал укрепленную полосу «неприятеля», затем успех был развит введенным в прорыв кавалерийским корпусом, тоже имевшим танки. В тылу «врага» был высажен крупный авиационный десант. А тем временем механизированный корпус вместе с кавдивизией «окружил и уничтожил» группировку противника в своем тылу.
Действовали войска напряженно, стремительно, точно. Стрелковые части совершали длительные переходы (до 200 километров) и марш-броски, не имея отставших. Более тысячи танков перемещались на 500–650 километров, причем средняя скорость днем достигала 20 километров в час — тогда это было много. Авиация заполнила воздух, «работая» на малых высотах, и не только днем, но и ночью.
Да, я был счастлив, ощущая себя частичкой этого боевого щита нашей Родины, видя перед собой лучшее, до чего поднялось мировое военное искусство!
В то время, в период апогея, Красная Армия имела в своих рядах 1 миллион 100 тысяч бойцов. Мы располагали 88 стрелковыми и 19 кавалерийскими дивизиями, 4 механизированными корпусами и двумя десятками механизированных бригад. По всем показателям армия наша была сильнейшей. И невозможно было предположить, что после такого подъема начнется застой, регресс, упадок.
В ноябре того же 1935 года определилась наша руководящая военная верхушка, впервые появились маршалы Советского Союза, сразу пятеро. О каждом из них надобно сказать хотя бы несколько слов, чтобы пролить свет на последующие события. Безусловно, самым одаренным среди этих полководцев был наш давний знакомый Александр Ильич Егоров. Напомню два его важнейших качества. Еще в годы гражданской войны он управлял самыми трудными и обширными фронтами, задумывал и организовывал крупнейшие операции, накопил большой полководческий опыт. Собственно, он у нас один был такой. Это раз. Да еще глубокие знания, сочетавшиеся со способностью мыслить широко, стратегическими масштабами.
Многие годы возглавлял Штаб РККА, преобразованный затем в Генеральный штаб РККА, Александр Ильич был среди наших военных главным авторитетом. Человек скромный, старавшийся держаться в тени, он, тем не менее, предопределял и направлял ход развития наших Вооруженных Сил, объединяя таких несхожих, отрицательно относившихся один к другому полководцев, как Тухачевский и Буденный, сторонников каждого из них.
В военном отношении Сталин чувствовал себя за Егоровым как за каменной стеной, полностью доверяя ему.
Самым молодым, самым энергичным и перспективным среди маршалов был Михаил Николаевич Тухачевский. Оригинальное мышление, умение быстро анализировать обстановку, принимать верные решения и настойчиво добиваться их осуществления — вот что отличало этого воспитанного, вежливого человека. А еще — очень быстро улавливал, схватывал все новое, что появилось в военной науке, в военной технике. Это он вместе с Кировым добивался создания у нас первой авиадесантной бригады. Ведая вопросами вооружения, Михаил Николаевич много сил отдал развитию бронетанковых войск, авиации, радиосвязи. Особенно заботился о противотанковой артиллерии, которая и создалась-то у нас его стараниями. А ведь к этому он и практик был с изрядным опытом (фронтами командовал), и важнейшие теоретические проблемы разрабатывал, особенно по использованию новых родов войск.
О Василии Константиновиче Блюхере скажу, что подняться до руководства войсками в масштабе всей страны ему было трудно. А вот командующего фронтом такого, как он, обыщешься и не найдешь. К тому же воевал в Сибири, на Дальнем Востоке, хорошо знал этот отдаленный и очень тревожный в ту пору театр возможных боевых действий.
Если звезда Егорова в полную силу ярко сияла в зените, если звезда Тухачевского поднималась все выше, а Блюхера ровно, устойчиво светила в небе, то блеск двух других звезд заметно потускнел, становился скорее легендарным, чем реальным. Отдадим должное Ворошилову. Он много сделал в годы гражданской войны, добросовестно потрудился на посту Наркома, занимаясь укреплением обороноспособности страны. Но при всем том Климент Ефремович был деятелем не столько военным, сколько военно-политическим, и последнее качество в нем все заметнее перевешивало. Военная теория и военная практика стремительно развивались в новых условиях, а Ворошилов так и оставался на уровне политработника двадцатого года. Он и сам считал, что его обязанность — вести наши Вооруженные Силы верным сталинским курсом, в этом видел свою главную задачу, гарантировавшую от ошибок и срывов.
Ворошилов и Буденный не очень стремились, а, может быть, просто и не могли воспринять многие новшества. Конечно, проще лечь рядом с бойцом в окопе или в тире, показать ему, как нужно целиться, спускать курок. Гораздо проще научить одного красноармейца стрелять, чем проанализировать, почему весь полк или вся дивизия отстают в огневой подготовке. Полуанекдотические поступки — «личный пример» наркома — никак не могли заменить разумных широкомасштабных выводов и решений.
Напомню историю, случившуюся на Белорусских маневрах и получившую известность в войсках, как якобы положительный пример конкретного руководства. «Красные» десантники приземлились на парашютах в тылу «синих», захватили «укрепленный пункт». Ворошилов, наблюдавший за их действиями, остался доволен быстротой и решительностью.
Возвращаясь в штаб, подъехал к реке. Машина задержалась возле понтонного моста, наведенною саперами. Под командованием лейтенанта саперная рота готовилась к бою, красноармейцы рыли окопы, устанавливали пулеметы.
— Через час маневры заканчиваются, а вы только собираетесь воевать, — полушутя сказал Ворошилов.
Но молодой лейтенант ответил очень серьезно:
— Получено сообщение, что в нашем тылу высадился десант «противника». Парашютисты могут появиться здесь и захватить мост. Час — это немалое время, товарищ нарком!
— Безусловно! — кивнул Климент Ефремович. — Час на войне дорого стоит. Одобряю ваши действия.
Прошло несколько минут. И вдруг с той стороны, откуда приехал Ворошилов, послышался гул моторов. Долетела приглушенная расстоянием песня.
— Это они! — насторожился лейтенант. — Они думают, что все кончилось. Разрешите принять бой, товарищ нарком?
— Разрешаю. Но где посредник?
— Он сказал, что учения завершились, и уехал в штаб.
— Ладно, нахмурился Климент Ефремович. — Я сам буду посредником.
Грузовые машины с парашютистами выкатились из леса. Десантники, обрадованные «победой», возвращались в свою часть. Они были так самоуверенны, что забыли всякую осторожность. Не выслали разведку, не проверили, нет ли «мин» на шоссе.
— Проучите их хорошенько, товарищ лейтенант! — рассердился Ворошилов. — На войне такая халатность обернулась бы большими потерями, а то и полным поражением!
Из окопов застрочили замаскированные пулеметы, загремели дружные винтовочные залпы холостыми патронами. В несколько минут автомашины были «уничтожены», десант «рассеян», все командиры «убиты». Парашютисты никак не могли оправиться от неожиданности, от удивления. Их начальник подбежал к саперному лейтенанту и сказал с обидой:
— Ученья позади, уже вечер, зачем вы устраиваете такие шутки?
— До окончания маневров еще несколько минут, — возразил сапер.
— Какое значение они имеют, когда общий исход ясен?
— Пусть нас рассудит посредник, — у сапера не сходила с лица улыбка. — Вот он, направляется сюда.
Десантник обернулся и увидел перед собой Народного Комиссара Обороны.
— Надеюсь, полученный урок вы запомните на всю жизнь, — строго произнес Ворошилов.
Бойцы, конечно, запомнили. Но из-за трех-четырех подобных случаев наркому не стоило ехать на маневры. Он действовал на уровне командира батальона, может быть, полка. А охватить весь комплекс взаимодействия войск, осмыслить принципиальные закономерности, проявившиеся тогда, он не мог… Борис Михайлович Шапошников писал в ту пору:
«Наши штабы сплошь и рядом превращаются общевойсковыми начальниками в простые канцелярии. Между тем использовать штаб надлежащим образом — это святая обязанность каждого начальника. Стремиться же одному все сделать вообще нельзя, ибо, как сказал Козьма Прутков, «нельзя объять необъятное». Так вот, товарищи, только при помощи штаба это и можно сделать. Тот же начальник, который захочет скакать в цепи и одновременно руководить действиями артиллерии, а также регулировать движение обоза, — тот начальник будет отсутствовать в своем соединении, никакого управления не будет, и бой пойдет самотеком…»
Не понимая этого, Ворошилов и Буденный по-прежнему надеялись на собственный пример в бою да на вдохновляющие лозунги. В сочетании с принуждением и контролем. Сие, вероятно, был их предел. Возможно, Климент Ефремович понимал это, поэтому нервничал. Он топтался на привычном пятачке и чем основательней осваивал это место, эту ступень, тем сильнее держался за нее. Надежным другом казался ему Семен Михайлович Буденный. А между тем положение Буденного было еще более шатким.
Ни в коей мере не хочу я развенчать или унизить имя человека, дела которого вошли в нашу историю. С уважением отношусь к командующему 1-й Конной армией. Он сражался самоотверженно. Однако всему свое время. И очень плохо, когда человек перестает соответствовать занимаемой должности. Как актер, которому пора на пенсион. Ну, наберись гражданского мужества, отстранись от забот, уйди на отдых! Но, увы, такого стремления не наблюдал я у лиц, вкусивших известности и славы.
Вспомним: Конная армия в период расцвета имела максимум 20 тысяч бойцов, 60 орудий, 200 пулеметных тачанок. Солидная махина. Управлять ею было под силу Семену Михайловичу. Один боевой участок, одна задача, один удар — все ему удавалось в знакомой стихии. Да и после войны принес он заметную пользу. Во многом благодаря его заботам у нас восстанавливалось конское поголовье, и как начальник инспекции кавалерии Семен Михайлович, заступивший на место Брусилова, был заметен. Многочисленная конница Красной Армии отличалась хорошей подготовкой, ее потенциальные возможности в новых условиях еще не были исчерпаны. Однако сам Семен Михайлович, окончив академический курс для малограмотных военачальников, не осознал, что полученных знаний недостаточно, чтобы руководить сложными государственными делами. Если вспомнить формулу: «самоуверенность незнающего, уверенность познающего, сомнения познавшего», то Буденный находился где-то между первой и второй позициями. А то, что щелкопер Тухачевский статейки пишет, науку вперед толкает, — это еще ничего не значит. Как у нас было: вы к нам на танках, а мы к вам на санках, вот и поглядим, буржуазные вояки, кто кого?!
Егоров всегда оставался для Буденного старшим начальником, командующим фронтом, вызывавшим почтение. Чувствовал Семен Михайлович разницу, отделявшую его, выдвиженца, от настоящего талантливого полководца. Тем более что и для Сталина мнение Егорова являлось самым веским. А вот Тухачевский был для Буденного по-прежнему мальчишкой, поручиком, дворянчиком, хоть и талантливым, но совершенно чужим. «Случайно не побитый нами», — сказал он однажды. Семен Михайлович ненавидел его тяжко и затаенно: это осталось с весны двадцатого, когда Тухачевский при первой же встрече обвинил Буденного в неподчинении, в самостоятельной явке, в невыполнении приказаний и чуть не отдал под суд. Но чуть, вообще говоря, не считается, а вот Буденный считал. Кроме того, Тухачевский был уверен, что Семен Михайлович и Климент Ефремович (при молчаливом согласии Сталина) сознательно не выполнили приказ Ленина в двадцатом году о переброске Первой Конной армии под Варшаву. А это определило судьбу мировой революции, во всяком случае, лишило нас шансов на соединение с пролетариями Германии и Венгрии. Вот как далеко простирались рассуждения Тухачевского, и Семен Михайлович прекрасно понимал их весомость. Это уж не говоря о том, что Тухачевский прямо ставил в вину Буденному: занимался междоусобицей, борьбой за власть с Думенко, подвел под удар врага Конно-Сводный корпус, погубил две наших дивизии — Гая и Азина. Да не будь Сталина — трибунал занялся бы Семеном Михайловичем! Но пока Иосиф Виссарионович был жив и надежно защищал своего давнего соратника, Буденный следил за Тухачевским, как тигр из засады. Если пошатнется — добить. Чтоб разом ликвидировать дамоклов меч, постоянно висевший над ним и над головой Ворошилова. А Климент Ефремович, кроме того, вообще всей душой ненавидел бывших дворян, помещиков, царских офицеров. Эта его болезненная ненависть проявилась еще на VIII съезде РКП(б), когда Ворошилов был ведущей осью «военной оппозиции» и выступил с горячей, злой речью против привлечения в Красную Армию специалистов из числа «бывших», против ленинской позиции в этом вопросе. Владимир Ильич основательно окатил его холодной водой.
Ворошилов и Буденный, когда сложилась выгодная для них ситуация, сразу же воспользовались открывшимися возможностями. Напомню свои слова о том, что Сталина никак нельзя обвинять во всех репрессиях, в уничтожении отдельных лиц. Он повинен главным образом в том, что создал обстановку, в которой доносы, злоупотребление властью, беззакония стали обычным явлением. Да, Иосифа Виссарионовича раздражала, беспокоила самостоятельность, прямота суждений Тухачевского, Блюхера, Егорова, Уборевича, Корка, Якира и многих других военных руководителей. Сталин расчистил себе место на политической сцене, победил почти всех политических соперников, сделался единственным лидером в партии и государстве. Он уже свыкся с мыслью о своих особых руководящих способностях, привык к безусловному подчинению, а самая мощная, решающая сила в стране — армия и флот — еще не полностью принадлежали ему. Тухачевский, Уборевич, Блюхер и многие другие полководцы могли высказывать свое недовольство тем или иным решением, не преклонялись перед гениальностью вождя.
Товарищи, воевавшие на Южном фронте, но не в Первой Конной, знали о командующем Егорове, однако почти ничего не слышали тогда о Сталине. Для «восточников», сражавшихся на Урале, в Сибири, на Дальнем Востоке, Иосиф Виссарионович, как участник войны, вообще ничего из себя не представлял. Это вот повезло Тухачевскому, он был и «восточником», и «западником», со Сталиным встречался и в Москве, и на юге, и на Западном фронте. Ведь Иосиф Виссарионович выделял людей по двум признакам: использовал либо хорошо знакомых (даже с отрицательными качествами, на которых можно было «играть»), либо тех, кто демонстрировал ему свое преклонение, способность без возражений выполнять любое указание. Последних в армии и на флоте тогда было еще немного.
Как относился Иосиф Виссарионович к Тухачевскому? Могу сказать только одно: весьма уважительно. Ценил его ум, практическую хватку, стремление к новому. В мае 1931 года Тухачевский провел в Ленинграде необычайный парад: по Дворцовой площади прошли грузовики с бойцами в кузовах. Сталин одобрил — пора создавать нашу мотопехоту. Тухачевский заботится о подготовке военных парашютистов — Сталин полностью «за». Таких примеров — множество. Но с Тухачевским Иосиф Виссарионович виделся изредка, зато рядом всегда находились рьяные противники молодого военачальника: Ворошилов, Буденный, Щаденко. Каждое слово, сказанное ими о Тухачевском, было наполнено ядом. «Прожектер. Чистоплюй. На скрипочке поигрывает. Занесся. С иностранцами знается. Нет ему полной веры». И так далее. Это постепенно действовало, как действует ржавчина на железо.
В ту пору Ворошилов любил повторять свой отзыв о давнем друге Александре Пархоменко: это был, дескать, замечательный, светлый человек, и вся его жизнь — как песня! А Тухачевский однажды уточнил неосторожно: «Как пьяная песня!» Подразумевался дебош в Ростове-на-Дону, удар шашкой красноармейца, захват автомашины командарма-8, за что, как мы знаем, Пархоменко осужден был в 1920 году военным трибуналом… Слова Тухачевского дошли до Климента Ефремовича и отнюдь не улучшили взаимоотношений двух военачальников. Даже не будь ничего другого, кроме этой фразы, Ворошилов все равно свел бы счеты…
В слякотный майский вечер 1937 года мне позвонил Сталин и попросил немедленно приехать. Я чувствовал себя неважно, у дочери была температура, хотелось побыть с ней, но не столь уж часто Иосиф Виссарионович вот так, не предупредив заранее, изъявил желание встретиться. Значит — не пустяк. В таких случаях не отказываются, на разные причины не ссылаются.
У Сталина только что закончилось какое-то заседание. Вероятно — трудное. Еще не выветрился густой запах табака. Иосиф Виссарионович, расслабившись, сидел в кресле, в своей любимой позе: руки на животе, колени широко расставлены, а ступни, наоборот, сдвинуты. Сказал о том, что свирепствует грипп, посоветовал мне быть осторожным. Видно было, что ему хочется посидеть вот так спокойно, поговорить о пустяках, но он умолк, напрягся, встал и направился к своему сейфу, доставая из нагрудного кармана ключи. Открыл одну дверцу, лязгнул другой, протянул мне тонкую аккуратную папку:
— За эти бумаги Ежов заплатил три миллиона рублей. Посмотрите, стоят ли они такой суммы?!
Взял со стола кипу газет и вышел в соседнюю комнату. А я осторожно и даже с некоторым трепетом открыл папку. В ней было всего лишь пятнадцать-двадцать страниц. Сколько же стоила каждая из них? Каждая строчка?
Бросились в глаза штампы германской разведки — абвера: «Конфиденциально», «Совершенно секретно». Начал читать — и глазам своим не поверил. Это было письмо Михаила Николаевича Тухачевского к единомышленникам-военачальникам о необходимости избавить страну от гражданских руководителей и захватить государственную власть в свои руки. Назывались фамилии… Подпись была мне хорошо знакома, я видел ее много раз. Подлинная подпись Михаила Николаевича. И все же не верилось.
Все остальные документы были на немецком языке. На одном из донесений абвера — резолюция Адольфа Гитлера, с приказанием организовать слежку за генералами вермахта, которые по долгу службы встречались с Тухачевским и могли быть связаны с ним. Почерк и подпись — несомненно самого фюрера. Другие бумаги были второстепенны и не запомнились.
Я успел дважды прочитать все досье, прежде чем возвратился Сталин. На этот раз он не сел, а остановился возле степы, прислонившись спиной. Молча смотрел на меня.
— Иосиф Виссарионович, это лишь фотокопии.
— Но подписи подлинные, — мы удостоверились.
— Как попало к нам это досье?
— Документы были выкрадены во время пожара в здании абвера. Их пересняли. Фотокопия оказалась у главы чехословацкого правительства. Господин Бенеш сообщил нам.
— Я не убежден, что это не фальсификация!
— Но кому и зачем нужда такая фальсификация?
— Нашим противникам, которые намереваются воевать с нами. Этим досье они ставят под удар наших крупнейших военачальников.
— Я согласен с вами, Николай Алексеевич. Эти документы заставляют задуматься, но не внушают полного доверия. Однако, к сожалению, сведения о заговоре военных против руководителей партии и правительства поступили и из других источников. Говорю только для вас. Позавчера и вчера следователь Радзивиловский допрашивал бывшего начальника управления штаба РККА Медведева, и тот сообщил о существовании заговора военных. И назвал фамилии руководителей: Тухачевский, Якир, Путна, Примаков… Те же самые фамилии. Не слишком ли много совпадений?
— Но ведь Михаил Евгеньевич Медведев года четыре как уволен из армии.
— Да, уволен. Но о заговоре он узнал еще в тридцать первом году.[26]
— Просто голова кругом…
— Дорогой Николай Алексеевич, мне тоже не очень верится. Но факты… Я не могу видеть лица этих людей! Фальшивые улыбки! — Сталин сорвался на крик, умолк, овладев собой. — Мы вынуждены принять решительные меры.
— Арест?
— Приказ уже отдан. А с вами я хочу посоветоваться о составе суда. Нужны авторитетные люди, которые вынесут справедливое решение.
— Ворошилова — ни в коем случае! — воскликнул я.
— Согласен. Тем более что для этого имеются особые причины, — усмехнулся Сталин.
Через месяц после нашего разговора состоялся первый процесс над военными, за которым последовали потом другие процессы. Я присутствовал на этом судебном разбирательстве, у меня сложилось определенное мнение, но, прежде чем высказать его, приведу официальное сообщение, опубликованное в печати:
«Вчера, 11 июня с. г., в зале Верховного суда Союза ССР Специальное судебное присутствие в составе: председательствующего — председателя Военной коллегии Верховного суда Союза ССР армвоенюриста тов. Ульриха В. В. и членов Присутствия — зам. народного комиссара обороны СССР, начальника Воздушных Сил РККА командарма 2 ранга тов. Алксниса Я. И., Маршала Советского Союза тов. Буденного С. М., Маршала Советского Союза тов. Блюхера В. К., начальника Генерального штаба РККА командарма 1 ранга тов. Шапошникова Б. М., командующего войсками Белорусского военного округа командарма 1 ранга тов. Белова И. П., командующего войсками Ленинградского военного округа командарма 2 ранга тов. Дыбенко П. Е., командующего войсками Северо-Кавказского военного округа командарма 2 ранга тов. Каширина Н. Д. и командарма 6 кавалерийского казачьего корпуса им. т. Сталина комдива тов. Горячева Е. И. в закрытом судебном заседании рассмотрело в порядке, установленном Законом от 1 декабря 1934 года, дело Тухачевского М. Н., Якира И. Э., Уборевича И. П., Корка А. И., Эйдемана Р. П., Фельдмана Б. М., Примакова В. М. и Путны В. К. по обвинению в преступлениях, предусмотренных ст. ст. 58-1-б, 58-8 и 58–11 УК РСФСР.
По оглашении обвинительного заключения на вопрос председательствующего тов. Ульриха, признают ли подсудимые себя виновными в предъявленных им обвинениях, все подсудимые признали себя в указанных выше преступлениях виновными полностью.
Судом установлено, что указанные выше обвиняемые, находясь на службе у военной разведки одного из иностранных государств, ведущего недружелюбную политику в отношении СССР, систематически доставляли военным кругам этого государства шпионские сведения, совершали вредительские акты в целях подрыва мощи Рабоче-Крестьянской Красной Армии, подготовляли на случай военного нападения на СССР поражение Красной Армии и имели своей целью содействовать расчленению Советского Союза и восстановлению в СССР власти помещиков и капиталистов.
Специальное судебное присутствие Верховного суда Союза ССР всех подсудимых — Тухачевского М. Н., Якира И. Э., Уборевича И. П., Корка А. И., Эйдемана Р. П., Фельдмана Б. М., Примакова В. М. и Путну В. К. признало виновными в нарушении воинского долга (присяги), измене Рабоче-Крестьянской Армии, измене Родине и постановило: всех подсудимых лишить воинских званий, подсудимого Тухачевского — звания Маршала Советского Союза и приговорить всех к высшей мере уголовного наказания — расстрелу».
Такова была официальная версия. А теперь — собственные впечатления. Прежде всего — «процессом» это судилище не назовешь. Длилось оно всего один день, разве можно за такой короткий срок разобраться в серьезнейших вопросах. Да никто из организаторов судилища и не хотел разбираться. Подсудимым разъяснили, что слушанье дела проводится в том порядке, который установлен законом от 1 декабря 1934 года (мы уже упоминали об этом законе). Что это значило? Защитники к судебному процессу не допускаются; приговор окончательный и обжалованию не подлежит.
Официальное сообщение категорически утверждало, что «все подсудимые признали себя в указанных выше преступлениях виновными полностью». Это — явная передержка! Никто из обвиняемых (кроме Примакова) на суде не сказал о своем якобы сотрудничестве с иностранной разведкой, то есть не подтвердил главное обвинение. И вообще никаких фактов, подтверждающих связь с зарубежной разведкой или заговор против Сталина, приведено не было. Тухачевский, например, сказал так:
«У меня была горячая любовь к Красной Армии, горячая любовь к Отечеству, которое с гражданской войны защищал… Что касается встреч, бесед с представителями немецкого генерального штаба, их военного атташата в СССР, то они были, носили официальный характер, происходили на маневрах, приемах. Немцам показывалась наша военная техника, они имели возможность наблюдать за изменениями, происходящими в организации войск, их оснащении. Но все это имело место до прихода Гитлера к власти, когда наши отношения с Германией резко изменились».
Разве это похоже на признание в том, что он служил в иностранной разведке?!
Впрочем, версия о передаче врагам «шпионских сведений», о «совершении вредительских актов» вообще была скомкана, сведена до минимума, об этом почти не говорили, а ведь это обвинение было основным! Зато событиям второстепенным, менее существенным, уделялось неоправданно много времени. С большой и резкой речью выступил Буденный, обвинив Тухачевского, Уборевича и Якира в том, что они настаивали на создании крупных танковых соединений за счет сокращения численности и расходов на кавалерию. Семен Михайлович расценил это как вредительство. По тому тону, по тому злорадству, с которым говорил Буденный, я понял: наконец-то Семен Михайлович излил то, что многие годы копилось и клокотало в нем против Тухачевского.
Наиболее кропотливо и досконально разбирался вопрос: состояли или нет подсудимые в сговоре против Ворошилова с тем, чтобы отстранить его от руководства Красной Армией? Ответы были однозначные: да, мнение такое существовало, разговоры о том, что Ворошилов явно не на своем месте, велись.
Имея поддержку других военачальников, Уборевич и Гамарник[27] должны были обратиться по этому поводу в Центральный Комитет партии, в Правительство. Но разве это заговор?
Подсудимые пытались рассказать о тех ошибках, которые были допущены Ворошиловым, о его неумении и промахах, но председатель Ульрих сразу же пресекал такие заявления. А действия подсудимых в отношении Ворошилова расценил как террористические намерения против наркома.
В «последнем слове» обвинение в шпионаже, в измене, в намерении восстановить капитализм, «ломать диктатуру пролетариата и заменять фашистской диктатурой» — это обвинение признал лишь Виталий Маркович Примаков, бывший отважный кавалерист, в корпусе которого сражался когда-то мой друг Алеша Брусилов. Выступление его напоминало бред сумасшедшего. Да и выглядел он совсем измученным, сломленным. Его арестовали на год раньше других подсудимых — по обвинению в троцкизме (в этом было немало истины) и, вероятно, «подготовили» к состоявшему процессу. Еще до того, как были взяты Тухачевский и «сообщники», Примаков написал 8 мая 1937 года Ежову: «В течение 9 месяцев я запирался перед следствием и в этом запирательстве дошел до такой наглости, что даже на Политбюро, перед товарищем Сталиным, продолжал запираться и всячески уменьшать свою мину…» Это письмо есть в «деле» Примакова. Оно — материал для раздумий, сомнений и размышлений.
Все остальные подсудимые говорили о своей преданности революции, лично товарищу Сталину. Просили о снисхождении. Но чьи уши могли прежде всего их услышать! Уши Ворошилова, который давно намеревался насолить Тухачевскому и другим военачальникам: не только за прошлые разногласия, но и видя в них претендентов на высшее руководство в Красной Армии.
Какое там снисхождение! Климент Ефремович торжествовал! Через день после процесса он с удовольствием подписал приказ наркома обороны за № 96, в котором излагался приговор, подчеркивалось, что враги народа пойманы с поличным и при этом особенно выделил Тухачевского — только его фамилия, вместе с фамилией Гамарника, была названа в приказе. Так что Ворошилов свел с ним все свои счеты. Развязал узелки, завязавшиеся еще на гражданской войне…
А как же члены суда — В. К. Блюхер, Б. М. Шапошников, И. П. Белов, П. Е. Дыбенко — люди, чья честность и порядочность не вызывают никаких сомнений? Они наверняка были ознакомлены с документами немецкой разведки, хотя официально в качестве улик бумаги абвера на процессе не упоминались. Члены суда были поставлены в такие условия, что не могли не согласиться с приговором. В самом деле. Никто из подсудимых не опроверг обвинений в измене, предъявленных им в общих чертах, а Примаков все эти обвинения подтвердил. Дальше. Подсудимые признали свои просчеты, допущенные работе по укреплению Красной Армии («могли бы действовать и лучше»), что было расценено, как подрыв могущества нашей державы. Фактически все сознались в том, что считали Ворошилова не соответствующим занимаемой должности и готовы были выступить против него. Это военнослужащие-то против своего начальства?! Разве не преступление!
Подписывая приговор, названные члены суда (другие подписывали без колебаний) уповали, вероятно, на то, что участь осужденных будет все же смягчена. И никто из судей не предполагал, что они прокладывают страшную дорогу для себя, для многих своих коллег. Почти все они будут вскоре арестованы, сами пройдут через физические и нравственные испытания, через которые прошли участники «группы Тухачевского». Их призыв к милосердию тоже не будет услышан.
Негодование мое вызвали резолюции, оставленные на письме И. Э. Якира, с которым он обратился из тюрьмы к Сталину, заверяя его в своей преданности идеям коммунизма и лично Иосифу Виссарионовичу. Однако Сталин расценил это по-своему: Якир, мол, хитрит, стремится выйти сухим из воды или, по крайней мере, оправдать себя перед народом, перед историей. Спустя время найдут документ в архиве, прочтут и поверят: какой хороший и честный был этот Якир!.. Но нас вокруг пальца не обведешь, — решил Сталин и начертал на письме: «Подлец и проститутка». «Совершенно точное определение»; — добавил Ворошилов. Рядом расписался Молотов. «Предателю, сволочи и б…ди одна кара — смерть!» — Это слова Л. Кагановича. Будто на стене сортира. Но там — безымянное творчество, а здесь автографы высокопоставленных деятелей.
— Как можно писать такое о товарище по борьбе, по работе?! — сказал я Сталину. — Это же расписка в собственной беспринципности, удостоверение собственного хамства. Матерщинник в руководстве государством — это, извиняюсь, скверный пример. Чего же тогда требовать от других?!
Сталин насупился. А когда он хмурился, лоб у него становился слишком узким, некрасиво узким. От бровей до кромки волос — один сантиметр.
— Определение «политическая проститутка» — не новость, — сказал он, — Им пользовались и до нас.
— Проститутками являются как раз те, кто вчера жал руку Якиру, а сегодня под вашей резолюцией малюют матерные слова.
— Не допускаете, что это искренние эмоции?
— Слишком декларативно, — возразил я. — Прошу вас, не торопитесь, поговорите с Якиром и обязательно с Михаилом Николаевичем Тухачевским. Последствия их гибели могут быть очень тяжелыми.
— Никакой катастрофы не будет, — произнес Иосиф Виссарионович с уверенностью человека, хорошо продумавшего все варианты.
Однако с Тухачевским Сталин все-таки встретился. Беседа та была короткой, корректной и успокоила Михаила Николаевича настолько, что оказался совершенно неподготовленным к дальнейшим событиям, к смертной казни. А может, это и лучше: он до последней секунды не верил в трагический конец. Он улыбался, когда его среди ночи вели во двор внутренней тюрьмы на расстрел. Он даже успел крикнуть перед залпом: «Да здравствует Сталин!»
Отдавая должное военным способностям Тухачевского, не могу не сказать о своем отношении к нему, как к личности. Карьерист он, что, впрочем, свойственно довольно широкой прослойке военного и чиновного люда. Но при этом еще и себялюбец, способный на поступки, далеко не украшающие. Только один пример. После революции виднейшим военным теоретиком стал у нас бывший царский генерал Александр Андреевич Свечин. Ему принадлежат многие интересные разработки, а основным трудом этого ученого можно считать «Стратегию», принесшую очень большую пользу для образованности нашего комсостава от среднего до самого высокого звена. Не углубляясь в подробности, замечу: «концепция измора», обоснованная Свечиным, его «стратегия измора» противника являлись не только вкладом в военную науку, но и обогащали арсенал практических действий. А основным оппонентом Свечина выступал не кто иной, как, Михаил Николаевич Тухачевский, стремившийся занять место главного военного теоретика нового поколения. Ну и «расплатиться» со Свечиным, который использовал некоторые факты польской кампании 1920 года, выставлявшие Тухачевского не в лучшем виде.
Со своей стороны Михаил Николаевич выдвинул и отстаивал так называемую «стратегию сокрушения», как наиболее отвечающую целям и возможностям рабоче-крестьянских вооруженных сил, соответствующую идее всемирной пролетарской революции. Хотел быть святее выдающихся марксистских светил. Столкновение точек зрения, дискуссия — это хорошо в разумных пределах, когда споры ведутся ради поисков истины, а не ради личной выгоды, личных амбиций. К сожалению, Михаил Николаевич выбрал путь, не делавший ему чести. В апреле 1931 года он, занимая пост командующего Ленинградским военным округом, организовал пленум секции по изучению проблем войны Ленинградского отделения Коммунистической академии при ЦИК СССР. Выступил с докладом «О стратегических взглядах Свечина». Конкретикой этот доклад не отличался, зато наполнен был черной критикой, оскорблениями, угрозами, причем бил Тухачевский явно ниже пояса, обвиняя Свечина в классовой враждебности, во вредительстве. А ведь знал, что положение бывшего царского генерала и без того не столь прочное. И как опровергнешь Тухачевского, если у него почти нет фактов, а только обидные липкие ярлыки?!
Автор «Стратегии», по утверждению Михаила Николаевича, является агентом интервентов, «защитником капиталистического мира от наступления Красной Армии». Вот показательная цитата: «Свечин ловко умеет маскироваться, ловко умеет надевать на себя «марксистскую тогу», бросаясь «марксистскими» фразами и терминами, хотя, конечно, на самом деле он никогда не стоял даже близко к марксистской идеологии. Я не знаю, насколько сознательно, насколько бессознательно Свечин — агент буржуазии, но в том, что он в своих действиях объективно — агент буржуазии, это не может подлежать сомнению».
Результатом резкого, уничтожающего выступления Тухачевского было то, что на Свечина легла черная тень, он отошел от дел, а Михаил Николаевич действительно занял ведущее место среди военных теоретиков нового поколения, да и по должности продвинулся вперед, получив пост заместителя наркома обороны и звезды маршала на петлицы. Но тот, кто топит других, рискует и сам быть утопленным. И Тухачевский, и Свечин трагически погибли почти в одно и то же время. А их теории пережили своих авторов и, как часто бывает, практически слились, когда были отброшены крайности. Стратегия сокрушения не помогла нам стремительно одолеть Финляндию, зато показала Сталину, что необходимо разумно сочетать сокрушение и измор. А вот Гитлер не осознал этого. С самого начала и до конца он упрямо исповедовал концепцию сокрушения, которая воплощалась в его блицкригах, в молниеносных войнах. Начало было удачным, а финал известен.
Сталин впоследствии, по привычке упростив ситуацию с репрессиями среди военных, свел ее в основном к борьбе двух группировок: с одной стороны, Ворошилова, Буденного, Щаденко, а с другой — Тухачевского. Уборевича, Якира.
— Эти две группы были непримиримы, — сказал он. — В сложившейся обстановке мы не могли допустить раскола в военном руководстве. Требовалось, чтобы военные вели единую линию. Думаю, это пошло на пользу Рабоче-Крестьянской Красной Армии.
Такой выбор он сделал. Или такое объяснение нашел для себя.
За какие-то считанные месяцы Вооруженные Силы наши, на укрепление которых мы затратили много энергии и средств, были изрежены, словно лес под натиском свирепого урагана. Там, где высились сотни великанов, остались единицы. И среди них — Александр Ильич Егоров, чье положение казалось наиболее устойчивым и незыблемым.
По тогдашней мерке широко отмечен был пятидесятилетний юбилей Александра Ильича. Его фотографии печатались в газетах. Сталин тепло поздравил Егорова, выразив свою уверенность в долгом и плодотворном сотрудничестве. Но в те же торжественные дни пришло в Кремль письмо от одного пожилого грузина. Почтой или передал кто-то из рук в руки — не знаю. Сталин взял это письмо со стола, когда в кабинете находились я и Берия. Прочитал вслух. Текст был примерно такой: «Кацо, кого превозносишь?! Ты не забыл, что офицер Егоров стрелял в нас в Тифлисе, когда была первая революция? Награду от царя за нашу кровь получил? Посмотри, вспомни». И несколько вырезок из старых газет.
— Вот что, Лаврентий, — сказал Иосиф Виссарионович, — я знаю, в кого и когда стрелял товарищ Егоров. Но я не знаю, в кого и когда стрелял человек, подготовивший этот донос. — Сталин намекал на далеко не безукоризненную биографию самого Берии. — Может, ты хорошо знаешь этого человека, Лаврентий?
— Я все выясню, — поторопился заверить Берия.
— Выясни и прими меры, — усмехнулся Иосиф Виссарионович.
Да, многое могло проститься Егорову. И стрельба по демонстрантам, и то, что Александр Ильич примыкал когда-то к эсерам. Это не касалось лично Сталина, не мешало достижению его целей. А вот случайной обиды, принизившей вроде бы роль Сталина в гражданской войне, он не простил. Да и была ли обида-то! При болезненном, обостренном самолюбии Иосифа Виссарионовича ему легкий укол представлялся иной раз тяжелым ударом.
Совершенно неожиданно Егоров был отправлен командовать Закавказским военным округом. Уехал в Тбилиси. Много ходил по городу, изменившемуся за минувшие годы. И вот странная особенность: Александр Ильич не любил гражданской одежды, не привык к ней, а по Тбилиси прогуливался только в штатском.
Дела двигались своим чередом. Однако вскоре поступил срочный вызов из Москвы на совещание. Для военных людей — явление обычное. Егоров ответил телеграммой:
«Наркому обороны Ворошилову. Выезжаю. Временное командование округом возложил начштаба Львова…»
Остановился он в санатории «Архангельское». Там последний раз виделся со своей дочерью.
После совещания его пригласил к себе на дачу один из старых соратников. Были Хрулев, Щаденко и кто-то третий.
Александр Ильич собирал картины, особенно любил батальные полотна, имелись у него и оригиналы, и хорошие копии. В тот раз ему показали картину «Сталин на Южном Фронте», где Иосиф Виссарионович изображен возле телеграфного аппарата, с лентой в руках. С почтением, с восхищением смотрит на сосредоточенное лицо Сталина телеграфист…
— Хорошая картина, — сказал Щаденко.
— Хорошая, — согласился Егоров. И словно черт дернул его за язык, добавил полушутя: — Только не совсем верная.
— Почему?
— А командующий фронтом где? Меня нет даже на заднем плане.
Через три часа Александра Ильича арестовали. Произошло это как раз в тот период, когда Сталин чувствовал себя плохо, был особенно подозрителен, раздражителен. А я находился на юге и узнал о случившемся слишком поздно.
Спрашивать, почему убрали Егорова, не имело смысла. Повод, причину, можно найти всегда.
— Зачем это сделали? — Я не назвал фамилию, но по резкому, укоризненному тону Иосиф Виссарионович сразу понял, о ком речь.
— Он слишком много возомнил о себе. Он хотел стать выше всех.
— Александр Ильич никогда не стремился к этому.
— Нам лучше знать, — возразил Сталин, но в словах его не было обычной уверенности, он вроде бы убеждал не только меня, но и себя.
— Можно было не спешить, выяснить…
— Пожалуй, с этим действительно поторопились, — сказал Иосиф Виссарионович. — Но незаменимых людей у нас нет.
— Заменимы руки, почти любые. Их много. А талант единичен. Егорова заменить некем! Вы отрубили голову нашей армии!
— Не преувеличивайте, Николай Алексеевич, в нашей армии много хороших голов. Борис Михайлович Шапошников, например, не хуже Егорова разбирается в военных вопросах. И скромен.
— Борис Михайлович весьма образованный, весьма порядочный человек, прекрасный штабной работник. Но он не полководец, я не знаю, командовал ли он хотя бы сражавшейся армией…
— В случае большой войны нам нужен будет как раз крупный штабной специалист, способный осуществлять наши замыслы, — самоуверенно произнес Сталин.
— Вы, кстати, тоже не командовали воюющей армией, а тем более фронтом… У нас теперь вообще не осталось ни одного бывшего комфронта. Последняя голова полетела, — повторил я.
Было впечатление, что Иосиф Виссарионович уже тогда раскаивался в содеянном. Наступит срок, и жизнь заставит его не раз глубоко пожалеть о том, что Егорова нет рядом. Хорошо хоть действительно сохранился Шапошников, над головой которого одно время тоже сгустились мрачные тучи. В ту пору, в 1938 году, в центральном военном аппарате имелась явная раздвоенность, кроме Генерального штаба существовало специальное управление, которое ведало административными делами. Получалось так, что Генштаб в основном решал теоретические вопросы (планы строительства Красной Армии, планы стратегического развертывания, готовил заявки для промышленности), а управление размещало заявки, комплектовало, дислоцировало войска и так далее. Курировал Управление заместитель Наркома обороны Ефим Александрович Щаденко. По должности они вроде на равных, но у Шапошникова была самостоятельная работа, а Щаденко всю жизнь ходил в заместителях и высшую точку свою видел в том, чтобы занять пост начальника Генерального штаба. Чем он хуже, в конце концов, этого бывшего золотопогонника?!
Не понимал, значит, Щаденко свою полнейшую несравнимость в военных делах с Борисом Михайловичем. Человек огромной эрудиции, высочайшей культуры, большой собранности, Шапошников умел анализировать обстановку, обладал даром предвидения, мы обязаны ему жизнедеятельностью наших высших военных органов. А Щаденко, энергичный организатор, способен был лишь осуществить принятое решение, даже крупномасштабное, но ни о каком стратегическом мышлении не могло быть и речи. Держался он на старых заслугах, на старых связях. И все острей завидовал Шапошникову, его способностям и возможностям.
Придирки и нападки Щаденко на Бориса Михайловича обострились до предела. Что бы ни предпринимал Генштаб, какие бы правильные, оригинальные замыслы ни разрабатывал, заместитель наркома Щаденко все встречал в штыки, тормозил осуществление. Он мешал работать Борису Михайловичу, делал это грубо, зло, топорно. Лишь мягкость, интеллигентность Шапошникова до поры до времени спасали положение. Но продолжаться бесконечно это не могло, тем более что поползли провокационные слухи: в августе 1935 года Шапошников, находившийся тогда по служебным делам в Чехословакии, был якобы завербован иностранной разведкой.
Надо было как-то позаботиться о нормальных условиях работы Генштаба, отвести угрозу, нависшую над Борисом Михайловичем. Однако нарком Ворошилов занял выжидательную позицию, не желая, видимо, конфликтовать со старым другом Щаденко, но и не поддерживая его нападок на Шапошникова.
Смекалистым политиканом стал к тому времени Климент Ефремович, умело взвешивал шансы за и против. Кто такой Шапошников? С одной стороны, явно классовый враг: царский офицер, генштабист, военный разведчик. Сколько их вырубили под корень, а этот уцелел… Как ему доверять, а он на высочайшем посту, где должен находиться надежный, твердокаменный пролетарий. Но если глянуть с другого бока, получается так: Шапошников добровольно пришел в Красную Армию и служил честно. А Сталин теперь приближает к себе образованных да мозговитых, пользуется их советами, не опасаясь потускнеть, принизиться на таком фоне. Умеет поставить себя вровень с самыми эрудированными, с самыми мыслящими. И даже над ними. А сам-то Ворошилов, как Буденный, старается держаться от таких подальше, чтобы не выделяться среди них в худшую сторону.
Все это важно, однако — не главное. Климент Ефремович догадывался, на каком прочном растворе замешано взаимопонимание и даже своеобразная дружба Сталина и Шапошникова — на обоюдной ненависти к Троцкому. В начале гражданской войны Лев Давидович высоко оценивал способности бывшего полковника, но довольно скоро разочаровался, поняв, что Шапошников не разделяет его убеждений, не будет послушно шагать к той цели, к которой стремился Троцкий. Убедившись в том, что Шапошников патриот, для которого на первом плане интересы своего народа, обвинил его в «великорусском шовинизме».
Как известно, Троцкий был не только очень жесток, но и скор на расправу, нежелательных людей убирал без суда и следствия, преподнеся, кстати, Сталину урок беспощадности. Приклеив Шапошникову ярлык «шовиниста», Лев Давидович по сути обрек его на расстрел. Лишь случай помог Шапошникову избежать смерти, о чем впоследствии Троцкий сожалел — не довел начатое до конца.
Зная все это, Сталин раз и навсегда зачислил Шапошникова в круг своих самых надежных соратников, непримиримых борцов с троцкизмом. Отсюда ясно, почему Ворошилов осторожничал, не решаясь открыто выступить против Шапошникова.
Захватив с собой главный трехтомный труд Бориса Михайловича «Мозг армии» (Сталин высоко ценил эту работу), я пошел к Иосифу Виссарионовичу, рассказал о странных отношениях Генерального штаба с Управлением, о нападках Щаденко, о распространяемых слухах. Предупредил:
— Мы лишились нашего самого большого военного практика Егорова. Теперь нашу армию хотят лишить мозга. Что же останется? Одна руководящая роль партии?
Сталин помрачнел. Оказаться без Шапошникова было не в его интересах. Иосиф Виссарионович был очень расположен к нему, полностью доверял Борису Михайловичу: это единственный официальный деятель, которого Сталин всегда при людях называл не по фамилии, а по имени-отчеству; единственный военный, на которого Сталин никогда не повышал голос, словно бы даже благоговея перед вежливостью и безупречной правдивостью Шапошникова.
— Им не удастся нанести нам такой удар, — сказал Сталин. (Кому это «им», я не понял.) — Бориса Михайловича никто не посмеет тронуть. — И, подумав, тут же принял решение: — Мы ликвидируем ненужный параллелизм руководства. Все управления должны быть включены в состав Генерального штаба. Этим мы поднимем роль нашего Генштаба. А для того, чтобы укрепить авторитет Бориса Михайловича, введем его в состав Главного Военного Совета… Вы согласны со мной?
— Да, Иосиф Виссарионович. Ведь Шапошников не только сам по себе, он создает целую школу умелых штабных работников.
— «Школа Шапошникова» — хорошее определение, — улыбнулся Сталин.
В ноябре того же года Борис Михайлович представил Главному Военному Совету страны тщательно отработанный доклад на тридцати страницах. Он включал разделы: вероятные противники, их вооруженные силы и возможные оперативные планы и, соответственно, основы нашего стратегического развертывания на Западе и Востоке. По существу, это был первый и единственный тогда документ, определявший наши военные перспективы и планы. Ведь ход дальнейших событий почти полностью подтвердил все прогнозы и выводы Шапошникова.
Реорганизация Генерального штаба, произведенная по предложению Сталина, очень помогла нам в сохранении и развитии «мозгового центра» армии. Наш Генштаб значительно приблизился к требованиям того времени и действовал бы еще лучше, если бы не упадок здоровья Бориса Михайловича. Он работал много, очень много, преодолевая постоянную одышку, недомогание и слабость.
После одного из докладов Иосиф Виссарионович задержал у себя Бориса Михайловича, потребовал хоть и с улыбкой, но вполне серьезно:
— Измените, пожалуйста, ваш распорядок дня. Начальнику Генштаба нужно работать четыре часа. Остальное время вы должны лежать на диване и думать о будущем.
Это был очень разумный совет. К сожалению, Борис Михайлович не мог выполнить его, слишком велика была в ту пору нагрузка, а работать без полной отдачи — не для такой натуры.
После Шапошникова пост начальника Генерального штаба занимали короткий срок то К. А. Мерецков, то Г. К. Жуков. Но это было совсем не то. Имея опыт командования крупными военными силами, являясь хорошими полководцами, они слабо разбирались в специфической службе Генштаба, по существу, запустили многое из того, что было начато до них. Особенно это показала развернувшаяся война.
В июле 1941 года, в самое трудное время, Борис Михайлович снова возглавил Генеральный штаб и внес очень большой вклад в достижение победы над гитлеровцами.
Прошел я сквозь страшные войны, многое пережил, много страданий натерпелся, повидал такое, что никому не дай бог видеть: разорванные тела, скрюченные трупы умерших от голода, зияющие раны, которые невозможно ни закрыть, ни лечить. Жутко бывало, ужас охватывал. Казалось бы — закалился. И при всем том едва не потерял сознания, когда увидел пытку, услышал звериный стон человека, из-под изуродованных ногтей которого сочилась кровь. Омерзение, стыд за род людской испытал я, глядя на злобно-сосредоточенные довольные лица палачей!
Нет, дорогие товарищи, война — это одно, там обе стороны вооружены, там без издевательства побеждает наиболее сильный, наиболее ловкий, наиболее умный. Там честно проливается кровь. И совсем другое, когда несколько дюжих палачей терзают человека, который не способен оказать им сопротивления. Дикая картина! И способны на такую мерзость лишь ненормальные субъекты с искалеченной, опасной психикой: их надо либо уничтожать, либо полностью изолировать от общества.
Есть на земле такие участки, где веками гнездится боль. Облюбовала она определенные места, обжилась, пустила корни, затягивает туда страдальцев и мучает их. Одно из таких мест в Москве — это Лубянка, начало улицы, носившей такое название. Если идти от площади — справа. Когда-то там пытали, казнили мятежных стрельцов, бунтовщиков Пугачева. Со временем в глубине небольшого, холодно-казенного сквера, отделенного от улицы массивной решеткой, вырос странный двухэтажный особняк голубого цвета с белыми полуколоннами, с балконом над парадным входом, на балконе — тоже решетка. А вдоль крыши по фасаду, свидетельствуя о вкусе создателей особняка, выстроились какие-то темные вазы. Сие здание использовали для своих целей ежовские и бериевские соратники; многие «враги народа», особенно из числа военных, приняли здесь адские муки…
И вот что удивительно, после памятных решений партии на Двадцатом съезде, страшное заведение было ликвидировано, палачи ушли. Но боль осталась! Там открыли платную стоматологическую поликлинику. Со всей Москвы ехали те, кому невтерпеж было переносить страдания. Отдавали деньги в кассу, шли к врачам. А те драли зубы, долбили и вырывали корни, не обращая внимания на стоны и крики. Привычное дело, поток, сотни пациентов проходили через их руки. Но врачи-то хоть имели благородную цель, облегчение несли людям.
Потом поликлинику прикрыли, вновь задвинулись решетчатые ворота.
А еще остались там от прежних мрачных времен черные кошки. Раньше, может быть, их специально держали изощренные следователи, чтобы создать у арестованного тяжелое предчувствие, подавленное состояние. Я зашел туда лет через двадцать после войны и увидел в сквере возле особняка старого черного кота, дремавшего на солнцепеке. А рядом играл черный котенок. Сохранилась, значит, живучая порода.
Из всех поручений Сталина, которые мне довелось выполнять, визиты на Лубянку, особенно в камеру пыток, были самыми тяжкими. Я и сейчас содрогаюсь, вспоминая о них. Не стану приводить подробности, но и обходить молчанием отвратительные факты нельзя, без них мозаика окажется неполной и трудно будет объяснить некоторые существенные явления нашей дальнейшей жизни.
Визиты мои пришлись как раз на то время, когда кончалось господство «ежовых рукавиц» и начиналось продолжительное полновластное царствование в карательных органах Лаврентия Берии. Вероятно, Сталин в этот период хотел иметь разностороннюю оценку положения в органах и, думается, направлял туда не только меня, выслушивал не только мое мнение. Убежден, что не все «контролеры» возмущались пытками, были и такие, которые одобряли их, во всяком случае, не выступали против, боясь навлечь на себя гнев того же Ежова. А на мои слова, на мои упреки Сталин ответил: классовая борьба обостряется, в такой обстановке нельзя жалеть и щадить врагов.
— Но зачем такая жестокость?!
— А разве вы, Николай Алексеевич, не были жестоки со своими врагами? — напомнил мне Сталин. — Причем это были ваши личные счеты, а сейчас гораздо хуже: мы имеем дело с противниками нашего строя, с теми, кто ненавидит наш народ, наше государство. Как змея должна быть змеей, так и тюрьма должна быть тюрьмой. Иначе зачем нужны тюрьмы?
Когда речь заходила о врагах, об обострении классовой борьбы, он порой, становился страшным, в нем ничего не оставалось, кроме испепеляющей ненависти. Глаза почти желтые, расширившиеся — в них сумасшедшая ярость, бешеная энергия, несгибаемая твердость: казалось, он готов собственными руками задушить, растерзать любого противника. Но такое накатывало на него редко, таким видели Сталина лишь самые близкие соратники: Ворошилов, Молотов, Каганович, Микоян. Ну и я: при мне он вообще никогда не старался скрыться под какой-нибудь маской, оставался самим собой.
Почему я, выйдя после первого посещения Лубянки в полуобморочном состоянии, не отказался от дальнейшего участия в проверках? Да потому, что рассчитывал хоть чем-то помочь несчастным, поддержать их душевные силы, вселить надежду. Каждый просил меня сообщить товарищу Сталину о полной невиновности. Я обещал это, говорил им, чтобы терпели, не подписывали фальсификационные показания. Например, говорил об этом бывшему начальнику артиллерии 25-й стрелковой Чапаевской дивизии Н. М. Хлебникову, у которого были изувечены палачами пальцы. И комкору М. Ф. Букштыновичу, совершенно белому как полотно, то ли от потери крови, то ли от нервного перенапряжения. При этом слова мои были адресованы не только страдальцам, но и косвенно их мучителям. Я уйду, омерзительные каты опять останутся наедине с арестованными — это верно, однако каждый подумает; а вдруг Сталин поверит в невиновность этих командиров, прикажет освободить их, что тогда? Как отплатят они за муки? Вот на этот психологический момент я рассчитывал. И, хотелось бы думать, не без успеха. Выдержал же Константин Рокоссовский все угрозы, не подписал клевету, возведенную на него, и в сороковом году, незадолго до войны, получил свободу. Но не каждый мог перенести пытки, да ведь и «профессиональный уровень» палачей был различным.
Не знаю, помогла ли Хлебникову и Букштыновичу моя поддержка или сами они, люди большой воли, сумели выстоять, не «признаться» в том, чего не было, — во всяком случае, тот и другой оказались на свободе. Причем Михаил Фомич Букштынович сыграл заметную, особую, я бы сказал, удивительную роль на завершающем этапе войны. Но об этом — в свое время.
Я не очень разбираюсь в юриспруденции, однако горький жизненный опыт убедил меня: повсюду законы гораздо чаще защищают власть, нежели справедливость. И чем власть сильнее, деспотичнее, тем заметнее перетягивает на свою сторону чашу весов правосудия. Вот понадобилось подвести под массовые репрессии формальную юридическую основу, и сразу нашлись «специалисты», которые быстро сделали это, а заодно и собственную карьеру. Был нарушен один из главнейших столпов справедливости, так называемый «принцип презумпции невиновности», который гласит: не человек доказывает свою невиновность, а государство, карательный аппарат должны доказать его вину. И это весьма верно. Как может человек, тем более содержащийся под стражей, опровергнуть предъявленные ему обвинения, снять с себя подозрения?! Надо ведь провести следствие, собрать факты, найти свидетелей… А государственный аппарат имеет все возможности, чтобы восстановить истину. Во всяком случае, имеет их неизмеримо больше. В период же массовых репрессий о справедливом расследовании не заботились. Пусть арестованный доказывает, что он чист и свят.
Особенно угодил руководству карательных органов и самому Иосифу Виссарионовичу энергичный юрист Андрей Януарьевич Вышинский. Во всех цивилизованных странах давно уже бесспорна истина: признание собственной вины нельзя считать решающим доказательством. А вдруг человек ненормален? Вдруг он берет все на себя, чтобы выгородить другого, настоящего преступника? Вдруг следователь вынудил сделать это, добиваясь какой-то собственной выгоды? Да мало ли еще что. Поэтому признание вины — это лишь одно из доказательств, отнюдь не главное. Подобный подход связан с тем же справедливым «принципом презумпции невиновности». А вот Вышинский утверждал обратное: признание человеком вины превосходит другие доказательства. Подписал протокол допроса — отвечай по всей строгости.
Такой метод очень даже устраивал тех, кто возглавлял массовые репрессии, развязывал им руки: любой ценой вырви у арестованного признание! Одного можно припугнуть видом крови, из другого выбить, выдавить признание пытками. И нет человека. В лучшем случае ищи его в каком-нибудь северном лагере.
Юридические «труды» Андрея Януарьевича Вышинского — это не ошибка добросовестного, но заблуждающегося исследователя. Это явная попытка теоретически обосновать самочинные действия органов, придать хоть какую-то видимость законности. Отсюда и одно из главных положений, выдвинутых Вышинским: установить объективную истину в суде невозможно, ибо нельзя при этом использовать практику, как критерий истины. Преступление-то, мол, не воссоздашь, не повторишь во всех деталях. Суд использует те материалы, которые дает ему «дело»… Но извините, дорогие сограждане, он значит просто «утверждает» это самое «дело», все зависит от тех, кто состряпал оное! Ну да, ведь суд-то все равно объективную истину установить не способен… Каков подход!
На практике это выглядело так. 1 декабря 1934 года был принят закон, который исключал нормальное правосудие для дел о террористических актах. Далее — закон от 14 сентября 1937 года, упрощавший судебный процесс и фактически ликвидировавший защиту по делам лиц, обвиняемых во вредительстве. Стало действовать «Особое совещание», выносившее решения быстро и однозначно. Более того, Наркомат внутренних дел присвоил себе право самому принимать решения о сроках наказания, без всяких там судебных процессов и юридических норм. Без нарушения ранее существовавших социалистических законов невозможно было делать то, что тогда делалось. Эти законы фактически утратили свою силу, хотя формально и были закреплены в новой (Сталинской) Конституции. Давно ведь известно: если истина, мешает силе, то прежде всего страдает сама истина.
Наличие в государстве дурных установлений и правил отнюдь не снимает вину, ответственность с тех людей, которые осуществляют эти установления. Человек — не машина, не механический исполнитель. У него подразумевается наличие сердца, мозга, совести. Вина его тем сильнее, чем ревностней, охотней проводит он в жизнь дурные порядки. С детских лет, со школьной скамьи человек обязан твердо знать, что зло наказуемо, что рано или поздно он обязательно ответит за мерзопакостные поступки, если их совершил. Ни верноподданническое служение кумиру, ни ссылка на объективные обстоятельства не спасут от заслуженной кары. Раньше Церковь приучала людей к мысли о том, что за содеянное при жизни зло придется ответить на том свете. Теперь Господа Бога и «тот свет» отменили. Значит, некому осуществлять великий и праведный суд над теми, кто посягает на беззащитных, втаптывает в кровь и грязь человеческое достоинство, отнимает жизнь?!
Граф Монте-Кристо, безвинно отсидев семнадцать лет, через многие годы предъявляет счет своим обидчикам: тем, кто донес на него, кто поступил несправедливо. И это воспринимается как должное — добро торжествует. После Второй мировой войны были осуждены 86 тысяч гитлеровских военных преступников. Их и теперь еще вылавливают, карают. Вина гитлеровских палачей огромна, однако следует учитывать, что они уничтожали в застенках, травили газом, мучили и убивали политических или военных противников. Но какова же степень вины тех, самых лучших, принципиальных, большевиков-ленинцев, наших военачальников, доказавших преданность Родине и партии в огне сражений?!
Я знал, к примеру, Николая Васильевича Крыленко как человека сильного, особенно в моральном отношении. Биография его известна: профессиональный революционер, юрист, друг Владимира Ильича Ленина и всей его семьи. В историю Крыленко вошел многими памятными делами. Один из организаторов штурма Зимнего дворца, он был направлен затем и город Могилев, в Ставку, которую возглавлял генерал Духонин. Там Николай Васильевич отдал 20 ноября 1917 года лаконичный приказ № 972, о котором узнали все русские офицеры: «Сего числа прибыл в Ставку и вступил в должность Верховного Главнокомандующего армиями и флотом Российской республики. Прапорщик Крыленко».
Первый большевик на столь высоком посту!
Когда в 1938 году Крыленко был арестован по приказу Ежова, это не вызвало у меня удивления. Николай Васильевич был и оставался представителем старой ленинской гвардии, которая теперь только мешала Иосифу Виссарионовичу. Потрясло меня другое: как сломали его! Через месяц пребывания в тюрьме Крыленко подписал признание в том, что якобы с 1930 года состоял в антисоветской организации и занимался вредительством. Еще через месяц, в апреле, Николай Васильевич «признал», что до революции вел борьбу против Ленина, а после Октября вместе с Пятаковым и Каменевым вынашивал планы борьбы с партией…
Я, конечно, не поверил ни единому слову. Но до какого же состояния надо было довести мужественного большевика, чтобы он оклеветал самого себя, свое славное прошлое! Какие же средства использовались!
Суд над Николаем Васильевичем (если это можно назвать судом!) продолжался всего двадцать минут. Были оглашены лишь его признания, и зачитан приговор — расстрелять! В полном соответствии с теоретическими изысканиями приснопамятного А. Я. Вышинского.
И вот вопрос: разве под угрозой смертной казни заставляли следователей, палачей издеваться над арестованными, терзать их? Отнюдь! Кто не мог, не хотел этого делать, для тех имелись другие должности. Палачами, жестокими надсмотрщиками становились маньяки, садисты, получавшие определенное удовольствие, или совершенно бессовестные карьеристы, выслуживавшиеся перед начальством.
Где они теперь? Сколько их? Не сквозь землю же провалились? Я не задумывался над этим до одного случая. Лет через восемь-десять после смерти Иосифа Виссарионовича мне довелось побывать в мастерской известного скульптора Вучетича. Старые знакомые попросили проконсультировать его по некоторым вопросам.
В хорошем месте была мастерская. Вообще, я люблю тот район Москвы возле Петровской (Тимирязевской) академии, где уцелела в центре столицы обширная лесная дача, где до последнего времени были еще тихие зеленые улочки. А у Вучетича, в его переулке между Старым и Новым шоссе (теперь их как-то переименовали), деревянные домики стояли лишь по одной стороне, среди деревьев, а на другой, за забором, тянулся глухой парк с липами, посаженными еще Петром Первым. Прекрасный уголок для спокойной творческой работы.
Вечер выдался теплый, я решил пройтись пешком до шлагбаума на Рижской дороге. Машину отправил к бывшей церкви за переездом. Приятно было шагать по тихой улице, где виднелись за деревьями старые дачи, а воздух наполнен был освежающим запахом леса. Впрочем, и сюда уже добрались строители (будто мало им пустошей), прямо в уникальный лес врезались фундаменты, кирпичные серые стены домов. А я шел довольный, умиротворенный и немного грустный: вот и этот благословенный, старинный уголок начала теснить неудержимая, бессмысленная урбанизация. И вдруг чуть не вскрикнул от удивления. Только многолетняя закалка помогла мне сдержаться. Навстречу деловито, пригнув голову, шествовал человек средних лет в поношенной военной форме без погон. Вот по этому характерному наклону головы, по пробору, разделявшему надвое светлые волосы, как тропа на поле созревшей пшеницы, я и узнал одного из палачей, изощрявшегося в пытках над нашими полководцами. Глянул в лицо: точно, он. Мелкие невыразительные черты, острый носик, узкие глаза. Еще в тяжкие тридцатые годы выделил я его среди других палачей: молодой он был, распаленный, злорадствующий, кичащийся своим превосходством над людьми, имевшими громкие, славные имена. Другие следователи-палачи были постарше, поосторожней, не демонстрировали столь откровенно свою рьяность.
Я не окликнул, не остановил его. Повернулся и поплелся следом. Это получилось как-то само собой. Значительно отстав, я все же проводил его до старого деревянного дома, неподалеку от большой кирпичной школы. Видел, как он вошел в единственный общий подъезд и открыл дверь с правой стороны.
Всегда презирал я шпионов, а тут сам не заметил, как превратился в сыщика. Сел на бревна возле женщин, лущивших семечки. Мало ли стариков прогуливается вечером по улице, да еще в районе, где заселяются новые дома. А старички любопытны, расспрашивают, что здесь было, как люди живут, какие достопримечательности, где магазины? Словоохотливые старожилы делятся своими знаниями. Без труда узнал я, что демобилизованный офицер (две полосы на погонах были, а сколько звезд — никто не помнил), несколько лет назад поселившийся здесь, занял треть старого, почерневшего от времени домика. Жена у него, двое детей. Семья тихая, женщина работает в новой больнице вроде бы фельдшерицей, дети вежливые, скоро школу закончат. А вот сам чудной, странный какой-то. На мой вопрос, в чем заключается странность, собеседницы ответили не сразу.
— Кто ж его знает. Незаметный он. Пьет только по праздникам, не скандалит, жену не бьет. А вот когда дрова колет, смотреть страшно, — пояснила одна. — Злость в нем неуемная, лицо перекошено, глаза бешеные.
— В первом годе, как только сюда сменялся, он крысу в сарае поймал. Большую. Ну, убил бы и ладно, крысы-то, они ведь противные, — припомнила другая. — А он крысу в лес отнес, подвесил на сук и костер под ней развел. Крыса визжит, корчится, глаза у нее лопнули, паленым воняет, а он стоит как истукан и скалится, радуется. На визг, конечно, ребятишки сбежались, мы подошли. Страшно смотреть было, крыса-то обуглилась, а все дергается. Ну, мужики наши прикрыли это кино, а жильцу сказали: такого безобразия у нас чтоб больше не было, дети по ночам спать не станут… И что за мода — вредность такую творить! Гляди, мол, мы по второму кругу не упреждаем… И верно, он в первый и последний раз…
Если у меня и были еще какие сомнения, то слова женщин окончательно убедили: я не ошибся. Тот самый палач! Проторчал всю войну в тылах. А как взялась партия вскрывать беззакония, начальство уволило его потихоньку. Живет теперь среди людей, и совесть его не мучает. Наоборот, тоскует, наверное, что рано оборвалась карьера, копит зло против тех, кто вывернул наизнанку темное прошлое, выкинул за борт накопившуюся гадость. Не дай бог такой тип снова обретет должность, власть! Но нет, теперь уж не получится у него. Однако живет он совсем неплохо, даже почетом пользуется. И сколько же их таких по стране, «воевавших» не с вооруженными гитлеровцами, а со своими, советскими людьми?! Не с уголовниками, отбывавшими заслуженный срок, а с безвинными «политическими» заключенными, в массе своей не способными оказывать активного сопротивления… Неужели преступления истязателей, палачей останутся без наказания, забудутся за давностью лет?! Замазанная краской несоскобленная ржавчина все равно остается ржавчиной, хоть и скрыта от глаз; ее не видно, однако она точит, разъедает металл.
Так спокойно я рассуждаю теперь, когда прошли годы после случайной встречи с негодяем. А тогда я, охваченный тяжелыми воспоминаниями, не удержался от решительных действий. Дождался, пока он снова вышел из дома. Опять последовал за ним, теперь не скрываясь. Он почувствовал что-то неладное — занервничал, остановился. А я заявил, что узнал его, что помню, как вот этими самыми руками он истязал заслуженного нашего генерала…
— Чего надо? Чего привязался?! — с тупым однообразием повторял негодяй, избегая смотреть мне в глаза. — Попробуй докажи теперь! Мотай отсюда, старый идиот!
Его наглость, его «тыканье» в мой адрес подлили масла в огонь.
— Докажу, — повысил я голос. — Жив Букштынович, жив Рокоссовский, живы и другие товарищи. Я приду с ними. Я сообщу все вашим детям, а товарищи покажут им свои шрамы. Я познакомлю ваших детей со всеми подробностями, понимаете вы это, садист?!
Тут он побелел, лицо его вдруг совсем обескровилось, утратило подвижность, превратилось в белую маску. Наверное, он очень любил семью, и я поразил его в самое больное место. Я торжествовал и сгоряча нанес еще один, пожалуй, чересчур сильный удар.
— Наберитесь мужества, сами сообщите все своим близким. Или стыдно? Или язык не поворачивается? А сдирать ногти с пальцев, ломать кости людям было не стыдно? Если вы не скажете детям сами, это сделают за вас другие. И в ближайшие дни!
С тем я и ушел. Но что-то мучило меня, я не знал, насколько правильно поступил. Что делать в таких вот случаях? И через несколько суток опять поехал на ту улицу, вновь подошел к женщинам, судачившим в своем «клубе» — на сваленных бревнах. От них я узнал, что жилец повесился! И не просто повесился, а сделал все обдуманно, профессионально, наверняка: сунув голову в приготовленную проволочную петлю, перерезал себе горло.
Я понял, что он ничего не сказал детям. И правильно. На его месте я поступил бы таким же образом, ушел сам, унося с собой ответственность за содеянное. Жестокость порождает жестокость, за все надо расплачиваться. Самому — не другим.
А в том, что произошло — Бог нам судья. И ему, и мне.
Теперь, сквозь призму лет и событий, мы иначе, чем тогда, воспринимаем и оцениваем многие явления, вырывая их из обстановки, господствовавшей в ту пору, изолируя от настроений, от образа жизни, от уровня мышления тридцатых годов. А ведь положение в мире было тогда суровое, грозное. Пожалуй, одна лишь Америка, разбогатевшая на поставках мировой войны, блаженствовала за океаном, не зная других бед, кроме безработицы. А Европа уже изведала страшную мясорубку, ожесточилась в долгой и ничего не решавшей войне, особенно побежденные немцы. Все ясней становилось, что новой бойни не избежать, а верх одержит тот, кто будет сильнее, организованнее, то есть те правители, которые сплотят вокруг себя массы в собственном государстве, дадут им понятную заманчивую идею, сосредоточат в руках максимум власти. Одна за другой рождались и крепли диктатуры: Муссолини в Италии, Гитлер в Германии, Франко в Испании. Вообще, двадцатые-тридцатые годы в Европе характерны буйством политических интриганов, авантюристов. Они спешили «поцарствовать», вкусить славы, набить карманы, словно чувствовали, что скоро стреножит их новая большая война, а после войны появится атомное оружие, резко ограничившее возможности политических интриганов. Появится другая мера ответственности. А пока, по словам Ромен Роллана, господствовали «маньяки, одержимые отвлеченными идеями, помешанные на логике, всегда готовые принести других в жертву какому-нибудь из своих силлогизмов. Они постоянно говорили о свободе, но меньше всего были способны понимать и терпеть ее».
В нашей стране положение осложнялось не только внешней обстановкой (одно социалистическое государство против всего капиталистического мира), но и внутренней борьбой, продолжавшейся после гражданской войны и ожесточавшей людей. Вот пример, показывающий, как за короткий срок изменилась психика граждан, как очерствели в кровавых схватках сердца. В 1906 году, когда лейтенанта Шмидта после восстания на «Очакове» приговорили к казни через повешенье, во всей России, по всем тюрьмам искали, но не нашли палача, который публично привел бы приговор в исполнение. Даже палачи-профессионалы отказались от такой «чести».
Повешенье заменили расстрелом. Вывезли Шмидта на пустынный остров Березань, поставили его и еще трех моряков к вкопанным столбам. Для расстреляния был подобран взвод матросов-новобранцев, самых забитых, неграмотных. Для перестраховки за матросами построили взвод пехотный, сплошь из инородцев, которые по-русски читать не могли и объяснялись с трудом. Для них фамилия Шмидта была пустым звуком. Но даже и эти люди не желали брать грех на душу. В четырех человек с близкого расстояния стрелял взвод — три десятка винтовок. А после первого залпа убит был лишь один матрос. Шмидт и его сосед ранены. А матроса Антоненко пули вообще не задели.
Столь же неточным оказался и следующий залп. Антоненко стоял невредимый. А третий раз матросы-новобранцы стрелять отказались. Их место занял пехотный взвод. Снова грянул залп, но моряк, хоть и раненный, держался на ногах.
Никто не хотел убивать даже незнакомых людей. Однако войны, взаимная ненависть расшатали нравственные основы общества, поднялась со дна всякая бездуховная грязь и, получив права, начала оказывать влияние на весь жизненный процесс. Для подобных субъектов расстрелять человека все равно что орех щелкнуть.
Эти оттенки тоже надо учитывать для понимания того, в какой обстановке работал Сталин, чем вызывались его решения, которые новому поколению могут показаться слишком крутыми и жестокими.
Я стремлюсь осветить те грани характера Иосифа Виссарионовича, которые лучше знаю. Но образ этот многосложный. Хорошо, если найдутся люди, которые постараются осветить другие особенности, другие дела Сталина. Может, тогда и сложится объемный портрет. А он нужен не только для нас, но и для потомков, для понимания исторических процессов. Как ни суди, по-доброму или по-плохому, но одно бесспорно: людей, подобных Сталину, на нашей памяти было немного. По пальцам пересчитаешь.
Конечно, я мог, если не порвать, то хотя бы ослабить наши дружеские связи. Но я дорожил ими, так как привязался к Иосифу Виссарионовичу, ценил его отношение ко мне. Вокруг Сталина все меньше оставалось товарищей, способных говорить ему правду. Росло влияние льстивого Берии, появлялись какие-то подхалимы. И была мысль: если я не открою ему глаза на истину, то кто решится сделать это?
И еще. Иосиф Виссарионович стремился к воссоединению всех российских земель, утраченных во время революции. Сие было и моей мечтой, смыслом жизни. Я радовался, что так же настроен и Вячеслав Михайлович Молотов, ведавший тогда у нас внешней политикой.
Часто вспоминались слова Брусилова: «С кем народ, с тем и я». Мне казалось, что основная масса народа идет за Сталиным. Значит, это и мой путь.
Трогала его забота обо мне. Пусть не всегда последовательная, не всегда необходимая, но зато искренняя. Вскоре после того, как в Красной Армии были введены персональные звания и пересмотрена форма комсостава, Иосиф Виссарионович сказал шутливо:
— Николай Алексеевич, вы офицер Генерального штаба. Нет ли у вас замечаний по новому обмундированию генштабистов?
— Удобная, красивая форма с элементами традиций русской армии.
— А вам она сшита?
— Пока еще нет.
В тот же день ко мне явился закройщик, через несколько суток обмундирование было готово. Нравился мне китель с бархатным воротником, окантованным белой каймой. В нем я и предстал перед Иосифом Виссарионовичем. Он осмотрел мундир очень внимательно и остался доволен.
— Мы будем постоянно улучшать и совершенствовать форму бойцов и командиров Красной Армии. — удовлетворенно произнес он. — Это один из способов укрепления дисциплины. — И вдруг, остановившись рядом, переменил тему разговора. — Николай Алексеевич, а вам не обидно, что многие ваши сослуживцы, ваши ровесники далеко обошли вас в звании?
— Не сетую. Девизом Лукашовых, извините за выспренность, давно уже служат слова Суворова: «Не льстись на блистание, но на постоянство».
— Воздаю вам должное, дорогой Николай Алексеевич. При необходимости мы можем присвоить вам любое звание. Но было бы нежелательно выделять вас, привлекать к вам внимание. Генерал Лукашов сразу будет заметен, а просто Лукашов может инкогнито появляться там, где нужно. Впрочем, у вас и так очень высокое звание: советник по важнейшим военным и государственным делам. Тайный советник, — подчеркнул Иосиф Виссарионович.
— Это скорее не звание, а должность.
— И то, и другое. В дореволюционном табеле о рангах тайный советник занимал высокое положение. А звания нашего времени от вас не уйдут.
— Спасибо. Меня вполне устраивает то, что есть.
Я действительно привык к своей не совсем обычной работе, которая мне нравилась многообразием и ответственностью, и почти не думал о чинах и званиях. Разве самолюбие иногда страдало: тот же Борис Михайлович Шапошников, мой боевой коллега, был известен теперь по всей стране, да и в мире, а я так и остался подполковником, нахожусь в столь густой тени, что совершенно не виден и не слышен. Даже старые товарищи потеряли меня, забыли обо мне. Но ведь, с другой стороны, именно такой советник, не имеющий ничего внешнего, работающий только на него, такой советник и нужен Иосифу Виссарионовичу.
Если исходить из прежней табели о рангах, то я, скромный подполковник Генерального штаба, обрел весьма высокий — второго класса — чин: действительный тайный советник при царе имел право носить по три орла на золотом погоне. В военной иерархии это означало: полный генерал или адмирал. А ежели считать по гражданскому ведомству — обер-камергер или обер-гофмаршал, то есть лицо, приближенное к царствующей семье. Вот как вознес меня Сталин! Над собой я подшучивал: быстро, рывком, «революционным путем» сделал блестящую карьеру! Оставаясь при этом в полной неизвестности.
Тут уместно будет вспомнить вот что. Кто знал или знает сейчас о Степане Степановиче Данилове? Разве что родственники да самые дотошные историки. В книгах о партии, о революции и гражданской войне я не встречал эту фамилию. А вот в биографической хронике В. И. Ленина она упомянута более двадцати раз. Не парадоксально ли? Пожалуй, нет. Ведь Степан Степанович выполнял при Владимире Ильиче обязанности, чем-то схожие с моими; никаких существенных решений по делам военным Ленин не принимал, не проконсультировавшись предварительно с Даниловым. В архивах сохранились документы с пометками Ленина: «на отзыв Данилову». А сколько раз он советовался со Степаном Степановичем устно?! И не только по военным, но и по административным вопросам, по поводу деятельности партийных организаций и советского аппарата на местах, в губерниях, городах и уездах. Если что и парадоксально, то вот какой факт: насколько я знаю, Данилов не имел военного образования, специальной подготовки. Как же он разбирался в сложных военных вопросах?!
Сведения о нем скудные — лишь основные вехи. Родился в Чувашии в 1877 году в семье священника (возможно, Ленин знал Степана Степановича еще в юности?). Окончил духовное училище. Поступил на медицинский факультет Томского университета, но проучился недолго: исключили за участие в студенческой забастовке. В 1904 году, будучи земским статистом в Ярославле и одновременно занимаясь в юридическом лицее, вступил в партию большевиков. Вел подпольную работу в Казани, в Симбирске, был ночным редактором «Правды».
Сразу после Февральской революции — председатель исполкома Костромского Совета. С ноября 1917 года и до самой смерти Владимира Ильича работал в высших военных органах, постоянно находясь возле Ленина и никогда не выступая на первый план. Вот его должности: с 1918 года заместитель председателя Высшей военной инспекции, председатель временной центральной комиссии по борьбе с дезертирством, затем комиссар Всеросглавштаба и член Особого Совещания при Главнокомандующем. В июле 1921 года Ленин подписал постановление Совета Народных Комиссаров о назначении Данилова членом Реввоенсовета Республики. Высочайшая военная должность! Прямо скажу, бывшие генералы и офицеры недоумевали: будет ли на таком посту польза от человека, не изведавшего основательно военной службы? Но, значит, обладал Степан Степанович и знаниями, и светлым умом, и интуицией в достаточной мере, чтобы давать советы Владимиру Ильичу. И, вероятно, был очень предан Ленину.
Больше ничего о Данилове сказать не могу. Видел его только раз, уже после смерти Владимира Ильича. Нас познакомили, но разговор не состоялся: Степан Степанович был в ту пору тяжело болен, плохо себя чувствовал. Он уже уволился со всех военных постов и занимался, если не изменяет память, издательской деятельностью.
Вернемся, однако, к тому времени, когда Иосиф Виссарионович, заботясь обо мне, произвел меня в ранг действительного тайного советника при собственной персоне, возвысил тем самым до уровня полного генерала. Спасибо. А не прошло и месяца — снова разговор о моих интересах:
— Николай Алексеевич, извините, что вмешиваюсь в личную жизнь, но ваши бытовые условия мне не нравятся, — сказал Сталин. — Совершенно не нравятся.
— Чем?
— У вас и квартира, и кабинет, и библиотека — все вместе. Это учреждение, а не жилплощадь. Раньше мы были бедны, раньше мы были моложе и мирились со многими неудобствами. А теперь и здоровье хуже, и работать приходится больше. Так совершенно нельзя.
— Не то чтобы совершенно, а порой трудновато бывает. Дочь подросла, домработница…
— Вот именно, — кивнул Иосиф Виссарионович. — Лес, тишина, свежий воздух — это полезно и ребенку, и вам. Необходим загородный дом недалеко от Москвы и недалеко от меня. Вчера и был на Успенском шоссе, заехал и посмотрел. Вам тоже надо съездить. Может, понадобится что-то переделать.
— Я не совсем понимаю…
Он пристально посмотрел на меня и вдруг произнес с грустью:
— Все мы не вечны, дорогой Николай Алексеевич. Хочу, чтобы вы ни от кого не зависели, когда не станет меня.
— Об этом я говорить не желаю.
— Говори не говори, а время идет, — невесело усмехнулся Иосиф Виссарионович. — Юристы позаботятся, чтобы этот дом принадлежал вам и вашим наследникам.
— Очень признателен, — я был не только ошеломлен, но и растроган такой заботой. — Мне, конечно, было бы очень хорошо за городом, тем более что и места там знакомые, привычные по казенной даче. Но у меня нет… Простите, нет абсолютно никаких сбережений.
— Неужели вы думаете, что я не знаю об этом! — повеселел Иосиф Виссарионович. — Вы внесете символическую сумму, которая не очень обременит вас.
— Просто неловко.
Сталин резко повернулся ко мне, желтовато блеснули глаза.
— Вы знаете, сколько у нас появилось хапуг и стяжателей! — гневно произнес он. — Вчера арестовали жену нашего очень уважаемого товарища, партийного работника. Прикрываясь его авторитетом, эта женщина брала на ювелирной фабрике золото и камни по самой низкой цене. Обогащалась. За чужой счет ехала в князи… А вы? Сколько имений, сколько земли взяла у вас революция?
Я ответил. А Сталин продолжал:
— Этот дом, в котором вы будете жить, этот участок земли — лишь мельчайшая доля того, что вы утратили. Но даже если бы вы ничего не утратили, вы, Николай Алексеевич, заслужили гораздо больше.
— Значит, опять стану помещиком? — пошутил я.
— Нет, не станете, — серьезно ответил Иосиф Виссарионович. — Это вам для отдыха и для работы от благодарного народа за долгую, трудную и честную службу.
— Лучше, если просто от вас.
— Ну что ж, — весело согласился он. — От меня, как от руководителя народа, как от главы нашей партии.
Повторю еще: очень тронула меня забота Иосифа Виссарионовича. Он словно бы угадал мое смутное, еще не определившееся желание, и угадал очень точно. Поселиться в уютном особнячке среди старого соснового леса, поблизости от Москвы-реки — что может быть лучше! Дом и участок пришлись мне по сердцу. Свое, не временное жилье. Было теперь где поразмыслить спокойно, поработать. В дачный кабинет я перевез любимые книги. В гараж, за неимением собственной автомашины, мы с дочкой поставили велосипеды. Дочка и женщина, которая вела хозяйство, тоже влюбились в наш дом и проводили здесь все свободное время.
А самое главное, пожалуй, вот что: протянулись от нашего дома тропинки, по которым нравилось ходить не только мне, но и Иосифу Виссарионовичу. Постепенно мы к ним очень привыкли. Если в прежние годы мы со Сталиным встречались главным образом по делам, то теперь все чаще и чаще отдыхали вдвоем, иногда — с дочерьми. Он звонил, заезжал за мной, оставлял автомобиль возле дома, и мы отправлялись гулять. Или я приезжал к нему — благо, что близко. С этого времени он практически отказался от всех других дач. Оставались только «Блины» — дом в Кунцеве, где ему нравилось уединенно работать, и Дальняя дача, где почти постоянно находились его дети, Василий и Светлана. Там же рядом и Микоян обретался со своими мальчиками, и Молотов обзавелся большой дачей в лесу на берегу реки против Убор. Туда же, в этот красивый район, в «подмосковную Швейцарию», между Барвихой и Успенским, потянулись и другие высокопоставленные деятели. В обширных лесах вокруг Жуковки, где еще недавно любил охотиться Владимир Ильич, быстро и бесшумно росли удобные виллы. Но тогда, до войны, их было еще не очень много.
В самом конце октября 1938 года состоялось расширенное заседание Политбюро, на которое, по поручению Сталина, меня пригласил Поскребышев.
— Какой вопрос? — поинтересовался я.
— НКВД, — коротко ответил Поскребышев, никогда но телефону не вдававшийся в подробности.
На этот раз — не мое ведомство, чужая епархия, но либо я понадобился Иосифу Виссарионовичу, либо он считает, что я должен получить некую информацию, быть осведомленным.
Кроме членов Политбюро присутствовало довольно много людей. За длинным столом сидели тесно, плечо в плечо. Возле Николая Ивановича Ежова человек пять или шесть, кто в форме, кто в гражданском, но все явно провинциалы, встревоженные и взволнованные тем, что оказались в Кремле, на самом верху. Против них — Л. М. Каганович, контролировавший и направлявший в ту пору деятельность НКВД.
Хмурился, потирая высокий лоб, писатель Михаил Александрович Шолохов. Он-то, как выяснилось, и был «возмутителем спокойствия». Рассматривалось так называемое «дело Шолохова». После войны, после смерти Сталина, оно получило широкую известность, упоминается в шолоховской переписке, подробно изложено в воспоминаниях бывшего секретаря Вешенского райкома партии П. К. Лугового. Поэтому я не буду вдаваться в детали, а упомяну лишь то, что необходимо для уяснения сути.
В 1937 году было арестовано все руководство Вешенского района, во главе с первым секретарем райкома, всего семь или восемь человек. Обвинение стандартное — «враги народа». И участь ждала их соответствующая: расстрел или лагеря. Но тут поднялся на дыбы Шолохов. Поехал в Москву, добился встречи со Сталиным, принялся доказывать, что вешенские товарищи — верные коммунисты, преданные делу партии. Все они — его друзья. Если они враги народа, то и он тоже.
Выслушав горячие слова писателя, Иосиф Виссарионович тут же позвонил Ежову и попросил его лично разобраться с делом арестованных вешенцев. И к тому же, для объективности, встретиться с арестованными в присутствии Шолохова. Тем самым Иосиф Виссарионович ясно выразил свое отношение… Ну, а результат был такой: все обвинения рассыпались, как карточный домик, они были или подтасованы, или «выбиты» на допросах. Все товарищи были освобождены и полностью реабилитированы — Петр Луговой опять занял должность первого секретаря райкома.
Казалось бы — все в порядке. Ан нет, самолюбие Николая Ивановича Ежова было крепко ущемлено. По существу, он дважды расписался в ошибках двух организаций, которыми руководил. Как нарком внутренних дел: были арестованы невинные люди, обвинение против которых состряпали сомнительными способами. Пришлось признать это и извиниться. Второе: как секретарь ЦК ВКП(б) и председатель комиссии партийного контроля он допустил неправильное исключение коммунистов. И вынужден был лично подписать бумагу о восстановлении их в рядах партии, и еще раз принести свои извинения. И это он, человек, обладающий почти неограниченной властью, по одному слову которого брали под стражу десятки людей! Разве не обидно, не оскорбительно для него фактически дважды плюнуть в собственную физиономию! А кто виноват? Писатель, бумагомарака, не имеющий ни должностей, ни званий. Подумаешь, книгу сочинил! Еще не известно, польза или вред для советской власти от этого самого «Тихого Дона».
Ненависть Ежова была так велика, что он решил уничтожить, стереть в порошок писателя, осмелившегося встать у него на пути. Средства для этого имелись испытанные. Начальник Ростовского областного управления НКВД получил указание собрать материал на Лугового и, главным образом, на Шолохова. Он, мол, является руководителем повстанческих отрядов на Дону, у него в доме собираются командиры повстанческих групп, обсуждают планы свержения Советов. Конкретно этой «работой» занялись сотрудники областного аппарата НКВД Коган и Щавелев, а также сотрудники районного отделения внутренних дел. Избивая арестованных казаков, угрожая им оружием, добывали показания против Шолохова. Более того, Коган направил в Вешенскую своим агентом инженера Ивана Погорелова, бывшего комсомольского работника, орденоносца. До этого его выгнали с работы, ему грозило исключение из партии, грозил арест, но ему было сказано: соберешь данные против Шолохова — снимем с тебя все подозрения.
Погорелов действительно вошел в доверие к Луговому и Шолохову, часто бывал у писателя дома, мог быть стать веским «свидетелем» против него. Но честный был человек, совесть заела. Пришел к секретарю райкома, выложил всю правду. Тот сразу понял, какая угроза нависла над Михаилом Александровичем, над ним самим, над теми, кто недавно был освобожден и оправдан. Упекут в тюрьму, состряпают дело, потом попробуй докажи, что невиновен.
Луговой с Погореловым отправились к Шолохову. Дождавшись ночи, они на машине писателя, никому ничего не сказав, вместе с Михаилом Александровичем выехали в Москву. Их пытались перехватить по дороге, но не смогли.
В столице Шолохов добился встречи со Сталиным и имел с ним продолжительную беседу, отнюдь не по вопросам художественного творчества. Просил оградить его и вообще честных людей, коммунистов, от клеветы и преследования.
И вот — заседание Политбюро. Были приглашены работники Ростовского областного НКВД и Вешенского районного отделения. Здесь же находились Погорелов и Луговой. Можно было бы удивиться, зачем Сталин собрал столько людей, зачем ему понадобился спектакль со многими действующими лицами, если он мог решить вопрос одним своим словом, одним телефонным звонком, но я не удивился: я слишком хорошо знал Иосифа Виссарионовича и с самого начала заседания понял, какие серьезные последствия оно будет иметь.
Председатель Ростовского НКВД начал пространно докладывать о том, как плохо работает Вешенский райком партии. Луговой возразил ему: район считается одним из лучших на Дону… Борьба сторон шла на равных, но вот Молотов подал реплику: почему в области пять тысяч арестованных коммунистов, почему не разбираются с ними, не выпускают невиновных, а, наоборот, арестовывают новых и новых? Что, в области все коммунисты — враги народа?
Такой вопрос Молотов мог задать наверняка лишь с согласия Сталина.
Атмосфера сгущалась. Иосиф Виссарионович остановился возле Когана. Тот вскочил, под пристальным взглядом Сталина лицо его стало меловым.
— Скажите, вы получали указания оклеветать товарища Шолохова?
— Да, получал.
— Вы засылали к товарищу Шолохову в качестве доносчика и провокатора находящегося здесь товарища Погорелова?
— Да, засылал.
— Вы угрожали на допросах оружием, добиваясь клеветнических показаний против товарища Шолохова?
— Да, угрожал, — как заведенный, обреченно повторял Коган.
— Кто давал вам такие распоряжения?
— Начальник областного НКВД товарищ Григорьев. — Голос Когана дрогнул. — Эти распоряжения были согласованы с товарищем Ежовым.
— Нет! — поднялся Ежов. — Я ничего не знаю об этом!
— Может, у вас очень короткая память, товарищ Ежов? — перевел на него отяжелевший, похолодевший взгляд Сталин. — У вас есть возможность ее освежить. Вы практически обезглавили Ростовскую партийную организацию. И другие наши организации. Николай Алексеевич, — повернулся вдруг он ко мне. — Сколько военных работников арестовано за последний год?
— С мая прошлого года, со дня процесса над группой Тухачевского, — сорок тысяч человек.
— Вы слышали, товарищи, сорок тысяч! Это не борьба за чистоту наших рядов, это огульное избиение кадров. Я подозреваю, что к военным работникам применялись те же методы, что и в Ростове. Из них вышибали показания, которые нужны были Ежову. Во всем этом надо глубоко разобраться…
Не знаю кому как, а мне стало ясно: песенка Николая Ивановича Ежова, «кровавого карлика», была спета. Может, еще и побултыхается на поверхности какое-то время, но он уже обречен. Сталин начал поднимать «откатную волну»; опыт в этом деле у него имелся большой. Устроив спектакль, Иосиф Виссарионович достиг нескольких целей. Выдающийся советский писатель воочию убедился, как тщательно и объективно разбирает Политбюро сложные вопросы, как заботится о людях, о справедливости сам Сталин.
Еще вот что. Ежов, конечно, допустил грубейшую ошибку, из числа тех, которые не прощал Иосиф Виссарионович. Один раз он уже выступал в защиту Шолохова и его друзей. Выбор Сталина был ясен. А Ежов, ослепленный злобой, опьяненный властью, решил поступить по-своему, выбрал окольный путь, чтобы расправиться с Шолоховым. Не посчитался с мнением Сталина, вышел из подчинения и тем самым вынес себе приговор. Да и вообще пора, пора было убирать Ежова, он слишком много знал, слишком одиозной стала эта фигура. Он сыграл свою роль, хватит.
Вскоре Николай Иванович Ежов был арестован вместе со своими многочисленными соратниками и помощниками. Почти все они были расстреляны.
В узком кругу Иосиф Виссарионович, словно подводя окончательную черту, сказал о Ежове категорически:
— Это двурушник и скрытый агент империализма.
— Но почему? Как же так? — вырвалось у меня. А Сталин объяснил охотно:
— Ежов маскировался тем, что беспощадно уничтожал якобы наших врагов, а на самом деле истреблял подряд всех партийцев, в том числе искренне преданных нам. И в то же время пригревал и покрывал вражеское гнездо, свитое в собственном доме. Его жена Евгения Соломоновна, являвшаяся по совместительству любовницей литератора Исаака Бабеля, создала у себя на квартире в Кисельном переулке, под самым носом у руководства НКВД, притон и приют для заядлых троцкистов. Как Ежов мог не знать об этом? О враждебных нам сборищах на его квартире?.. Он перестал служить Советскому государству и начал сотрудничать с нашими врагами. И теперь понес заслуженное наказание, — удовлетворенно закончил Сталин.
Могу добавить только одно. Евгения Соломоновна покончила с собой, едва узнала об угрозе ареста. Боялась, значит, расплаты. Это все, что мне известно. О ее деятельности, о ее роли в судьбе Ежова, о степени ее вины судить не берусь.
В декабре 1938 года Народный комиссариат внутренних дел возглавил Лаврентий Павлович Берия. О его делах речь впереди, а сейчас хочу, к месту, сказать вот о чем. У меня сложилось такое впечатление, что Сталин с самого начала не был полностью убежден в виновности Тухачевского, Уборевича, Якира и других военных руководителей. Его одолевали сомнения. Вспоминается такой факт. В Кремле состоялось совещание высшего комсостава РККА, на котором обсуждался процесс по делу изменников Родины. Присутствовали командиры, недавно вернувшиеся из Испании. Почти все выступавшие говорили о бдительности, о том, что они подозревали тех, кто теперь осужден.
Но вот слово дали Кириллу Афанасьевичу Мерецкову. Все присутствовавшие, в том числе и Сталин, хорошо знали, что Мерецков долго служил вместе с Уборевичем. Ждали, что Мерецков начнет каяться, рассказывать о своем недоверии к Уборевичу и так далее. А он заговорил совсем о другом, о боевом опыте, который получен в Испании и требует обобщения и распространения. В зале раздавались недовольные реплики, кто-то крикнул: «Говори о главном!», а Кирилл Афанасьевич продолжал развивать свою тему. Обстановка накалялась. Вмешался сам Иосиф Виссарионович, спросил Мерецкова, как он относится к повестке дня совещания? А Кирилл Афанасьевич ответил такими словами, что многие, наверно, втуне пожалели его:
— Удивляюсь товарищам, которые говорили здесь о своих подозрениях и недоверии. Если они подозревали, то почему же раньше молчали? Это странно. А я Уборевича ни в чем не подозревал, безоговорочно ему верил и ничего плохого не замечал.
Зал замер: все, конец Мерецкову! А Иосиф Виссарионович произнес доброжелательно:
— Мы тоже верили. Вы честный человек, товарищ Мерецков, и я вас правильно понял. А ваш испанский опыт не пропадет, вы получите более высокое назначение.
И действительно — получил. Вот ведь как обернулось! А после ареста Ежова Иосиф Виссарионович приказал тщательно расследовать, как готовился процесс над группой Тухачевского-Уборевича. Были допрошены все, кто вел следствие, кто имел отношение к суду. Сразу выяснилось, что арестованные подвергались пыткам, что признания были вырваны силой, в них много путаницы, что ни один пункт обвинения фактически не доказан. (Документы абвера, полученные через Бенеша, при этом не упоминались.) Расследование показало, что все выдвинутые против Тухачевского и Уборевича — подтасовка и ложь, что преступники не они, а те, кто готовил процесс. Их, этих преступников, следователей ежовского клана, судили и ликвидировали. Но, увы, при этом пострадавшие военачальники не были оправданы, реабилитированы. Почему? Может, на Сталина продолжало влиять досье абвера? Или не хотел признавать, что допустил большую ошибку? Сталин — не ошибается! В политике ведь так: выбирают вариант, который не обязательно справедлив, но обязательно выгоден.
Знаете, кто, по мысли Сталина, должен был сменить Ежова на посту Наркома внутренних дел? Тридцатичетырехлетний, полный сил и энергии, прославленный летчик Валерий Павлович Чкалов, известный своим мужеством, честностью, прямотой. На первый взгляд такая идея может показаться странной, однако меня она не удивила, я, как всегда, постарался понять, что же двигало Иосифом Виссарионовичем? Его странное, почти мистическое отношение к небу, к авиаторам, которые, как он считал, приносят ему удачу, умножают своими достижениями его славу?! Но это лишь одна, эмоциональная сторона. Важнее другое. Чкалов пользовался любовью и уважением народа, он мог бы укрепить пошатнувшийся авторитет НКВД, ставшего чуть ли ни пугалом, мог навести порядок в этой сложной организации: с ним пришли бы новые люди, которые убрали бы соратников Ежова, скомпрометировавших себя чрезмерным усердием и слишком много знавших. Чкалов освободил бы тех, кто ни в чем не виновен, а это опять же было выгодно Сталину, говорило бы о его стремлении к справедливости. При всем том репрессивные органы, контрразведку продолжал бы курировать от ЦК Лаврентий Павлович Берия, надежный слуга Иосифа Виссарионовича. Если кого и не устраивал такой вариант, то лишь Берию, который боялся быть отодвинутым на второй план.
Наверно, была бы большая польза, если бы Чкалов действительно возглавил Наркомат внутренних дел. В принципе он дал согласие на это, испросив разрешение сначала провести испытания нового военного самолета И-180, прекрасной машины, которая могла превзойти немецкий «Мессершмитт-109». Чкалов даже начал приобщаться к своей будущей должности, бывал на судебных процессах, высказал свое недоумение, свое несогласие с некоторыми приговорами, считая их необоснованными. И не кому-нибудь высказал, а самому Сталину. Я не знаю подробностей той долгой вечерней беседы, но Поскребышев с возмущением говорил потом, что Чкалов выскочил от Сталина раздраженный, демонстративно хлопнув дверью.
Этот хлопок дорого обошелся прославленному летчику. Я не думаю, что Сталин давал какие-либо указания о его дальнейшей судьбе, но уж Берия-то не упустил возможности, открывшейся в связи с тем, что отношение Сталина к Чкалову резко изменилось. 15 декабря 1938 года Валерий Павлович, проведя первый испытательный полет на И-180, разбился, не дотянув нескольких сотен метров до аэродрома: двигатель отказал из-за переохлаждения. Случайность? Возможно. Однако, как выяснилось впоследствии, если бы «не сработала» эта случайность, дали бы себя знать другие. Они ожидали Чкалова не только в испытательном полете, но и на охоте, куда он намеревался отправиться. Вряд ли смог он разорвать сжимавшееся вокруг него кольцо. Но это — для документального детектива. Берия, во всяком случае, остался тогда доволен. Он, а не Чкалов, возглавил Наркомат внутренних дел.
Укоренившись в Москве, Лаврентий Павлович чувствовал себя весьма уверенно. Отныне он никого не боялся, за исключением, разумеется, самого «хозяина». А тот в ту пору полностью доверял ему.
Новая метла по-новому метет — это сразу сказалось на всем, даже в быту тех, кто был близок к Иосифу Виссарионовичу. Кончилась нормальная жизнь персонала, имевшего какое-либо отношение к Сталину, обслуживавшего семью в Кремле и на дачах. Все были взяты на службу в органы, получили соответствующие звания, обязаны были являться на собеседования и занятия. И повара, и садовники, и все прочие. Даже постаревшая няня Светланы получила звание младшего лейтенанта. Но она, единственная, пожалуй, заявила во всеуслышание, что чихать хотела на всю эту ерунду. Ни разу не надела форму и ни на какие инструктажи не являлась. Берия не решался трогать эту женщину, заменившую Светлане мать. Светлана такой скандал могла закатить, что Лаврентию Павловичу жарко бы стало. Для Иосифа Виссарионовича Светлана — единственный свет в окошке, он называл ее «хозяюшкой», «воробышком, согревающим мое сердце». Попробовал бы кто выступить тогда против нее! И вот, благодаря вольнодумству няни и независимому характеру Светланы, на Дальней даче, где постоянно жили также родители Надежды Сергеевны Аллилуевой, сохранялась спокойная семейная обстановка. Это, пожалуй, был единственный островок, на который не распространялось влияние Берии. А за пределами этого крохотного «пятачка» Лаврентий Павлович распоряжался повсюду.
Заняв новый пост, Берия прежде всего позаботился о том, чтобы «убрать» тех людей, которые знали Иосифа Виссарионовича до 1905 года, знакомых по Гори, по духовной семинарии, по началу революционной работы. Для чего, какая тут была подоплека? Уловил Лаврентий Павлович желание Сталина «освободиться» от тех, с кем встречался в детстве и в юности. Могу сказать точно, что Иосиф Виссарионович не отдавал распоряжения устранить родственников своей первой и второй жены. Сие столь же достоверно, как и то, что относился он ко всей этой многочисленной родне весьма настороженно, постоянно ожидая каких-либо каверз или подвоха. И вообще они слишком много знали о его обычных человеческих слабостях.
Искоренение родственников Иосифа Виссарионовича вел Лаврентий Павлович планомерно, по старшинству. Сначала был арестован брат первой жены Сталина, один из старейших революционеров Грузии, примерно ровесник Иосифа Виссарионовича — Александр Сванидзе. После семнадцатого года он занимал высокие посты в своей республике, был членом ЦК Грузинской компартии. Его супруга, выросшая в богатой еврейской семье, получила музыкальное образование, пела в опере. Ее тоже взяли вместе с Александром. Затем — сестру Александра по имени Марико (Маро), работавшую у Енукидзе, и самого Енукидзе.
Из тюрьмы Сванидзе не возвратились.
Настала очередь аллилуевской линии. Тут опять совпали личные интересы Сталина и Берии. Оба они всегда настороженно относились к мужу Анны — сестры Надежды Сергеевны — к Станиславу Реденсу. Почему? Этот поляк был верным другом Дзержинского, благодаря Феликсу Эдмундовичу занимал высокие посты в ЧК. Для Иосифа Виссарионовича это служило отнюдь не лучшей рекомендацией. Кроме того, в семейном конфликте Реденсы всегда поддерживали Надежду Сергеевну, это ведь к ним она намеревалась уехать от Сталина после окончания Промакадемии. А Берия встречался с Реденсом, когда тот работал в Грузии, между ними возникли резкие трения. И вот, едва став Наркомом внутренних дел, Лаврентий Павлович срочно вызвал Реденса, находившегося в Казахстане, в Москву и после недолгого разговора в своем кабинете отправил в тюрьму. Вскоре его расстреляли.
Брат Надежды Сергеевны Аллилуевой-Сталиной Павел Аллилуев, к тому времени известный дипломат, не скрывал своего возмущения расправой со Сванидзе и Реденсом. Дважды он приезжал к Иосифу Виссарионовичу в Кремль, ожидал его на Дальней даче, намереваясь поговорить о родственниках, защитить их, но Сталин не пожелал встретиться с Павлом Сергеевичем. Больше того, один за другим были арестованы почти все друзья и просто сотрудники Павла Сергеевича, вокруг него образовалась пустота. А осенью 1939 года он неожиданно скончался от сердечного приступа. Кто и как довел его до такого состояния, — трудно сказать. Темное дело. Во всяком случае, Берия после войны сумел обвинить вдову Павла Сергеевича в том, что она, будучи вражеской шпионкой, отравила мужа. И вдову вместе с Анной Реденс тоже упрятали в тюрьму на десять лет.
Ну, хватит перечислений. Хочу сказать лишь вот что: из всей родни по линии сталинских жен уцелели только старики Аллилуевы — Ольга Евгеньевна и Сергей Яковлевич. Может быть, их спасло покровительство «хозяйки» Светланы, вместе с которой они жили. А может, не тронули их потому, что не представляли они никакой угрозы Иосифу Виссарионовичу и Лаврентию Павловичу. Теперь Сталин мог писать, говорить о своем прошлом, что хотел: возражать, оспаривать было некому.
Ольга Евгеньевна как-то очень спокойно восприняла трагедию своих детей. Обладательница «черной розы» была по-прежнему моложава, деятельна, если о чем и вспоминала вслух, то о своих любовных похождениях, и чем дальше, тем беззастенчивей. А Сергей Яковлевич, потрясенный смертью дочери, постыдным поведением жены, всеми последующими событиями, замкнулся так, что из него слова нельзя было вытянуть. Молча, сосредоточенно возился с какими-то железками, что-то чинил, поправлял. Вот так тихо и скромно дотянул он до 1945 года.
Ко мне Берия, сделавшись Наркомом, приставил двух охранников, Какулию и Какабадзе, оба темные, волосатые, жилистые. Встретишь ночью — шарахнешься от таких абреков. Они следовали за мной на улице, один из них дежурил или возле моей городской квартиры, или в будочке возле дачи. Постоянное присутствие этих соглядатаев надоедало и раздражало. Обходился же прежде без них. Казалось, что абреки не столько охраняют меня, сколько ждут распоряжения Берии инсценировать несчастный случай с летальным исходом.
Решил при первой же возможности попросить Иосифа Виссарионовича, чтобы освободил меня от опеки, и вообще сказать ему: слишком уж заметным, слишком назойливым становится засилье грузин, причем самых необразованных и невоспитанных. Все нации неоднородны, а живущие в горах, в резко различающихся условиях — тем более. В Грузии есть граждане избалованные, обнаглевшие на легких доходах за счет продажи фруктов, за счет курортников, привозящих большие деньги на берег моря. Но не эти баловни судьбы, курортные бабники, определяют лицо нации. Есть труженики виноградных и чайных плантаций, кукурузных полей, есть шахтеры и металлурги, учителя и врачи, которым нелегко достается каждая копейка. Есть художественная интеллигенция с глубокими самобытными корнями. Славилась Грузия гостеприимством, щедростью, добротой, однако имелись там и полудикие, заносчивые, обидчивые горцы, из числа которых Берия черпал свои кадры охранников. Оказавшись вдали от родных мест, в совершенно чуждой среде, эти нукеры готовы были без рассуждений выполнить любое поручение, были равнодушны ко всему и ко всем. Чтобы закрепить их преданность, Берия выделял семьям «своих» горцев дома и разработанные участки земли возле моря, в долинах, выселив оттуда в Среднюю Азию прекрасных традиционных садовников и огородников — греков, украинцев, болгар, турок. Я доложил об этом Сталину, вернувшись из очередной поездки на юг, но Иосиф Виссарионович был, вероятно, в курсе дела и не придал никакого значения моим словам.
Чаша терпения моего переполнилась, когда в Москве появилась Александра (Ася) Какашидзе, которую считали дальней родственницей и любовницей Берии. Ее вдруг назначили комендантом кремлевских квартир. Лаврентий Павлович был явно неравнодушен к этой странной особе с нервически-резкими движениями. Ходила она в полувоенной форме, всегда с кобурой на ремне, распоряжалась безапелляционно гортанным неприятным голосом — будто ворона каркала. Влияние ее не только в Кремле, но и вообще в органах безопасности быстро росло. Когда арестовали нескольких командиров по ее прямому указанию, по капризу этой бабенки, я счел необходимым высказать свое мнение Сталину, причем сделал это при Берии и в весьма решительной форме. Упомянув о своих охранниках, о засилии бериевских ставленников, что вызывало у многих людей закономерное недовольство. Иосиф Виссарионович слушал меня спокойно, даже слишком спокойно и сосредоточенно, что свидетельствовало о нараставшей буре. У Берии же побагровели мясистые щеки, кровью налились глаза под стеклами очков. Крикнул что-то по-грузински, заговорил зло, кивая в мою сторону, однако Сталин сразу оборвал его:
— Лаврентий, сколько раз повторять: говори на русском языке, — ледяным тоном произнес Иосиф Виссарионович. — Мы не в батумском ресторане.
— Это касается только нас!
— Здесь не место для личных разговоров. Мы находимся на службе партии и государства, а в Советском Союзе государственный язык русский. Или ты хочешь, чтобы мы все не понимали друг друга?
— Нет, я не хочу, — сразу сник Берия, сообразив, что выговор не случаен, что это лишь вступление, за которым может последовать взрыв гнева.
Лицо Сталина побледнело, он хмурился. А Берия хорошо знал, каким испепеляющим разрядом может разразиться сгущавшаяся туча.
— Великий и мудрый! — почтительно заговорил Лаврентий Павлович (не знаю, как по-грузински, но по-русски это звучит слишком уж льстиво, я бы сказал, с примитивной, отталкивающей лестью). — Великий и мудрый, прости, если я ошибаюсь!
— Кого ты набрал в охрану, Лаврентий?! Каким местом ты думаешь, Лаврентий, и думаешь ли вообще?!
Тут я не удержался:
— Одни фамилии чего стоят! Обратите внимание, кроме Какулии и Какабадзе, есть еще и Какачишвили, Мочаидзе, Мочевариани, Бесик Цалколомидзе и даже Ирод Джопуа.
— Вот как?! — произнес Сталин, несколько ошеломленный таким перечнем, и умолк, задумавшись.
Вероятно, я, не заметив того, пересек грань, отделяющую сарказм от юмора, и это спасло Берию. Мысли Иосифа Виссарионовича потекли в другом направлении, и он разразился не гневом, а смехом:
— Лаврентий, где ты набрал сразу столько засранцев?! — с особым нажимом произнес он смачное слово. — Зачем ты привез сюда засранцев со всей Грузии? — весело и почти беззвучно смеялся Сталин, расправляя чубуком трубки усы. — Отправь их назад, не позорь себя и меня. Найди им дело в Пицунде и на Рице.
— Сейчас, великий и мудрый! — воскликнул Берия, стараясь улыбнуться. — Отправлю сегодня!
— Можешь не торопиться. Даю тебе неделю вычистить авгиевы конюшни, — Иосиф Виссарионович еще продолжал веселиться. — Ты все понял, Лаврентий Павлович Какуберия?
Да уж, конечно, Берия-Какуберия уяснил, как мог он тогда сорваться на пустяке. И запомнил этот разговор, отнюдь не улучшивший наши с ним взаимоотношения. Ну а страхолюдные волосатые охранники сразу же исчезли из Кремля. Если и встречались потом, то лишь изредка — в наружной охране, среди телохранителей самого Лаврентия Павловича. Многих нукеров отправил он на Кавказ, а вот Александра Какашидзе осталась. И не только осталась, но и творила все, что хотела. Каркающий голос этой черной вороны звучал в Кремле все чаще и громче. Имея особое разрешение Берии, она присутствовала на Лубянке на допросах «с пристрастием», разжигая самолюбие, а следовательно, и злость палачей. Особое удовольствие получала она, видя, как мучаются сильные, красивые мужчины, теряют свое достоинство, человеческий облик.
Не только присутствовала и смотрела! Часто она являлась на Лубянку в болезненном состоянии, взвинченная и мрачная, как с похмелья, глаза были безжизненные, тусклые. Ей требовалась нервная встряска. Принималась за дознание и вела его так, что даже опытным палачам становилось не по себе. Александра оживала, веселела, в глазах появлялся блеск, когда корчились мужчины от невыносимой боли в половых органах. Такую изощренность позволяла себе лишь эта садистка.
На Лубянке ее называли Асей, при этом имени цепенели все — от заключенных до руководящих работников. Если от Ежова, имевшего явные отклонения в психике, шарахались в коридорах, прятались в туалетах и в комнатах женщины, работавшие в НКВД и не имевшие возможности даже пожаловаться на насильника, то Ася своим появлением нагоняла страх на мужчин. Приехав в Москву лейтенантом, Какашидзе стремительно повышалась в чинах, звания присваивались ей вопреки всякому порядку, чуть ли не дважды в год. Иосиф Виссарионович не мог не знать об этом. Почему же он снисходительно взирал на «художества» этой родственницы Берии? Объяснение может быть только одно. В тридцатых годах Иосиф Виссарионович еще находил время ездить на юг, к морю. До меня доходили подробности ночных веселий, которые устраивались на даче за Пицундой, в Четвертом ущелье. Были застолья в узком кругу — их организовывал Лаврентий Павлович. Он и позаботился о партнерше для Сталина, сам удостоверившись в ее незаурядных способностях. Вероятно, и на Иосифа Виссарионовича патологическая особа произвела существенное впечатление. Не продолжая свиданий в Москве, никоим образом не раскрывая бывшую связь, Сталин все же испытывал, вероятно, приятное состояние, думая об этой женщине. А может, изредка виделся с ней, — утверждать или отрицать не берусь.
Когда схлынула волна репрессий, когда сам Иосиф Виссарионович заговорил о несправедливом избиении партийных кадров, о перегибах, я счел возможным напомнить ему о лютости Аси и о том, что Берия не выполнил указание Сталина.
— Какое указание? — насторожился он.
— Об отправке в Грузию всех засранцев.
— Нет, это указание выполнено, — усмехнулся Сталин, понявший, о чем пойдет речь.
— Александра Какашидзе находится в Москве.
— Мне известно, — весело продолжал Иосиф Виссарионович. — Но Берия привел веский довод. Вы же сами говорите, что отправить приказано было засранцев, а не…
— Формальная логика. Уловка.
— Конечно, уловка, — согласился Сталин, — но не лишенная остроумия, и это уже хорошо. А насчет Александры Какашидзе мы подумаем. Призовем к порядку.
Действительно, серьезный разговор с Асей состоялся. Ее «набеги» в камеры следователей прекратились (или обставлялись так, что никто не знал о них). Однако стремительное восхождение по служебной лестнице продолжалось. До майора, насколько помню, доросла она. По нынешним меркам не так уж высоко, да? Но надо учитывать вот что: в тридцатых годах воинские звания в армии и в органах госбезопасности были весьма неравнозначными. У капитана госбезопасности в петлицах красовались три «шпалы», как у армейского подполковника (с соответствующими правами). А у майора госбезопасности на петлице — ромб, как у комбрига, что соответствовало в общем-то генеральскому званию. Парадокс — Александра Какашидзе была единственной женщиной, достигшей тогда такой высоты. Каково? Недаром же говорили о ней: «Сильнее Аси зверя нет!»
Чем меньше оставалось в окружении Сталина самостоятельных людей, имеющих не только собственное мнение, но и смелость изложить оное, тем чаще Иосиф Виссарионович испытывал желание беседовать со мной. Понимал он, что со слащаво-льстивым Берией, с беспрекословно поддакивающими Молотовым, Микояном и другими товарищами можно утратить ощущение реальности, потерять навыки спора, противодействия. Обычно раз в неделю он приглашал меня в кремлевскую квартиру на обед, накрывавшийся на восемь человек. Собирались точно к девятнадцати в просторной столовой, которая одновременно были и семейной библиотекой.
Рядом с Иосифом Виссарионовичем усаживалась Светлана, остальные гости (члены Политбюро или наркомы) размещались кто где хотел. Каждый сам наливал или накладывал в тарелку по собственному желанию. Ели не спеша, с вином, с деловыми и шутливыми разговорами, расспрашивали Светлану о школе, о преподавателях. Обед затягивался часа на полтора. Потом все (или несколько человек) продолжали беседу в домашнем кабинете Иосифа Виссарионовича, окна которого выходили к Царь-колоколу и Царь-пушке. Довольно часто (в зависимости от настроения Сталина и желания Светланы) вся компания отправлялась в кинозал. Для этого надобно было пересечь Кремль. Со стороны шествие выглядело довольно странно. По обширному, пустынному, неярко освещенному двору деловито вышагивала долговязая худенькая Светлана, за ней не без труда поспевал Иосиф Виссарионович. Далее — по двое, по трое — гости. Мы с Берией — в конце «колонны». А в отдалении и сзади бесшумно двигались охранники, чуть пофыркивал броневик сопровождения.
Просматривали новую кинохронику и обычно два (а то и три) наших и заграничных фильма. Затягивалось это часов до двух, и лишь глубокой ночью расходились мы по квартирам. Конечно, некоторые фильмы были интересны, но мне гораздо больше нравились наши послеобеденные разговоры с Иосифом Виссарионовичем в его кабинете. Иногда в таких «посиделках» принимали участие Ворошилов, Микоян. Почти непременно присутствовал Берия, который в конце тридцатых годов прямо-таки неотступно следовал за Сталиным, не желая, чтобы тот оставался с кем-либо наедине.
Наши беседы с Иосифом Виссарионовичем выходили, в представлении Берии, за все дозволенные рамки, изумляли и потрясали его. Он считал, что с полным откровением можно толковать только о женщинах, он боялся политических тем (слабо разбираясь в них), боялся вспоминать прошлое (чтобы случайно не выдать себя) и не способен был понять, что я в какой-то мере являлся для Сталина лакмусовой бумажкой, оселком, с помощью которых он выверял, оттачивал свои мысли, суждения.
Особое удивление вызвал у Берии наш спор о преимуществах и недостатках таких форм правления, как самодержавие и диктатура партии или одного лица. Я утверждал, что любая диктатура, как и самодержавие, — это власть не от народа и не для народа, а лишь для какой-то части его: господство меньшинства над большинством, а сие несправедливо. Чем сильнее диктатура или самодержавие, тем резче разница между правящей элитой и массой. Но есть и различие, отнюдь не в пользу диктатуры. Каждый деспот, по воле случая оказавшийся у власти и опьяненный ею, озабочен главным образом тем, как удержаться на вершине пирамиды. Для этого он идет на любые ухищрения, на любое насилие. А царю такого не надобно. Он получил власть по закону и передаст ее наследникам. Он не является инициатором борьбы за власть, он лишь подавляет в случае необходимости тех, кто вознамерился сломать установленный порядок, захватить верховодство. А это — совсем другое дело.
Главное в том, что царь — самодержец, потомственный правитель, в ответе и за прошлое, и за настоящее, и за будущее страны. Мерзкие деяния предков кладут тень на него самого, он знает: любой просчет, любой срыв скажется на его детях и внуках. А диктатор и окружающие его лица — безответственны, для них нет традиций и законов, они сами себе закон. У них нет прошлого и нет будущего. Вышли из пустоты и исчезнут в черной пропасти времени. Живут одним днем, стараясь выжать из народа все соки сегодня, потому что «завтра» для них, для их близких не существует. В этом источник многих бед нашего времени.
— Имя Сталина будет жить вечно! — не удержался от торжественного возгласа Берия.
— В наших спорах о присутствующих не говорят, — одернул его Иосиф Виссарионович. И ко мне: — Продолжайте, пожалуйста.
— За триста лет царствования дома Романовых в политической борьбе погибли всего сотни, при широком толковании — несколько тысяч человек. Пятеро декабристов, Александр Ульянов с товарищами. Мы их имена помним. А за последние десятилетия, когда разгорелась борьба между партиями, между претендентами на власть, полетели головы без числа, миллионы голов — и правых, и виноватых. Диктатура губит все, с чем она не согласна…
Берия насторожился в своем кресле: почему медлит хозяин, не дает команду арестовать смутьяна?! А Сталин, словно наслаждаясь его злобно-растерянным видом, сделал долгую паузу и произнес как ни в чем не бывало:
— Николай Алексеевич, до сих пор вы ничего не сказали о достоинствах диктатуры. А ведь они есть. Никакая диктатура не смогла бы существовать без поддержки масс.
— Сильная сторона диктатуры — противоположность слабостям самодержавия. При царизме отсутствует приток новых людей, свежей крови в главный эшелон власти, нет естественного отбора сильнейших, умнейших руководителей. Отсюда — вялость, косность самодержавия, замедленность развития. Диктаторы же, наоборот, всегда энергичны, чутки к новому.
— Совершенно верно, — кивнул Сталин. — Они не боятся разрушать отжившее, чтобы расчищать место для будущего.
— И безответственность в определенной степени помогает диктаторам.
— Объясните.
— Самодержец не может обещать народу того, чего не способен выполнить. Коли сказал — должен сделать. Каждое невыполненное обещание подрывает авторитет его самого, наследников. Диктаторы же — люди временные. Чтобы удержаться у власти, они могут обещать полную свободу, полное счастье, сытость и обилие, рай на земле — все, что угодно. Когда народ устает ждать одних благ, ему обещают другие, более заманчивые. Люди верят, им хочется надеяться на лучшее, они охотнее воспринимают лозунги «щедрых» демагогов, нежели правдивые, но скромные обещания здравых руководителей. Каждый диктатор, жонглируя призывами и обещаниями, одурманивает, словно бы ослепляет, обывателей. Один сулит им сытость и спокойствие, другой — мировое господство. И вот люди ждут, не теряют надежды от обещания до обещания, до тех пор, пока диктатура разваливается. А она разваливается обязательно.
— В какие сроки? — спросил Сталин.
— Коли не под влиянием извне, то после своей победы, когда выявится ее бесперспективность. По формуле: можно всегда обманывать одного человека, можно какое-то время обманывать весь народ, но все время обманывать весь народ — на это не способен никто.
— Формула звучит убедительно. А чем вы ее подтвердите?
— Любое замкнутое сообщество: государство, партия, вооруженные силы — любая закрытая организация предрасположена к загниванию и разложению. В силу своей закрытости и полного общественного контроля, при огражденном от критики руководстве такие сообщества рано или поздно, однако, загнивают обязательно, причем болезнь начинается с головы, совершенно не контролируемой при диктатуре. Более того, любая закрытая организация в конечном счете легко становится преступной. Последний пример — Адольф Гитлер. Став диктатором, он не считается ни с законами, ни с правилами и во внутренних делах, и во внешних. Беспринципность и обман, демагогия и насилие — вот оружие Гитлера и его партии.
— А как не допустить преступлений? — спросил Сталин. — Какие гарантии?
— Гарантии? Свободная критика всех государственных звеньев, всего руководства до самого верха, публичное обсуждение всех мероприятий. Сокращение до крайней необходимости военных и государственных тайн. Полностью независимый суд. Требуется оппозиция, которая сразу вскроет образовавшуюся гниль, заставит людей смотреть на события с различных точек зрения, действовать не в угоду диктатору, а ради общественных интересов. Оппозиция выравнивает линию, выправляет изгибы, помогает не допускать ошибок.
— Согласен с вами, — произнес Сталин.
— За чем же остановка?
— Легко сказать — оппозиция. — Иосиф Виссарионович говорил с усмешкой. — Оппозиция оттягивает на себя массу времени, массу сил, отвлекает от движения по главному направлению, к главной цели. Оппозиция — это противник, который рвется к власти, не давая уверенности, что новая власть будет лучше прежней. Хлопотно и опасно иметь легальных соперников внутри страны. Нам, например, дорогой Николай Алексеевич, вполне достаточно ваших возражений, критики и предложений. Они весомы и полезны. Вы и есть наша оппозиция, причем обладающая великолепным качеством: вы не против нас, вы за нас, вы хотите, чтобы всем было лучше, и мне в том числе. Так я вас понимаю?
— Оппозиция — это коллектив, это сила, имеющая влияние, заставляющая опасаться себя. А я, скорее, выступаю в роли шута при короле: шуту дозволено говорить все, что думает. В нашем случае — не для веселья, а для контраста.
— История знает факты, когда шуты оказывали большое влияние на жизнь государства, нежели министры и целые кабинеты министров. Но вы — наш друг, Николай Алексеевич, а разве шуты и короли бывают друзьями? Дружба предусматривает равенство.
— Возможно. Справедливо лишь то, что я не против вас и не стремлюсь к власти.
— Это тоже очень существенно, — произнес Сталин. — У вас нет личных, шкурнических интересов. От такой оппозиции только одна польза.
— А вот у Лаврентия Павловича другое мнение, — повернулся я в сторону Берии, смотревшего на меня округлившимися настороженными глазами. — Лаврентий Павлович готов без промедления отправить меня на Лубянку, в самую изолированную камеру. Не правда ли?
Берия молча пожал плечами.
— Отвечай, Лаврентий! — весело прищурился Сталин. — Скажи, что ты думаешь?
— Сделаю, как будет приказано.
— Отвечай прямо, Лаврентий! — Сталин продолжал улыбаться, но голос его звучал требовательно. — Считаешь нужным арестовать его?
— Да! — Берия тонко чувствовал, когда можно смягчить Иосифа Виссарионовича лестью, когда пошутить, а когда необходимо говорить только правду, какой бы она ни являлась, дабы не вызвать гнев.
— Значит, считаешь нужным убрать товарища Лукашова?
— Да! — твердо повторил Берия.
— Ну, что же, это хорошо, когда у человека есть определенная точка зрения, — заметил Иосиф Виссарионович, прохаживаясь по кабинету. Остановился возле Берии, жестким взглядом заставив Лаврентия Павловича подобраться, вскочить с кресла. Спросил вкрадчиво, тихо: — У тебя крепкая память, Лаврентий?
— Никогда не забываю твоих слов, великий и мудрый!
— То, что услышишь сейчас, запомни особенно. Если когда-нибудь с Николаем Алексеевичем что-нибудь случится, если хоть один волос упадет с его головы, то же самое, но еще хуже, будет с тобой и со всеми твоими родственниками! — Сталин ткнул чубуком трубки в грудь Лаврентия Павловича, жест был таким резким, что Берия отшатнулся.
— Я понял, великий и мудрый!
Конечно, Берия знал, что Сталин не забывает своих указаний и обещаний. Сказанное тогда Иосифом Виссарионовичем серьезно осложнило последующее бытие Лаврентия Павловича. Не желая того, я стал источником постоянного беспокойства. Насколько проще было бы ему устроить автокатастрофу, пустить пулю из-за угла, отравить меня, спровоцировать… Среди помощников Берии имелись специалисты по таким грязным делам. Но теперь-то перед ним стояла противоположная задача: беречь от всяких случайностей.
Лаврентий Павлович нес персональную ответственность за меня. Но как предусмотреть все? Навязчивую опеку, охранников за спиной я не терпел. И образ жизни вел не замкнутый, как руководители партии и правительства, передвигавшиеся по разработанным, надежным, охраняемым маршрутам: я ездил и ходил, куда понадобится, выполнял различные поручения Иосифа Виссарионовича, связанные с неожиданными поездками, даже с риском. Но ведь Сталин не принял бы никаких объяснений, никаких ссылок на объективные условия. Так и вышло, что, ненавидя меня, Берия готов был Богу молиться, чтобы со мной не произошло ничего плохого. И чтобы никто не знал, не догадывался, какое положение при Сталине я занимаю. Во избежание недоразумений. На мой взгляд, и с той, и с другой задачей Берия справлялся вполне успешно.
А вот другой разговор, тоже состоявшийся в присутствии Лаврентия Павловича поздним вечером в рабочем кабинете Сталина. Он начал сам, причем совершенно неожиданно: или отвечая на чей-то вопрос (может, собственной совести?), или размышляя вслух, выказывая при этом полное доверие к нам:
— Много крови? Утверждают, что слишком много крови, — проворчал он. — Даже если не утверждают, я по глазам, по лицам вижу затаенные упреки. Можно подумать, что Сталин не политический деятель, а палач.
— В стране действительно слишком много обвинений в предательстве, — сказал я. — Шпиономания какая-то…
— Вот и Николай Алексеевич тоже…
— Растет подозрительность. Доносы.
— Давайте разберемся, — жестом остановил Сталин. — Выступая в несвойственной вам роли адвоката, вы, Николай Алексеевич, оказываетесь иногда правы. Учти это, Лаврентий, — бросил он взгляд в сторону Берии. — Но спрашиваю вас, почему буржуазные государства должны относиться к нашему социалистическому государству более мягко и более добрососедски, чем к однотипным буржуазным государствам? Почему они должны засылать в тылы Советского Союза меньше шпионов, вредителей, диверсантов и убийц, чем засылают их в тылы родственных буржуазных государств?
— Об этом вы уже говорили…
— Да, говорил на Пленуме Центрального Комитета и готов повторять еще и еще раз, потому что считаю эту формулу правильной. А вы не считаете?
— В принципе это верно. Только ведь и Ежов, и Берия…
— Не смешивайте меня с этим врагом и ублюдком, — резко произнес Лаврентий Павлович.
— Хорошо, не буду. Но, Иосиф Виссарионович, товарищ Берия по-своему и довольно оригинально использует вашу формулировку. Он утверждает, что лучше покарать сто невинных, чем оставить на воле одного врага. А это уж, извините, такой подход, что можно только руками развести. Опять получается: слишком много жертв.
— Неужели вы считаете, что жертв было бы меньше, если бы победили наши враги? — Сталин с любопытством смотрел на меня.
— Надо уточнить, какие враги? Их много.
— Совершенно верно. Белогвардейцы, эсеры, интервенты, последователи Троцкого… Но давайте посмотрим. Белогвардейцы не пощадили бы никого из нас, большевиков, они не простили бы крестьян и рабочих, взявших в свои руки землю, фабрики и заводы. Вы же помните, сколько восставших крестьян погибло в Сибири. А лагерь смерти на острове Мудьюг, созданный англо-американскими интервентами?
— Это гражданская война, а на войне всегда льется кровь.
— Ладно, — посуровел Иосиф Виссарионович. — Возьмем то, что непосредственно касается нас. Разве Сталин имеет отношение к расстрелу царской семьи в восемнадцатом году, когда в мрачном подвале убивали детей, женщин? Нет, Сталин не имеет отношения к варварской акции в Екатеринбурге, к той неприглядной акции, которую до сих пор не простил нам западный мир, которая вызвала ответный террор — белый террор! Но я знаю, знаю, кто был зачинщиком и вдохновителем! — Он так стукнул трубкой по большой мраморной пепельнице, вытряхивая табак, что Берия вздрогнул, а я убоялся: не треснет ли трубка или пепельница.
Иосиф Виссарионович начал волноваться. Отвердело лицо, медленней, сдержанней стали движения.
— Кто послал на завод Михельсона эсерку Фанни Каплан стрелять в Ленина отравленными пулями? Разве это изуверство придумал и направлял я? Нет, дорогой Николай Алексеевич! Все это делали другие… Донское казачество искоренял не Сталин. И к величайшему голоду двадцать первого — двадцать второго годов Сталин никакого отношения не имел. А кто, входя со своей пехотой в украинские села, объявлял: если будет обнаружено оружие, расстреляем каждого десятого жителя. А оружие тогда, в гражданскую, было повсюду. И расстреливали каждого десятого, не щадя женщин и детей. Это не Сталин. Это так называемый борец за справедливость Иона Якир.
— Речь о более близких событиях.
— Не торопитесь, — жестом остановил меня Иосиф Виссарионович. — Дойдем и до них. Не будем смягчать, дорогой Николай Алексеевич: революция — дело крайне болезненное. Революция — это не лечение пилюлями, а решительная хирургическая операция без всякого наркоза. Операция в полевых условиях, во вражеском окружении, поспешная. А ваш покорный слуга — только один из хирургов… Вам знакома фамилия — Саенко?
— Это по ведомству Дзержинского? Чекист?
— Да, из харьковской чрезвычайной комиссии. Еще в девятнадцатом году у него в чека при пытках арестованным загоняли гвозди под ногти, выкалывали глаза. А мертвых выбрасывали в овраг за домом. Прямо из окна. Всех выбрасывали, потому что живыми от Саенко не уходили… Это что, тоже вина Сталина?! Нет! — ответил он сам себе. — Я узнал об этом гораздо позже. И не одобрил… А письма Владимира Галактионовича Короленко, посланные Луначарскому, читали?
— Да, изданные в Париже, если не ошибаюсь, в двадцать втором году.
— Знаете, что ни на одно из писем Луначарский так и не ответил? Уклонялся. А почему? Правду ведь писал Короленко, обвиняющую правду. О том, как чекисты расстреливали людей в административном порядке, без суда, как убивали прямо на улице, на глазах жителей, а собаки лизали вытекавшую кровь… Разве Сталин допускал когда-нибудь такое гнусное безобразие?! — резким движением он расстегнул ворот, едва не оторвав пуговицу. — Обязательная регистрация в ВЧК всех царских офицеров, их уничтожение или высылка, это что — Сталин?.. Никакого отношения! А вспомните, как Троцкий добивался, чтобы в нашей стране был сохранен военный коммунизм, ратовал за трудовые округа наравне с военными, чтобы рабочие и крестьяне трудились под надзором надсмотрщиков, словно рабы, обогащая правителей?! Добиться этого можно было только одним путем — подавив сопротивление всех недовольных.
— Слава Богу, такого не случилось.
— Считаете, что заслуга принадлежит господу Богу? — прищурился Сталин. — А может, тем, кто вел и ведет беспощадную войну с троцкистами?! Еще несколько фактов. В мае семнадцатого, при Временном правительстве, состоялся всероссийский сионистский конгресс, суть которого сводилась к тому, как сделать Россию большой провинцией для иудеев.
— Я слышал об этом, но не воспринял всерьез.
— Меня всегда поражала уступчивость, политическая наивность русской интеллигенции!.. — развел руками Иосиф Виссарионович. — А между тем в мае следующего года сионисты провели в Москве конгресс еврейских общин. Главный лозунг конгресса — да здравствует воинствующий сионизм! И в том же году, летом, с помощью председателя ВЦИКа Якова Мовшевича Свердлова сионисты протащили через Совнарком закон о смертной казни за антисемитизм. Удивительнейший закон. — Иосиф Виссарионович был теперь внешне спокоен, сдержан, размеренными мелкими шажками ходил от стены до стены. — С русским, с украинцем, с грузином, с азербайджанцем, со всеми другими вы можете поспорить, поругаться, даже подраться, лишь на иудея вы не можете возвысить голос, не имеете права ни в чем ему отказать. Только попробуйте поговорить круто, не принять на работу или на учебу — это основание, чтобы привлечь вас к судебной ответственности. Вплоть до расстрела. А ведь они даже не стояли у власти. Что бы они творили, если бы стояли?!
— Дело Сергея Есенина, — подсказал Берия.
— И это тоже. Сионисты привлекали к ответственности Сергея Есенина за «чрезмерное» воспевание России. И его друзей-поэтов Ивана Ерошина и Алексея Ганина.
— Ганин был приговорен к смертной казни и расстрелян в двадцать пятом году, — уточнил Берия.
— Принял мученический венец за стихи. А Бухарин тогда же начал печатать против Есенина свои оголтелые злые статьи.
— Но и вы, Иосиф Виссарионович, не очень жаловали Есенина?!
— Он хороший поэт, но слишком национальный поэт. Мы вынуждены бываем иногда идти на уступки в своих оценках. С классовых позиций, — уточнил он.
— А вот поговаривают: идеи и мысли Бухарина быстрее и без потерь помогли бы вести вперед государство.
— Бухарин, Бухашка, — поморщился Иосиф Виссарионович. — Не будьте же вы так доверчивы, Николай Алексеевич, научитесь отличать политических деятелей от болтунов.
— Но ведь Ленин высоко ценил его.
— Да, в определенное время. Бухарин и ему подобные политиканы полезны были в тот период, когда нужно было ломать, разрушать. А когда потребовалось создавать новое, претворять теорию в практику — какая польза от него и от таких, как он? Бухарин выдвигал одну теорию за другой, выступал то с одной, то с другой идеей, а через год признавал их ошибочность, открещивался от них. Хитрая лиса, которая держит нос по ветру, чтобы хоть каким-то образом держаться у власти. Домашние его так и называли — Лис. Кроме выдвижения спорных идей, он ни на что не способен и никому не нужен… Между прочим, в восемнадцатом году, когда Ленин настаивал на заключении Брестского мира, Бухарин требовал арестовать Владимира Ильича. Но кто мог гарантировать жизнь арестанта, да еще в то бурное время?! А! — резко махнул рукой Иосиф Виссарионович, будто отталкивая неприятное. — Что за кумир этот Бухашка! У него жена больная, а он сошелся с Эсфирью Гуревич. А потом с юной Лариной, дочерью троцкиста, который считал необходимым любой ценой загнать русский народ в лагеря труда. И Бухарин подхватил эту теорийку. А как загонять? Силой, ломая сопротивление?! Опять жестокость, опять кровь. И крови могло быть гораздо больше, чем сейчас. Делать революцию, добиваться победы одного класса над другим невозможно в белых перчатках.
— Да, — сказал я, — перчатки быстро изгваздаются. Однако сохранить при этом чистую совесть вполне возможно.
— Ми-и надеялись на Ягоду. Ми-и очень надеялись на Ежова, он казался вполне добросовестным человеком.
— И Берия кажется теперь вам таким?
— Уверен, что Лаврентий Павлович приложит все силы, чтобы исправить положение и выполнить поставленные перед ним задачи.
— Да, великий и мудрый!
— Помолчи, — брезгливо поморщился Сталин. И продолжал: — Борьба с внешними и внутренними врагами идет бескомпромиссная. Или они, или мы. Знаю, как будут судить обо мне в будущем. Как об Иване Грозном. Сначала обвинения. Но со временем потомки поймут и справедливо оценят нашу борьбу, нашу правоту. Вероятно, меня будут упрекать в твердости и бессердечии. Но ни один честный человек не сможет обвинить меня в личной заинтересованности.
— Блажен, кто верует!
— Тепло тому на свете?! — полувопросительно подхватил Иосиф Виссарионович. — Нет, мне как раз часто бывает очень неуютно и холодно. Мы закладываем фундамент будущего. Кто-то должен расчищать грязь, убирать завалы, прокладывать дорогу для тех, кто идет следом?! Эта неблагодарная работа выпала на нашу долю, мы не имеем права от нее отказываться и обязаны довести ее до конца.
— Вы не только веруете, но заражаете, увлекаете других, даже меня, не очень-то молодого человека.
— Спасибо за хорошие слова, Николай Алексеевич. Все больше людей шагает теперь в ногу с нами. Но немало еще таких, которые готовы бороться с нашими установками, которые терпеть не могут Сталина. «Восточный идол. Чингиз-хан с телефоном», — так соизволил выразиться обо мне гражданин Бухарин. А Каменев удивлялся наигранно: «Азиат, а гарема не имеет.» Впрочем, какой он к черту Каменев, этот Лев Борисович Розенфельд!.. Доудивлялись, голубчики! — Сталин сжал кулаки. — А на расправу-то жидковаты, — зло усмехнулся он. — Григорий Зиновьев поэта Гумилева Николая Степановича без колебаний и содроганий к стенке поставил. А когда самого на расстрел повели, так идти не смог, на карачки осел. Под руки его из камеры волокли… Вот Михаил Павлович Томский сам с собой догадался покончить. Человек был порядочный, за рубеж от трудностей не убегал… Так-то, дорогой Николай Алексеевич! Даже в те годы, когда мы были заодно, когда обращались по-дружески: Каменюга, Бухашка, Зин, Коба — даже тогда эти лицемеры между собой презрительно называли меня «шашлычником». Да, я не могу избавиться от акцента. Да, я не получил такого образования, какое получили некоторые из них. Но я всей душой люблю народ, чувствую себя представителем всех советских национальностей. А что знают о народе они, подолгу жившие за границей, после революции поселившиеся у нас во дворцах, в фешенебельных гостиницах, каждый год отправлявшиеся отдыхать и лечиться на курорты Италии? Лозанна им нравилась. Жены в Берлине у лучших врачей рожали. Советских врачей им мало… Не знают они народных забот, дорогой Николай Алексеевич. Мы с вами трудимся, ошибаемся, переживаем, ночи не спим, а они лишь критикуют нас, выдвигают для поддержания своего престижа приманчивые идеи. И я уверен: пройдет несколько десятилетий или даже столетие, и обо мне скажут: Сталин всю жизнь боролся за будущее, за самостоятельность русского и всего советского народа, отбивая настойчивые поползновения наших врагов.
— А может, наоборот, будут восхвалять тех, кого сейчас осуждаем, начнут ставить памятники погибшим.
— Когда и почему погибшим? — вопросом ответил Сталин. — При Ленине, при Дзержинском? Во время революции, после нее?
— Теперь, в тридцатых годах.
— Ах, вот что, будут ставить памятники Ягоде, Ежову, их прихвостням — следователям и палачам, которых покарала советская власть.
— Не знаю, достойны ли. Но вот Каменев, Томский, Рудзутак, Рыков, Зиновьев…
— То есть заядлые троцкисты, — подытожил, усмехнувшись, Иосиф Виссарионович. — Неисповедимы пути Господни… Только необходимо соблюдать историческую последовательность и справедливость. Надо начинать с памятников боярам, которые строили козни прогрессивному царю Ивану Грозному и поплатились за это. А на Красной площади, на месте казни, необходим памятник стрельцам, бунтовавшим против Петра Первого… Очень много будет памятников жертвам разных эпох по всей стране, — насмешливо продолжал Сталин. — Очень много будет памятников тем, кто по колени в крови стремился к власти, кто сам убивал, а потом оказался в числе пострадавших. Очень много работы для скульпторов и архитекторов. — Передохнул и закончил серьезно: — Пусть всем этим когда-нибудь займутся историки. А нам надо жить и работать. Мы будем твердо вести линию нашей партии, будем делать то, что намечено партией.
Он замолчал, ссутулился, поблек лицом. Кончился порыв, проявилась усталость. Но спустя несколько секунд нашел в себе силы улыбнуться и сказал Берии:
— Видишь, Лаврентий, что получается? Не только наши враги, не только некоторые обыватели, но и верный друг Николай Алексеевич — все упрекают нас: много крови. А дыма без огня не бывает. Учти!..
Этот долгий разговор заставил меня основательно подумать и пересмотреть некоторые впечатления прошлых лет. И, чтобы не возвращаться к той беседе, скажу еще вот о чем. Вернувшись домой, я перелистал брошюрки Николая Ивановича Бухарина, обновленно, с особой остротой, воспринял его выпады против Есенина, как нашего российского певца-поэта.
Не навязывая своего мнения, приведу лишь пару цитат. Вот что писал Бухарин: «Идейно Есенин представляет самые отрицательные черты русской деревни и так называемого «национального характера»: мордобой, внутреннюю величайшую недисциплинированность, обожествление самых отсталых форм общественной жизни вообще».
Или:
«С легкой руки Сергея Есенина, этой «последней моды», у нас расползлось по всей литературе, включая и пролетарскую, жирное пятно этих самых «истинно русских блинов…» Знакомясь с подобными эскападами, надо не упускать из виду, что это не просто мнение читателя Бухарина, проскользнувшее в печати, а высказывание одного из крупных государственных деятелей своего времени, почти непререкаемого авторитета в области идеологии. Подобные удары для поэта — как кувалдой по голове.
Вполне естественно, что у Бухарина нашлись помощники-подражатели, желавшие выглядеть как можно лучше в его глазах, подпевать ему. На Есенина ополчилась в печати целая шайка, возглавляемая А. Крученых. В эту компанию входили Безыменский, Авербах, Киршон. Как только они не обзывали Есенина! «Кулацкий поэт», «великий развратитель юных умов» и так далее и тому подобное. «Чем большие успехи будут делать наши колхозы, тем быстрее будет уходить Есенин вдаль. Сплошная коллективизация, как органический процесс, и индивидуалистическая песнь Есенина — антиподы».
Да, не радовала, значит, русская национальная песня слух некоторых сверхреволюционных деятелей! Попробуйте представить себе состояние Есенина при такой травле!
Хочу еще раз отметить, что Иосиф Виссарионович обладал феноменальной памятью, особенно в том, что хотя бы косвенно имело отношение лично к нему. Кого угодно мог удивить совершенно неожиданным возвращением к тому, что давно прошло и забылось. Спустя долгое время после беседы, о которой сказано выше, достал он однажды из своего бекауриевского сейфа стопку бумаг с большой скрепкой, резко выдернул первый лист, протянул мне:
— Вы когда-то интересовались, посмотрите.
Это был подлинный акт о том, что 28 декабря 1925 года в гостинице «Англетер» был обнаружен мертвый поэт Сергей Есенин с петлей на шее. Акт составили сотрудники милиции и врач, вызванный на место происшествия. Из документа явствовало, что письма о причинах своей гибели поэт не оставил. Врач, осматривавший мертвеца, зафиксировал: смерть наступила за пять часов до обнаружения трупа, то есть примерно в пять часов утра. Далее говорилось, что на голове погибшего обнаружены следы ударов, а также взрезаны вены, что могло послужить причиной смерти до того, как на шее поэта оказалась петля. Я, потрясенный, сразу спросил Сталина, как он ко всему этому относится?
— А как я могу относиться, если есть заключение врача, — раздраженно произнес Иосиф Виссарионович и, взяв у меня акт, решительно порвал его. — Много у нас разных неприятностей, недоставало еще и этой на весь белый свет.
— Но… — хотел возразить я, однако Сталин прервал меня:
— Взгляните на следующий документ.
Я посмотрел. Это было заключение судебно-медицинского эксперта А. Г. Гиляревского, который производил вскрытие трупа. Он не подтвердил выводы первого врача и констатировал, что от момента смерти до обнаружения трупа прошло более семи часов. Разница существенная.
— Я не обратил внимания на фамилию, кто первый врач?
— Николай Алексеевич, нам достаточно скандалов, — повторил Сталин. — Врач будет молчать. Хочу, чтобы вы поняли: нам известно об этом деле не больше того, что есть в этих бумагах, и ковырять глубже мы не хотим. Это не принесло бы ничего, кроме новых неприятностей.
— И все же: убийство или самоубийство?
— Ви-и знаете мое отношение к Есенину, но скажу еще раз. Он был хороший поэт, очень большой поэт, я не поддерживал его, но я никогда не желал ему зла. Он не мешал мне. Были и есть другие, которые видели и видят в нем только врага…
Я промолчал. А что мог я возразить Иосифу Виссарионовичу? Если бы речь шла о военных вопросах, я обязан был бы докапываться до всех основ, до самого корня. Это моя работа, я за нее отвечал. А поэзия — не по моей части. Хорошо, что по-дружески, по-человечески Сталин делился, советовался со мной, облегчая, вероятно, собственную душу. На большее в данном случае я не имел никакого права.
Давняя это история, но все же: вдруг где-то сохранились записи врача, который первым осматривал Есенина?! Да-да, жалею, что не обратил внимания на его фамилию, но может кто-то помнит? Удастся ли в конце концов раскрыть тайну смерти поэта?!
К месту будь сказано: русская есенинская деревня со своим многовековым укладом, со своими прекрасными традициями, глубокими корнями была ликвидирована не Сталиным. Не в годы коллективизации и даже не в годы Великой войны, подорвавшей, безусловно, многие ее основы, оставившей ее без мужиков. Российскую деревню-кормилицу разгромили, развратили, добили торопливые, безмозглые или, наоборот, хитрые, гребущие под себя и для себя и при этом ни за что не отвечавшие деятели, чиновники, хозяйничавшие во времена Хрущева и особливо — при Брежневе.
А разговор о жестокости имел вот какие последствия.
Разбирая утреннюю почту на своем рабочем столе, я обнаружил плотный немаркированный конверт с моей фамилией и инициалами. Вскрыл. В пакете одна машинописная страница без обращения, без подписи и без даты. Прочитал:
«В феврале 1923 года (месяц и год подчеркнуты. — Н. Л.) на Никитском бульваре г. Москвы покончил с собой выстрелом в висок член партии Скворцов (из рабочих), являвшийся ревизором но обследованию деятельности ГПУ. При нем найден нижеследующий документ, адресованный в ЦК РКП(б). «Товарищи! Знакомство с делопроизводством нашего главного учреждения по охране завоеваний трудового народа, обследование следственного материала и тех приемов, которые сознательно допускаются нами по укреплению нашего положения, как крайне необходимые в интересах партии, по объяснению тов. Уншлихта, вынудили меня уйти навсегда от тех ужасов и гадостей, которые применяются нами во имя высоких принципов коммунизма и в которых я принимал бессознательное участие, числясь ответственным работником компартии. Искупая смертью свою вину, я шлю вам последнюю просьбу: опомнитесь, пока не поздно, и не позорьте своими приемами нашего великого учителя Маркса и не отталкивайте массы от социализма».
Не опомнились, значит. Или невозможно было опомниться, остановиться в разгоравшейся борьбе не на жизнь, а на смерть! Но кто счел необходимым познакомить меня с документом? Думаю, Лаврентий Павлович. А для чего? Знаете, мол, Николай Алексеевич, что происходило в карательных органах сразу после революции. А ведь партией и государством руководил отнюдь не Иосиф Виссарионович, так что не он начинал… Есть над чем поразмыслить.[28]
Артист Иосиф Виссарионович был не блестящий, но ведь и не требовалось ему перевоплощаться, у него была лишь одна, зато главная роль, которую он исполнял строго и неукоснительно. К тому же и режиссер он был замечательный, умевший заранее, без афиширования готовить нужные ему спектакли, да еще так, чтобы в самое подходящее время четко выразить запрограммированную суть, идею. Вот типичная сцена. Прием лучших комбайнеров, приехавших со всей страны. Многие люди впервые в столице, среди членов правительства, в совершенно непривычной обстановке. Терялись, робели. Добрый, усатый, улыбающийся Иосиф Виссарионович беседовал то с одним, то с другим передовиком, по-отечески расспрашивал о жизни, о достигнутых успехах, о том, что им мешает. Советовался, как распространить опыт. Обстановка создалась деловая, доверительная, радостная, люди откровенно говорили обо всем.
На трибуне — крепкий, немного мешковатый деревенский парень. На щеках здоровый румянец. Комбайнер он отличный — все знают. А движения скованны, неуверенны. И начал речь свою необычно. Сказал четыре слова:
— Я, товарищи, сын кулака… — И смолк, озираясь.
В напряженной тишине послышался спокойный, доброжелательный голос Сталина:
— Сын за отца не отвечает. Продолжайте, пожалуйста.
Зал замер, будто пораженный шоком, слышно было, как всхлипнул парень, вытиравший хлынувшие слезы. А потом, словно взрыв, грохнули аплодисменты. Видать, многих так или иначе касался этот больной вопрос.
Да ведь и самого Сталина тоже. С какой стати должен был бы Иосиф Виссарионович отвечать на пьяные дебоши и скандалы сапожника Джугашвили?!
Так родился лозунг, мгновенно получивший известность по всей стране, возведший Сталина в ранг защитника обиженных, невинно страдающих. Этот лозунг читали и слышали все. Но мало кто знал, что вскоре, в 1937 году, был принят очень жестокий и абсолютно несправедливый закон, по которому не только дети, но и ближайшие родственники человека, совершившего с точки зрения властей военно-политическое преступление, несли ответственность за него. По этому закону семьи «изменников родины» (в том числе перебежавших на сторону врага, попавших в плен, просто работавших на территории, занятой противником) подвергались высылке минимум на пять лет, а имущество конфисковывалось.
Пытался я доказать Сталину, что введение системы заложников — вопиющее безобразие, и только руководители, не верящие в свою силу и справедливость, могут опуститься до низкопробной мести, что, наконец, подобный закон не укрепит нас, а лишь озлобит сотни тысяч, миллионы людей.
Иосиф Виссарионович колебался, прежде чем высказать свое решающее мнение. Однако на принятии закона настаивали Ворошилов и Буденный. Несмотря на многочисленные аресты в армии, они все же не были уверены в своем влиянии, им нужен был еще один рычаг для упрочения положения в вооруженных силах. Опасались, что без круговой поруки, без системы заложников, разбегутся, рассыплются в случае большой, трудной войны многие полки и дивизии. Недоверие, подозрительность по отношению к командному составу достигла предела.
Итак, закон был принят и принес потом много бед невинным людям. Послужил он не консолидации, не сплочению общества, а лишь вбил новые разъединяющие клинья. Матери, жены, сестры «врагов народа» оказались в ссылке, особенно когда началась война. Дети изолировались от родителей, чтобы не испытывали их «пагубного» влияния.
Меня, конечно, прежде всего интересовало положение семей наших репрессированных военных руководителей. Жены и матери — люди взрослые, позаботятся о себе сами, но каково детям с их неокрепшими душами?! Их увезли в Астрахань, в специальный детский дом. Воспользовавшись первой же возможностью, я побывал там, побеседовал с директором, познакомился с условиями, в которых жили девочки и мальчики. Условия были обычные для детских домов, неплохие. Но, разумеется, существовал определенный режим, имелась негласная охрана: с территории не выйдешь, не убежишь.
Сие детское учреждение пользовалось, естественно, особым вниманием со стороны местных органов. Наезжали и представители из Москвы. К удивлению директора, я был первым из столичных гостей, кто заговорил с ним не о строгости по отношению к «спецконтингенту», не о бдительности и т. д., а, наоборот, посоветовал не забывать, что он имеет дело с девочками и мальчиками, у которых такие же права, как у всех советских детей. Надо воспитывать их в таких же правилах, уделять им как можно больше внимания и заботливости — ведь они не по своей воле расстались с родителями. Представителям местных органов мои слова явно пришлись не по нутру, но я резко заявил, что буду контролировать положение дел.
Директор показался мне человеком добрым и понимающим, воспитатели — обычные для таких учреждений. Дети выглядели здоровыми. Они занимались в школе, в различных кружках. О веселости, жизнерадостности, конечно, не могло быть речи. Но вот что потрясло меня, незабываемо осталось во мне. В праздничный день побывал я там. Было торжественное собрание, посвященное годовщине революции. Я незаметно вошел в зал и увидел знакомых детей: возле гипсового бюста Ленина стояли в почетном карауле, с галстуками на белых блузах, Светлана Тухачевская, Владимира Уборевич, Петр Якир. Над ними — знамя, такое же знамя, под которым отстаивали советскую власть их отцы.
Теперь отцов уже не было…
Господи, до чего сложна, запутанна жизнь!
Пройдет немного времени, и эти дети, достигнув совершеннолетия, разделят участь своих матерей, старших родственников и тоже окажутся в ссылке, в самых далеких, глухих районах. Но закон есть закон, в нем определен срок. Постепенно, отбыв его или просто получив самостоятельность после детского дома (разные были дома), дети «врагов народа» начали возвращаться на прежние места жительства, в том числе и в Москву. Особенно много вернулось в 1942 году — кончился срок первой массовой ссылки. Девушки и юноши поступали в институты, в университеты. Это очень беспокоило Берию. Особенно когда осложнилась обстановка под Сталинградом, когда казалось, что режим висит на волоске, и Сталин в связи с этим (чтобы не торжествовали враги!) распорядился уничтожить уцелевших еще в лагерях политических противников.
С детьми репрессированных поступили совершенно в бериевском стиле. Лаврентий Павлович нашел возможность вновь обвинить их. Каким образом? Мастер всяческих подлостей, специалист по растлению душ человеческих, Берия выпустил из лагеря, после соответствующей обработки и самых щедрых обещаний, одного молодого человека, фамилию которого я не хочу называть, она известна и поныне. Этот общительный юноша в форме лейтенанта-фронтовика, с нашивкой за ранение, появился в Москве вместе с несколькими «боевыми приятелями», грудь которых украшали награды. Его охотно принимали в семьях «врагов народа», особенно радовались сверстники и сверстницы, с которыми он когда-то томился в Астраханском детском доме. Гордились, умилялись этим парнем, фронтовым разведчиком: вот, мол, один из нас, а как преданно, геройски служит Родине! И мы все такие же, только доверьте нам! Раскрывали чаяния свои перед этим веселым юношей и его «приятелями». Откровенничали, не подозревая, что это очередное коварство Берии, очередная ловушка, подготовленная им, увы — не без ведома Иосифа Виссарионовича, начавшего к тому времени опасаться расплаты за содеянное со стороны нового поколения родственников своих истинных и мнимых политических врагов.
Бойкий очаровательный провокатор разъезжал по Москве, разыскивал семьи бывших военных руководителей, восстанавливал связи, устраивал молодежные вечеринки с редким в то время вином, вел вольные откровенные разговоры, которые охотно поддерживались его «приятелями»-лейтенантами.
А потом последовали аресты, и все, о чем говорили и спорили, оказалось известно следователям, причем в искаженном виде. Передернуть можно любые слова, особенно если несколько «свидетелей» топят одного обвиняемого. «Приятели»-лейтенанты — сотрудники органов не стеснялись в выражениях. Показывали то, что требовалось для следствия. Владимира Уборевич, Светлана Тухачевская и многие другие вновь оказались в лагерях. Однако и провокатор, выдававший себя за фронтовика, недолго пользовался свободой. Как только миновала надобность, его вновь запрятали в лагерь, правда, отныне уже в качестве сексота, что давало ему некоторые бытовые преимущества и ежемесячное денежное довольствие. Пятьдесят рублей в месяц, если не ошибаюсь.
Вспышка «вторичных» арестов завершилась в 1944 году. Одной из последних пострадала дочь старого большевика-ленинца Бубнова. Студентку Елену Бубнову обвинили в подготовке покушения на Иосифа Виссарионовича. Ее товарищ, шофер «скорой помощи», должен был, якобы, перекрыть своей машиной улицу в намеченном месте, остановить автомобиль Сталина. Ну, а Елена Андреевна Бубнова — стрелять из окон квартиры.
Последовал скорый суд. Бубнову упрятали за решетку, где она и пробыла более десяти лет. А когда после смерти Сталина начали пересматривать «дела» пострадавших, молодой сотрудник госбезопасности поехал на место предполагавшегося «преступления». Он зашел в квартиру, из которой должны были стрелять в Иосифа Виссарионовича, и с удивлением обнаружил, что из окон этой квартиры стрелять попросту некуда. Они выходили в узкий двор, на глухую стену соседнего дома… Побывала там после освобождения и Елена Андреевна. Любопытство привело посмотреть.
Чтобы не возвращаться больше к тому Указу, самому нелепому в истории нашего Советского государства, еще раз забегу вперед. Только в сорок первом году в плен к фашистам попало несколько миллионов наших военнослужащих. Особенно много украинцев и белорусов. Однако их родные места были оккупированы гитлеровцами, на их семьи упомянутый закон распространиться не мог. Зато из российских областей потянулись на восток эшелоны, переполненные женщинами, детьми, стариками. За «преступления» мужей, отцов, братьев, оказавшихся в плену, их высылали в Сибирь. А что такое сорвать с корня женщину с двумя-тремя ребятишками в трудные дни войны? По пути в ссылку их еще кое-как кормили. А на месте они должны были добывать харчи, одежду сами. Но как? На родине имелся огородик, картошка в погребе, знакомые помогли бы… А в Сибири эти люди оказывались совершенно беспомощными. Умирали от истощения, от холода.
Затем последовала вторая волна ссыльных по названному выше Указу. Обстоятельства вот какие. Занимая местность, фашисты отдавали распоряжения всем жителям под страхом смертной казни выходить на свою прежнюю работу. И везде выходили, трудились кто как, лишь бы числиться в списках, получать паек. Но когда началось освобождение областей, где немцы пробыли несколько месяцев, всех мужчин, выходивших на работу при гитлеровцах, зачислили в разряд предателей, пособников, изменников Родины. Для них — тюрьма или расстрел. Для семей — ссылка. В освобожденных районах были таким образом арестованы почти все оставшиеся в оккупации мужчины. Больные, инвалиды, не призванные в армию по возрасту и так далее. Это была последняя чистка, выкосившая мужское население центральных и западных областей России. Опять эти места пострадали несравненно больше других. Что поделаешь — они ближе к столице и не имели никаких промежуточных защитных инстанций в виде, например, своего республиканского ЦК. Все эксперименты, все перегибы сразу отражались на центральных районах. Пока, к примеру, постановление, закон дойдут до Армении или Азербайджана, пока там интерпретируют их применительно к местным условиям, накал, ажиотаж очередной кампании уже спадет, перегибов почти не будет. А вся боль доставалась российскому центру. Так доставалась, что после войны российские области вообще оказались без мужчин.
Справедливости ради не могу умолчать о принципиальности Иосифа Виссарионовича, который считал, что законы распространяются и на его семью. Когда выяснилось, что Яков Джугашвили находится в плену, его жена Юлия Мельцер-Джугашвили два года провела в заключении. В одиночной камере. Не пять лет, но все же… Однако маленькая дочь Якова, внучка Иосифа Виссарионовича, печальной участи избежала, в отличие от всех остальных детей. По блату, так сказать, не испытала маленькая Галя Джугашвили того, что было уготовано другим детишкам, не имевшим столь влиятельного дедушку.
Через некоторое время, когда началось массовое освобождение наших западных районов, выяснилось, что там фактически работало в период оккупации все взрослое население. А как же иначе? Умерли бы с голоду, не говоря о расстрелах уклонявшихся. Возникла дилемма: призвать миллионы мужчин Украины, Белоруссии, Молдавии, Прибалтики в нашу истощенную потерями армию или отправить этих мужчин в ссылку в Сибирь, на «трудовой фронт»?
Сама жизнь заставила приостановить в сорок третьем году действие закона. На Украине, в Белоруссии, Молдавии карались лишь те, кто сознательно переметнулся на сторону гитлеровцев, вместе с ними участвовал в преступлениях против советского народа. Это естественно. Но пока дошли до понимания столь простой истины, Россия-то наша опять пострадала. Да и вообще: не народ же виноват в том, что территорию захватывал враг, устанавливая на ней свой порядок. Если кто и должен был отвечать, так это те лица, которые пустили фашистов в глубь страны.
Теперь, когда я сопоставляю лозунг Иосифа Виссарионовича «Сын за отца не отвечает! Дети за родителей не в ответе!» и пресловутый Указ, заставивший страдать многих граждан, невольно вспоминается коротенький анекдот. Приходит человек к психиатру: «Что со мной, доктор? Думаю одно, говорю другое, делаю третье?» — «Извините, — отвечает доктор, — но от сталинизма не лечим…»
И это я пишу при всем уважении к Иосифу Виссарионовичу. Но светлое есть светлое, а темное есть темное.
Буденный рассказывал о себе:
«Вижу, дело плохо, трех маршалов посадили, вот-вот до меня доберутся. Поехал на дачу, выкопал из-под яблони два «максима», затащил на чердак. Занял оборону одним пулеметом на север, другим на юг. Вскорости, гляжу, едут. Выскочили энкавэдэшники из машины, ломят ворота. Я по ним трах-тах-тах. Попадали, отползли. С тыла обходят. Я — из другого пулемета. Они назад по-пластунски. Окапываться начали. Звоню отцу:
— Товарищ Сталин, за мной приехали, взять хотят!
— А вы?
— Отстреливаюсь пулеметами.
— Патронов много?
— Десять коробок.
— Сколько продержитесь?
— Часа полтора.
— Разберемся.
Снова стреляю. Через час подкатывает полуторка. Энкавэдэшники повскакивали, машут: прекрати огонь. Подобрали убитых и раненых, погрузили в машину, укатили. А у меня телефон зазвонил:
— Товарищ Буденный, мы все выяснили. Произошло недоразумение.
— Спасибо, товарищ Сталин!
Ну, передохнул, гильзы стреляные смел в угол. И вдруг снова звонок:
— Товарищ Буденный, а откуда у вас на даче станковые пулеметы?
— Именное оружие, товарищ Сталин. Реввоенсовет и вы лично наградили меня шашкой и наганом, а бойцы Первой конной преподнесли именные пулеметы.
— Это очень хорошо, когда бойцы любят своего командира. Но плохо, когда пулеметы стоят между вами и нашими карательными органами. Это непорядок. Пусть у нас нигде не будет преград. Сдайте свои пулеметы под расписку.
— Слушаюсь, товарищ Сталин.
Связался с Климентом Ефремовичем, вместе поехали в арсенал, сдали мои «максимы». Возвращаемся назад. Ворошилов загрустил, а я улыбаюсь. Он спрашивает:
— Чему радуешься, Семен Михайлович? Без защиты остался.
— Ха, у меня в саду две пушки и снаряды закопаны. Картечь. Сегодня же на чердак затащу…»
Такой вот анекдот рассказывал Буденный, но не в тридцатые годы, а после того как не стало ни Берии, ни Иосифа Виссарионовича. Это, разумеется, шутка, но мне хорошо известно другое: ложась спать, Семен Михайлович вынимал из кобуры пистолет, загонял в ствол патрон и оставлял оружие на стуле или на тумбочке, не далее расстояния вытянутой руки. Не знаю, как дома, а в поездках — всегда. Он объяснял это привычкой, сохранившейся с гражданской войны, которая, дескать, чревата была всякими неожиданностями. Семен Михайлович твердо верил: прав тот, кто выстрелил первым. Главное — остаться в живых, а в остальном разберемся. И это при том, что даже в самые трудные годы репрессии меньше всего угрожали Ворошилову и Буденному. Не хотел Иосиф Виссарионович лишаться самых надежных друзей и помощников, наоборот, всячески содействовал укреплению их позиций в армии.
И уж если Сталин свел счеты со своими подлинными и мнимыми противниками, то Ворошилов и Буденный — тем более! Убрали всех, кто мог сказать слово против них, кто был знаком с темными сторонами их прошлого. Тухачевского, например. Или вот наиболее характерный случай. Давайте вспомним выдающегося полководца гражданской войны Николая Акимовича Худякова. Я уже рассказывал о том, как отличился он, командир 1-й Коммунистической дивизии, в боях за Царицын. Много раз спасал положение. Закончив Алексеевское военное училище, он воевал затем в 4-м Заамурском полку на Юго-Западном фронте, в Галиции. Там я и познакомился с ним. Светлого ума был человек и отчаянной храбрости офицер. Награжден был орденом Георгия Победоносца, орденом Св. Станислава с мечами и бантом, офицерским Георгиевским оружием. И этот храбрый боевой офицер выступил в начале 1917 года против войны, против напрасного кровопролития! По распоряжению Керенского штабс-капитан Худяков был разжалован и заключен в Каменец-Подольскую крепость. Генерал Корнилов настоял на том, чтобы его приговорили к смертной казни. Однако привести приговор в исполнение помешала Октябрьская революция.
Далее — мужественная борьба за торжество Советской власти. Бои на Волге. С октября 1918 года — член партии большевиков. После 1-й Коммунистической дивизии командует 3-й Украинской социалистической Красной Армией (К. Е. Ворошилов в то время был членом правительства на Украине). Разгром формирований атамана Григорьева. Борьба за Одессу. Восемь ранений в боях! Орден Красного Знамени и Почетное революционное оружие (дважды!). И при всем том Худяков оставался лишь скромным военным специалистом при Ворошилове. Если Климент Ефремович и одерживал победы под Царицыном и на Украине, то в основном благодаря полководческому таланту Худякова. И тот, и другой понимали это, а такое положение никак, разумеется, не устраивало Наркома Ворошилова. Он приложил немало стараний, чтобы держать Худякова подальше от Москвы, в безвестности. Николай Акимович был отозван из армии на хозяйственную работу и в 1925 году отправлен на Северный Сахалин, где возглавил разведку и освоение дальневосточных нефтяных богатств. Поработал там много и пользу стране принес очень большую. У нас на востоке появилась база горючего!
В Москве он почти не появлялся, в печати не выступал. И все-таки Климент Ефремович побаивался Худякова: вдруг напишет свои воспоминания или расскажет широкой аудитории правду о военных действиях! И померкнут легенды о непобедимых и непогрешимых полководцах Ворошилове и Буденном. Разве можно это допустить?
Николай Акимович Худяков был ликвидирован. Его арестовали, дай Бог памяти, в 1938 году, а в следующем году он был расстрелян как враг народа. Его фамилия была вычеркнута из истории. А все его достижения под Царицыном и на Украине автоматически перешли к Клименту Ефремовичу, укрепляя известность и славу Наркома.
Пишу об этом для того, чтобы еще раз подчеркнуть: нельзя сваливать всю ответственность за массовые репрессии только на Сталина. Он даже не знал о гибели Худякова и целого ряда других товарищей. Соратники Иосифа Виссарионовича, которые пользуясь обстановкой, всеми силами укрепляли свое положение, тоже виновны во многом. С них тоже спрос.
Кто, например, заставлял члена Политбюро В. М. Молотова написать резолюцию о расстреле жен «врагов народа» Косиора и Постышева? Да никто. Проявил инициативу, преследуя какие-то свои интересы.
Ворошилов и Буденный не только убирали тех, кто был опасен для них или неугоден им, но и выдвигали на ответственные военные должности своих верных людей. Независимо от умственных способностей, от образования, а лишь по одному принципу — личной преданности. Люди с кругозором эскадронных командиров становились вдруг комдивами и комкорами. К лету сорок первого года примерно девяносто процентов нашего начальствующего состава в звене дивизия-армия были скороспелыми, полуграмотными выдвиженцами Ворошилова и Буденного из тех, кто знаком был им по Первой конной. Только из этого кладезя черпались кадры, будто и не было у нас других славных армий! А ведь известно: плохо, когда нет умелых военачальников, но еще хуже, когда командуют, руководят неумелые военачальники. Тем более, в армейских условиях, где приказы не обсуждаются, а лишь исполняются, любая глупость, любая ошибка чреваты самыми тяжелыми последствиями.
Высшая государственная власть, принимая различные установления, просто неспособна предусмотреть, регламентировать все конкретные варианты, все житейские случаи. Умные, самостоятельные люди используют такие установления, законы, инструкции применительно к обстоятельствам. Так и было до массовых репрессий в армии. А когда к руководству пришли необразованные, несамостоятельные, полностью зависящие от начальства исполнители, любые указания и распоряжения стали восприниматься и выполняться буквально, от точки до точки, творчество вытеснялось формализмом. Скороспелые руководители прятали свое неумение, свою безынициативность за правильной фразой, за цитатой: «Так сказал товарищ Сталин!» или «Так распорядился Нарком Ворошилов!». Слово в слово — вот и весь диапазон.
Например, упор на наступательные действия всегда был основным принципом подготовки наших войск. Но при этом и обороняться учились, и отходить. А после известного заявления о том, что мы будем бить любого врага на его собственной территории, возник опаснейший перекос. Учить стали только наступлению. Командиров, отрабатывавших оборонительные действия, зачисляли в «пораженцы». А те, кто пытался приобщить свои батальоны и полки к труднейшему искусству отступления, вообще попадали в разряд подозреваемых. Это же вредители, подрывающие дух войск! Их арестовывали, судили. Зато раздольно было безответственным крикунам, демагогам. О каком творчестве, о каких поисках и достижениях могла идти речь в подобной обстановке?!
Рассказываю сейчас и вспоминается мне лицо Ворошилова того времени. На Семене-то Михайловиче с его железными нервами, с давней привычкой сметать любого, кто становился на пути, события конца тридцатых годов почти не отразились. Разве что осунулся, да глаза, будто прихваченные изнутри морозом, стали холоднее и жестче. А вот худощавый Ворошилов еще более высох, легла на его потемневшее лицо печать озлобленности. К сожалению, запамятовал фамилию художника, который сделал тогда серию небольших портретов Климента Ефремовича — штук шесть. Сознательно или нет поступил художник, но на портретах 37–38 годов прежде всего выделена ожесточенность.
Новые люди, поднявшиеся на командные посты вместо «врагов народа», по незнанию или по чрезмерной услужливости перед начальством подвергали гонению, искоренению все то, что было связано с именами репрессированных предшественников. Тухачевский и Егоров, к примеру, много сил приложили для создания у нас самых мощных в мире бронетанковых войск. Не стало этих маршалов, и начались среди рьяных борцов за собственную карьеру и просто среди недальновидных товарищей разговоры о том, что крупные бронетанковые соединения нам без надобности, ни у французов, ни у англичан их нет, и ничего, обходятся. Военный опыт, дескать, показывает, что иметь бронекорпуса нецелесообразно… А какой опыт-то был? Бои у Хасана да в Испании: все это без размаха, в небольших масштабах. Ну и порешили наши военные деятели «рассыпать» бронетанковые корпуса, оставить бригады да дивизии. И это в то время, когда фашисты, используя наши недавние достижения, поспешно организовывали у себя мощные танковые группы. Фашисты создавали бронированные кулаки, а мы свои кулаки, наоборот, разжимали. Но пальцами можно лишь тыкать, разящего удара ими не нанесешь. Я говорил об этом, доказывал, спорил. А новоявленные генералы, используя ситуацию, действовали вполне «успешно», подрывая могущество наших Вооруженных Сил.
Только после Халхин-Гола, особенно после роковых неудач в войне с белофиннами, спохватились мы, начали вновь формировать танковые и механизированные корпуса. Торопились, лепили на скорую руку из уцелевшего еще материала, но уже не было кадров, устарела техника, а новую выпускать не успевали. Срочно переводили в танковые войска командный состав из конницы. И там, и тут, мол, быстрота, маневр. Но это лишь внешние, формальные признаки. Многие десятки и сотни хороших кавалерийских командиров оказались вдруг в незнакомом роде войск, а переучиваться не оставалось времени. Среди них — генералы, даже будущие маршалы: Богданов и Лелюшенко, Стученко и Рябышев, Черевиченко и Москаленко, Гречко и Рыбалко и многие, многие другие ветераны буденновской армии. Трудно им пришлось, особенно в начале войны. Но еще трудней тем, кто оказался тогда под их руководством, кто жизнями расплачивался за их неумение.
Помните о том концентрированном ударе, который нанесли под Царицыном по белогвардейцам наши артиллеристы? О нем шла речь в начале книги. Тот самый удар, который помог нам удержать в своих руках хлебную житницу и транспортную артерию. Брусиловскую идею предложил тогда Сталину я, а при осуществлении идеи своей энергичностью расторопностью отличился Г. И. Кулик, чем и привлек к себе внимание Иосифа Виссарионовича. Ну, надежный, деятельный — это, безусловно, хорошие качества, однако не только они являются определяющими для высокого военного руководителя. До периода репрессий Кулик занимал должности, соответствующие его знаниям, опыту, интеллекту. Думаю, мог бы командовать артиллерийским полком. А он вдруг вознесся на головокружительную вершину — стал маршалом Советского Союза, возглавил артиллерию Красной Армии. Вот уж действительно, «незаменимых людей у нас нет!». И взвалили тяжкую ношу на совершенно неприспособленные плечи.[29]
Что ему было известно? Как вести огонь из полевых орудий. Из трехдюймовок и шестидюймовок периода гражданской войны. Картина ясная и понятная. А разоблаченный враг Тухачевский насаждал в нашей армии чужие нравы, развивал артиллерию противотанковую. Какие-то пукалки: ни грохота, ни воронки, ни стрельбы на дальние расстояния. Ослабить хотел нас Тухачевский-то… Такова были примитивная логика малограмотного Кулика. А поскольку этот свежеиспеченный маршал «заворачивал» у нас всей артиллерией, он и «наворотил» столько, что едва разобрались потом. В частности, почти полностью прекратил выпуск противотанковых орудий, заменяя их привычными полевыми орудиями. Расформировал многие противотанковые артиллерийские части. «Исправил», в общем вред, нанесенный Тухачевским. Вот и вступили мы в сражение с бронированными армадами гитлеровцев, почти не имея противотанковой артиллерии. Ее пришлось срочно, с огромными трудностями воссоздавать в ходе войны.
Давно замечено, что многие генералы, выросшие в мирное время, оказываются непригодными в боевой обстановке. В дни мира на генеральские должности выходят чаще всего не самые лучшие, не самые достойные (их самобытность, оригинальность обычно не укладываются в формальные рамки), а либо те, кто имеет какую-нибудь тянущую «руку», либо середняки, добросовестные исполнители, с которыми удобно работать начальству. А уж при репрессиях выдвижение вообще шло по принципу «преданности», либо по «чистым» анкетам. Но беспощадная война быстро содрала мундиры с тех, кто позаимствовал их с чужого плеча. Сталин послал маршала Кулика на запад, разобраться в обстановке, координировать действия наших войск под Минском, создать там линию фронта. Будто Кулик знал, как это сделать. Будто достаточно отдать приказ — и все свершится само собой. С таким же успехом можно было человека, едва знакомого с нотами, поставить дирижером симфонического оркестра.
Кулик не просто растерялся в сложной обстановке, но и в полном смысле слова потерялся, пропал, исчез. Может, попал в плен? Только этого нам еще не хватало: маршал, которому все известно о нашей артиллерии, в руках врага в первые же дни войны!
К счастью, до этого не дошло. Кулик бродил где-то с утратившими связь и ориентировку частями, но не сделал даже попытки организовать, сплотить их, повести за собой. Больше того, бросив маршальский мундир, он облачился в какой-то зипун, в лапти и таким «бравым воякой» доплелся наконец до наших сражающихся войск.
Не думаю, что Кулик особенно выделялся в худшую сторону среди многочисленных скороспелых выдвиженцев того времени. Просто пост у него был выше, а потому и просчеты, ошибки, благоглупости заметней. А в сумме бесталанность и беспомощность всей этой массы военных выдвиженцев поставила нашу страну на грань военной катастрофы.
Очень горько мне было видеть, как слабеет Красная Армия, теряя лучшие кадры, теоретиков и практиков, как отвлекается от боевой подготовки внутренняя борьба, чистки и проработки, как падает ее технический и организационный уровень. Наша армия, еще недавно столь мощная, остановилась в своем развитии, откатилась назад, перестала быть кадровой в широком понимании этого слова. Случайно собранные под знамена люди, одетые в форму и чуть-чуть обученные — это еще не Вооруженные Силы! Зато полностью, неделимо укрепился в армии авторитет Сталина и его ближайших военных помощников — Ворошилова и Буденного. Это Иосиф Виссарионович считал главным. Наверстать упущенное по военной линии он намеревался в ближайшие пять-шесть лет, для чего разрабатывалась соответствующая программа. Но слишком велики были утраты. Да и враг не дремал, прекрасно понимая, что сражаться с нами надобно как можно скорее, пока мы не оправились от внутренних потрясений. К Гитлеру можно относиться как угодно, только не надо считать его дураком. Шансов, которые казались ему надежными, он не упускал.
Да, мы были очень ослаблены. Армия и флот лишились примерно 43 тысяч командиров, арестованных или уволенных со службы по политическим мотивам (значительная часть их, правда, вскоре будет возвращена в строй). Читатель, конечно, вправе усомниться в точности, в объективности моих суждений. Я и сам не отрицаю того, что не могу быть абсолютно беспристрастным. И отнюдь не претендую на полную истину. Лучше всего в этом случае привлечь документ, который без всяких комментариев говорит сам за себя.
Итак: во время гражданской войны на Кавказе отличился брат В. В. Куйбышева — Н. В. Куйбышев. Насколько я знаю, он умело командовал дивизией, освобождал родные края Иосифа Виссарионовича, был на виду, а главное — пользовался большим уважением местного населения. В Грузии его считали своим человеком, он чуть ли ни всю свою военную службу провел в тех местах, выдвинулся на высокий пост командующего Закавказским военным округом. Позволю себе привести здесь стенограмму заседания Военного совета при Наркоме обороны СССР (21–27 ноября 1937 года), высказывания комкора Н. В. Куйбышева и его оппонентов. Цитирую:
«Тов. Куйбышев: Подытоживая результаты инспекторских смотров, окружных учений, военный совет округа оценил военную подготовку войск ЗакВО как стоящую на неудовлетворительном уровне. Основная причина того, что мы не изжили всех эти недостатков, заключается в том, что у нас округ был обескровлен очень сильно.
Тов. Ворошилов: Не больше, чем у других.
Тов. Куйбышев: А вот я вам приведу факты. На сегодня у нас тремя дивизиями командуют капитаны, но дело не в звании, а дело в том, товарищ народный комиссар, что, скажем, Армянской дивизией командует капитан, который до этого не командовал не только полком, но и батальоном, он командовал только батареей.
Тов. Ворошилов: Зачем же вы его поставили?
Тов. Куйбышев: Почему мы его назначили? Я заверяю, товарищ народный комиссар, что лучшего мы не нашли. У нас командует Азербайджанской дивизией майор. Он до этого времени не командовал ни полком, ни батальоном и в течение шести последних лет являлся преподавателем военного училища (смех).
Голос с места: Куда же девались командиры?
Тов. Куйбышев: Все остальные переведены в ведомство Нарковнудела без занятия определенных должностей. Я думаю, что это не их беда, что они не имеют опыта. Откуда может быть хорошим командиром Грузинской дивизии Дзабахидзе, который до этого в течение двух лет командовал только ротой и больше никакого командного стажа не имеет.
Тов. Буденный: За год можно подучить.
Тов. Ворошилов: Семен Михайлович считает, что если ротой умеет хорошо командовать, то и армией сможет.
Ирония звучит в реплике Климента Ефремовича?! Или тонкое чувство юмора, связанное с «отправкой» опытных командиров в ведомство НКВД «без занятия определенных должностей»?! Не знаю… Остается добавить только одно: сам комкор Куйбышев, осмелившийся оспаривать мнение начальства, был вскоре репрессирован и тоже оказался «без должности» в названном выше ведомстве. Где и обрел свой конец.
Справедливость требует, впрочем, сказать, что падение уровня боеготовности наших вооруженных сил объясняется не только репрессиями. Великая война приближалась, очаги ее уже пылали на Западе и на Востоке. Обстановка заставила быстро увеличивать количество наших войск, привлекая на службу людей, совершенно необученных. За несколько лет численность возросла в три раза. Рядовых можно было найти, младших командиров можно было подготовить, но где взять командиров среднего и высшего звена?! Вдвое увеличилось количество военно-учебных заведений, но это был задел на будущее, а пока нехватка военных руководителей была огромной. В 1938 году некомплект командных кадров составлял 45 тысяч человек. К январю 1940 года цифра возросла до 60 тысяч. И это при том, что в войска возвратились 13 тысяч репрессированных. Положение было сложнейшее.
В июле-августе 1938 года советские войска после долгого перерыва столкнулись с кадровыми войсками другого государства. На самом краю русской земли, возле озера Хасан, японцы попытались захватить две господствующие сопки: Безымянную и Заозерную. Как известно, попытка эта окончилась для самураев полным провалом, их основательно щелкнули по носу. Однако конфликт был слишком локален и скоротечен, чтобы можно было сделать обобщающие выводы о боеспособности нашей и японской армий. Сталин вообще не придал этому событию существенного военного значения, использовал его только в политических целях, для внешней и внутренней пропаганды. Иосиф Виссарионович отдавал себе отчет в том, что на Дальнем Востоке образовался один из узлов долговременного напряжения между нами, быстро развивавшейся Японией и огромным по населению Китаем. И все же, извините за тавтологию, Дальний Восток был далековат для Сталина, освоившего Восточную Сибирь (благодаря ссылкам) лишь до Прибайкалья. Он был человеком запада, человеком Европы. А она тогда тоже требовала напряженного внимания, Гитлер уже протянул ляпы к Австрии, Чехословакии, Испании. Шла грандиозная игра, и Сталин, естественно, был озабочен, как извлечь в ней выгоду. Он думал о возвращении наших утраченных западных территорий, желательно мирным путем. А военные конфликты — это для Ворошилова, которого в ту пору Иосиф Виссарионович считал надежным полководцем. В связи с этим напомню одно из удивительных свойств Сталина. Он назначал человека на должность и проникался уверенностью: если этот человек занимает должность Наркома, значит, он самый большой знаток в своей отрасли. Как-то не всегда улавливал Иосиф Виссарионович, что не место красит человека.
Хасаном занимался не только Ворошилов, но и живые еще в то время непосредственные руководители операции Блюхер и Штерн. У каждого было свое мнение по этому вопросу. Самой простой и четкой была точка зрения Ворошилова: как можно скорее выбросить японцев с нашей территории, сделав это любой ценой. И действительно, победа скоро была одержана. Но как? Симптомы были настораживающие. Мы с Борисом Михайловичем Шапошниковым, каждый сам по себе, вели подробные отчетные карты, чтобы иметь единое мнение для доклада Иосифу Виссарионовичу. Прежде всего отметили наши чрезмерные потери, не укладывавшиеся в разумные пределы. Вызваны они были тем, что военных руководителей сковывали политические соображения, исходившие от Ворошилова. Японцы-то вторглись на нашу территорию, не считаясь ни с какими правилами, значит, бей и крути их беспощадно, в полную силу. А Климент Ефремович осторожничал, боялся расширения конфликта и поэтому запретил использовать для маневра, для обходи и окружения противника вражескую территорию. Войска наши оказались в трудных условиях. Двигались без дорог, но болотистой местности, сосредотачивались для штурма на виду у японцев, под их огнем. А главное — штурмовали Безымянную и Заозерную напрямик, в лоб, идя навстречу вражеским пулям и снарядам. Расплата за это — несколько тысяч жизней.
Иосиф Виссарионович не придал значения потерям, его устраивал конечный результат. В итоговом приказе, утвержденном Политбюро ЦК, основные недостатки операции не получили глубокого раскрытия. Было впечатление, что даже сам Ворошилов не уяснил в достаточно степени наши промахи. Он не поднялся от фактов до крупных обобщений. Или понимал, что широкий, объективный анализ будет не в его пользу. Не раскрыв всей картины, он выделил частность. По его настоянию в итоговом приказе был особо подчеркнут пункт о том, что бойцы при наступлении не в полную меру использовали малую шанцевую (саперную) лопатку, не умели быстро окапываться при сближении с противником, это и послужило, дескать, причиной излишних потерь. Ворошилов сам вписал в проект приказа такие слова: «Наш долг — добиться от бойца уважения и любви к своей лопате и научить его пользоваться ею так же быстро и сноровисто, как он орудует ложкой за столом».
Сказано броско, конкретно, доступно для красноармейца. Тут тебе и забота о людях и полная ясность — опять стрелочник виноват… И ликвидация недостатков — пара пустяков. Научить бойцов пользоваться лопатой можно за неделю. При усиленной тренировке — даже и за три дня…
В том же 1938 году известный наш летчик В. К. Коккинаки совершил первый беспосадочный перелет из Москвы до Владивостока. Это было очень большим достижением. И своего рода — предупреждение для японцев. Ваши, дескать, острова вполне достижимы для советских бомбардировщиков. Иосифу Виссарионовичу понравились незамысловатые стишки, появившиеся в то время в печати, читавшиеся и даже распевавшиеся с эстрады:
Генерал лихой Араки
Явно ищет с нами драки.
Если надо, Коккинаки
Долетит до Нагасаки
И покажет нам Араки,
Где и как зимуют раки!
Иосиф Виссарионович вознамерился даже привести этот стишок в одном из своих выступлений: вот, мол, что народ у нас думает. Но я отсоветовал — не тот уровень. Да и военный министр Японии генерал Садаи Араки к тому времени (насколько я помню) был уже смещен со своего поста.
В общем, хасанские события не вызвали в наших вооруженных силах каких-либо существенных перемен. И японцы не поняли, сильна ли Красная Армия или ослаблена уничтожением кадров. А ведь в зависимости от этого Япония намеревалась строить свою дальнейшую политику. И вот в мае следующего года самураи спровоцировали новый, более обширный конфликт, по существу, развернули необъявленную войну против Монгольской Народной Республики на рубеже реки Халхин-Гол. А поскольку мы с монголами связаны были договором о дружбе и взаимопомощи, то с самого начала в этой войне принял участие наш Особый корпус под командованием Н. В. Фекленко. Я этого товарища почти не знал, но, судя по вялым, нерешительным действиям корпуса, полководческими способностями Фекленко не отличался.
И сейчас, и в дальнейшем, когда речь пойдет о большой войне, я не буду описывать ход боевых действий — это общеизвестно. Если и придется рассказывать о какой-то операции, то лишь в той мере, в какой участвовал сам. Моя цель — запечатлеть те подробности, те ситуации, которые не получили широкой огласки, по тем или иным причинам выпали из поля зрения современников.
Халхин-Гол привлек внимание Сталина гораздо больше, нежели Хасан. Масштаб событий был крупнее, да и носили они международный характер — бои развернулись на территории дружественного государства. Впервые ощутил Иосиф Виссарионович неблагополучие в нашем военном руководстве, слабость командного состава. Все посты заняты, а доверить ведение боевых действий некому. Первый тревожный звонок прозвучал: кого послать в Монголию, кто сможет достойно возглавить фронт, добиться решительного успеха?
Этот вопрос был задан мне словно бы между прочим, в числе других, но я сразу отметил, с каким интересом ожидал Иосиф Виссарионович ответа.
— Работа для Блюхера. Восточный театр военных действий хорошо известен ему.
Сталин промолчал. А я вновь заговорил после паузы:
— В Монголии воевал Рокоссовский, командовал там кавалерийской бригадой в сражениях с Унгерном. Рокоссовский на Лубянке, он еще жив.
Иосиф Виссарионович нахмурился. Хотелось услышать его мнение, но он отвернулся.
— Направьте Ворошилова, — развел я руками.
— Не годится. Товарищ Ворошилов нам нужен в Москве. Это во-первых. А во-вторых, он слишком крупная фигура для конфликта, он привлечет слишком много внимания. Самураев на Халхин-Голе должен разбить энергичный начальник соответствующего масштаба. Комкор или командарм.
— Тогда Белов.
— Шутки сейчас не ко времени, — резко произнес Сталин. — Вы меня прекрасно понимаете, Николай Алексеевич. Разве у нас нет молодых и вполне надежных военачальников?
— Я имею в виду не того Белова, который командовал до ареста Белорусским военным округом, а генерал-майора Павла Алексеевича Белова. Вы должны его помнить. Это он разрабатывал с Калиновским первую инструкцию по боевому применению танков. Кончил академию. Служил в инспекции кавалерии у Буденного.
— Где он сейчас?
— Командует дивизией. Отлично командует. Человек культурный, способный самостоятельно решать и действовать. Отстал в росте, так как ошибочно исключался из партии.
— Ошибочно? — переспросил Сталин.
— Да, в тридцать седьмом. Разобрались, восстановили.
— Это хорошо, — задумчиво произнес Иосиф Виссарионович. — Такие люди нам очень нужны. И все же не тот уровень. Белов не командовал корпусом даже на маневрах, а там боевые условия, там у нас не просто корпус, а Особый, с большим количеством танков и авиации. Мы, очевидно, развернем его в армейскую группу.
На этот раз промолчал я, не желая соглашаться. Слова Сталина не убедили меня. В вырубленном лесу нашего комсостава П. А. Белов заметно выделялся над молодым подростом и мелколесьем. Я знал его года этак с двадцать пятого, когда он командовал кавалерийской бригадой (два кавполка), уже в ту пору, не достигнув еще тридцати лет, он занимал генеральскую должность и успешно справлялся с ней. Мне импонировали интеллигентность, эрудиция, этакая военная романтичность Павла Алексеевича. Его человечность, скрываемая за суровой внешностью кавалериста-фронтовика. В любом деле он был хорош: холодная голова и горячее сердце. С бухты-барахты в бой не кинется, все взвесит, подумает и за себя, и за противника.
Недостатки же его по тому времени были таковы. Не пролетарий — из семьи служащих. Сразу после революции находился в белом Ростове-на-Дону, юнкерскую форму носил. И, хотя он участвовал потом в создании первых отрядов Красной Армии, сражался во многих битвах, закончил гражданскую войну командиром кавалерийского полка, кое-кто помнил только начало: происхождение и погоны. И еще: в Первой конной служил он уже после войны (тоже командовал полком), поэтому «старые» буденновцы его мало знали. Вроде и свой, а вроде и не совсем. Тем более что очень уж грамотный, новшества быстро воспринимал. Калиновский считал его знатоком бронетанковых войск, своим первым помощником. Триандафиллов говорил: мало кто знает тактику пехоты, как Белов. Уборевич рекомендовал Павлу Алексеевичу перейти на преподавательскую работу, делиться своими знаниями, опытом. И ведь все это — о кавалеристе. Но ведь хвалили-то Белова главным образом те, кого опасались буденновцы, кто теперь «освободил» места для ставленников Семена Михайловича. А Павел Алексеевич оказался словно бы между двух вражеских лагерей. Он был просто за партию и советскую власть. Я хорошо понимаю его и ему подобных, потому что сам находился тогда почти в таком же положении.
До тридцать девятого года существовало негласное, но обязательное правило: все жалобы, апелляции подвергшихся репрессиям лиц высшего командного состава (начиная от комбригов), адресованные Сталину, или в ЦК, или в Политуправление РККА, обязательно ложились на стол Иосифа Виссарионовича. Подлинник или копия с решением. Первое время Иосиф Виссарионович просматривал все документы. Для сведения. Не высказывая своего мнения, не вмешиваясь в действия соответствующих инстанций. Но несколько товарищей, которых считал особенно нужными, взял под защиту. А потом апелляций стало столько, что Сталин просто не успевал с ними знакомиться. Читал выборочно. Систематическое знакомство с военной частью его корреспонденции лежало, как вы помните, на мне. Вот и письмо Павла Алексеевича Белова в ПУРККА тоже попало в мои руки. В нем Белов сообщал, что партийная организация управления 7-й кавалерийской дивизии исключила его из рядов ВКП(б), что он отстранен от командирской работы… Впрочем, познакомьтесь с его, типичной для той поры, апелляцией:
«Прошу партийную комиссию ПУРККА пересмотреть основательность мотивов моего исключения и восстановить меня в партии. Ниже представляю объяснения по обвинениям, которые мне предъявлены.
1. Белов скрыл службу у белых.
Объяснение. Был на территории белых в Ростове-на-Дону короткое время с декабря 1917 по январь 1918 года. Никогда не скрывал этого, наоборот, отражал во всех документах, а именно: в биографии, послужном списке, карточке партийного учета. Нашел возможность уехать с территории белых в самом начале белого движения. Вскоре по партийной мобилизации сражался против них. Никогда не выступал на стороне белых, а с оружием в руках бил их. Таким образом, мне нечего скрывать от партии, нечего стыдиться, но есть чем гордиться.
2. В 1922 году скрыл от партии антисоветское письмо брата.
Объяснение. Здесь явное недоразумение. Брата у меня никогда не было. Я единственный сын у своих родителей. Об антисоветском письме ко мне никогда раньше не слышал. Если и существовало какое-либо подобное письмо, то до меня не дошло, а потому и не могло быть мной скрыто. Это письмо имеется в деле, но мне его не показали. Раз оно имеется, то легко установить истину. Обвинение облыжное, и я его отрицаю.
3. В июне 1925 года на своей квартире Белов вел антисоветский разговор с Лериным и Свиридовым.
Объяснение. Обвинение вымышленное. Этого случая не было. В октябре того же года меня приняли в члены партии. В ячейке на собрании был председателем уполномоченный отдела т. Лихачев, который не мог бы не знать об этом «случае».
4. Жена Белова полька и имеет связь с сомнительными людьми.
Объяснение. Жена принимала активное участие в гражданской войне в рядах 1-й Конной армии. Была замужем за командиром полка, убитом на польском фронте. Потом была замужем за командиром бригады 14-й Кавдивизии Рябышевым (ныне командир 13-й кавдивизии). Никакой связи с заграницей не имеет. С политической стороны я своей жены стыдиться не могу. По простоте сердечной я на собрании первичной парторганизации, разбиравшей мое дело, рассказал, что у жены были знакомства, которые мне не нравились. Я эти знакомства пресек. Однако мой рассказ был понят неправильно, вызвав сомнения. Не надо было мне об этих вещах говорить.
5. Белов писал в мае 1937 года письма Уборевичу.
Объяснение. Написано было два письма. Они есть в деле. Если их прочитать полностью (а не выдержки, как на собрании), то в них не найти ничего предосудительного. Письма были вызваны разговором с Уборевичем, который угрожал мне переводом на преподавательскую работу и требовал доказательств (свидетелей) моего местонахождения в феврале 1918 года. Письма говорят о моей борьбе за свою партийность. К сожалению, я тогда не знал, что Уборевич шпион и враг народа. Я с ним считался тогда, как с начальником и кандидатом в члены ЦК.
6. Белов участвовал в очковтирательстве.
Объяснение. К стыду моему, в этом случае я виноват перед партией. Враг народа Сердич (бывший командир корпуса) организовал очковтирательство. Это заключалось в том, что Сердич заранее сообщил о предстоящей проверочной мобилизации 40-го кавполка. Вызвал к себе начальника первой части штаба дивизии и проинструктировал его. Я об этом узнал, но не догадался сообщить партии. Об этом знали по крайней мере десять ответственных членов партии, но поступили так же, как и я. Вину за собой признаю.
Я всегда был честным и преданным членом нашей партии. Прошу не делать меня политическим мертвецом. Прошу восстановить меня членом ВКП(б). С высоким званием члена партии я буду вести борьбу за победу социализма».
Судьба Белова, как и многих других командиров, висела тогда на волоске. Партийная комиссия политуправления, как правило, подобные решения не пересматривала. А мне очень не хотелось, чтобы наша армия теряла еще одного одаренного командира-практика, способного к серьезным теоретическим изысканиям. К тому же у Белова имелся довольно надежный шанс: как никак, а служил в Первой конной, у Семена Михайловича, чье мнение теперь влияло на многое. И вот с апелляцией Белова я поехал к Буденному, сообщил суть дела. Он поинтересовался, знает ли Сталин? Я ответил: нет, но доложу ему, если мы сами не сможем утрясти этот вопрос. И добавил, нажимая на самолюбие:
— Ваши кадры, Семен Михайлович. У вас порученцем служил. И не родственник он арестованного Белова, как считают некоторые.
— Точно? — спросил Буденный.
— Абсолютно.
— Ладно. У меня тоже лежит письмо от Павла Алексеевича, просит помочь, — не без самодовольства произнес Семен Михайлович. — Он ценный и всесторонне подготовленный командир.
— Вот и выскажите свое мнение.
— К тому же — не родственник… — рассуждал вслух Буденный. — И вы ходатайствуете…
— Хорошо бы перевести его в другое место и с повышением, — предложил я.
— Ладно! — Семен Михайлович взял лист бумаги и размашисто написал несколько строк.
Я поблагодарил его и ушел со спокойной душой. А затем узнал, что Белов переведен на юг, что доверенная ему дивизия, еще недавно числившаяся в отстающих, отличается хорошей боевой и политической подготовкой.
Несколько отвлекся я от того разговора со Сталиным в конце мая 1939 года, когда Иосиф Виссарионович поинтересовался моим мнением, кого направить в Монголию. Не приняв кандидатуру Белова, он назвал фамилию Жукова. Сие меня несколько озадачило. Примерно ровесник Белова, прошел Жуков такую же служебную лестницу и был столь же мало известен Сталину. Мог запомниться разве что такой факт. Года полтора назад Жуков прислал на имя Сталина большую и очень резкую телеграмму: над ним нависла угроза исключения из партии, он требовал разобраться принципиально, по справедливости. Не просил, а именно требовал. Необычность этой телеграммы привлекла внимание Иосифа Виссарионовича. На место пошел ответ: проявить по отношению к члену партии Жукову полную объективность. Именно после этого и начался быстрый рост Жукова. Обогнав сослуживцев, он стал заместителем командующего Белорусским военным округом.
Вскоре я выяснил, кто «дал» Сталину эту фамилию. Оказывается, у Сталина состоялся острый разговор с Ворошиловым и Тимошенко. Недовольный положением в Монголии, Иосиф Виссарионович спросил: «Кто там командует войсками? Фекленко? Что он из себя представляет?» — «По званию комбриг». — «Это мне известно. Еще что?» — настаивал Сталин. Ворошилов ответил: лично с Фекленко не знаком, деловых качеств не знает. У Сталина прорвалось раздражение: «Безобразие! Чепуха! Там идет война, а нарком не может объяснить, кто воюет, как командует нашими войсками! Что это такое, товарищ Ворошилов?! Надо послать туда другого человека, который способен взять инициативу в свои руки».
Тут и прозвучала фамилия Жукова. Ее назвал Тимошенко, под непосредственным командованием которого Георгий Константинович служил продолжительное время.
Жуков был немедленно вызван в Москву, к Ворошилову и без задержки отправлен в Монголию. Там он убедился, что Фекленко сидит в глубоком тылу, ведет спокойную жизнь, не стремясь к активным действиям. С этим было покончено. Фекленко был отстранен от должности, а Жуков, наращивая свои силы, принялся готовить удар по японцам.
Полководческая самобытность, твердый характер Жукова проявились в Монголии сразу и во многих аспектах. Я же отмечу один факт. Помните, после гибели Егорова, Тухачевского и других лучших наших военачальников нашлись люди, стремившиеся разрушить все, что было создано ими. Эти люди раздробили, «рассыпали» наши мощные бронетанковые корпуса. И даже теорию соответствующую подвели. А вот Жуков, исходя из конкретной обстановки, не колеблясь, опрокинул своими действиями утверждения горе-теоретиков. Собрал все имевшиеся у него танки в кулак и этим сильным кулаком сокрушил японскую оборону. Успех был заметный. Этот успех, кроме всего прочего, реабилитировал нашу старую верную идею массированного использования танков (перехваченную у нас и разрабатывавшуюся Гудерианом).
Сталин был доволен: «А ведь показали мы самураям, где раки зимуют», — неоднократно повторял он.
Георгия Константиновича Жукова в Москве встретили с почетом, как и подобает встречать победителя. Иосиф Виссарионович и члены Политбюро долго беседовали с ним, расспрашивали о состоянии, о боеспособности наших и японских войск. Вполне естественно, что после этой беседы Жуков направлен был командовать Киевским военным округом — одним из важнейших. А затем его назначили начальником Генерального штаба, что, впрочем, не соответствовало ни темпераменту, ни уровню подготовки Георгия Константиновича. Он ведь прежде всего деятельный, смелый организатор…
Сражение на Халхин-Голе — это первый большой шаг Жукова по тому пути, который приведет его в бессмертную немногочисленную когорту лучших полководцев всех времен и народов. Японцы на Халхин-Голе получили такой зубодробительный удар, поражение их было настолько безусловным, что враз отрезвило самурайские головы. Враг на востоке понял, что теперь не девятьсот пятый год, что к русским лучше не соваться ни при каких обстоятельствах. Это и только это удержало японцев от нападения на Советский Союз в критический момент 1941 года, когда гитлеровские дивизии находились под Москвой, когда крах большевиков представлялся неизбежным. Казалось: хватай, рви нашу территорию. Но самураи не решились. Они выжидали. И правильно поступили. Напади они в тот момент, нам было бы чрезвычайно скверно. Однако, в конечном счете гораздо хуже стало бы потом им.
А я думаю, как повернулись бы события, окажись на месте Георгия Константиновича Жукова Павел Алексеевич Белов? Может, наши действия в Монголии развивались бы не столь стремительно, но в общем произошло бы то же самое. Ведь оба были полководцами одной школы, примерно одного уровня. Слава богу, что в те трудные годы уцелели они и еще несколько таких же талантливых военачальников. Счастливый случай помог тогда им, а следовательно, и всем нам.
Необъявленная война в Монголии завершилась 31 августа. А на следующее утро нападением Германии на Польшу началась Вторая мировая война. Тогда же, 1 сентября 1939 года, был принят у нас закон о всеобщей воинской обязанности. К сражениям надо было готовить всех.
Большой мастер политических комбинаций, Иосиф Виссарионович сделал очередной, тщательно продуманный ход. Мы знаем, как в разгар коллективизации он выступил со статьей «Головокружение от успехов», открестившись от всяких перегибов, злоупотреблений, переложив ответственность за ошибки на плечи низовых партийных работников. К этому испытанному методу прибег он и в 1938 году, опасаясь, что кровь и грязь массовых репрессий запятнают его светло-серый китель. 19 января в «Правде» появилась передовая статья, в которой было заявлено, что минувший год ознаменовался большими успехами в очищении рядов партии от троцкистско-бухаринских лазутчиков фашизма. «Призыв товарища Сталина о ликвидации идиотской болезни — беспечности, о повышении бдительности, возымел действие — партийные массы возмужали, закалились на той громадной очистительной работе, которая проведена партией… Трудно переоценить результаты выкорчевывания троцкистско-бухаринских шпионов и диверсантов — эти результаты равны выигрышу страной социализма большого сражения с капиталистическим миром».
Изрядно сказано!
В том же номере было опубликовано сообщение о Пленуме ЦК ВКП(б), который обсудил вопрос об ошибках парторганизаций при исключении коммунистов из партии, о формально-бюрократическом отношении к апелляциям исключенных из ВКП(б) и о мерах по устранению этих недостатков. В своем постановлении Пленум потребовал покончить с массовыми огульными исключениями. Было написано буквально так; «Известно немало фактов, когда парторганизации без всякой проверки и, следовательно, необоснованно исключают коммунистов из партии, лишают их работы, нередко даже объявляют, без всяких оснований, врагами народа, чинят беззакония и произвол над членами партии…
Еще не вскрыты и не разоблачены отдельные карьеристы-коммунисты, старающиеся отличиться и выдвинуться на исключениях, на репрессиях против членов партии, старающиеся застраховать себя от возможных обвинений в недостатке бдительности путем применения репрессий против членов партии.
Картина в общем вырисовывалась такая: Центральный Комитет и лично товарищ Сталин знать не знали и ведать не ведали о произволе, о перегибах, о массовом истреблении партийных кадров. А вот теперь узнали, теперь наведут порядок, упрячут за решетку тех, кто злоупотреблял. Они в ответе. А Иосиф Виссарионович, как всегда, выглядел хорошим, заботливым, добрым.
Появилась ширма, за которой Сталин мог укрыться в случае необходимости. Начались и практические перемены. Карательная машина продолжала работать (через месяц после Пленума ЦК состоялся громкий процесс над членами право-троцкистского блока), однако крен постепенно становился другим. Главная особенность (и странность!) новой обстановки заключалась в том, что исправлять допущенные «ошибки», восстанавливать «справедливость» было поручено субъекту, который вот уже несколько лет из-за спины Сталина негласно руководил репрессиями, разжигал пламя подозрительности. Лаврентию Павловичу Берии доверялась эта забота.
За несколько дней до утверждения Берии на посту Наркома внутренних дел я высказал Иосифу Виссарионовичу свое мнение но этому поводу. Сталин был в превосходном настроении, ответил:
— Он хорошо знает свои обязанности. Кто способен поймать черную кошку в совершенно темной комнате? — улыбнулся Иосиф Виссарионович, перефразируя Конфуция. — Мало кто способен. А Берия, поймает, даже если будет ловить с завязанными глазами.
— Верно, — согласился я. — Даже если в этой комнате вообще не будет кошки, Берия все равно обнаружит и схватит ее.
— Безусловно! — весело согласился Сталин, чуть подергиваясь от тихого, почти незаметного смеха.
Ставши наркомом, Лаврентий Павлович вскоре сделал на заседании Политбюро заявление, которого меньше всего ожидали от него. Сказал, примерно, так: в 1937 году количество арестов по сравнению с предыдущим годом выросло в десять раз. Брали огульно. Тюрьмы забиты, следователи не успевают работать. Ежов перегнул палку, ежовщина принесла больше вреда, чем пользы. Пора отбросить «ежовые рукавицы», пора поменьше сажать, а то скоро вообще некого будет сажать… Все присутствующие были ошеломлены, потрясены, один Иосиф Виссарионович оставался спокоен: заявление Берии было, разумеется, согласовано с ним, а может и подсказано самим Сталиным.
Количество арестов действительно начало сокращаться (почти все, кого Иосиф Виссарионович считал своими возможными противниками, были уже ликвидированы). Кое-кто был освобожден. Из числа арестованных военных — примерно каждый третий. Это радовало меня и в какой-то мере примиряло с Лаврентием Павловичем. О Берии заговорили, что он, мол, восстанавливает справедливость, вскрыл злоупотребления, тайно творившиеся за спиной товарища Сталина. Слово «ежовщина» сделалось синонимом жестокости. А если аресты и продолжались, то теперь уж, безусловно, только оправданные и необходимые.
Свалить все ошибки на тех, кто был до тебя, под лозунгом восстановления истины и добра начать деятельность с расчищенного места, с новой точки отсчета — это давний, испытанный ход. До меня, дескать, все было скверно — при мне все будет хорошо. Вот вам новая заманчивая программа, давайте ее осуществлять — такова нехитрая формула. Применялся подобный ход множество раз, но что удивительно, — всегда срабатывал безотказно. Может, народ просто не знает об этом приеме, каждое поколение воспринимает его как окрыляющую откровенность?! Велико у людей стремление к счастью, велико желание хороших перемен, велика надежда на лучшее будущее — до ослепления велика! Вот и играют на этих чувствах профессиональные политические деятели, стремящиеся закрепиться у власти.
К Берии применимы многие отрицательные эпитеты: беспринципный, коварный, льстивый, жестокий, развратный, но назвать его человеком заурядным никак нельзя. Он был деятелен, неудержим и изворотлив в достижении своих целей, имел какую-то феноменальную интуицию, позволявшую ему предугадывать мысли, расчеты, надежды Сталина. Очень угодил Лаврентий Павлович Иосифу Виссарионовичу, выпустив в Москве книгу, «обогащенную» новыми сведениями о революционной деятельности Джугашвили-Сталина, а главное — новыми соображениями и идеями. Он утверждал, что партия большевиков имеет два истока, возникла из двух центров. Это — Союз борьбы за освобождение рабочего класса во главе с В. И. Лениным и — Закавказские партийные организации, созданные и руководимые И. В. Сталиным. В такой идее, в таком утверждении Иосиф Виссарионович очень нуждался. Самолюбие требовало. Недавно известный французский писатель Анри Барбюс восторженно охарактеризовал его как человека «с головою ученого, с лицом рабочего, в одежде простого солдата», сформулировал четкое определение: «Сталин — это Ленин сегодня».
Эта фраза была не совсем по душе Иосифу Виссарионовичу. Она не ставила его вровень с Лениным, она говорила о том, что он лишь последователь и продолжатель Владимира Ильича. А он желал быть в одной плоскости с Лениным. Как неразрывны и равнозначны Маркс и Энгельс, так и он хотел быть неразрывным и равнозначным с Владимиром Ильичом. В лозунгах, в призывах, в печати все чаще повторялись словосочетания «Маркс — Энгельс, Ленин — Сталин». «Учение Маркса — Энгельса, Ленина — Сталина». Но это в призывах, в газетах — без глубоких теоретических корней, без прочной платформы. А Лаврентий Павлович первым заложил научный фундамент, поведав всей стране и всему миру о том, что большевистская партия зародилась в двух центрах, выросла на двух основаниях — Ленинском и Сталинском.
Да, очень порадовал Лаврентий Павлович Иосифа Виссарионовича и надолго закрепил свои позиции, свое исключительное положение возле вождя. За этот опус Берия получил Ленинскую премию, кстати сказать — одним из последних в довоенное время. С 1939 года премия была переименована в Сталинскую.
Когда Берия возглавил наркомат внутренних дел, ему прежде всего надо было отмежеваться от преступных действий Ягоды и Ежова, с чего, собственно, он и начал. Для этого требовалось убрать лишних свидетелей, навести лоск. А соответствующий опыт в этом отношении имелся изрядный. Личный состав чекистов при Сталине уже обновляли несколько раз, чтобы скрыть от непосвященных многое и многие тайны.
В двадцатых годах были навсегда убраны многие чекисты, работавшие под руководством Дзержинского. Одновременно уничтожались и соответствующие документы. Так что на некоторые эпизоды трудно теперь пролить свет. После смерти Ленина, например, в тщательно охраняемой внутренней тюрьме на Лубянке участились случаи, определявшиеся как «убит при попытке к бегству» или «погиб при попытке к бегству». Причем бежать пытались наиболее опасные в политическом отношении арестанты. Не скажу, чтобы Сталин особенно опасался известного политического деятеля Бориса Савинкова. Однако неприятностей этот смелый умный противник способен был доставить много. Его удалось заманить из-за границы в Москву, а что дальше? Казнить — значит вызвать негодование, озлобление и за рубежом, и в своей стране. Сложная задача разрешилась сама собой: Савинков взял да и выбросился из окна во внутренний двор тюрьмы. Зачем это понадобилось ему, жизнелюбцу, которому грозило всего лишь десять лет ссылки? И что за тюремное окно без решетки?
Из чекистов двадцатых годов, повторяю, уцелели очень немногие. Следующий состав — это те, кто работал в период коллективизации, кто боролся с троцкистами и бухаринцами. Их тоже мало уцелело после тридцать седьмого года. Не говоря уж о Ленинграде, где состав ЧК сменили целиком, не оставив никого из тех, кто мог бы хоть что-то сказать о событиях, связанных с гибелью Кирова.
С приходом Берии начался третий период. Лаврентий Павлович стремился убрать тех сотрудников, которые проводили до него массовые репрессии, занимались избиением партийных и военных кадров. Тут сразу было несколько выигрышей. Наказывались «виновники» необоснованных репрессий — справедливость торжествовала. Ликвидировались компрометирующие нити, тянувшиеся к высоким руководителям. Ну и для своих надежных ставленников расчистил место Лаврентий Павлович. Этот новый, бериевский состав и сохранился потом до гибели Берии, до XX съезда партии. Тогда его соратники крепко поволновались. Кто постарше — был отправлен на пенсию. Кто помоложе — получил работу в народном хозяйстве, в отделах кадров и подобных учреждениях.
О Сталине после вышеупомянутого съезда писали и говорили, что для него главной была идея, но не люди. А между тем человек — это вершина созидания. Он рождается один раз, чтобы прожить радостную, счастливую жизнь — сие соответствует идеалам коммунизма. Все остальное — подсобное, второстепенное: материал, обеспечивающий процветание человечества. А Иосиф Виссарионович, наоборот, превращал людей в материал для великого социального эксперимента, пытаясь осуществить то, что считал правильным, наиважнейшим.
Для более глубокого уяснения природы сталинской твердости, даже жестокости, хочу обратить внимание на одну его немаловажную черту, на своеобразное отношение к смерти. Иосиф Виссарионович был атеистом. Для него не существовало потусторонней жизни, загробного царства. И все же детские впечатления, религиозность матери, пребывание в духовной семинарии не прошли бесследно. Сохранилось глубоко скрытое, подсознательное представление о том, что недолговечно, тленно лишь тело, а душа продолжает существовать всегда, но не активно, не проявляя себя действием, а только наблюдая, сострадая, каясь или радуясь. Каждому человеку легче жить с таким ощущением, а Иосифу Виссарионовичу, постоянно находящемуся на острие борьбы, на грани риска, тем более. Поэтому смерть (особенно чужая) не казалась ему полной всеуничтожающей катастрофой, окончательным разрешением всех тревог и забот земных. Нет, исчезает лишь оболочка. Хорошо жил человек, успел сделать что-то важное для людей, значит, надолго останется среди них, в их памяти. А это ведь тоже жизнь. Не случайно, значит, повторял Иосиф Виссарионович стихи академика Н. А. Морозова, где были такие строчки:
Живой средь мертвых мертв,
А мертвый жив в живых![30]
Сталин стремился увековечить себя грандиозными делами и памятниками на долгий срок. Замыслы его были велики и хороши, но ему не хватало возможностей, он раздражался, использовал не всегда лучшие способы достижения целей. А мне нравилось, что Сталин чувствует себя ответственным хозяином большого дома, нашей страны, заботится о будущем государства, смотрит далеко вперед. Это ведь он еще в конце двадцатых годов выдвинул идею освоения целинных земель, это ведь при нем вырос Комсомольск-на-Амуре, возникли поселения на Колыме, при нем начали строить Байкало-Амурскую магистраль (готовая часть пути была потом разобрана в силу необходимости во время войны). А два больших, жизненно важных для страны канала, изменивших водно-транспортную сеть, решивших вопрос снабжения столицы водой, и другие проблемы! Создавались эти сооружения под непосредственным руководством Сталина. Беломорско-Балтийский канал был далеко, но вот на канал Москва-Волга Иосиф Виссарионович ездил несколько раз. Со мной — дважды.
Сталина упрекают теперь, что многие великие сооружения возводились, мол, руками несчастных заключенных. Ругают его за это. А я не могу согласиться. Во-первых, на этих и других больших стройках было много вольнонаемных, работали и красноармейцы. Во-вторых, если речь идет об уголовниках, то сам Бог велел, чтобы они трудились с полным напряжением, искупая свою вину перед обществом. И для безвинных политических страдальцев такая работа была лучше тоскливого времяпрепровождения за решеткой. Подавляющее большинство политических были искренними коммунистами, патриотами, утешением для них было то, что они, хоть и в столь необычной форме, продолжают приносить пользу Отечеству. В конечном счете не ради величия Сталина, а ради укрепления, ради процветания нашей страны велась вся эта работа.
Страдая чрезмерной подозрительностью, Иосиф Виссарионович с оттенком недоверия относился почти ко всем людям, даже к родственникам, постоянно ожидая неприятностей. Окажи доверие человеку, а он оступится, ошибется, скомпрометирует. Вот если бы выполнил задачу, свершил то, что ему поручено, и исчез… С мертвыми гораздо проще. Все определено, ясны плюсы и минусы. Одного можно хвалить со спокойной душой, другого ругать. Этого принципа, кстати, придерживаются многие руководители многих стран. Не очень-то хвалят при жизни больших ученых, самостоятельных мыслителей, оригинальных писателей — то есть людей беспокойных, ищущих. Неизвестно, куда они еще повернут, что разыщут. Это уж после смерти их превозносят благодарные соотечественники. Так было и при Сталине, только все грани проявлялись обнаженней и резче, опять же в силу того, что смерть в его понимании не являлась последним решающим рубежом. Он любил смотреть в небо — это усиливалось с возрастом. Небо странно волновало и притягивало Иосифа Виссарионовича своей беспредельностью, бесконечностью существования. Какую загадку видел он там?
Сталин поощрял любые попытки подняться ввысь, освоить безмерные просторы. Несколько раз он с горечью говорил о том, что каждый новый шаг в высоту дается с огромными трудностями и оплачивается потерей смелых, упорных товарищей. К ним, к этим отважным людям, Иосиф Виссарионович относился с особой заботой, с почтительным уважением. Болезненно переживал Сталин гибель Усыскина и его соратников, пытавшихся проникнуть в тайны стратосферы. Иосиф Виссарионович поехал на похороны, сам нес урну с прахом. Лицо было скорбное, будто потерял близких друзей. Может, думал о том, что в небе встретил он сопротивление, которое не в состоянии преодолеть, что где-то там, в неизвестности, есть решающая, недоступная пониманию сила…
День выдался морозный, но Иосиф Виссарионович был настолько потрясен, настолько погружен в свои мысли, что не замечал холода, хотя приехал в фуражке. Уши у него начали белеть. Я снял свою теплую шапку, надвинул на голову Сталина. Она была мала ему, особенно при опущенных ушах, сидела торчком, покосившись, но, во всяком случае, согревала. А он даже внимания не обратил. Потом, возле автомобиля, машинально принял из моих рук фуражку. И все думал о чем-то отрешенно, поглядывал на хмурое, суровое небо…
До сих пор мы говорили главным образом о тех, кто безвинно пострадал в тридцатые годы. Но безвинно, на мой взгляд, пострадали далеко не все репрессированные. Попробуем разобраться.
Сам Господь Бог, а если говорить всерьез, земные служители Бога, служители разного ранга нацелены большей частью на то, чтобы отпускать всем смертным грехи, особенно кающимся. Но ведь за все, за хорошее и плохое, сотворенное им, человек так или иначе должен расплачиваться. Неужели любые грехи можно искупить? А за неискупимые кто должен карать? Что, если Сталину, прошедшему воспитание в духовном училище и в духовной семинарии, заранее предопределено было место не в той когорте, которая печется о спасении душ человеческих, а стать одним из тех, кто карает за грехи непростительные, не подвластные никакому земному суду?! Посмотрите пристально: по существу, все политические, государственные, военные деятели, подвергшиеся репрессиям, сами ведь проливали людскую кровь, и не только на практике, по наитию, но и глубокомысленно обосновывая физическое уничтожение во имя различных, в том числе классовых, целей.
Полководцы гражданской войны, красные и белые, разжигающие междуусобную бойню, натравлявшие брата на брата, твердой рукой наводившие «белый» или «красный» порядок в городах и селах, захваченных то одной, то другой враждующей стороной — сколько преступлений висит на их совести?! А чекисты первых лет революции, расстреливавшие предполагаемых противников по собственному усмотрению, разве эти чекисты не несут ответственности за сотни тысяч жертв? Нет, классовая борьба — это не оправдание жестокости, дикому своеволию, анархизму. Человек рано или поздно за все ответит сам. И чем раньше он осознает это, чем меньше зла натворит, тем легче ему жить потом, особенно в старости.
Отходя от рассуждений, давайте вспомним подтверждающие примеры. Ну, хотя бы то, что в достаточной степени известно было среди современников. Доказано, что Октябрьский переворот произошел в нашей стране довольно спокойно, почти без жертв. При штурме Зимнего, например, никто не убит, лишь нескольких граждан придавила толпа, врывавшаяся во дворец. Пять или шесть солдат перепились в винных подвалах Зимнего, их не удалось спасти. Выражаясь тогдашним языком, революция «триумфально шествовала по стране». И это действительно так. Назрело — свершилось. Все естественно и справедливо. Но очень скоро проявили себя те, кто жаждал власти, стремился управлять от имени революции, уничтожая несогласных, сомневающихся.
Летом 1918 года в тихом городе Архангельске, где постепенно укоренялась советская власть, очень активно проявил вдруг себя облеченный доверием центра Особо уполномоченный Совнаркома большевик Михаил Кедров, не знавший, вероятно, куда употребить с пользой здоровье и силу. Ну и советница у него нашлась — ироничная Ревекка Пластинина, при царе отбывавшая в северных краях срок ссылки.
Михаил Кедров разогнал городскую думу, в которой преобладали меньшевики и эсеры (влияние эсеров на севере вообще было особенно сильным). За пару недель в Архангельске и в уездных северных городах, куда дотянулись руки Кедрова, были во множестве арестованы учителя, торговцы, священники, чиновники, врачи, ветеринары, газетчики, агрономы и прочие представители буржуазии и буржуазной интеллигенции. К ним являлись во второй половине ночи, в самое глухое время, уводили в тюрьмы, а за нехваткой мест в тюрьмах — в подвалы казенных домов. И расстреливали без суда и следствия. Целыми семьями. Случалось, что и вешали. Но за что? Почему? Да только потому, что Особоуполномоченный Кедров посчитал их врагами. Как его назвать, кем его считать после этого? Борцом за советскую власть или преступником?
Я совершенно уверен, что англо-американо-канадская интервенция на нашем севере имела вначале успех (до Котласа враги дошли!) в значительной мере потому, что местные жители были напуганы, дезориентированы действиями таких злодеев, как Кедров. Словом «большевик» детишек стали пугать.
Кто знает, мучила ли впоследствии Михаила Кедрова совесть за совершенные преступления, появлялись ли «мальчики кровавые в глазах?» Жил он себе припеваючи, но наступило время, когда стал он рьяным борцом за справедливость и законность. Это когда самого «припекло». Году в тридцать восьмом или тридцать девятом его младший сын Игорь, тайный агент НКВД в Наркомате иностранных дел, был заподозрен в шпионаже. Почувствовав угрозу ареста, кинулся в борьбу за самого себя. Написал письмо Шкирятову о несправедливом отношении и вообще злоупотреблениях работников особых органов. Вмешался и Михаил Кедров, отправив в высокие инстанции два послания: Сталину и Калинину. Предвзято, мол, относятся к моему сыну (о старшем, о Бонифации, умалчивал, не привлекая к нему внимания). Вот как засуетился Кедров, когда черное крыло распростерлось непосредственно над его семьей. Игорь Кедров был расстрелян как зарубежный шпион. Призвали к ответственности и Михаила Кедрова. Но его, старого большевика, Верховный суд (не без вмешательства М. И. Калинина) оправдал. Редчайший случай для того времени. Узнав обо всем этом, Иосиф Виссарионович высказал свое мнение:
— Железный Феликс вспоминал, как Кедров железной рукой наводил порядок в Архангельске. Искоренил двести буржуазных семейств. Может, и больше. Без суда. Почему же он возмущается, когда в законном порядке наказан его сын? Невиновный — освобожден. Виновного — покарали. Что же в этом несправедливого?
— А как бы вы себя чувствовали, Иосиф Виссарионович, если бы в подобном положении оказался один из ваших сыновей? Как бы вы поступили?
— Как поступил бы я? — Сталин задумался, машинально потирая правой рукой левую руку. — Каждый человек должен отвечать за свои поступки. Что заслужил, то получи! Малейшее отступление от такого принципа может разложить любое общество, любое государство, тем более такое разнообразное государство, как наше…
Да, на все, даже на свою семью он смотрел словно бы со стороны, а вернее — с высоты своего полета.
Что же касается Кедрова, то ему, несмотря на официальное судебное оправдание, не удалось все же избежать кары. Осенью 1941 года он был расстрелян с группой «врагов народа» где-то в тылу, в Саратове, что ли… Добавили впопыхах к какому-то списку. «Шлепнули» его, как «шлепал» когда-то он.
Ну, ладно, Михаил Кедров — это практик, не всегда, может, и размышлявший над своими поступками, над своими решениями. Но вот Николай Иванович Бухарин, образованный человек, мыслитель, теоретик, который по своему положению в партии и государстве, по своему внутреннему состоянию просто не мог не размышлять, не мог не предвидеть. Этот человек, считавшийся чуть ли не образцом гуманности и демократии, в работе «Экономика переходного периода» собственноручно и категорически начертал:
«Пролетарское принуждение во всех своих формах, начиная от расстрелов и кончая трудовой повинностью, является, как ни парадоксально это звучит, методом выработки коммунистического человечества из человеческого материала капиталистической эпохи».
Жуткое утверждение, не правда ли?! Люди для Бухарина — человеческий материал. А все перегибы двадцатых — тридцатых годов, это лишь «метод выработки коммунистического человечества». Как все просто, когда дело касается других. А если сам вдруг окажешься не высокопоставленным мудрецом, а этим же материалом?!
Вспоминал ли Бухарин свое категорическое утверждение, находясь в тюремной камере, всеми возможными способами пытаясь сохранить собственную жизнь?
Мне довелось слышать, как некоторые товарищи, пострадавшие в годы репрессий, говорили с горькой иронией: «За что боролись, на то и напоролись». Я только не понимаю, при чем тут ирония, это ведь действительно так. С ними поступали таким же образом, каким поступали они по отношению с другим. Бумеранг возвращается. Зачастую, правда, возвращается с опозданием и бьет по мертвым, что не приносит особой пользы. Гораздо важнее, чтобы каждый гражданин, каждый руководитель еще при жизни получал по заслугам. Тогда крепче думали бы, прежде чем делать. Многих ошибок, перекосов и преступлений удалось бы избежать.
Переехав в Москву, Лаврентий Павлович перевез в столицу и своих ближайших родственников. Семейные дела Берии ни в коей мере не интересовали бы меня, если бы не одна, открывшаяся вдруг, подробность. Читатель, наверно, помнит, при каких обстоятельствах встретил я Екатерину Георгиевну, ставшую моей женой и матерью нашей дочери. Катя-Кето приехала тогда из Грузии просить Сталина, чтобы ей разрешили похоронить на семейном кладбище тело расстрелянного брата, бывшего офицера российской армии… Мы с ней познакомились.
Примерно при таких же обстоятельствах и Лаврентий Павлович увидел впервые свою будущую жену. Было это, когда Берия подвизался на посту начальника ГПУ Грузии. В своем спецпоезде он разъезжал по республике. Любил бывать в поселке Гульрипши, неподалеку от которого родился в мингрельском селе Мерхеули: сей факт свершился в самом конце минувшего века.
Однажды на станцию, где стоял спецпоезд, пришла семнадцатилетняя девушка-мингрелка. И тоже, представьте себе, просить за родного человека. Чтобы начальник ГПУ отпустил арестованного брата, которому грозил расстрел. С подобными просьбами являлись многие, но редко кого пускали к Берии. А девушку Нино пустили. Лаврентию Павловичу показали просительницу через окно вагона, ему понравилась ее свежесть, ее фигура с чуть полноватыми ногами и крепкими бедрами. Он говорил потом, что увидел красавицу…
Девушку привели в вагон. Берия пригласил ее в купе и запер изнутри дверь… Короче говоря, из вагона Нино не вышла и в свою деревню не возвратилась. Берия увез ее. Не знаю, как сложилась судьба брата Нино, а сама она вскоре стала официальной женой Лаврентия Павловича, родила сына.
Нина Теймуразовна действительно была красива и к тому же умна. Хорошо вела дом, воспитывала ребенка, сама училась, чтобы стать химиком. А жизнь ее, на мой взгляд, была горька и трудна. У нее в Москве почти не было знакомых, никто не ходил в гости, и она ни к кому не ходила. Всегда дома, всегда одна — как в роскошной тюрьме. Лаврентий Павлович бывал груб с женой, бесцеремонен, не считался с ней, не щадил ее самолюбия. Привозил в дом, на свою половину, случайных «разовых» женщин. Появлялся на людях со своей постоянной любовницей, известной актрисой, лучшей в ту пору исполнительницей роли Кармен.
Незадолго до войны мне довелось побывать в доме Берии, в особняке за высоким глухим забором: на Садовом кольце, возле площади Восстания. Лаврентий Павлович, приняв пост наркома внутренних дел, как я уже говорил, позаботился об освобождении некоторой части репрессированных лиц, в том числе и военных. Было установлено, что военным товарищам возвращаются звания и должности, дается определенная компенсация за нанесенный им ущерб. Я же, зная, из какого ада они выходят, подготовил решение: каждый из освобожденных подлежит тщательному медицинскому обследованию с обязательным направлением в санаторий или в дом отдыха. Вместе с семьей. Для восстановления физических и нравственных сил. Против санатория и домов отдыха никто не возражал, а насчет обследований у Берии оказалось особое мнение. Он требовал, чтобы окончательное медицинское заключение давалось при освобождении врачами НКВД. Причина была мне понятна, и я настаивал на своем: речь идет о пригодности к строевой или нестроевой службе, поэтому и обследовать военных товарищей должны военные медики, руководствуясь положениями, существующими в Наркомате обороны.
Выносить этот частный и щекотливый вопрос на Политбюро Лаврентий Павлович, естественно, не хотел, пригласил меня для разговора к себе домой. Я поехал: любопытно было узреть, какое гнездо свил себе Берия. С другой стороны — Иосиф Виссарионович часто обращался ко мне по самым неожиданным делам, считая, что я должен знать все, что имело хотя бы малейшее касательство к военному ведомству. Сам он никогда ни к кому не ездил, но, вполне возможно, его могло заинтересовать, как живет, каков в домашней обстановке один из его ближайших помощников, носивший военную форму.
За обеденным столом мы с Лаврентием Павловичем довольно быстро нашли компромиссное решение по поводу медицинского обследования, никоим образом не ущемлявшее интересы освобождаемых товарищей и устраивавшее руководителей наркомата внутренних дел, стремившихся соблюсти респектабельным фасад своей организации. Надо сказать, что многие люди в домашних условиях выглядят совершенно иначе, чем на работе, при исполнении служебных обязанностей. Наглец, самодур и грубиян в присутствии жены и детей может вдруг оказаться ласковой послушной овечкой, а мягкий, вежливый начальник, душа-человек в своем учреждении, едва переступив порог семейного очага, оборачивается злобным и жестоким деспотом. Однако Берия не принадлежал ни к тем, ни к другим. Угодливым и заискивающим он был только перед Сталиным. Других же считал стоявшими ниже себя, со всеми, и на службе и дома, как я убедился, был барски высокомерен, резок. Равнодушен он был ко всему, что не касалось лично его интересов. Считаю, что в глубине души он презирал всех, что для него не было людей с их чувствами, мыслями, переживаниями, он видел только фигуры в игре, которые можно переставлять или отбрасывать, стремясь к своей цели.
Впрочем, разница между Берией в его служебном кабинете и Берией за домашним обеденным столом все же была. На службе он никогда не снимал очки (без оправы, с большими толстыми стеклами), хотя зрение имел нормальное. Людей, что ли, пугал холодным блеском стекла? Или не хотел, чтобы видели выражение его голубоватых выпуклых глаз?
Он сидел против меня, с удовольствием пил, много ел, похваливая Нину Теймуразовну, которая умело управляла поварами и сама знала тайны грузинской кухни. Без очков лоб Лаврентия Павловича казался слишком уж выпуклым, удивляли белесые, не свойственные грузинам, брови. То, что волосы у него светлые, было привычно, а брови в тот раз привлекли мое понимание. И вообще — без больших поблескивающих очков выглядел он как-то очень уж ординарно, заурядно, взгляду не на чем было зацепиться на его бесцветном, с одутловатыми щеками, лице.
Нина Теймуразовна меняла блюда, переставляла тарелки, рюмки, фужеры. Делала это так своевременно и быстро, будто все получалось само собой. Словно ее и не было. Сидела чуть в стороне от мужа, с застывшей на красивом лице улыбкой, сквозь которую проглядывала печаль и какая-то ранняя, не по возрасту, усталость.
Ворвался в столовую их сынишка Серго, очень похожий на отца, только посмуглее, да черты лица очерчены резче, не расплывчатые. Тут впервые увидел я, как потеплели и прояснились глаза Лаврентия Павловича. Он погладил по голове мальчика, прильнувшего к его колену, произнес что-то обычное в таких случаях: «поздоровайся с дядей», наверное. Серго поздоровался, и в ту же секунду появилась гувернантка: извинившись перед нами, она предложила мальчику пойти с ней. Причем сказано это было не по-русски, не по-грузински, а по-немецки, и не так, как говорят люди, освоившие этот чужой для них язык, а именно так, как говорят в Германии, и еще точнее — в Северной Германии, на берегах Балтики.
— Немка? — спросил я, когда мальчик и гувернантка скрылись за дверью.
— Да. У них сейчас урок языка… Она очень добросовестная и аккуратная, — пояснила Нина Теймуразовна, будто оправдываясь.
— Несколько языков знает, — добавил Лаврентий Павлович, прихлебывая из большого фужера. — Надежна со всех сторон.
Последние слова Берии отнюдь не избавили меня от неприятного ощущения. В ту пору всем было уже ясно, что войны с фашистами нам не избежать, что Германия для нас враг номер один. А возле человека, ведающего разведкой и контрразведкой, знающего самые важные государственные тайны, в доме его, где накоротке решаются важнейшие вопросы, где он говорит о делах по телефону, живет, пользуясь влиянием и авторитетом, гувернантка немецкой национальности. Вероятно, она была человеком честным, порядочным, но не слишком ли высока ступень риска?! Да и зачем? Разве нельзя было найти гувернантку русскую или грузинку? Сколько тысяч, десятков тысяч людей были арестованы, отправлены в лагеря и в мирное время, и на фронте при возникновении малейшего подозрения. А гувернантка, к которой очень привязан был сын Берии, обреталась в семье Лаврентия Павловича всю войну. Она помогла мальчику Серго овладеть немецким и английским языками, она была хорошей воспитательницей и принесла пользу. Все так. Но мне подобное положение дел показалось тогда странным.
Став взрослым, Серго женился на внучке Алексея Максимовича Горького — Марфе. У них родился сын, названный, если мне не изменяет память, Максимом Пешковым.[31]
После обильных возлияний (я в ту пору мог пить много, не теряя головы, не утрачивая чувства ответственности) разговор за столом перешел почему-то на имена. Каковы настоящие, исконные имена в России, каковы в Грузин? Лаврентию Павловичу и Нине Теймуразовне это было интересно, мне тоже. Я ведь кое-что знал о Грузии благодаря своей жене Кето Георгиевне и многолетнему общению с Иосифом Виссарионовичем. Крупный специалист по женской части, Лаврентий Павлович, рассказал о наиболее популярных в Грузии женских именах, чьи именины празднуют зимой (наша встреча как раз была в середине зимы). Например — Тина, а полностью Тинатин: обозначает «светлый солнечный луч» и особенно распространилось после того, как появилась поэма «Витязь в тигровой шкуре». Так зовут главную героиню поэмы. Не менее широко распространено и имя Нина — Нино, давным-давно принесенное в Грузию женщиной — просветительницей из Каппадокии, проповедовавшей христианское учение.
Нина Теймуразовна оживилась, будто речь шла непосредственно о ней, и еще больше похорошела. Заметив это, Лаврентий Павлович ухмыльнулся и повел речь об именах простонародных, которые родители дают своим чадам, руководствуясь только собственной фантазией. Особенно в глухих селах. Был, дескать, у него случай, еще до переезда в Москву, когда возглавлял грузинскую компартию. Посетил он передовое предприятие, так к нему подходили стахановцы и стахановки, знакомились. Одна назвала свое имя — Макоцэ. Он переспросил, она повторила, чуть смутившись. Ведь «макоцэ» по-грузински означает «поцелуй меня». Вот каким имечком наградили родители! Берия окинул взглядом ее фигуру. Вполне подходяще, к тому же и молода. «Хорошо. Такой симпатичной девушке нельзя отказать». В тот же вечер стахановку встретили у проходной доверенные люди Лаврентия Павловича. Посадили в машину, привезли куда надо, велели помыться в ванной и проводили к хозяину.
— Я выполнил и значительно перевыполнил просьбу, — посмеиваясь, сообщил Берия, будто анекдот рассказал. В присутствии Нины Теймуразовны мне было очень неприятно слушать это повествование. Женщина сразу замкнулась, померкла, на лице появилась заученная маска-улыбка, будто вся эта история, все пикантные подробности, которые смаковал муж, не имели никакого отношения к ней… Да, действительно, нелегко ей жилось.
Кстати, я никому не рассказывал о случае с девушкой Макоцэ, фактически об одном из насилий, учиненных Берией, но Иосифу Виссарионовичу, как выяснилось впоследствии, эта история была известна. Она всплывет после войны, едва Берия окажется не в фаворе.
А тогда, покончив с обильным и вкусным обедом, мы с Лаврентием Павловичем пошли в его персональный тир, оборудованный в том же доме (стрелять — это было его увлечение, его хобби, как теперь говорят). Конечно, мне в моем возрасте лучше было бы отдохнуть после сытного застолья, но у Лаврентия Павловича клокотала нерастраченная энергия, подогретая коньяком, он пригласил, настоятельно пригласил меня, желая, вероятно, продемонстрировать свое мастерство. Мне было интересно, как он стреляет. Ну и собственное офицерское реноме хотел поддержать.
Странными были мишени. К тому времени в войсках и в Осоавиахиме учебные стрельбы выполняли по возможному противнику, по силуэту в каске германского образца. А в персональном тире Берии оказались силуэты мужчины и женщины, без всяких намеков на то, к каким из наших противников они принадлежат. Довольно симпатичные силуэты, даже рука не сразу поднялась стрелять в них. Лишь после того, как Берия послал свои пули близко к девятке, взыграло и мое ретивое: неужели этот выскочка бьет лучше меня?!
Тщательно прицелившись, я положил шесть пуль одна к одной в центр мишени. Лаврентий Павлович, подкреплявшийся в этот момент возле столика, на котором красовались бутылки коньяка и различные фрукты, был удивлен и даже раздражен. Вероятно, в подобной ситуации его холуи сознательно стреляли хуже своего начальника. А теперь он был уязвлен. Торопливо выполнил упражнение — не догнал меня. Еще раз — опять результаты хуже. И тогда, ожесточившись, оскалив зубы, Берия принялся безудержно палить то по одной, то по другой мишени: обслуживающий человечек, бесшумный и бесплотный, как тень, едва успевал подавать ему заряженные пистолеты.
Восемнадцатый съезд партии, состоявшийся в марте 1939 года, решительным образом отличался от всех предыдущих съездов. Раньше представители партийных организаций собирались на свои форумы для того, чтобы поговорить о наболевшем, поспорить, поделиться опытом, выявить недостатки, сообща наметить новые цели и пути достижения их. Так было всегда, и в этом я, например, как раз и видел главное значение съездов. А иначе зачем тратить время и средства.
Никаких дискуссий, острых, неожиданных вопросов на этот раз не возникало. Делегаты слушали, что говорят руководители, устраивали овацию и единодушно одобряли все предложения, все пожелания Сталина, облекая их в форму официальных решений. Они поддержали бы любую, самую абсурдную мысль. Иосиф Виссарионович торжествовал. Я попытался несколько умерить его ликование:
— Монополизация идей ведет к духовному оскудению народа. Вам желательно иметь сообщество кретинов?
— Нам нужно общество, состоящее из надежных людей. Которые способны работать, а не заниматься болтовней.
Да, Иосифу Виссарионовичу требовались только исполнители. Чуть лучше, чуть хуже — это не имело значения. Лишь бы действовали быстро и беспрекословно. Остальное он брал на себя. Он был уверен, что может думать и решать за всех.
Хочу, чтобы читатель представил несколько отвлеченную, но вполне реальную картину. В один прекрасный день, вскоре после съезда, Иосиф Виссарионович, гуляя в хорошем расположении духа по дачным аллеям, присел на скамейку, окинул внутренним взглядом оставшийся позади жизненный путь и сам поразился: какую же колоссальную, невероятную работу проделал он, начав неудачным семинаристом и поднявшись на заоблачную вершину правителя одного из крупнейших государств мира! Огромная и многообразная, воинственная и могучая, богатая и непокорная Русь послушно и организованно следовала теперь по тому пути, который намечал он. Сталин достиг того, чего никогда не добивались другие: навел порядок в государстве, извечно страдавшем от отсутствия оного. Противники обезврежены. Каждый гражданин был приставлен к месту и занимался определенным делом. Одни руководили, другие добывали уголь или создавали машины, третьи организованно выходили в поля и на фермы. Все было обрамлено надежными рамками карательных органов и прикрыто от внешних посягательств войсками. Это, разумеется, в общих чертах. Имелись еще недостатки, которые требовалось устранить в ближайшие годы.
С радостью и гордостью сознавал Иосиф Виссарионович, что именно он венчает созданную им стройную пирамиду. Как горный орел, зорко следит с вершины за течением жизни. И окончательно уразумел Сталин то, о чем догадывался и раньше: сама судьба назначила его повелевать массами людей, творить Историю.
Народ охвачен энтузиазмом, народ верит, что нет таких крепостей, которых, под руководством Сталина, не взяли бы большевики. Всего за десять лет, могучим рывком, преодолена экономическая пропасть, отделявшая Советский Союз от высокоразвитых капиталистических государств. Какой ценой? Имеет значение не цена, а результат: по объему валовой продукции страна вышла на второе место в мире! У нас теперь свои тракторы и свои танки, свои пароходы и самолеты! Разве это не чудо?!
В 1937 году собран рекордный урожай, доказавший преимущество коллективного ведения хозяйства при строгом контроле сверху. Все люди сыты, одеты, обуты: жить стало лучше, жить стало веселей!
По всему Союзу, даже в тех республиках, где до революции не было грамотных, не было своей письменности — везде завершен переход к всеобщему обязательному начальному образованию: еще недавно об этом можно было лишь мечтать!
Иосиф Виссарионович понимал, что достигнутое — не только его заслуга. Во всех государственных свершениях — труд товарищей по партии, которая все еще несла в себе заряд ленинской энергии. В часы просветления Сталин сознавал, что побеждал не лично он, побеждало верное, обоснованное учение, которое он исповедовал. Но подобные просветления случались все реже. Гораздо приятнее была мысль о своей исключительности, особом предназначении на земле. К тому же и Лаврентий Павлович постоянно убеждал его в этом, приучив, как к сладкой отраве, к эпитету «великий и мудрый». Да и что, собственно, плохого в этом? Каждый народ достоин такого правления, которое он заслуживает и поддерживает. Народные массы, лишенные церкви, объекта веры, искали себе нового конкретного кумира, народные массы увидели и восприняли божественный нимб, все ярче сиявший вокруг головы Сталина. Люди хотели этого, а кто ищет, тот и обрящет!
Мать Иосифа Виссарионовича, истинно православная женщина, до последних дней своих мечтала о том, чтобы сын стал священником и служил Богу. А он вознесся выше, гораздо выше: сам стал богом для миллионов людей, они теперь служили ему.
Дальняя дача. Посреди просторной лужайки — деревянный стол «на одной ноге», врытый в землю, похожий на гриб. Около него три легких плетеных кресла. Денек нежаркий, но ясный: где-то поверху шел северный ветер, шевелил кроны сосен, а внизу дыханье его ощущалось лишь холодными струями, прорывавшимися сквозь нагретый солнцем воздух в подлеске. Острые, даже покалывающие были струйки.
Мы с Иосифом Виссарионовичем, сидя метрах в двух друг от друга, слушали патефон, по очереди вставая, чтобы покрутить ручку и сменить пластинку. Потом эту обязанность взяла на себя Валентина Истомина. Принесла на серебряном подносе крепко заваренный ароматный чай, присела на свободное кресло рядом с Иосифом Виссарионовичем, глядя на него сияющими глазами. Она прямо-таки расцветала, оказываясь возле него, и Сталину, я замечал, приятно было в теплых лучах, исходивших от этой женщины. Понимая, что даже одним своим видом она выдает свое чувство, Валентина старалась не приближаться к Иосифу Виссарионовичу при посторонних. А ко мне она привыкла, не испытывала стеснения.
Была очередь Сталина менять пластинку, но Валя поднялась с ласковой ворчливостью:
— Сидите уж, отдыхайте.
— Спасибо, — сказал я. — Там сверху Русланова.
У Сталина был очень хороший набор пластинок. В основном — русские народные песни, грузинские и украинские, белорусские и сибирские. Последние советские песни. Кроме того Рахманинов, Чайковский, Глинка, популярные оперные и балетные мелодии, романсы. Оперетты Кальмана, вальсы Штрауса, разнообразные марши. Очень он любил духовой оркестр. В общем, все новинки и наши, и зарубежные попадали к нему: последние он прослушивал, но оставлял лишь немногие, без пустякового джазового грохота, утрированного истерического взвизгивания и хрипения.
Музыкой Иосиф Виссарионович увлекся всерьез с середины тридцатых годов. Душевное равновесие приносила она, да и времени у Сталина стало больше для себя. Первое время слушал пластинки один, но затем все чаще и чаще со мной, когда выяснилась общность наших вкусов. И заводить патефон надоело самому — через раз все-таки лучше.
Побывали мы как-то со Сталиным на опере молодого композитора Дмитрия Шостаковича «Катерина Измайлова». Мне опера решительно не понравилась. Я убежден вообще, что музыка держится на двух китах. Первый, примитивный, доступный всем — это ритм. От негритянских тамтамов до наших оркестровых барабанов. Второй — мелодия. Творцом мелодии является либо талантливый композитор, либо ее веками вынашивает народ. В тонком, умелом, мастерском сочетании этих двух компонентов — вся сила музыки, вся сила этого обобщенного вида искусства, действующего не на разум, а на чувства, на интеллект. А музыка Шостаковича показалась мне тогда смесью примитивного барабанного ритма с кафешантанной мелкобуржуазной пошлятиной, под которую дрыгают ногами, задрав юбчонки, девицы легкого поведения парижских подмостков. До примитивного звукового иллюстрирования пошлых житейских фактов унизил музыку автор. Разве это не утонченная порнография?
Иосиф Виссарионович тоже был удивлен и шокирован столь разнузданным упрощением серьезного искусства.
— Зачем нам мещанская пустопорожняя эстрада? Что может нравиться в этом кривляний и цинизме? — недоумевал Сталин. — Может, я не профессионально разбираюсь, так пусть скажут специалисты, музыковеды.
Вскоре в «Правде» появилась статья «Сумбур вместо музыки», которая была резковата по тону, однако суть ее не вызывала сомнений. Правильная была статья. Думаю, что замечания, высказанные в ней, пошли на пользу Дмитрию Шостаковичу. Охладили его пыл в погоне за дешевым успехом.
Вот с той поры мы и слушали пластинки вместе с Иосифом Виссарионовичем. Иногда спорили, но чаще просто наслаждались прекрасным. Не было у нас общей точки зрения на новые советские песни. Появилось их много, однако чаще всего — пустые крикливые агитки, мелкая разменная монета. Я говорил: надо строже отбирать их, чтобы приобщать народ, особенно неопытную, колеблющуюся молодежь, к настоящему искусству, а не к легкодоступной пошлятине. А то ведь масса, только что пробудившаяся к интеллектуальной жизни, всерьез, на несколько поколений вперед, примет все эти музыкальные пустячки за высокие достижения цивилизации. А может, народной массе как раз и нужны элементарные поделки, доступные всем?
Сталина занимало другое. Он говорил, что агитационные, зажигательные песни очень нужны, они выполняю мобилизующую, настраивающую роль. В принципе, это правильно. Однако суть в том, хороша или плоха сама по себе эта песня. Меня, например, до глубины души возмущал куплет:
Мы с железным конем все поля обойдем,
Соберем, и посеем, и вспашем.
Наша поступь тверда,
И врагу никогда
Не гулять по республикам нашим!
Вдумайтесь, какой бессмысленный набор слов! Насчет железного коня — это ладно. А дальше? Как можно собрать урожай, потом посеять, потом еще зачем-то вспахать неизвестно что… Труд наизнанку. И еще: если мы «железным конем» обходим все свои поля, то причем тут «твердая поступь» по отношению к врагу, и вообще, с какой стати они должны «гулять» по республикам нашим? Не пригласим — и не будут гулять. А ежели воевать начнут, так уж это, извините, не гулянье.
— Песня взбадривающая, — улыбнулся Иосиф Виссарионович. — Смысла в ней, конечно, немного, но настроение она поднимает. Пророческая песня, пусть используют.
Да уж, действительно — «пророческая»! Очень скоро после ее появления незванный враг на «железных конях», неся смерть и разрушение, прошел по дорогам восьми наших союзных республик. Несколько лет «гуляли» фашисты по нашей земле.
Мало пишу я в этом разделе о семейных взаимоотношениях. И не случайно. После смерти Надежды Сергеевны охладел Иосиф Виссарионович к детям, отдалился от них. Да и время было слишком бурное, борьба слишком жестокой: отнимали они все силы и внимание. Но вот к концу тридцатых годов поутихли внутригосударственные бури, а войны еще не нагрянули: Сталин, утвердившись на желанном пьедестале, чаще позволял себе кратковременный отдых. И возраст брал свое: шесть десятков лет — груз ощутимый. Тянуло на природу, на Дальнюю дачу, к Светлане. Однако, как и прежде с женой, не находил он с детьми спокойствия, удовлетворенности. Не чувствовал родства душ, способных продолжать его дело, гордо нести дальше его фамилию. Не повезло человеку в личной жизни, а отсутствие семейной доброты, ласки, радости не могли не отражаться на его состоянии и, соответственно, на работе. Пресловутая раздражительность Сталина, его гневные вспышки во многом проистекали отсюда.
О женитьбе Якова Джугашвили мы уже говорили. Его Юлия Мельцер оказалась не только красивой, но и достаточно тактичной. Я бывал у них в Ленинграде. Потом семья переехала в Москву. Сложилось впечатление, что они любят друг друга, особенно Яков жену. Застенчивый, носатый, узкоплечий, Яков, впервые согретый большим теплом, как-то расправился, посолиднел, хорошо смотрелся рядом со своей броской супругой. А главное — Юлия никогда не настраивала его против отца. Наоборот, подчеркивала, что Иосифу Виссарионовичу трудно на высоком посту, ему не до них, он заботится о всем народе.
И хотя Иосиф Виссарионович по-прежнему считал: Яков слишком Джугашвили, чтобы стать Сталиным, в его отношении к сыну наметилось явное потепление. Особенно после того, как сын поступил в 1939 году в Артиллерийскую академию на командный факультет. До этого Яков окончил институт инженеров транспорта, но Сталину почему-то не нравилась эта специальность. А теперь Яков «определился», как казалось Иосифу Виссарионовичу. Только ведь не угадаешь, чем сегодняшнее деяние оборотится в будущем.
В военной форме, вообще украшающей мужчин, Яков Джугашвили выглядел более мужественным, уверенным. И все-таки оставалась в нем какая-то мягкость, я бы даже сказал — робость. Совсем ничего не было от решительности и категоричности Сталина. Даже лицом не похож на отца. Одна из определяющих черт внешности Иосифа Виссарионовича — узкий лоб. А у Якова лоб нормальный, высокий, чистый… Не в отцовскую породу пошел сын.
Встреч с Иосифом Виссарионовичем Яков избегал. На Ближней даче, в «Блинах», я его никогда не видел. Наведывался лишь на Дальнюю дачу, где жили бабка и дед Аллилуевы, где часто бывала Светлана, в ту пору умная, добрая, рассудительная девочка, в характере которой, впрочем, уже начинали проявляться капризность и эгоизм.
Мне показалось, что Яков ищет (нерешительно, но ищет) разговора со мной наедине. Я предоставил ему такую возможность. С северной стороны дачи, за высоким забором, были большие заросли лесной малины. Малозаметная железная калитка, выводившая в ту сторону, была постоянно закрыта, но однажды я попросил отпереть ее — когда созрели красные ягоды. И вывел «на малину» все дачное общество.
Кто прихватил с собой кружку, кто легкую коробочку, только у невезучего Якова каким-то образом оказалась в руках эмалированная кастрюлька, совершенно не сочетавшаяся с его новенькой, хорошо сшитой формой. Удобная была мишень для шутников.
Яков держался поближе ко мне. Я чувствовал, что он очень хочет, но не осмеливается спросить о чем-то. С тех давних пор, когда он только приехал в Москву и называл меня дядей Колей, прошло много времени, мы редко виделись, но мое доброе к нему отношение не переменилось. Чтобы он почувствовал это, я первым задал ему вопрос, личного, так сказать, порядка. Почему мол, он, имея инженерское образование, пошел в артиллерию, а не в пионерные войска?
Ответит ли он искренне? И вообще поймет ли меня? Пионерными войсками в русской армии до середины прошлого века назывались войска инженерные. Знает ли об этом слушатель военной академии Джугашвили-Сванидзе?
— Так захотел отец, — доверчиво ответил Яков. — Он посоветовал… Считаете, лучше, если бы я стал дорожником или сапером?
— Инженерные знания артиллеристу не повредят, только помогут… Но ты, кажется, хочешь сказать мне что-то?
— Да. — Он положил на землю пустую, мешавшую ему кастрюльку, помолчал и произнес с отчаянной решимостью: — Дядя Коля, как вы думаете, могу ли я побывать на Новодевичьем кладбище?
Он давно не называл меня так, я был тронут, сразу понял его переживания, тревогу, волнение. Он хотел навестить могилу Надежды Сергеевны Аллилуевой, на которой не бывал со дня похорон, но не знал, как поступить. И доверился мне.
— Ты хочешь знать, как отнесется к этому Иосиф Виссарионович?
— Да, если ему станет известно.
— Можешь не сомневаться, ему доложат. Тайком ничего делать не надо, это только усложнит ваши взаимоотношения.
— Но как же мне поступить?
— Подождем. Я постараюсь найти решение, не ущемляющее его самолюбия.
Стремление Якова побывать на могиле Надежды Сергеевны было вполне естественным, но реакцию это могло вызвать очень неприятную, граничащую со взрывом — в зависимости от настроения Иосифа Виссарионовича. Мне надо было подумать основательно.
В ту пору статус Новодевичьего кладбища весьма отличался от послевоенного. Там хоронили тех, у кого были прежде погребены родственники. То есть самых обычных людей — по наследству. Но все чаще там хоронили тех, кто пользовался большой известностью, кто прославился на всю страну. Артистов и писателей, знаменитых конструкторов, академиков, героев, генералов… Жители Москвы и приезжие ходили на Новодевичье и в будни, и в праздники отдать дань уважения, поклониться своим великим согражданам.
Довелось мне слышать байки о том, что Иосиф Виссарионович якобы навещал могилу жены, подолгу сидел там на скамеечке, предаваясь тоске и печали. А кладбище, дескать, перед его приездом тщательно прочесывали и за каждым памятником прятался охранник… Чушь все это! На могилу Сталин не ездил — он вычеркнул Надежду Сергеевну из своей судьбы разом и безвозвратно.
Скамеечка возле надгробия Аллилуевой действительно была установлена, а в крепкой монастырской стене поблизости от могилы пробили калитку — чтобы родственники не пользовались общими воротами. Ходили через эту калитку отец и мать Надежды Сергеевны, пока сами были живы. Изредка с ними приезжал Василий. Никаких особых мер при этом не принималось. Два-три охранника сопровождали, не подпуская к могиле посторонних посетителей и любопытствующих, коих всегда находилось порядочно.
Чаще Василия у матери бывала Светлана. Ее, наследницу, оберегали более тщательно, однако не устраивали никаких прочесываний, кладбище не закрывалось, отсекался лишь небольшой участок, где захоронена Надежда Сергеевна. А закрыли Новодевичье, сделали его недоступным для простых людей уже потом, при Леониде Ильиче Брежневе. Почему? Что понадобилось скрывать? Боялись демонстраций возле могилы Хрущева, паломничества к могиле Твардовского? Возможно. Однако, думаю, это не главное, это лишь повод, а не причина. Брежневские соратники закрыли Новодевичье для того, чтобы превратить это кладбище, пантеон — памятник замечательным личностям, в место захоронения чиновников: по должностям, по номенклатуре. Великий чиновник захватил полную власть, великий государственный и партийный бюрократ заботился сам о себе. На Новодевичьем стали хоронить не тех, кого любил народ, а никому не известных министров, их многочисленных замов. Если раньше почти каждый, даже самый скромный памятник на могиле артиста, писателя, генерала был произведением искусства, то при Брежневе начали появляться однообразные обелиски, громоздкие надгробья, отнюдь не свидетельствующие о хорошем вкусе и чувстве меры.
Высокопоставленные чиновники-бюрократы полностью оккупировали Новодевичье, выставили охрану, навели порядок, устраивавший их. По пропускам туда стали ходить. Но это, повторяю, уже после Сталина.
А нам с Яковом помог случай. К сожалению, печальный. Скоропостижно скончался подполковник М-в, которого я знал по совместной службе в штабе генерала Брусилова. Офицер был дельный, но моложе меня, поэтому близко мы не сошлись, однако друг о друге помнили, при случае передавали приветы через общих знакомых. Один из них и сказал мне о М-е: жена, мол, убита горем, осталась дочка, как бы помочь им… А похороны завтра на Новодевичьем.
Припомнилось: подполковник имел прямое отношение к артиллерии, после гражданской войны преподавал на курсах, может быть, и в Артиллерийской академии поработал? Короче говоря, я сразу же позвонил Якову Иосифовичу, и мы условились о встрече.
Он привез много цветов. Слишком много — это не могло не привлечь внимания собравшихся, и Яков, которого никто из близких и знакомых покойного не знал, выглядел странно: он понимал это, застеснялся, стушевался. Пришлось мне вмешаться, взять у него часть цветов (для М-а); а с остальными отправить его в сторонку. Вроде бы человек просто помогал мне. Хорошо, что начался дождь и вся церемония завершилась довольно быстро.
Идти к могиле Надежды Сергеевны сам Яков не решился. Пошли вместе. Он очень волновался, побледнел, и я всерьез забеспокоился: не будет ли ему дурно?! Вероятно, Яков Иосифович считал себя виновным в том, что не сложилась общая жизнь у Сталина и Аллилуевой, мучило сознание вины перед ними; может быть, даже возлагал на себя какую-то долю ответственности за преждевременную смерть Надежды Сергеевны. Давил на него этот тяжкий груз.
Минут десять провел Яков возле могилы. Положил цветы, постоял, склонив голову с гладко причесанными намокшими волосами. А я, оставшись в сторонке, за кустом, внимательно смотрел во все стороны. Ей-богу, любопытно: выявят нас или не выявят? И каким образом?
Народа в непогоду на кладбище было мало. Прошли мимо две женщины в трауре, пожилая дама с мальчиком-подростком.
И то ли сторож, то ли рабочий с лопатой в руке, в брезентовом плаще с надвинутым на голову капюшоном. Этот вроде бы даже и не заметил нас.
Когда покинули кладбище, я сказал Якову, чтобы он не беспокоился и не волновался: вряд ли мы заинтересовали кого-нибудь… Поездка — экспромтом, времени на Новодевичьем провели немного. Если у кого-то и возникло подозрение насчет нас, то невозможно было успеть среагировать… Так я рассуждал и получил возможность еще раз наглядно убедиться в своей наивности и в том, насколько недооцениваю тех, кто следит, контролирует, охраняет…
Прошло недели две, а то и больше. Я уж забывать стал о посещении кладбища. Но вот в Кремле, в кабинете Иосифа Виссарионовича состоялось обычное, какие бывали довольно часто, совещание по текущим военным делам. После полуночи, когда все разъехались и был отпущен Поскребышев, мы остались вдвоем.
В разное время в разных кабинетах Иосифа Виссарионовича побывало множество людей. И письменно, и устно рассказывают, каковы они были, как стояли столы, каким деревом были обшиты стены. Когда возникнет надобность, я расскажу о некоторых существенных особенностях кабинетов Иосифа Виссарионовича, в точности скопированных для себя Берией. А пока лишь одна подробность. Непосредственно за кабинетом-комнатой для заседаний находилась, как и принято, еще одна, так называемая бытовая комната с отдельным входом. Там и диван для отдыха, и зеркало, и туалет, и запас всего необходимого, чтобы подкрепиться. И стол с подготовленными к данному заседанию документами, справочниками, картами. Я предпочитал проводить время именно в этой комнате, не на глазах у заседающих.
О наличии такой комнаты, естественно, знали многие. Сталин, бывало, уходил туда, выходил. Но никому, кроме, наверно, Берии не было известно, что там в стене имеется незаметная дверца, ключ от которой был только у Сталина. А за дверцей — малая комнатушка без окна, с надежным сейфом, который изготовлен был светлой памяти изобретателем Владимиром Ивановичем Бекаури. Именно там Иосиф Виссарионович хранил то, что касалось только его. Документы, которые он считал особенно важными. Их было немного, но они были: при мне Сталин несколько раз открывал свой личный сейф.
В тот вечер, а вернее в ту ночь, о которой я сейчас рассказываю, Иосиф Виссарионович был спокоен, доброжелателен, доволен. Пригласил посмотреть фотоснимок, который, дескать, мог меня заинтересовать. Открыл маленькую комнату, включил свет, повернул ключ в сейфе и извлек увеличенную фотографию, увидев которую я чуть не ахнул от удивления. На ней — согбенный Яков, его мокрая голова: раскладывает цветы по мраморному надгробью. А на втором плане, за полуголым осенним кустом, вполне отчетливо обрисовывалась моя фигура. Кто снял, с какой точки?!
— Что взять с Якова? Молодость неосмотрительна. Такой дождь, а он без головного убора, — отеческим тоном, но не без доли насмешливости, произнес Сталин. — Но вы-то, Николай Алексеевич, как вы в такую погоду без зонтика?! Не бережете себя. Могли бы простыть. Могли быть плохие последствия.
— Это что, угроза? — насторожился я.
— Помилуй Бог, какой вы ершистый! — засмеялся Сталин. — Разве хорошо, если вы заболеете? К тому же, Николай Алексеевич, у вас нет никакого опыта конспирации! — Он искренне веселился. — При проклятом царском режиме вы бы, с такими способностями, просто не вылезали бы из тюрьмы и с каторги. Про Якова даже не говорю. Он едва успевает подумать, как его мысли становятся известными кому надо и кому не надо. Этакий Пиросмани, закупивший в городе сразу все цветы…
Сказав это, он разорвал фотографию пополам, потом еще и еще — на мелкие кусочки. Хотел бросить их на пол, но, подумав, сунул в карман. А я, воспользовавшись паузой, спросил:
— Считаете, что мы с Яковом Иосифовичем поступили неправильно?
— Наоборот! — коротко, отсекающе махнул он рукой. — Яков должен, переехав в Москву, бывать на могиле. Лучше, если со всей семьей. Иначе — непочтение к родственникам. И было бы совсем неправильно, несправедливо, если бы Яков, оказавшись на Новодевичьем, не посетил бы Надежду Сергеевну. Это было бы ошибкой, это могло вызвать ненужные пересуды… Так что спасибо за заботу, дорогой Николай Алексеевич. Все было правильно, если не считать возможной простуды. А конспиратор вы все же никуда не годный, — усмехнулся он. — Надеюсь, в этом вы полностью согласитесь со мной?
Я вынужден был признать его правоту. Обмишулились мы с Яковом Иосифовичем. Инцидент этот, к счастью, не имел для него никаких ощутимых последствий.
В тот же вечер, а вернее в ту же ночь, Иосиф Виссарионович огорошил меня еще одной новостью:
— Да будет вам известно, Николай Алексеевич, у меня появился внук.
— Внучка, — уточнил я.
— Именно внук. Незаконный и неизвестный. От меня пытались скрыть, — нахмурился он. — Вот проверенные, не вызывающие сомнений сведения. — Сталин за уголок, двумя пальцами, приподнял над столом лист бумаги и сразу же отпустил. — Весной тридцать пятого года Яков Джугашвили познакомился с временно проживавшей в Москве гражданкой Ольгой Голышевой… Очень близко познакомился, — не удержал иронии Иосиф Виссарионович. — В январе следующего года гражданка Голышева родила в городе Урюпинске сына, с которым и проживает там, в Сталинградской области.
— Как нарекли мальчика?
— Женей… Евгений Яковлевич Джугашвили.
— В таких случаях принято поздравлять! — Я уже оправился от неожиданности.
— Поберегите поздравления для любезного вашему сердцу папаши, порадуйте Якова!
Ернический тон Сталина не понравился мне, я уже готов был напомнить о его внебрачном сыне, оставшемся на Енисее после туруханской ссылки. Не ему осуждать… Однако Иосиф Виссарионович сам понял, вероятно, что не совсем прав. Произнес примирительно:
— Каковы сюрпризы, дорогой Николай Алексеевич…
— А вы не хотите увидеть мальчика? — спросил я и понял, что коснулся больного места.
— Почему я могу хотеть, если Яков даже не поставил меня в известность, если я узнаю через органы!.. А его это ребенок?.. Я не слышал от Якова ни одного слова. Разве так поступают! — в голосе Сталина звучала обида.
— Может быть, опасается…
— Зачем опасаться? Я что — злодей?! Мог порадовать отца, мог посоветоваться… Взрослый мужчина. Не страус, чтобы голову в песок!
— В таких сугубо личных делах, Иосиф Виссарионович, судья только Бог. Да еще собственная совесть.
— Вот пускай Всевышний и занимается этим вопросом, — сердито ответил он и надолго умолк, набивая и раскуривая трубку, успокаиваясь.
В таком, значит, щекотливом положении оказался Яков Иосифович… А Василия, младшего сына, Сталин бесповоротно решил направить в авиацию, которую считал самым перспективным родом войск. И вообще: один сын артиллерист, другой — летчик, не так уж плохо.
Ох уж этот Василий… Откуда берется в людях жестокость? По наследству передается, что ли? Мальчишкой Вася любил, бывало, отламывать хрупкие крылья майских жуков. Вечером наловит, а утром сядет на скамье под теплым солнцем, деловито отрывает коричневые крылышки, аккуратно складывает их — они были похожи на маленькие корытца. И со странным интересом смотрит, как расползаются искалеченные жуки, как расправляют они тонкие подкрылья, пытаясь взлететь.
Пожалуй, единственным человеком, которого Василий опасался и даже боялся (кроме отца), была моя дочь. Ей было лет восемь, когда они вместе гуляли на лесистом склоне возле ограды микояновской дачи. Вася поймал на берегу Медвенки лягушку и принялся надувать ее через соломинку. Дочка моя потрясена была таким безобразием.
— Негодный мальчишка, как тебе не стыдно!
— Молчи, малявка! — Вася показал ей язык. И тогда она, девочка уравновешенная и рассудительная, вспыхнув, ударила Василия по рукам ореховой палкой. Наверное, это очень больно. А на Васю удар произвел потрясающее впечатление. Может быть, неожиданностью. Он отшатнулся, поскользнулся на склоне, упал лицом вниз, расквасив нос. Закапала кровь. Совершенно перепуганный, Вася, закрыв лицо ладонями, с истерическим криком бросился прочь.
Не знаю, сам ли он решил или игравшие с ним дети подсказали, но Вася никому не пожаловался, заявивши дома, что шлепнулся, подвернув ногу. И с той поры слово моей дочери было для него законом, он бледнел, если она повышала голос. Даже после войны, когда требовалось унять загулявшего генерала Василия Сталина, просили приехать мою дочь. Одного появления ее было достаточно для того, чтобы с Василия слетела пьяная спесь, он обретал способность соображать.
Вообще молодые грузины или полугрузины с большим уважением, с почтением и опаской относятся к «своим» женщинам, подлинным хозяйкам их жизни. Увы, эту похвальную почтительность некоторые грузинские мужчины «компенсируют» потребительским отношением к женщинам других национальностей. Но у Василия был случай особый. Он даже несколько писем прислал моей дочери, когда уехал в Качу учиться на военного летчика.
Очень подтягивает, меняет молодых людей военная служба: в этом я убедился еще раз, когда по поручению Иосифа Виссарионовича отправился в южное наше училище, известное строгими порядками, имевшее хорошие инструкторские кадры. Сталин попросил проверить, не попустительствуют ли там его сыночку и детям других высокопоставленных родителей, не портят ли их щадящими условиями.
Прибыл я туда в форме подполковника с предписанием Генерального штаба на предмет подробного ознакомления со всеми сторонами быта, обучения, воспитания будущих летчиков. Все было бы просто и по-деловому, если бы не чрезмерная опека Берии, особенно проявлявшаяся в то время. Еще слишком свежим было указание Сталина о персональной ответственности за меня. А поскольку при выездах я выходил из-под контроля его сотрудников, он давал знать о моем маршруте представителям особых органов на местах. Меня принимали с таким вниманием, с такой заботой, которые не соответствовали моему скромному формальному положению; это не ускользало от наблюдательных людей, вызывало недоумение. И на этот раз, судя по тому, как встретил меня начальник училища (вовсе не обязанный встречать), я понял: представитель органов, не полагаясь только на себя, довел до сведения начальства, что прибывает специальный посланец… Я даже вынужден был просить начальника училища дать мне возможность поработать скромно, тихо, не привлекая любопытства.
Начал с общего осмотра. Порядок в Каче во всем был образцовый. Побывал я в ангарах, в двухэтажном кирпичном здании курсантской казармы. Внизу — классы, учебные кабинеты, ленинская комната. На втором этаже — спальня. В столовой кормили сытно и довольно вкусно: я с удовольствием ел гуляш с макаронами из общего котла.
В 3-й эскадрилье имелась особая группа курсантов, состоявшая из сыновей партийных и военных руководителей. В ней тогда, в 1940 году, проходили обучение знакомые мне юноши: Владимир Ярославский, Алексей и Степан Микояны, Василий Сталин. Военная форма и приобретенная выправка так изменила этих молодых людей, что я не сразу распознал их среди других курсантов. Братья Микояны остались малорослыми и щуплыми, несмотря на сытный борщ и гуляш, на увесистые посылки со сладостями, которые часто присылала заботливая мама. Может, сладости как раз и портили аппетит этих будущих авиационных генералов? Василий же Сталин окреп, раздался в плечах, утратил вертлявость и вообще производил благоприятное впечатление. Преподаватели и инструкторы не жаловались на него (я заметил бы, если они не решались высказать отрицательное мнение).
Конечно, держать в руках такую группу избалованных юношей, имевших прямой выход в самые верха, в храм власти, о котором командиры-инструкторы имели только приблизительное представление, — держать в руках такую группу было очень трудно или даже вообще невозможно, если бы не Тимур Фрунзе (выросший со своей сестрой в семье Ворошилова). Он выделялся среди товарищей умом, открытым, веселым характером и даже телосложением. Высокий, светловолосый, с ясной улыбкой, Тимур был добродушен, общителен, но мог, когда надо, проявить твердость, решительно осадить зарвавшегося курсанта. Он был не только официальным старшиной этой группы, но и ее признанным лидером. Для начальства — счастливейшая находка, спасение от неприятностей: в случае необходимости командиры всегда действовали через Тимура.
Он, кстати, оказался потом наиболее подготовленным летчиком среди названных молодых людей. Одни после училища увлеклись техникой и конструированием, другие сразу выдвинулись в руководители (Василий Сталин заботами подхалимов стремительно «взмыл» в генералы), а Тимур сражался на фронте. 19 января 1942 года летчик-истребитель Фрунзе в районе Старой Руссы, прикрывая наземные войска, вступил в бой с группой вражеских самолетов. И погиб смертью героя… Как это часто бывает, не уберегли самого смелого, самого чистого, самого нужного. Он способен был на многое.
Утешаю себя лишь мыслью о том, что он сделал главное: отдал жизнь, защищая Родину! Один из сыновей Микояна — Владимир — тоже. Слава таким, как они!
В память о погибшем друге-летчике (будущий генерал-майор авиации) Владимир Ярославский изменил свое имя, стал Фрунзе Емельяновичем Ярославским… Фрунзе продолжал воевать.
А в училище, повторяю, Тимур задавал тон всей необычной группе курсантов, никому не делая поблажки. Вплоть до того, что приучил братьев Микоянов не в индивидуальном порядке съедать обильные мамины дары, а выкладывать содержимое посылок на общий стол.
Не ограничившись дневными наблюдениями и беседами, я попросил начальника училища ночью поднять курсантов по тревоге, а сам проследил за действиями особой группы. Нет, она не выделялась в худшую сторону, этих молодых людей тренировали, как всех.
Кстати, Василий Сталин, узнав меня, заулыбался и чуть из строя не выбежал, но Тимур остановил его каким-то словом. Василий подчинился послушно, привычно — это тоже понравилось мне. Из Василия вышел бы толк, окажись он и после училища под командованием таких принципиальных, авторитетных для него командиров из своего круга, как Тимур Фрунзе.
И еще. Климент Ефремович Ворошилов, величавший Иосифа Виссарионовича горным орлом, когда впервые увидел Василия в летной форме, не удержался от похвалы: «Молодой сокол!.. Сталинский сокол!» После этого и укоренилось в нашей армии такой выражение. Даже центральную газету Военно-Воздушных Сил окрестили «Сталинским соколом». Так она называлась до 1953 года, до смерти Иосифа Виссарионовича.
Авиация — это область, в которой для Сталина удивительным образом слилось личное и общественное. Вспомним его постоянное, в какой-то мере болезненное тяготение к небу, стремление уяснить, понять, что есть там, наверху, решить какие-то мучившие его сомнения. И вот крылья обрел сын, кровно сблизивший Иосифа Виссарионовича с манившей, загадочной высью. Да ведь и самого Василия авиация в первые годы учебы и службы преобразила, сделала серьезней, строже, ответственней. У Сталина появилась надежда, что сын будет достойным продолжателем его дел. Во всяком случае, какое-то время он не отказывался от этой мысли.
С другой стороны, Иосиф Виссарионович прекрасно понимал важнейшую роль авиации в освоении огромных просторов нашей страны, а главное — ее место в будущей войне. Не только под влиянием доктрины Дуэ — сама жизнь подсказывала. К тому же авиация давала возможность быстро и с особым эффектом продемонстрировать миру успехи нового Советского государства. Линейный корабль, к примеру, долгие годы надобно проектировать, строить, оборудовать. А самолеты — вот они. На изготовление новых образцов уходят лишь считанные месяцы. Наши авиаторы летят через всю страну — от столицы до Тихого океана или через Северный полюс в Америку, бьют все мыслимые и немыслимые рекорды, вселяя гордость за наши свершения, достижения сталинской эпохи.
Надо отдать должное Иосифу Виссарионовичу: его руководство авиацией не было дилетантским. Он вникал во все детали теории и практики, знал положение дел на основных авиационных заводах, обдумывал перспективы, подыскивал наиболее достойных людей на руководящие должности. Думаю, что Гитлер очень даже осмысленно и коварно воспользовался горячим пристрастием Иосифа Виссарионовича к авиации, предприняв совершенно необычную акцию. Он разрешил нашим специалистам побывать на ведущих авиазаводах Германии, познакомиться с организацией производства, со всеми техническими особенностями новейших немецких истребителей и бомбардировщиков. «Мессершмитт» хотите увидеть? Пожалуйста! Еще что?.. Таким откровением он не только удивил, но и нравственно обезоружил Иосифа Виссарионовича, заставил поверить в то, что Германия не держит камень за пазухой, не готовится атаковать нас. На Сталина эта инсценировка подействовала. Тем более что не только самолеты, но и все новые немецкие танки прямо на заводах, в процессе изготовления показаны были нашим соответствующим специалистам. И это в ту пору, когда у нас господствовала обстановка сверхсекретности, когда большой штат сотрудников следил за соблюдением тайн, в общем-то никому не нужных. К примеру, мы чуть ли не каждый год меняли нумерацию некоторых полков, чтобы враг не знал, где какой стоит, а немцы открыли наименование частей и соединений, их численность и вооружение (что не помешало фашистам, когда потребовалось, быстро сосредоточить эти соединения для неожиданного удара там, где намечало германское командование).
Сделав столь решительный, демонстративный шаг для завоевания нашего доверия, Гитлер, думаю, ничего не потерял. То, что мы узнали о немецких самолетах, о новых немецких танках, не имело существенного значения. У фашистов были свои конструкции, у нас — свои, у них — своя технология, у нас — другая. Если бы мы и решили как-то использовать полученные сведения, то просто не успели бы: слишком мало времени оставалось до начала войны.
О Светлане — особый разговор. Почему особый? Да потому, что Иосиф Виссарионович долгое время видел в ней свою наследницу, продолжательницу громких дел. Она — крайняя надежда. Недостатки Василия были слишком очевидны, чтобы прочить его на высокие посты, — склонен к удовольствиям, к легкой, беззаботной жизни. Науки осваивает с трудом. Ответственность брать на свои плечи не хочет. В общем — обыкновенный человек, и с положительными качествами, и с недостатками. Иосиф Виссарионович понимал это, по-своему любил Василия, но возможности его оценивал вполне объективно.
Иное дело — Светлана. Училась она всегда очень хорошо, была сообразительная, много читала, умела отстаивать свое мнение. Пока была девочкой, во всем слушалась отца, охотно выполняла его просьбы и поручения. Последняя веточка в роду, к ней Сталин испытывал особую нежность. И с малых лет старался привить ей решительность, твердость, желание руководить, быть хозяйкой в самом широком понимании этого слова. Хозяйкой всего окружающего, всей страны, самого Иосифа Виссарионовича. Он охотно подчинялся, уступал ей, давая почувствовать вкус лидерства. В письмах к Светлане, в разговорах с ней Сталин не скупился на ласковые слова, но чаще всего называл ее «нашей хозяйкой», «моей хозяюшкой». Он исподволь внедрял в нее эту идею. И она, еще не обремененная женскими страстями, борениями, охотно принимала такую игру, с удовольствием командовала, верховодила. Иосиф Виссарионович обольщал себя надеждой, что со временем сможет передать ей все бразды правления. Были же царицы не только в Грузии, но и в России, среди них — выдающаяся императрица Екатерина Вторая… Речь теперь не о троне, конечно, но почему бы Светлане не занять высочайший пост в новом государстве?!
Положительно, он очень любил свою дочку. Отдыхая в Крыму или возвращаясь с Кавказа, никогда не забывал послать ей или привезти фрукты. Особенно мандарины. Не потому что они ей очень нравились, а потому что хорошие мандарины были тогда редкостью даже на сталинском столе. А он «находил» для Светланы самые крупные, самые вкусные, получая удовольствие от таких забот о своей маленькой принцессе.
Годы шли, Светлана подрастала, менялась. Все чаще с тревогой и обидой замечал в ней Иосиф Виссарионович то, чего опасался: проявлялись материнские черты, такие, как повышенная возбудимость, чрезмерное увлечение то одними, то другими необязательными заботами, определенный эгоцентризм, выражавшийся в неспособности, в нежелании понять огромность, величие отца и его дел. Как и для матери, для Светланы гораздо ближе становились собственные мелкие, обыденные, пустячные хлопоты и тревоги. Пожалуй, я первым осознал неспособность Светланы подняться на тот уровень, о котором мечтал Сталин. Не сразу сказал ему об этом, не желая разочаровывать, надеясь, что минуют издержки молодости и Светлана нормализуется, цепкий ум и начитанность позволят ей одолеть внутренний хаос. Точнее — из похотливой, неуправляемой девицы сможет она стать строгим, волевым человеком.
Не слишком ли велики требования? Жизнь у нее была такая, что трудно позавидовать. Быть дочерью великого вождя, единственной на всю страну, ощущать на себе постоянно сверхчеловеческий пресс — не так-то просто. Даже сильная натура может согнуться, расплющиться, не говоря уже о девушке с незавидной психикой, унаследованной от одного и от другого родителя.
Светлана и моя дочь — почти ровесницы. Одна няня когда-то приглядывала за ними. И у той, и у другой — наполовину грузинская кровь. Только у Светланы — со стороны отца, а у моей — от матери. Но насколько же огромна разница между ними! Моя дочь росла уравновешенной, доброй, в меру серьезной, я бы сказал — смелой для своего возраста, активной и откровенной. Светлана же была скрытной, болезненно-стеснительной и в то же время легко возбудимой девушкой с явным, как теперь говорят, комплексом неполноценности. Своей дочери я без колебаний доверил бы управление государством, она делала бы это ответственно, спокойно, выслушивая надлежащих специалистов. А Светлану я не подпустил бы ни к какому рулю. Слишком много эмоций, порывов, необдуманных поступков.
Светлане всегда было нелегко. По материнской линии унаследовала она обостренную сексуальность, начавшую проявляться лет с четырнадцати: бунтующая плоть терзала, нервировала ее, не находя никакого выхода. Она вынуждена была скрывать, подавлять желания, даже самые естественные. Поговорить, разрядиться словами ей было не с кем. Вырастай она в обычных условиях, начала бы бегать на свидания, была бы у нее какая-то отдушина. Лет в семнадцать — восемнадцать вышла бы замуж. Сильный мужчина погасил бы ее горячность, превратил бы в уравновешенную женщину, обычную, добрую мать и хозяйку. Но этого не могло быть. Наоборот, все складывалось уродливо, противоестественно.
Представьте себе юную девушку с присущей этому возрасту стыдливостью, застенчивостью. А за ней по пятам всюду следует охранник-мужчина. Мало ли что может случиться: резинка у чулка отстегнулась, да просто, извините, пукнуть приспичило, терпенья нет. А в двух шагах от тебя, как привязанный, торжественно шествует охранник.
В школе у Светланы имелась отдельная комната рядом с кабинетом директора. Краснея под любопытными взглядами, девушка обязана была укрываться там до и после уроков, проводить перемены. В этой комнате, в одиночестве, ела она проверенный (не отравлен ли!) завтрак или просто скучала у окна. Ни с одной ровесницей не могла она подружиться, ни с одним мальчишкой не прошлась, держась за руку. Чувства и переживания, свойственные ее возрасту, не получали у Светланы никакого выхода: нагнетались, копились и загнивали. Будь Светлана красавицей, а еще лучше — красивой дурой (такое сочетание является наиболее распространенным), дела обстояли бы проще. Шествовала бы она мимо людей, мимо других девушек с гордо задранной головой, преисполненная чувства собственного достоинства. Но Светлана сознавала, что она не отличается привлекательностью, что внешне она не хороша. В молодости сие воспринимается очень болезненно (пока не поймешь, что это — не самое главное), очень угнетает, особенно если вокруг тебя здоровые, красивые, самоуверенные, молодые люди.
Получив от бабки и от матери обостренный женский потенциал, Светлана, увы, не унаследовала привлекательности, русско-цыганской яркости Аллилуевых, рельефной фигуры. Рыжеватая, худенькая, бесцветная, она не привлекала мужского внимания. Лицо заурядное, фигура плоская: ни груди, ни бедер. И ноги — только для ходьбы, а не для любования.
Такая внешность — и страстное, раздирающее желание нравиться. И постоянное сомнение в возможности этого. И охранник за спиной, сковывающий своим присутствием каждое движение, пресекающий все встречные взгляды. Вполне достаточно оснований, чтобы утратить и жизнерадостность, и надежды, и душевное равновесие.
Всем своим существом Светлана ждала встречи с тем, кто обратит на нее внимание, не побоится ее положения, пробьет окружающую ее стену. Полураскрытая роза тянулась к поцелую. Весьма благоприятным было такое ее состояние для вторжения авантюриста, наглеца или человека, стремившегося достичь корыстных целей. «Возьми — я твоя!» Так и будет, когда появится смекалистый, бойкий, видавший виды (тертый и потертый) кинорежиссер Леля Каплер. Это случится позже, во время войны. А сейчас вернемся к основной линии нашего повествования. Видя, как мучается Светлана, какой ненормальный образ жизни вынуждена вести, я старался держать свою дочь подальше от нее и вообще от подросших «кремлевских» детей. Определил в обычную школу, и она училась там, равная среди равных, не чувствуя себя ни униженной, ни вознесенной.
В лице дочери много черт, доставшихся от матери. Рассудительность, доброта и тактичность — тоже от нее. Хочу, чтобы от меня унаследовала любовь к Великой России — колыбели многих народов, мою добросовестность и аккуратность. И еще стремление, которое так четко выразил светлой памяти генерал Драгомиров: «Никогда не выделяться; больше значить, чем казаться».
Думаю, дочь хорошо помнит сей афоризм. И надеюсь, вслед за мной она еще скажет свое слово.
Задала моя умница задачку нелегкую. Спросила:
— Папа, Яков Иосифович ведь сын Иосифа Виссарионовича? Сын Сталина, верно? И Светлана с Васей тоже Сталины. А дядя Яша почему-то Джугашвили?
— У них были разные мамы.
— Значит, у дяди Яши мамина фамилия?
— Нет, нет. — Я принялся объяснять и даже на бумаге начертал своеобразную родословную. В этом мы разобрались быстро, только главное ни она, ни я не могли уразуметь: почему Иосиф Виссарионович взял себе именно этот псевдоним, не какой-то другой.
Думать-то приходилось, да только вскользь, без особого любопытства. Дело в том, что я, хоть и знал когда-то ратника ополчения первого разряда Джугашвили, совершенно не воспринимал Сталина с этой настоящей фамилией. Очень уж удачен был псевдоним, отвечавший и облику, и внутреннему содержанию, всей сути Иосифа Виссарионовича. Короткое четкое слово — и все понятно, непоколебимо-просто. Играло роль и то, что легко и естественно сочетался этот псевдоним со словом «Ленин». Партия Ленина — Сталина. Или Ленин — Сталин: звучит в унисон, вторая фамилия словно бы продолжает первую.
Однажды у нас с ним зашел разговор о псевдонимах, но я не придал значения беседе, не записал слова Иосифа Виссарионовича — другим был занят. Мы возвращались тогда поездом с Кавказа, отдохнувший Сталин был мягок, задумчив, распахнут, что ли, охотно предавался воспоминаниям о том, как скрывался от царской охранки. Я сказал, что ему, наверное, помогал псевдоним, сбивавший со следа ищеек. Сталин отвечал примерно так: «Это и верно, и не совсем верно. По-настоящему я сменил фамилию только один раз, когда понял, что этого требует революционная работа. Написал я статью, обращенную к пролетариату всей России. Значит, прежде всего — к русским, украинским, белорусским рабочим, потому что их было большинство. И к финским рабочим, и к латышским, и к польским. А фамилия — Джугашвили. Слишком трудная для восприятия, тем более для не очень грамотного человека. Чуждо звучит. Что за автор под такой фамилией, чему он научит? Оставаться Джугашвили, значит, оставаться прежде всего грузинским революционером. А коммунизм — будущее всех народов, коммунизм интернационален».
Я спросил: «Псевдоним Сталин — не созвучно ли с Лениным?» — «Почти, — весело улыбнулся Иосиф Виссарионович. — Действительно, мне хотелось, чтобы это слово подчеркивало близость и верность Ильичу. Но только с одной стороны. — И резко, как это он умел, переменил тему разговора: — Вам нравится такая фамилия?» — «Да». — «Мне тоже!» — засмеялся Иосиф Виссарионович и прервал беседу.
Но почему все-таки Сталин? Он ведь скрывался и под другими фамилиями, ставил другие подписи под своими печатными работами. Перечислим хотя бы основные: Намерадзе, Бесошвили, Гелашвили, Като, Коба. Тут имеется определенная ясность: нечто свое, близкое. Хотя, разумеется, в каждом отдельном случае была особая причина.
Не вызывала у меня вопросов и фамилия Иванович, с которой он отправился в свое время за границу на съезд партии. Конспирация: выдавал себя за югослава, тем более что и внешностью был схож. Но ведь был еще и псевдоним Чижиков — почему? «Это случайность», — равнодушно ответил на мой вопрос Иосиф Виссарионович. Ну, ладно — случайность. А откуда же Стефин? От Стефы? А Солин? От слова «соль»? Лишь с 1913 года, отбросив навсегда другие фамилии, он оставил себе единственную — И. Сталин.
Заинтересовавшись псевдонимами двух вождей, мы с дочкой решили сначала выяснить, откуда взялась фамилия Ленин: может, это приоткроет нам кое-что? Вот ведь нашли себе хобби… Как известно, псевдонимов у Владимира Ильича было великое множество, около сотни. Охотно и часто подписывал он свои работы фамилией Ильин — в честь отца. А псевдоним Ленин появился первый раз в январе 1901 года, вскоре было подписано письмо, отправленное им из Мюнхена Плеханову. В феврале того же года новый псевдоним оказался и под статьей «Г. г. «критики» в аграрном вопросе. Очерк первый». Статья была опубликована в журнале «Заря». А потом появилась брошюра Ленина «Что делать?», поднявшая много шума, вызвавшая особое внимание. В департаменте полиции на эту книжку и на ее автора было заведено специальное досье. С той поры псевдоним Ленин стал для Владимира Ильича главным на всю оставшуюся жизнь, с ним он вошел в мировую историю.
Старые большевики, в разговорах с которыми доводилось касаться этой темы, так или иначе связывали псевдоним с сибирской ссылкой Владимира Ильича. Кто-то утверждал, что в Шушенском он спас тонувшую девочку. Ее звали Леной. Вот и врезалось в память это имя. Однако известно и другое: молодой Ульянов принадлежал к числу людей, для которых ничто человеческое не чуждо. Одно время и довольно основательно увлекался он миловидной Еленой (слышал я утверждение, что она была полькой, полячкой). Свадьба с Надеждой Константиновной могла бы и не состояться. Но даже и после свадьбы, возможно, остались в душе какие-то чувства.
Это — одна из версий, и выглядит она довольно правдоподобно. В начале нашего века было среди литераторов, среди людей пишущих такое поверие: брать псевдонимом имя своей любимой. Тут тебе и романтика, и волнующая тайна, и желание доставить удовольствие избраннице, и даже, если хотите, признаться в своем чувстве. Загляните в газеты, журналы того времени — чего только не встретите! В. Раин — следует понимать «Ваш, Рая!» (у Сталина был черновик одной из его ранних статей, подписанный так, но в печати сей псевдоним, насколько я знаю, не появлялся). Или — П. Натальин — «преданный Наталье». А то и без всякой маскировки, без вуали: Я. Катин, Я. Татьянин и так далее. Хоть и наивный, но не самый плохой способ продемонстрировать свое отношение, напомнить о себе.
Косвенно эту версию подтверждает вот что. Вскоре после смерти Владимира Ильича редакция московской газеты «Комячейка» письменно обратилась к Надежде Константиновне Крупской с просьбой рассказать о псевдониме мужа. Думаю, что вопрос этот не доставил ей удовольствия. Женщина искренняя, не умевшая говорить неправду, она вынуждена была найти такую формулировку:
«Уважаемые товарищи! Я не знаю, почему Владимир Ильич взял себе псевдоним Ленин, никогда его об этом не спрашивала. Мать его звали Мария Александровна. Умершую сестру звали Ольгой. Ленские события были уже после того, как он взял себе этот псевдоним. На Лене в ссылке он не был».
Здесь все правильно, хотя, может, и странно на первый взгляд. Женщина, прожившая в Владимиром Ильичом четверть века, делившая с ним многие радости и трудности, не знает, почему он Ленин? Ну, что же, она могла предполагать, но не знала точно, не спрашивала, не желала спрашивать. Это свидетельствует прежде всего о ее тактичности и порядочности.
Я высказываю лишь свое мнение. Есть и другие объяснения. Не берусь судить о их достоверности. Действительно, на реку Лену не ссылался Владимир Ильич. Но он, конечно, много слышал о ней. Осенью 1897 года он познакомился в Минусинске с революционером-литератором Феликсом Яковлевичем Коном, отбывавшим срок в Якутии. Кон увлекательно рассказывал о далекой реке Лене, о ее диком могуществе, красоте. Это не могло не произвести впечатления.
Несколько лет спустя Ульянов начал работать в газете вместе с Плехановым, который подписывал свои статьи псевдонимом Волгин — по названию великой русской реки. Вполне возможно, что Владимир Ильич припомнил рассказы о Лене, текущей среди глухих мест, едва пробудившихся к творческой созидательной жизни, ждущих коренного преобразования.
«Было так, что Плеханов взял фамилию Волгин, вероятно, и Владимир Ильич взял Ленин по реке в Сибири», — эти слова принадлежат брату Владимира Ильича — Дмитрию Ильичу Ульянову. Запись беседы хранится в Ульяновске, в музее В. И. Ленина. Сие — самая официальная версия.
А как же все-таки с Иосифом Виссарионовичем? Этот вопрос невозможно было полностью обойти, когда составлялась «Краткая биография» Сталина (в которой он, кстати, совершенно выхолощен, как человек, одни лишь цитаты из разных работ, скрепленные редкой цепочкой жизненных фактов). Объяснение появилось такое.
При неудачном побеге Джугашвили из ссылки (а убегал он пять или шесть раз) начальство решило примерно наказать его во дворе тюрьмы — по старому обычаю пропустить сквозь строй. Били, дескать, палками солдаты из тюремной охраны, даже руку повредили ему. А Джугашвили мужественно перенес тяжкое испытание с гордо поднятой головой, ни разу не опустив ее, не застонав. Видевшие все это заключенные кричали якобы из окон: «Крепок, как сталь!», «Стальной революционер!». Отсюда и псевдоним.
Старательные помощники Иосифа Виссарионовича включили в рукопись биографии этот эпизод, однако Сталин решительно вычеркнул его. Усмехнувшись, произнес:
— Такого не надо. Лишнее.
Сей акт был зачислен в счет его скромности.
Однажды в 1939 году (месяц не помню) Иосиф Виссарионович позвонил мне после двадцати двух часов, во всяком случае поздно вечером. Сказал глухо, будто был болен:
— Николай Алексеевич, скончался наш давнишний и верный друг. Надо проститься.
Он не назвал имени. Значит, не счел нужным. В таких случаях лучше не спрашивать. Да и какой смысл.
— Понятно, — ответил я. — Завтра?
— Скоро заедем к вам.
— Жду.
Была уже полночь, когда подошла к дому машина «Паккард». Сопровождающих машин на этот раз не было. Иосиф Виссарионович пожал мне руку. Впереди с шофером сидел Власик. Никто не произнес ни слова. И хотя мысль о человеке, покинувшем наш несовершенный мир, тревожила, вызывало законное любопытство, я присоединился к общему молчанию. Значит, такое состояние у Иосифа Виссарионовича, не надо мешать ему.
Остановились возле большого темного казенного здания. Власик повел нас по длинному полуосвещенному холодному коридору. Открылась дверь, мы оказались в просторной комнате. Посредине, на возвышенности, вероятно, на столе, покрытом материей, стоял гроб. Несколько свечей в изголовье освещали исхудавшее, изжелта-белое лицо с темными провалами глазниц. Я вздрогнул от неожиданности, поняв, что перед нами женщина. Показалось — знакомая. Впрочем, первые минуты я почти не смотрел на покойницу, настолько странным было поведение Иосифа Виссарионовича. Редко, очень редко можно было увидеть его столь скорбным. Плечи опустились бессильно, в глазах блестели слезы, и, чего никогда не случалось, отвисла нижняя челюсть, придав лицу выражение растерянности и беспомощности. Вздрагивающей рукой поправил что-то на груди покойницы, низко склонил голову, вглядываясь в нее.
Не родственница ли Иосифа Виссарионовича?
Я подступил ближе и лишь тогда узнал очень измененную смертью женщину. И потрясла меня не сама смерть, а открывшееся вдруг отношение Сталина к умершей. Я удивлен был своей недогадливостью, своим простофильством: как же раньше-то не понял, не сообразил!..
Грех, наверное, у одра покойницы вспоминать интимные подробности ее прошлого, но тогда сопоставления, открывшиеся вдруг догадки захлестнули меня. Чтобы привести в порядок мысли, чтобы не мешать Сталину в горькие для него мгновения, я отошел в сторону, к двери, и оттуда смотрел на желтоватое лицо, чуть шевелившееся, казалось, в колеблющемся свете свечей.
Давайте, внимательный читатель, вспомним самые первые страницы опуса, где речь идет о том, как и почему познакомился я в Красноярске с рядовым Джугашвили. Случай свел меня с Матильдой Васильевной Ч., принявшей горячее участие в судьбе ссыльного грузина. Но где эта экстравагантная женщина узнала о нем, человеке совершенно иного круга?.. За границей от своей подруги Людмилы Николаевны, которая просила ее заинтересоваться судьбой Джугашвили, а будет надобность — и помочь ему.
Сейчас — уместная и последняя возможность рассказать об эмигрантке-революционерке, которая, не подозревая того, повлияла на весь ход моей жизни, явилась прямым «виновником» появления этой книги и многих других событий. Так вот: Людмила Николаевна Сталь родилась в 1872 году в городе Екатеринославе, в весьма состоятельной семье. Отец — известный фабрикант. Естественно, что дочь его получила хорошее образование, знала языки, музицировала. Обаятельная, умная, решительная — ничем ее Бог не обидел. Казалось бы, только радуйся, наслаждайся своими возможностями. А она, отрешившись от всех благ, пошла в революцию, обрекла себя на трудности, на борьбу, на преследования и гонения ради счастья для всех. Член партии с 1899 года — многие ли могли похвастаться таким стажем?! О ее мужестве и находчивости легенды ходили среди большевиков. Иосиф Виссарионович не только с восхищением, но и с гордостью рассказывал мне о ней, о том, как они познакомились и многократно встречались до того дня, когда она после революции пятого года надолго уехала за границу. Были они настолько близки, что ей Иосиф Виссарионович доверял то, чего не доверял никому: первое прочтение и правку своих работ.
Он говорил, что Людмила Николаевна помогла ему понять звучность и силу великого русского языка.
Снова увиделись они лишь после февраля семнадцатого года. Сталин приехал в Питер с востока, покинув солдатскую казарму, а Сталь — с запада, из-за границы. Встретились и некоторое время работали вместе, рука об руку: Людмила Николаевна была агитатором Петербургского комитета партии, а Иосиф Виссарионович, состоявший членом Политбюро ЦК, принимал непосредственное участие в деятельности Петербургского комитета. Не без помощи Людмилы Николаевны занимался он тогда партийной печатью, писал статьи. В этот раз их близость продолжалась до того часа, когда Иосиф Виссарионович встретил Надежду Аллилуеву и сразу увлекся ею.
Что же, Надя была молода, красива. А Людмиле Николаевне шел пятый десяток. Ни ум, ни обаяние, ни заботливость не могли возместить того, что унесли годы. Они расстались. Откомиссарив гражданскую войну на фронтах, Людмила Николаевна перешла затем на работу в ЦК партии, была редактором массовой литературы в Госиздате.
Конечно, Надежда Сергеевна Аллилуева знала о дружеских отношениях мужа с миловидной пожилой большевичкой. Ревновала ли? Вряд ли. Не видела в ней соперницу. При жизни Надежды Сергеевны Сталин если и встречался с Людмилой Николаевной, то очень редко. На нашей общей квартире она не бывала, но я знал, что Власик отвозил ей какие-то пакеты, потом доставлял назад.
В тридцатых годах Людмила Николаевна была научным сотрудником Государственного музея Революции СССР. Это было очень удобно для Сталина. Эрудированная большевичка, знаток марксистского учения, сама — «живая история» революции, она готовила материалы, требовавшиеся Иосифу Виссарионовичу, делала выписки, подыскивала соответствующие цитаты из классиков для обогащения его работ, редактировала их. Являясь надежным, скромным и скрытым помощником, Людмила Николаевна в какой-то мере играла при Иосифе Виссарионовиче такую же роль, что и я: была его тайным советником, с той лишь разницей, что круг ее деятельности был значительно уже моего. Со мной Сталин общался постоянно, а с ней — лишь время от времени.
Кстати, Сталь — та самая женщина, с которой Сталин инкогнито бывал в Малом театре, смотрел во МХАТе «Дни Турбиных».
Один раз Иосиф Виссарионович виделся с Людмилой Николаевной у меня на даче. Мы вместе отобедали. Держалась она очень естественно, была остроумна, мила — чувствовалось хорошее старое воспитание. Мне было приятно ее общество. Сталин выглядел гораздо моложе Людмилы Николаевны (разница в возрасте очень чувствовалась). В ее отношении к Иосифу Виссарионовичу ощущалась нежная грусть.
После обеда они прогуливались в саду, оживленно разговаривали. Потом остановились в беседке. Сталин продолжал говорить, а Людмила Николаевна записывала. Затем Иосиф Виссарионович уехал, а она пробыла у нас до самого вечера, ходила с моей дочерью по старому сосновому лесу.
Вскоре после этой встречи Людмила Николаевна Сталь была награждена орденом Ленина. Такой высокой чести удостаивались тогда немногие.
И вот — гроб в темной комнате, глухая ночь, колеблющееся пламя свечей возле желтого лица и темные провалы глазниц: в них не попадал свет.
Иосиф Виссарионович поцеловал Людмилу Николаевну в лоб и вышел. Я — следом.
Улицы были совершенно пусты. В окнах — ни одного огонька. Машина неслась быстро. За все время ни Сталин, ни я, ни Власик не произнесли ни одного слова. Не требовалось. Слишком давно и хорошо мы знали друг друга. Лишь прощаясь возле моего дома, Иосиф Виссарионович, придержав дверцу машины, сказал тихо:
— Какая потеря…
— Как невероятно переплетаются судьбы! — отозвался я.
— И столько оборванных нитей…
Переживания Сталина нетрудно понять. Много было вокруг него разных людей, но таких, которым он полностью доверял, испытывал давнее дружеское расположение, — единицы. И среди этих единиц особое место занимали мы с Людмилой Николаевной. Взаимоотношения Сталина с ней и со мной были совершенно исключительными. Однако и кроме нас в разное время имелись у Иосифа Виссарионовича особо привечаемые товарищи, к которым он обращался по тем или иным конкретным вопросам. Один из них, Илья Давыдович Гоциридзе, по мнению Сталина, очень хорошо разбирался в делах транспортных и строительных. И надежен был.
Как и когда они познакомились, я не знаю. Насколько мне известно, среди грузинских революционеров-подпольщиков Гоциридзе не значился. Уже после Октября окончил он Тбилисское техническое училище. Затем, как активный комсомолец, был направлен в Московский институт железнодорожного транспорта. Не берусь судить, какой инженер из него получился, но умелым, энергичным организатором он был безусловно. Турксиб, Северный Сахалин, переустройство железнодорожного узла во Владивостоке — вот основные этапы его деятельности до того дня, когда Сталин позаботился о том, чтобы Гоциридзе вызвали в Москву.
Очень большое значение придавал Иосиф Виссарионович сооружению столичного метрополитена. Для него это была не просто транспортная артерия, подземные дворцы должны были стать своеобразными памятниками эпохи его правления, как впоследствии и высотные здания. А доверенным лицом Сталина, его недремлющим, взыскательным оком сделался на метрополитене Илья Давыдович Гоциридзе. Под непосредственным его руководством строился перегон от станции «Кировская» до «Дзержинской», он возводил станцию глубокого заложения «Красные ворота». Но главным достижением Гоциридзе была станция «Маяковская».
Просторная и красивая, облицованная серебристо-серой нержавеющей сталью вместо мрамора, она отличалась особым изяществом. Иосифу Виссарионовичу эта станция очень правилась, несколько раз он ездил по ночам любоваться ею. Именно после этого Гоциридзе стал главным негласным советником Сталина по строительству. С ним беседовал Иосиф Виссарионович о своей новой даче у истоков Волги. Некий символический смысл придавался этому сооружению. Однако побывал Сталин на той даче лишь два раза — далеко было ездить.
Многими знаками внимания отмечен был Илья Давыдович. В 1939 году он стал начальником строительства Московского метро, заместителем Наркома путей сообщения. Затем — генералом железнодорожных войск. Получил звание лауреата Сталинской премии. Умер в середине шестидесятых годов, находясь на пенсии.
Много слышал я об Илье Давыдовиче от Сталина, но встречался лишь несколько раз. Могу отметить только одну черту его характера — держался он независимо, с большим достоинством, как человек, знающий себе цену и не боящийся ответственности. Иосиф Виссарионович уважал таких. А я упоминаю о Гоциридзе для того, чтобы подчеркнуть: Сталин прекрасно понимал, что один человек, даже весьма одаренный (он сам!), не способен охватить все многообразие жизни, и поэтому использовал соображения, помощь других товарищей. Была у него целая когорта таких, как Илья Давыдович, полуофициальных советников, способных дать консультацию, предложить интересную идею, не претендуя на первенство, на приоритет. Достаточно было, того, что их замыслы воплощаются в деяниях Сталина, служат достижению успеха. Общим для этих очень разных людей было не только то, что каждый из них превосходно знал свое дело, но главным образом то, что они, не страшась потерять должность и вообще оказаться в опале, имели мужество всегда откровенно высказывать свое мнение.
Очередное поручение Сталина не только удивило меня, но вызвало неприятное ощущение. И сам он говорил неохотно, через силу, стараясь подавить раздражение:
— Николай Алексеевич, есть несколько сообщений, которые нуждаются в тщательной проверке. В негласной проверке, чтобы не бросить тень на человека. И, может быть, придется дать по рукам чересчур ретивым сочинителям.
— На кого донос? — прямо спросил я.
— Сообщения по поводу товарища Микояна, — недовольно поморщился Сталин. — Его обвиняют в перерожденчестве, в отходе от коммунистической морали. Он, как помещик, как феодал, накапливает богатства в имении, эксплуатирует чужой труд, чуть ли не право первой ночи себе присвоил…
— Кто автор доноса?
— Не хочу никакой предвзятости, Николай Алексеевич, поэтому не отвечаю на ваш вопрос. Надеюсь услышать объективное мнение.
— Скверный душок во всем этом, Иосиф Виссарионович. Я не следователь, не филер. И не хочется обижать подозрением товарища Микояна.
— Не надо обижать. Осмотрите его дачу. Хотя бы под предлогом инвентаризации. Это нужно. А мне самому учинять проверку было бы не совсем удобно. Вы согласны?
Такой довод трудно опровергнуть.
— Будет комиссия? — спросил я.
— Не следует привлекать широкого внимания. Только вы и еще один человек от Берии.
Вот оно что! С этого бы и начал! Фигуры в игре сразу встали на свои места, выявился закоперщик, а уж определить его цель — не составляло труда. Я хорошо знал Лаврентия Павловича, настолько хорошо, что понимал мотивы его действий. Не только почему он поступает в том или ином случае так, а не иначе, но и чего он хочет достигнуть.
Да, Берия был садист по натуре, готовый гадить всем, кто мог стать ему поперек дороги. Но он был пакостником хитрым, гибким, а потому особенно страшным. Быстрая карьера, полное доверие Сталина сделали его наглым, однако он не утратил осторожности и постоянно был, как говорится, себе на уме. Не сомневаюсь: уже тогда, в конце тридцатых годов, амбиции Берии простирались настолько далеко, что он втайне считал себя самым вероятным преемником Сталина. Со временем, разумеется. А почему бы и нет? Его наверняка поддержал бы Лазарь Моисеевич Каганович. Огромная власть находилась в руках и самого Лаврентия Павловича. Особенно ощущалось это до войны, когда армия была обезглавлена, ослаблена репрессиями. Потом, за годы боевых действий, армия и флот наберут силу, вырастет авторитет военных руководителей, они смогут противостоять влиянию Берии. Но это — после Победы.
Очень внимательно следил Лаврентий Павлович, чтобы никто из партийных и государственных деятелей не «обскакал» его, не вышел на первый план, не потеснил в восприятии Сталина. Конкурент или не конкурент — этим определялось отношение Берии ко всем коллегам по высшему эшелону власти. Как я понимал, главными «соперниками» представлялись ему двое: Вячеслав Михайлович Молотов, пользовавшийся неограниченным доверием Сталина, позволявший себе в узком кругу называть его давней партийной кличкой Коба. И Михаил Иванович Калинин, которого, как считалось, особенно уважал народ. Но и тому и другому Берия сумел подмочить репутацию, репрессировав их ближайших родственниц. А что это за кандидат в вожди, у которого в собственной семье подвизался враг народа?!
Конечно, дезавуировал бы Берия и Климента Ефремовича Ворошилова вместе с Буденным, но не по зубам оказался орешек. Сталину необходимы были эти надежные боевые соратники, Иосиф Виссарионович был уверен, что с их помощью он может полностью контролировать Вооруженные Силы страны. В руках легендарного героя Ворошилова была вся армия. Утратить Климента Ефремовича и Семена Михайловича — значит ослабить веру в непобедимость наших полководцев, наших войск. Да и зачем терять их, кто их заменит? Только они и остались.
Вполне лояльно относился Берия к тем деятелям, которые, как он думал, не способны были преградить ему путь к достижению цели. Андрей Андреевич Андреев, например, скромный труженик, искренний партийный функционер, про которого Сталин говорил: «За те участки, за которые отвечает товарищ Андреев, я совершенно спокоен». Занятый конкретными делами, Андрей Андреевич не гнался за славой, не стремился выделиться, не плел интриг. Берию такой член Политбюро вполне устраивал.
Вот и Анастас Иванович Микоян не являлся вроде бы конкурентом Берии. Даже определенное расположение проявлял всегда Лаврентий Павлович к Микояну: человек свой, южный, легче общий язык найти, столковаться. И вдруг — неожиданные выпад против Анастаса Ивановича, попытка ошельмовать его, принизить в глазах Сталина. Для какой цели? И почему выбрана именно эта — бытовая, дачная сторона его жизни? Других возможностей не имелось, что ли, у Берии?
Суть выяснилась для меня сразу. К этому времени, к концу тридцатых годов, почти сложился в чудесных подмосковных лесах от Барвихи до Успенского тот особый правительственный район, который я назвал «Малым Кавказом». Своеобразным центром его, и географическим и архитектурным, являлся замок Микояна над ручьем Медвенкой. Обнесенный кирпичной, почти крепостной стеной, замок стоял на крутом склоне, на господствующей высоте и имел, выражаясь военным языком, стратегическое значение в данной местности. Он контролировал главный узел дорог: автомагистраль из Москвы на Горки-II и далее — на Успенское, ответвление на Одинцово (Красногорское шоссе) и важнейший перекресток, от которого особые дороги уходили в глубь леса, к скрытым там дачам. Причем и Рублевско-Успенское, и Красногорское шоссе пролегали здесь в узком дефиле: справа и слева крутые склоны, густые леса — свернуть, проехать другим путем нет никакой возможности. Кто держал в руках замок, тот при определенных обстоятельствах получал большие выгоды, в любой момент мог взять под контроль, закупорить узкое «горло», связывавшее со столицей весь особый район.
Поместье Микояна было самым заметным, выделялось расположением и архитектурой, но не являлось наиболее обширным и наиболее красивым. Если ехать по Рублевско-Успенскому шоссе, то километра через три будет еще одна речушка, промывшая на пути к Москве-реке глубокий заросший овраг. Начиная отсюда и до деревни Бузаново высится вдоль дороги хороший елово-сосновый лес с примесью березок. И почти незаметен съезд, еще до мостика через овраг уходящий вправо и тоже пересекающий речушку. И не видна в лесу высокая изгородь из колючей проволоки, а затем еще и глухой зеленый забор, протянувшийся по периметру на несколько километров. Здесь, от села Знаменского, от Катиной горы и до Бузанова, раскинулся вдоль реки, на прогреваемом солнцем косогоре, роскошный лесной массив. Участок километра три в длину и до двух в ширину. Чудесный воздух, настоянный на хвое. Ягодные поляны. Полно грибов. Купанье, рыбалка, дикие утки, облюбовавшие протоку у островка. Гнезда ласточек-береговушек в песчаных обрывах за речкой. И тишина.
Всей этой благодатью пользовался Вячеслав Михайлович Молотов. Дворец его расположен был идеально. Цветущая поляна, полуоткрытая со стороны речки, прекрасные успокаивающие виды. Вблизи — обширное ровное поле, охваченное серпом Москвы-реки, на втором плане — старинные Уборы с древней церковью, а еще дальше, по горизонту, — зеленели леса.
Такому райскому поместью мог позавидовать богатый аристократ или капиталист. Кое-кто из партийных наших товарищей высказывал недоумение: зачем коммунисту Молотову такая роскошь, такой простор? Он не писатель, не художник, чтобы жить и работать в уединении, на природе, бывает там от случая к случаю. Но Сталин, съездив в поместье Вячеслава Михайловича, пресек подобные разговоры. Он сказал: дача предоставлена человеку, ведающему иностранными делами, и служит не личным, а государственным целям. Здесь Молотов может принимать почетных зарубежных представителей, глав государств…
Вопрос был исчерпан для всех, в том числе и для Берии. Между тем «Малый Кавказ» разрастался. В густых лесах над Москвой-рекой появлялись (против Петрово-Дальнего) новые дачи-особняки, скрытые от глаз людских деревьями и зелеными заборами. И мой небольшой домик был поблизости от тех мест. Иосиф Виссарионович тоже все охотней ездил теперь на Дальнюю дачу. А там он практически выпадал из-под контроля, из-под влияния Лаврентия Павловича. На «Малом Кавказе» складывались особые взаимоотношения узкого круга людей, а Берия оказался за пределами этого круга.
Еще в 1937 году, сразу после ареста Власа Чубаря, Лаврентий Павлович взял себе его шикарную дачу с огромным участком. Большой белый дом среди сосен. Богатая библиотека, собственный кинозал, где Берия любил в одиночку смотреть зарубежные фильмы. Все вроде бы хорошо, но Лаврентию Павловичу очень хотелось утвердиться в замке Микояна, в главном стратегическом пункте на перекрестке дорог. Такова цель. А способ — скомпрометировать Микояна, вышвырнуть его из поместья, самому прочно закрепиться в центре особого района, на господствующей высоте.
Все, казалось, учел самоуверенный Лаврентий Павлович, даже время выбрал такое, когда Микоян со своей хлопотливой и хозяйственной женой Ашхен Лазаревной, с пятью детьми и многочисленными родственниками уехал на юг. И все-таки Берия допустил ошибку. Насчет интриг у Сталина был богатейший опыт, он не только сам умело плел их, но и разгадывал интриги других. И умел постоять за людей, которых считал преданными себе и полезными для общего дела.
Микоян был одним из таких. У них имелось много общего, хотя Анастас Иванович гораздо моложе Сталина, родился в 1895 году. Как и Сталин, шел он по церковной части и продвинулся на сем пути гораздо дальше Иосифа Виссарионовича. Не только окончил армянскую духовную семинарию, но и учился в духовной академии. Там, кстати, и познакомился с основами марксизма.
Крепкие узы и в прошлом, и в настоящем связывали его со Сталиным. В двадцатых годах, например, Микоян неоднократно по личному поручению Сталина выезжал в крупные провинциальные центры, проводил там соответствующую подготовительную работу при выборе делегатов на партийные съезды. Думаю также, что и малый рост Микояна играл некоторую роль. До конца тридцатых годов, пока окончательно не утвердился в единовластии, Сталин недоброжелательно относился к высоким людям, на которых приходилось смотреть снизу вверх. Это уж потом, воспарив надо всеми, он перестал третировать высоких и даже возлюбил их. Вот, дескать, какие богатыри служат мне верой и правдой, признают мое бесспорное превосходство…
Короче говоря, проверку мы начали вдвоем, я и представитель Берии, какой-то очень уж неприметный с виду субъект с крадущейся походкой, с вытянутым, как собачья морда, лицом. Откровенно любопытствующий, нагловатые глаза, шарящие в поисках какой-нибудь гадости, грязи. Даже неловко было появляться рядом с ним на людях, я держался подальше, да и он довольно быстро сообразил, что ничего общего между нами нет и не может быть.
Поместье Микояна, казавшееся обширным со стороны, от дороги, было в общем-то сравнительно небольшим. Территория, вытянувшись над Медвенкой, суживалась к югу и завершалась почти острым углом. В здании, напоминавшем башню старого замка, размещались хозяйственные службы, а семья Анастаса Ивановича занимала аккуратный, приятный дом под жестяной салатового цвета крышей, стоявший среди деревьев в глубине участка.
Я отметил: три выезда имелось у Микояна. Главный — на автостраду. Другой — с противоположной стороны. И еще одни ворота, судя по всему, давно не открывавшиеся, вели в густой лес, где едва заметная дорога петляла среди глухих оврагов. В любую сторону мог умчаться в случае надобности Анастас Иванович. И еще, как в заправском средневековом замке, имелись в кирпичной стене две узкие малозаметные калитки с обитыми железом дверями. Они тоже выводили в лес над Медвенкой.
Возможно, все это досталось Микояну в наследство от дореволюционных хозяев.
Обстановка на даче была спокойная, дружелюбная, как в прежние времена в богатых помещичьих имениях при заботливом хорошем барине, который задавал тон своей справедливостью, шутками, ровным отношением ко всей прислуге, от приближенной горничной до мальчика на побегушках.
Имелся небольшой сад, о нем не стоило бы упоминать, если бы не садовник, являвшийся своего рода экспериментатором. Он пытался выращивать на подмосковной земле кавказские деревья. Даже сибирские кедры росли у него.
Удивил меня огород, очень обширный, разнообразный. Для таких дач обычны лишь цветочные клумбы и прогулочные аллеи, а вот Микоян оказался человеком заботливым: не случайно, значит, ведал в стране вопросами снабжения, обеспечением населения. Завел свое натуральное хозяйство, кормил не только семью, но и обслуживающий персонал свежей первосортной продукцией. На огороде тянулись ряды клубники, выращивались редиска, лук, петрушка, укроп, репа, редька и даже разлапистые мясистые листья хрена виднелись кое-где. Набирали сок крупные помидоры. Особого сорта, небольшие пупырчатые огурчики сами просились в рот. Слышалось похрюкивание, мычание коров, кудахтанье кур. Две женщины пронесли бидон с молоком. Девушка — полное решето свежих яиц.
В подвалах тесно было от ящиков и бочек, от банок с соленьями и вареньями. Здесь на льду хранились такие запасы, что можно было обеспечить недельным питанием двухтысячный стрелковый полк. Имелось все: от солонины до шампанского, от свежих фруктов до каких-то сушеных корешков, висевших под потолком.
Во дворе, в подсобных помещеньях, продолжалась работа по заготовке впрок щедрых даров природы. Был в разгаре грибной сезон. Девушки и ребята из Жуковки, из Усова, Калчуги, из Горок-II, из Лайкова обильно несли подосиновики, маслята, но особенно много (из-под Сареева и из-под Борков) — молодых белых грибов. Со сборщиками сразу же расплачивались по твердой цене, а грибы сортировали для дальнейшей переработки. Часть (немного) — на жаркое, часть (большинство) — на засолку, часть — на маринование. Я сам люблю и собирать, и чистить, и засаливать, и есть грибы в любом виде, — поклонники всех составных частей этого цикла встречаются не часто, — поэтому был просто заворожен потоком поступающих и перерабатываемых грибов. Должен сказать, что места там вообще грибные. Никогда не забуду, как дочка моя, уже после войны нашла возле дачи Василия Сталина удивительные подосиновики: они стояли прямо возле дороги, как миниатюрные белые башенки с красными крышами. В последний наш поход туда за грибами (у меня еще хватило сил!) дочка на одном месте, возле комля вывороченной ветром огромной сосны, набрала целую корзинку молодых, пружинистых толстоногих опят. А я бродил рядом и ничего не нашел. Глаза, значит, ослабли… Не раз еще буду я вспоминать о тех лесах: они дороги были и мне, и Иосифу Виссарионовичу, там резвились когда-то наши подрастающие дети.
Веселый ажиотаж заготовок на микояновской даче был таков, что я не мог не принять в нем участия. Сортировал грибы — одно удовольствие. Сборщицы уходили в леса рано, до солнца, а с усыханием росы уже появлялись на микояновском подворье, высыпали из лукошек крепыши боровики с темно-коричневыми шляпками, с плотной белой мякотью ножек, хранивших запах лесной свежести. С каким удовольствием я (проверяльщик-то!) перебирал их, сидя на лавке рядом с очень молодой женщиной Паней Колоникиной. Озорная, словно бы налитая играющей в ней силой, она была работницей умелой и неутомимой. Привлекательность лица нисколько не портило легкое косоглазие; даже наоборот, придавало этакий «шарм», что ли. Мимо таких женщин не проходят, не окинув их взглядом. Анастас Иванович ценил эту труженицу. Вскоре Паня удачно вышла замуж за рабочего, мастера на все руки. Микоян «благословил» этот брак, помог построить дом в селе Знаменском.
Из всей обслуги в имении Микояна юная женщина Паня меньше других говорила об Анастасе Ивановиче, не распространялась о его простоте, заботливости, внимании. За этим молчанием угадывалось глубокое уважение к хозяину. Зато очень охотно превозносила достоинства Микояна его экономка, выделявшаяся своей уверенностью, вальяжной походкой.
Сразу же отказавшись от совместных обедов с коллегой по проверке (не хотелось сближения с ним), я решил питаться вместе с обслуживающим персоналом дачи. К тому же общение с этими людьми помогло бы мне скорее выяснить положение дел и закончить неприятную часть миссии. Мой напарник, которого я мысленно называл «собачьей мордой», с удивлением и явным нежеланием следовал за мной по амбарам, подвалам, кладовым. Он просто не понимал, зачем это?! А я, наблюдая за ним, уяснил вот что: чиновнику его положения вовсе не требуется в подобных случаях искать истину, думать, вникать. Выводы заранее подсказаны начальством, надобно только обосновать, подтвердить их свидетельскими показаниями, фактиками. Но вместе со мной такая вот, с позволения сказать, «работа» у бериевского представителя не получалась.
Положение в имении Микояна произвело на меня самое благоприятное впечатление. Люди были довольны. Атмосфера доверительная. Шутя говорю: обслуга была в любой миг готова внять сигналу трубы и выйти на крепостные стены, дабы защитить и свое, и микояновское благополучие. Однако защищаться не требовалось, по крайней мере от меня. Вникнув в порядок жизни на даче, я мог твердо сказать: здесь никто не унижен и не обижен. Обслуживающий народ чувствовал себя спокойно и хорошо.
Взять хотя бы питание. Справа от въезда в имение (со стороны Калчуги), отдельно от дворца стояло двухэтажное здание столовой. Наверху — зал для гостей. В полуподвале кухня. На первом этаже кормится персонал. Утром нехитрый, но плотный завтрак. Кипяток, заварка, сливочное масло — по потребности. Хлеб белый и черный. Кастрюля с сахарным песком и другая — с рафинадом. Сыпь, клади, сколько хочешь. В обед — наваристое, вкусное первое блюдо. На второе каша, вермишель или картошка, обязательно с мясом. В общем, ели «от пуза», как выражаются иногда крестьяне. Единственное требование — не свинячь. Прибери за собой, отнеси посуду в мойку.
На кухне царствовала строгая повариха Настя Воронова из близлежащей деревни Сареево, женщина средних лет, худощавая и остроносая. Я запомнил ее по двум причинам. Проработала она у Микояна лет двадцать пять, отличаясь не только мастерством и выдумкой в приготовлении самых разнообразных блюд, но и виртуозностью в своем деле. Во время застолий она, переодевшись, появлялась порой среди гостей, привлекая внимание.
И по ассоциации помню ее. На Дальней даче Сталина работала поварихой тоже Настя из местных. Но той Насте было гораздо труднее. На Дальнюю дачу было нацелено одно время внимание зарубежной разведки и, естественно, всегда внимание наше контрразведки. Та Настя даже под подозрение попадала: об этом будет рассказано в свое время, если удастся завершить задуманную книгу.
А пока так. Узнав, что я участвую в расследовании, Лаврентий Павлович Берия сразу утратил к этому делу интерес. Понял, что Сталин желает иметь объективную информацию, что Микояна под удар Иосиф Виссарионович не подставит. Значит, стоп! Берия быстро улавливал такие оттенки. Лучше уж остаться без замка на «Малом Кавказе», чем идти наперекор Сталину. Во всяком случае, бериевский представитель «собачья морда» действовал настолько вяло, что я вынужден был поторапливать, подстегивать его. Пока я осматривал помещения «на предмет определения необходимости капитального или косметического ремонта», мой коллега либо покуривал на крылечке, на солнцепеке, либо дегустировал запасы кладовых, прикладываясь к бутылкам с виноградным вином и закусывая почему-то исключительно вареньем разных сортов. А в свободное от этих занятий время вел персональный опрос женщин, любопытствуя, не состоит ли с кем-нибудь из них Микоян в близкой связи, а если и состоит, то каким образом.
Ответы были отрицательные. «Право первой ночи» новоявленный «феодал» Микоян себе не присвоил, ничью честь чрезмерными притязаниями не оскорбил. Если и уделял особое внимание некоторым женщинам, то, вероятно, на основе полной взаимности. А в таких случаях женщины умеют держать язык за зубами.
Ничего, что могло бы бросить тень на репутацию Анастаса Ивановича, я лично не обнаружил. За исключением весьма развитого хозяйства и наполненных кладовых. Но на это как посмотреть. О чем я и сообщил Иосифу Виссарионовичу.
— Микоян заботливый человек, — рассудительно произнес Сталин. — У нас все еще слишком много пропадает добра. Если каждый житель сельской местности будет иметь корову — мы станем только богаче от этого.
— Вы говорили так в одном из своих выступлений, — припомнил я. — Но справедливость требует отметить: у Анастаса Ивановича запасов слишком много для семьи.
— Он щедро делится ими. Он помогал свежими продуктами многим больным товарищам, — ответил Сталин и продолжил свою мысль: — Если каждый колхозник будет иметь свою корову, это гораздо лучше, чем одна корова на пять колхозных дворов. Иначе не деревня будет кормить город молочными продуктами, а колхозники будут ездить в город за маслом, что совершенно противоестественно. И товарищ Микоян поступает правильно, заготавливая все возможные продукты. Это целесообразней, чем брать продовольствие для семьи, для обслуживающего персонала в городском магазине, через свой наркомат. Товарищ Микоян имеет такую возможность, но он не хочет жить за счет государства, как некоторые бесхозяйственные лица. Вы согласны со мной?
— Вполне, Иосиф Виссарионович. Сам теперь лук и укроп выращиваю на грядках. Тем более что у Микояна готовят не по-казенному, а от души, очень вкусно. Особенно хорошо солят грибы, огурцы и капусту.
— Пробовали? — весело спросил Сталин.
— Иначе не докладывал бы так уверенно.
— Скажу, чтобы и мне прислали немного его огурцов и капусты. Тоже отведаю урожай с соседского огорода, — засмеялся Иосиф Виссарионович.
Мне часто доводилось видеть Сталина за рабочим столом, он мог часами трудиться, не сходя с места, и все же я не воспринимаю его в таком статичном состоянии. Он любил двигаться, ходить, ему лучше думалось, когда неторопливо, попыхивая трубкой, шагал он по комнате, от стены до стены. Я много раз советовал ему бросить вреднейшее пристрастие — курение, но для него трубка была успокаивающим средством. Оставив ее, он на длительное время вылетел бы из колеи, никакие лекарства не помогли бы. Я думал над этим: еще неизвестно, что лучше.
Хождение во время заседаний, официальных встреч и бесед — это не только привычка, выработанная за долгие годы стремлением погасить возбуждение, физической разрядкой снять напряженность. Такая манера давала Сталину целый ряд преимуществ перед собеседниками. Вот хотя бы самое простое: если сидящий человек медленно реагирует на реплику, не сразу отвечает на вопрос, он производит не лучшее впечатление, выглядит тугодумом. А Сталин, прохаживаясь, набивая или раскуривая трубку, был вроде бы занят делом, имел время, хоть и короткое, но очень важное время для обдумывания и принятия решений. Часто — весьма ответственных. Или еще. Никто из собеседников не мог отвернуться от Сталина, он видел, когда было нужно, их реакцию, выражение глаз, лиц, улавливал все оттенки — от радости до испуга. А сам, если был потрясен, удивлен или раздражен какой-то новостью, имел возможность пройти по ковру спиной к собравшимся, успокоиться, взять себя в руки. Поэтому и являл, в конечном счете, образец выдержки и хладнокровия. Ну и вообще он привык быть центром притяжения, центром внимания, ему нравилось, чтобы головы поворачивались за ним, как шляпки подсолнухов за солнцем.
Однажды он сказал мне, что чувствует себя маятником, движущим стрелки часов. Я не стал противоречить. Сравнение не совсем точное, но оно выражает непосредственное ощущение Иосифа Виссарионовича. А я мысленно сравнивал его с постоянно сжатой пружиной, которая крепко и беспрерывно давит на все окружающие механизмы, большие и малые, заставляя их вращаться, передавая движение все дальше и дальше. Величайший запас энергии требовался для того, чтобы производить подобные действия, сказывающиеся по всей огромной стране на протяжении многих лет.
Вообще к концу тридцатых годов сложились основные привычки и правила Сталина, которые сохранились потом до конца его жизни. Он, например, овладел мастерством говорить обо всем ровным голосом, не выдавая своих эмоций. Об уборке урожая, о смертной казни, о передовиках производства — все одинаково, глуховато, негромко, с большими паузами посреди фраз, заставлявшими слушателя напрягаться, томясь беспокойством: а что дальше? Случалось, что после таких пауз Иосиф Виссарионович ошарашивал человека совершенно неожиданным выводом.
Вот товарищ Иванов. Ему неловко сидеть, когда Сталин на ногах. Он крутит головой, видя то спину, то профиль расхаживающего Иосифа Виссарионовича. Монотонный голос звучит то ближе, то дальше.
— Вы, товарищ Иванов, допустили необдуманный поступок, не сообщив товарищам по партии, что перед революцией были вольноопределяющимся.
— Я только подал прошение, а служить не пришлось.
— Вы зря не сказали об этом товарищам по партии, — следует длинная пауза, в течение которой Иванов ждет решения своей участи, не надеясь ни на что хорошее. И вдруг Сталин круто останавливается перед ним, в желтоватых глазах теплый блеск, голос звучит мягче. — Мы, товарищ Иванов, понимаем и ценим патриотизм и романтизм шестнадцатилетнего гимназиста, готового пойти в бой за Родину…
— Товарищ Сталин, я всегда был искренен перед партией, — растроганно говорит преисполненный благодарностью Иванов.
— Мы учитываем это. Вы, как добросовестный и преданный человек, должны занять более высокий пост. Мы просто не вправе не использовать такие опытные и надежные кадры.
Человек уходил окрыленным, готовым преклоняться перед Сталиным. Горы способен своротить за оказанное доверие.
Случалось, конечно, и совершенно противоположное. Вот вызван пожилой, заслуженный нарком Петров. Иосиф Виссарионович, расхаживая по кабинету, обласкивает его словами:
— Вы, как подобает большевику, отдаете делу все свои силы…
— Это мой долг, товарищ Сталин, — скромничает Петров, ликуя в душе. Он уже прикидывает, каким орденом его наградят. И вдруг Сталин бросает на него холодный, тяжелый, давящий взгляд:
— А не трудно ли вам работать на вашем посту? Мы понимаем, не хватает времени, мешает здоровье.
— Подлечусь, товарищ Сталин, — теряется нарком.
— Это не выход из положения, товарищ Петров. Это не устраивает ни вас, ни нас. Кого бы вы порекомендовали на свое место?
— Я… Я не думал, — бормочет собеседник.
— А как вы относитесь к товарищу Сидорову?
— Дело знает… Энергичный. Но молод.
— А разве молодость плохое качество?
— Н-нет…
И покидал бывший нарком кабинет, едва волоча ноги. А назавтра Политбюро утверждало вместо него Сидорова, обещая ему поддержку и помощь. На первых порах новый нарком действительно был на особом положении, ему старались не отказывать в просьбах, прощали ошибки. Но до определенного времени. На столе у Поскребышева лежал список с указанием срока назначения того или иного товарища на высокую должность. И почти с каждым происходило вот что. Месяца через четыре, иногда через пять, получив нужную информацию, соответствующим образом настроив себя, Сталин срочно вызывал нового наркома. Встречал его с гневным лицом, обрушивал град упреков, даже оскорблений, не всегда заслуженных. Это у вас плохо, это запущено: указывались конкретные факты, назывались фамилии. Нарком пытался возразить: было, мол, но до меня, за старые ошибки я не ответчик. И тогда Сталин говорил твердо и жестко, чтобы нарком запомнил раз и навсегда:
— Вам доверено руководство, вы хозяин, за все спросим без всяких скидок. Вы и только вы отвечаете перед государством по всей строгости. Вам понятно, товарищ Сидоров?!
Обычно после такой, с позволения сказать, беседы нарком ясно осознавал меру своей ответственности и полноту своей власти. Он становился самостоятельным, требовательным, инициативным, если, конечно, способен был стать таковым.
Иногда Сталин погружался вдруг в какое-то полузабытье, в полусонное состояние. Сидел расслабленный, с потускневшими глазами, не двигая ни одним мускулом. В такие минуты все его внутренние силы сосредоточивались на осмысливании чего-то очень важного, на обдумывании вариантов, последствий того или иного решения. Присутствие мое или Власика ему не мешало, а мы делали вид, что ничего не замечаем, вели себя, как обычно, только меньше разговаривали да к Сталину с вопросами не обращались. Чаще всего Иосиф Виссарионович «выплывал» из такого состояния несколько вялым, но в хорошем настроении, удовлетворенным. Иногда — разбитым и мрачным.
Авторы, писавшие о Сталине, обязательно упоминают о том, как он расхаживал по кабинету, как набивал свою трубку. И в кино показывают. Верное, так было. Но это стало теперь шаблоном. А мне хочется выделить еще одну подробность. С середины тридцатых годов появился у Иосифа Виссарионовича своеобразный, только ему присущий жест. Давая понять, что разговор окончен, он чуть вскидывал согнутую в локте руку: ладонь не выше плеча. Это движение имело двойной смысл: отпускающий и благословляющий. Сталин показывал, что собеседник свободен и что желает ему удачи. Человек, получивший такое пасторское напутствие, мог считать, что им довольны, ему доверяют, на него возлагают надежды. Только лишь в таком случае позволял себе Сталин этот необычный, полураскованный жест, радовавший и вдохновлявший людей не меньше, чем доброе слово.
Очень любил Иосиф Виссарионович прогулки на свежем воздухе, только возможностей для этого было мало, мешала занятость. Но иногда нам удавалось выкроить время. Обычно шагал Сталин размеренно, быстро и мог преодолеть большое расстояние. Полное удовольствие получал, если вокруг было пустынно, никто не таращил удивленных глаз, не наблюдали из-за кустов охранники. Лишь в такие редкие часы чувствовал он себя не руководителем, отвечающим за все, а просто человеком, земным жителем. Он мог долго, задрав голову, любоваться зеленой шапкой высоченной старой сосны, со скрупулезным вниманием собирать на прогретом взгорке землянику, затаив дыхание, следить за игрой красивых бабочек или слушать вечернее пение птиц. Но все это, подчеркиваю, при одном условии: если не ощущал посторонних взглядов. Меня он нисколько не стеснялся, я не мешал проявлению его естества. Больше того, без меня он просто не мог совершать прогулки за пределами дачи. С посторонними людьми, с охранниками он не пошел бы. Не отправился бы и в одиночку. Какой смысл? Ведь он не отдыхал бы, а думал об осторожности, опасаясь любых встреч. А в моем присутствии он забывал обо всем, полностью полагаясь на мою предусмотрительность, был доволен и, как я считаю, счастлив. Иосиф Виссарионович понимал пользу таких прогулок, испытывал нарастающее стремление к ним.
Еще одно обстоятельство. Сталин ни в чем не любил перемен, касалось ли это одежды, мебели, окружающей обстановки. Передвинутый стол в кабинете мог вызвать у него длительное раздражение. Переложенная в другое место книга — гнев. Так и на прогулках. Новые места не всегда нравились ему. Под настроение. Трава вдруг казалась ему замусоренной, много репейника, бурьяна. Или заросли орешника чересчур густы, ничего не видно с тропинки. Считаю, нам основательно повезло, мы нашли такое место, которое раз и навсегда понравилось Сталину. Сохраняя свое постоянство, свою неизменность, это место каждый раз радовало нас маленькими, не раздражающими, приятными открытиями. То лисьи норы находили в лесу (сюда приезжал когда-то охотиться Владимир Ильич), то удивительное дерево, похожее на лиру, мы обнаруживали, то целое семейство ежей, мал-мала меньше, встречалось на нашем пути. Смею утверждать, что приверженность к нашему лесу (между Калчугой и Знаменским) послужила причиной того, что Сталин отказался от дальних вояжей, от прогулок в других местах. Несколько лет перед войной и потом всю войну он не ездил отдыхать в Грузию, к Черному морю. Он всем сердцем привязался тогда к скромному уголку Центральной России, был покорен неброской, глубокой и неизменной красотой.
Бывало и раньше, что от Дальней дачи или от моего домика мы со Сталиным ходили к Москве-реке. Однако это были случайные маршруты. Но вот однажды, направляясь по правой стороне Рублевско-Успенского шоссе от Медвенки к Горкам-II, мы не захотели выходить из леса на открытое место, и перед милицейским постом номер один, чуть-чуть не дойдя до дороги на Знаменское, повернули вправо по затравеневшему проселку, бежавшему по самому краю леса, кое-где скрывавшемуся среди орешника, под кронами сосен. Так вот просто свернули и пошли, не догадываясь, что будем ходить здесь еще десятки раз, что этот уголок останется для Иосифа Виссарионовича самым любимым, самым дорогим до последних дней его жизни.
Село Знаменское, как и вообще многое в России, открывается не сразу. Глянь с поворота от Успенского шоссе: расстилается впереди большое поле, справа и слева окаймленное лесом, вдали виднеются крыши домов, купы деревьев, какие-то постройки на горизонте. А вся суть, вся неожиданность таятся в большом распадке, в большом провале между ближним и дальним планом. Есть что-то манящее, незавершенное в пологих скатах полей, в стекающих по косогорам лесах, которые таинственно замыкают окоем. Ждешь чего-то необычного. И чудо свершается. В Знаменском, возле церкви, обнаруживаешь, что вокруг не равнина, что село стоит на высоком берегу, господствуя над многокилометровой округой, над двумя реками, совершенно невидимыми от шоссе. А от церкви или с Катиной горы далеко просматривается в обе стороны долина Москвы-реки и впадающей в нее Истры. Той самой Истры, по которой мы когда-то путешествовали на лодках.
Мы с Иосифом Виссарионовичем, повторяю, ходили не по наезженной дороге, бегущей в Знаменское через поле, а правее, по чуть заметному проселку или даже по тропинке, повторявшей все изгибы опушки. Шагаешь — и ни одного человека навстречу, разве что услышишь голоса женщин, работающих на грядах. Сосны с березами, много орешника, небольшие полянки — чудесный там лес. А в конце дороги, где проселок, превратившийся в тропку, сбегал по крутому склону на луг, горделиво высились старые липы, дубы. Но главное все-таки сосны. Огромные желтоствольные сосны, простоявшие столетия, много повидавшие, помнившие еще приезд царицы Екатерины. И другой старинный сосновый бор виднелся отсюда: за Москвой-рекой, левее Петрова-Дальнего. Там, над Истрой, стояли, может быть, самые высокие сосны во всем Подмосковье.
Мы спускались на луг. Несколько раз, еще до отъезда в Качу, в училище, ходил с нами Вася Сталин. Эти места ему тоже настолько понравились, что со временем он обзавелся дачей в этом лесу, правее нашего маршрута, за первым оврагом.
Прошагав лугом метров триста, мы по пологой тропинке поднимались в гору мимо небольшого кладбища в ограде (после войны оно совершенно исчезло), оставляя слева двуглавую красавицу церковь, проходили между нею и приземистым деревянным домиком священника (или дьякона?), летом сокрытого деревьями и высокой сиренью. В ту пору церковь еще работала, в ней и крестили, и отпевали… Боюсь, что именно наши прогулки сослужили для нее плохую службу. Молчит Сталин по поводу работающей церкви до поры до времени, а вдруг рубанет со всего плеча по местным властям за антирелигиозную пассивность?! Прикрыть бы ее без всякого шума. И прикрыли этак году в тридцать девятом, застраховавшись от неожиданностей, хотя Иосиф Виссарионович не выражал никакого неудовольствия. По-моему, даже приятно ему было видеть аккуратную, обихоженную церковь, он радовался спокойствию, доброму русскому благолепию и ничего не собирался менять, нарушать здесь.
Головотяпы выказали свое рвение, а Иосиф Виссарионович, как обычно в таких случаях, не стал вмешиваться. Если он и не одобрял разрушение церквей, старинных зданий, сбрасывания колоколов и прочих бесчинств, то и не выступал против по целому ряду причин. Сказывается, мол, народный гнев, копившийся веками. А религия в принципе бесполезна, несовместима с марксизмом. И вообще история показывает: любой диктатор всегда в конфликте с любой верой, даже если она формально поддерживает его. Дух верующего свободен, а это вызывает у диктатора по меньшей мере раздражение. Значит, он не полновластный хозяин. Тот же Гитлер притеснял церковь. Иосиф Виссарионович хорошо понимал, сколь важна и многообразна была объединяющая и просветительная роль православной церкви на огромных, со многими национальностями, просторах России. Храм, даже в далекой деревне, это, как правило, настоящее произведение искусства, воспитывающее эстетический вкус. Храм — архитектурный центр селения и всей близлежащей округи. Ориентир на местности (в метель или в тумане ехали, шли на звон колокола). Храм — это место сбора, это своего рода клуб, где можно было приобщиться к красоте и культуре (одно пение чего стоило!). Храм, религия — главный источник нравственного воспитания (не укради, не убей и многие другие заповеди). Храм — центр грамоты, образования. И вообще вся жизнь человека, от крещения до отпевания, была связана с храмом, с церковью. Во всяком случае, каждый был уверен, что его похоронят по всем правилам, что за него помолятся, его помянут. Ну, а еще: два-три священнослужителя в храме успешно выполняли то, что теперь делают многочисленные чиновники загсов, регистрировали в церковных книгах рождение и смерть прихожан, давали соответствующие справки.
К гонениям, которые обрушились на православную церковь сразу после Октябрьской революции, Сталин отношения не имел. Кому-то другому очень важно было уничтожить духовный источник, тысячу лет питавший народные массы, кому-то другому понадобилось перевести известное утверждение «религия — опиум народа», как «религия — опиум для народа». А это далеко не одно и то же. В январе 1918 года был принят декрет Совнаркома «Об отделении церкви от государства». За осуществление декрета, засучив рукава, принялись сотрудники пятого отдела Наркомюста, среди которых не было ни одного православного! Не об отделении церкви от государства пеклись подвижники этого отдела, который по справедливости называли Ликвидационным. Они, действительно, ликвидировали все и вся, что связано было с православной верой: монастыри, храмы, памятники, священнослужителей. Трудно сказать, сколько всего было расстреляно, зарублено саблями, замучено в тюрьмах протоиреев, митрополитов, священников. Только с 1918 по 1922 год и только по суду было расстреляно 2691 церковнослужителей, 1962 монаха, 3447 монахинь и послушниц. А сколько без суда и следствия?!
В те же самые годы ликвидированы были около семисот монастырей (дававших, кстати, большое количество сельхозпродуктов). Часть монастырей превратили в тюрьмы, некоторые затем приспособили под лагеря: благо заборы и стены были высокие, а подвалы обширные. Вот так действовал Наркомат юстиции, и отнюдь не под руководством Сталина творились вышеупомянутые беззакония и безобразия. Наоборот, во второй половине тридцатых годов Иосиф Виссарионович делал попытки остановить процесс разрушения, были приняты меры по сохранению памятников культуры, развернулись реставрационные работы, особенно после войны. Восстановлены были дворцы и храмы, взорванные гитлеровцами. Вместо того чтобы валить все на Сталина, можно провести общественное расследование хотя бы но нескольким случаям, выявить и морально осудить настоящих виновников.
Вот Знаменская церковь, объединяющая весь живописный ландшафт, являвшаяся неотъемлемой частью триады ансамбля старых храмов (Уборы, Дмитровское, Знаменское). Мы с Иосифом Виссарионовичем не сразу даже и заметили, что церковь бездействует, что опустел домик священника. Какой же перестраховщик отдал распоряжение прикрыть храм, обрекая его на разрушение? С кого спросить?
Во время войны церковь еще служила людям, в ней находился склад. Это уже потом начали бить и калечить бесхозное помещение. Но основной удар, уже после смерти Сталина, нанесла храму киностудия «Мосфильм». Она сняла в том районе несколько картин: очень уж местность красивая, своеобразная. В церкви учинили реальный пожар, необходимый по сюжету, и выгорело внутри все, что могло гореть, покоробилось железо на куполах. Добили, в общем, деятели искусства замечательное сооружение, остались лишь голые стены да дырявая крыша. И никто не понес ответственности. Может, «Мосфильму» и восстановить храм за свой счет, воссоздать необходимую часть тройственного архитектурного ансамбля?!
До церкви (низом, по краю луга) мы с Иосифом Виссарионовичем доходили обязательно. Иногда нас ждала там машина, но чаще мы поднимались наверх, не привлекая внимания, пересекали главную, обычно пустынную днем улицу села, и далее шли по узенькому переулку, по которому из церкви носили на кладбище покойников (а после закрытия церкви все равно обязательно от нее); переулок всегда был усеян еловыми лапами различной давности — и усохшими, и свежими: так устилают здесь последний путь своих близких. Я имею в виду не маленькое исчезнувшее кладбище возле церкви, а большое и все расширяющееся кладбище, на котором хоронят не только жителей Знаменского. Старая часть его густо заросла сиренью, благоухающей по весне, над кустарником высятся мощные кряжистые сосны. В их кронах гнездится невероятное количество грачей и ворон, с рассвета и до позднего вечера царит там непрерывный то веселый, то озабоченный, то тревожный гомон.
Наши маршруты много беспокойства доставляли Николаю Власику. Он христом-богом молил меня предупреждать о прогулках заранее, чтобы мог принять свои меры, расчистить путь, поставить незаметную охрану. Но предупредить не всегда удавалось, бывало, что Сталин ко мне приезжал внезапно.
Однажды что-то произошло на улице Знаменского, кажется, похороны были там. Смущенный Власик встретил нас, едва вышли из леса. Сталин насупился, увидев его, на полуслове оборвал разговор. Терпеть не мог неожиданностей.
Власик, робея, попросил к церкви не подниматься, улицу не пересекать. Машина ждала на лугу. Иосиф Виссарионович сказал резко: «Столько у вас людей, а не можете сделать самого простого. Дармоеды!»
Лицо Власика было растерянным, жалким. Неудобно чувствовал я себя перед ним. Но такой чрезвычайный случай произошел только единожды.
С тыльной стороны Знаменского кладбища открывается новый простор. За полем, над Москвой-рекой, виден лесной массив, окружающий дачу Молотова, угадывается Успенское. Правее и ближе, на противоположном берегу, — колокольня Уборовской церкви, а еще правее, за Катиной горой, соединяет небо и землю высокая, стройная колокольня в селе Дмитровском. Острый ее шпиль прорывает облака. Над колокольней даже в хмурую погоду часто виден небольшой, похожий на глаз, просвет в тучах. Днем — голубой, а по вечерам светящийся изнутри разными оттенками, подаренными заходящим солнцем: от нежной розовости до тревожного багрянца.
Я назвал это явление «оком Божьим». Иосиф Виссарионович сперва подтрунивал надо мной, затем, убедившись несколько раз, что разрыв в облаках, хоть небольшой, есть почти всегда, попытался дать объяснение с физической точки зрения. Думается — не очень успешно. Постепенно он свыкся с моим определением. Даже некое мистическое состояние возникало в нем при виде сияющего или голубеющего «глаза» над колокольней в сплошной хмаре туч. Его тянуло сюда в трудные минуты и чем ближе к концу жизни, тем чаще.
Очень любил он смотреть с Катиной горы на Истру, на весь простор, открывающийся словно с высоты орлиного полета. Однажды сказал, вздохнув глубоко и радостно:
— Какое величественное спокойствие! Это настоящая красота. Она вселяет силу и веру.
Мне было приятно, что он испытывал такое чувство. Действительно, лучшим отдыхом для Иосифа Виссарионовича были наши прогулки.
Спасибо Катиной горе, многострадальной Катиной горе: чего только не происходило с ней, хотя бы только на моем веку. Во время войны местные жители свели лес на дрова, полностью обнажилась вершина, остались лишь деревца на крутом склоне. Уцелели отдельные сосны, высившиеся среди подроста горделивыми великанами.
После победы военно-строительное ведомство развернуло здесь большой карьер, «съевший» чуть ли не четверть горы — песок очень хороший. А когда карьер прикрылся, совхоз организовал там свалку, чтобы засыпать образовавшийся «кратер». Десятилетиями возили всякую дрянь, от гнилья до проржавевшего локомобиля. И это — совсем рядом с рекой, считанные метры: сочится ручеек, несет грязь и заразу. А с противоположной стороны растет, отделяя от Знаменского, съедая землю, овраг.
При Никите Сергеевиче Хрущеве (который, кстати, дачу имел по соседству) не осталось в крестьянских хозяйствах коров, зато многие жители села завели коз. Паслись они на горе, полностью состригая вместе с травой проклюнувшиеся деревца, не давая лесу возобновиться. И только в середине семидесятых годов, когда исчезла последняя коза, появились наконец на вершине Катиной горы молодые сосенки. Но выживут ли, не погибнут ли в кострах туристов, под колесами легковых автомашин, прорывающихся сюда, несмотря на «кирпич»?!
Потом грянула еще одна беда. Подорожала на рынках картошка. Каждый житель Знаменского, совхоза «Горки-II» захотел вырастить свой урожай. Устраивали огороды, кто где желал, возили навоз. Плуги искалечили в нескольких местах вершину горы, вспороли целину. Но картошка там приживалась плохо. Менее упорные отступились.
Катина гора невелика. Примерно триста на сто — сто пятьдесят метров. Но это — высшая точка большой округи над долинами двух московских рек. Красивейшее место. Только здесь растут удивительные реликтовые травы, запах летом необычайный. Здесь любил бывать Иосиф Виссарионович Сталин. Почему бы не сделать эту гору ландшафтным и историческим микрозаказником с одной лишь задачей: не портить, не разрушать этот маленький своеобразный уголок русской природы?! Потомки были бы весьма благодарны нам!
Во время прогулки Сталин сказал мне то, о чем я уже догадывался:
— Гитлер хочет заключить с нами пакт о дружбе, военный союз и широкое торговое соглашение.
По тону Иосифа Виссарионовича понял: ему интересно знать мое мнение.
— Очень стремится к этому? — спросил я.
— Добивается настойчиво и поспешно. Получено четвертое предложение вести переговоры.
— Значит, в ближайшее время Гитлер начнет войну. Не против нас. Он желает иметь крепкий тыл.
— Его планы понятны. Сначала на них, — движением головы показал Сталин на запад.
— И наверняка выиграет партию у англосаксов. Но мы, заключив с Гитлером союз, проиграем в любом случае. Если он победит Запад, то, окрепнув, повернет на Восток. Если он потерпит поражение, потерпим поражение и мы, как его союзники.
— Почему союзники? Мы не говорим о союзничестве, — решительно возразил Иосиф Виссарионович. — О военном договоре не может быть и речи. Мы не забываем, что главной целью Гитлера является завоевание восточных территорий. Но почему бы нам не заключить пакт о ненападении? Даже худой мир лучше ссоры. Гитлер будет воевать при всех условиях, при пакте и без него. Гитлер просто не может не воевать. Его военная машина закручена до предела. Пушка заряжена, и фитиль подожжен.
— Чаще всего победителем оказывается тот, кто наблюдает за битвой со стороны, — напомнил я старую истину.
— Нам нужно время. Пять-шесть лет, — произнес Сталин. — Пакт о ненападении, и ничего больше! Это предел. Товарищ Молотов согласен.
— Эмиссары Гитлера уже здесь?
— Прибыл Риббентроп. Его, между прочим, обстреляла наша зенитная батарея. Вскоре после того, как самолет пересек границу.
— Не попали?
— В самолете несколько пробоин, но до Москвы дотянул.
— Как реагирует Риббентроп?
— Он шутит. Он говорит, что сам убедился в бдительности нашей противовоздушной обороны.
— И никаких официальных демаршей?
— Нет. Он нацелен заключить договор и не хочет обострять положение.
— Это его дело. А вот служба оповещения у нас допустила оплошность.
— Разберитесь, Николай Алексеевич, пусть накажут виновных. Но без шума. Если Риббентроп не заинтересован в огласке, то мы тем более.
— А зенитчиков надо поощрить, они молодцы. В мирное время, без повышенной боевой готовности обнаружили самолет, определили, что не наш, успели открыть огонь.
— И даже попали, — усмехнулся Иосиф Виссарионович. — Удачно попали, показав свою меткость и, кажется, не повредив дипломатии. Их следует отметить, они не задаром едят свой хлеб. Но без всякой огласки, без шума, — повторил Сталин.
Прошло еще несколько дней, и свершилось событие, о котором спорили, спорят и еще будут спорить. 23 августа 1939 года пакт о ненападении между Советским Союзом и Германией был подписан. Гитлер сразу ринулся в схватку. Лавина Второй мировой войны сорвалась и с грохотом покатилась, уничтожая все на своем пути. Если подписание пакта и ускорило начало сражения, то, с другой стороны, договор дал нам в ту пору определенные выгоды. Вопрос о том, как мы смогли ими воспользоваться.
Итак, 1 сентября 1939 года Гитлер спровоцировал войну с Польшей. Устоять перед таким противником поляки не имели никакой возможности. Ситуация сложилась напряженнейшая. Не могли мы допустить, чтобы фашистские войска вышли на подступы к Минску, на прямую дорогу к Москве. С другой стороны, открылась редчайшая возможность вернуть наши исконные земли — Западную Белоруссию и Западную Украину.
Почему же Сталин не двинул наши войска в Польшу сразу после нападения немцев? Это было бы справедливо, оправдано обстановкой. Гитлер даже подталкивал нас, желая расширить пропасть между нами и Англией и Францией. Но Иосиф Виссарионович проявил дальновидность и выдержку. Советские армии оставались на месте, мы не выступили в роли агрессора. О состоянии войны с Германией заявили Франция и Англия. Началась Вторая мировая, и развязана она была, прошу заметить, без нашего участия. Мы перешли границу лишь после того, как судьба Польши была решена, когда нам оставалось только взять под свое крыло районы, населенные украинцами и белорусами, издавна входившие в состав нашего общего государства. Вот и получилось, что из числа ведущих европейских стран Советский Союз вступил в сражение последним. И как бы в дальнейшем ни развертывались события, Сталин тогда, осенью 1939 года, политически уже выиграл только что начавшуюся мировую войну. Да, я не оговорился: он еще тогда одержал политическую победу во Второй мировой!
Утром 17 сентября войска Красной Армии перешли в наступление по всей линии советско-польской границы, протяженность которой равнялась 1410 километрам. Удар намечался стремительный, с небывалыми темпами — от 60 до 80 километров в сутки. Скептики сомневались в такой возможности. Однако — получилось, несмотря на выявившиеся при этом недостатки. В первый день «застряла» только 6-я армия комкора Филиппа Ивановича Голикова, встретившая возле Тернополя ожесточенное сопротивление поляков. Возникали крупные стычки и в других районах. Возле Галича, например, после ночного боя был взят в плен раненый полковник Андерс, чье имя через несколько лет получит, как увидим, широкую известность, причем не славную, а позорную.
Наши и германские дипломаты, чтобы избежать столкновений, заранее определили разграничительную линию, пролегавшую примерно там, где проходила пресловутая «линия Керзона». Немцы получили приказ остановиться в полосе Сокаль — Львов — Владимир-Волынский — Брест — Белосток. Наши спешили выйти туда не позже, а по возможности раньше германцев. Не в гости прийти, а самим встретить гостей.
За несколько суток до перехода границы я выехал по поручению Сталина в район Минска с удостоверением представителя Генерального штаба. Иосиф Виссарионович хотел, чтобы я понаблюдал и критически оценил действия наших войск. Если потребуется изменить что-то в ходе событий, срочно связаться с ним.
Опытные военачальники знают, сколь велика разница между войсками в лагерях, в казармах и теми войсками, которые привыкли действовать в поле, перемещаться, не имея «постоянной прописки». Очень трудно, болезненно дается такая привычка. Никакие учения не способны создать реальную полевую обстановку, в них всегда много условностей, они коротки по времени.
Движение колонн, отдых, питание, транспортировка тяжелого оружия, организация дорожной, медицинской, ветеринарной служб, управление частями на ходу и многое другое разом обрушивается на командный состав. Справиться со всем этим трудно, тем более в соединениях, которые годами находились на казарменном положении.
Очень много было отставших бойцов. Перепутались колонны, заблудились обозы. Некоторые командиры умудрились «потерять» свои подразделения. Были артиллерийские полки, выступившие в поход без запаса снарядов, надеясь, что подвезут, нагонят машины. На перекрестках создавались гигантские пробки. Счастье, что не имелось сильного противника, способного воспользоваться нашими недостатками. И при всем том мощная лавина войск, катившаяся по всем дорогам, производила ошеломляющее впечатление. В том числе и на фашистских пилотов, которые регулярно и нагло производили разведывательные полеты. Ну и чисто арифметические итоги того похода говорят сами за себя. В той быстротечной кампании мы потеряли всего 737 человек убитыми и 1360 ранеными. Официальных данных о безвозвратных потерях поляков не имеется, достоверно известно лишь, что в плен мы взяли более 200 тысяч польских солдат и офицеров. Большая цифра. Рассчитались, в общем, за неудачи 1920 года. Всем и всегда надобно воздавать должной мерой.
20 сентября с передовыми частями наших войск я на броневике приехал в Брест, в знакомую еще по старой службе Брестскую крепость. Она была занята немцами после кровопролитного боя с поляками. Некоторые укрепления оказались взорванными. В этом месте немцы пересекли разграничительную линию и обязаны были передать крепость нам.
Бронетанковой бригадой, которая первой достигла Бреста, командовал известный мне Семен Кривошеин, тоже, конечно, бывший буденновец, выделявшийся среди ветеранов Первой конной тем, что когда-то учился в гимназии, знал иностранный язык (кажется, французский) и имел опыт войны в Испании, побывал там добровольцем. Во всяком случае, по отношению к иностранцам, в данном случае — к немцам, он чувствовал себя достаточно уверенно, и это было приятно. Присутствовал я, не представляясь, на встрече в крепости комбрига Кривошеина и командира немецкого танкового корпуса Гейнца Гудериана. О последнем был изрядно наслышан и считал полезным увидеть его, понаблюдать, оценить. Когда Гудериан практиковался у нас, на него, естественно, было заведено соответствующее дело, но с той поры прошло много времени, этот генерал стал одним из создателей германских бронетанковых сил и, пожалуй, ведущим теоретиком, проповедовавшим позаимствованную у нас доктрину массированного использования бронетанковых войск. Некоторые положения он, естественно, развил, расширил, внес кое-что новое. Уж я-то, прочитавший в подлиннике его «Ахтунг! Панцерн!», знающий досконально труды всех наших теоретиков, мог сравнивать.
В ту пору немцы уже начали почтительно именовать Гудериана «танковым богом». Да, пожалуй, в гитлеровской Германии он был наилучшим среди генералов-танкистов. Среднего роста, прямоплечий, с круглой головой на короткой шее, с усиками «а ля фюрер», он был полон энергии, подвижен, холодно вежлив. Ощущалось и некоторое зазнайство, плохо скрытое чувство превосходства над окружающими. Он только что блестяще продемонстрировал свое мастерство, пробив броневым кулаком польскую оборону, стремительно пройдя через всю Польшу от ее западной до восточной границы, наступая «до последней капли бензина». Еще продолжались бои в Варшаве, в других районах, а Гудериан уже захватил Брест и развернул свои танки навстречу отступавшим польским дивизиям. Теоретики подтвердили свои идеи на практике. Ему было чем гордиться.
Это так! Но не забудем, что Гудериан лишь перенес на германскую почву то, что было у нас в теории и практике до событий 1937 года. Гудериан шел вперед, а мы отставали. Устаревшие военные теории хуже, чем устаревшее оружие. Сменивший маршала Тухачевского новоявленный маршал Кулик говаривал так: «Чево мудрить? На кой хрен реактивные снаряды, в них наш боец не разбирается. Самое надежное — полевые орудия на конной тяге, да боеприпасов побольше». Это, увы, не горькая ирония. На практике за подобными дремучими рассуждениями стояло вот что. Снаряд среднего немецкого танка пронизывал броню нашего БТ-7, а наш снаряд вражескую броню не пробивал. Танкисты Гудериана три недели провели в маршах, в боях, но состояние частей и подразделений было таким, будто они явились в Брест после прогулки. Полный порядок, вся техника в сборе. Немцы готовы были сразу развернуться для нового боя. А вот бригада Кривошеина, совершив марш без противодействия противника, потеряла в пути половину боевых машин. Ломалась техника, запасных деталей не оказалось, заблудились где-то грузовики со снарядами и патронами.
Гитлеровцы сделали для себя некоторые выводы, и не в нашу пользу. Но вели они себя очень корректно. Без всяких споров точно в согласованное время покинули крепость, забрав с собой все, что могли увезти и унести. Однако запасы в казематах, на складах были столь велики, что и для нас осталось значительное количество провианта, амуниции, боеприпасов. Советские войска торжественно вступили в нашу старую надежную крепость и разместились в ней.
Мы вернулись! Слезы были у меня на глазах. Господи, сколько прекрасных, мужественных русских офицеров не сражались бы против Советов, против красных, сколько российской крови не пролилось бы за единую и неделимую машу страну, если бы люди обладали даром заглядывать вперед, если бы могли предположить, что увидят, как увидел я, наши войска, вновь марширующие по брусчатке Бреста, по улицам других славянских городов, в Бессарабии и Прибалтике!
Освободительный поход был завершен. Я приехал в Москву возбужденный и счастливый. Не умея льстить, я готов был сказать самые теплые слова Иосифу Виссарионовичу за его правильную политику, принесшую большой бескровный успех, позволившую вернуть наши исконные территории. И Молотову тоже спасибо: тогда заслужил он в народе почетный титул «собирателя русских земель».
Но это — эмоции. Сталину я доложил, что немецкие подразделения сколочены, обучены и вооружены лучше, чем наши: это касается и пехоты, и танков. В хорошую сторону выделялась наша конница, проявившая надежную организованность в длительных маршах. Особенно подчеркнул профессиональную подготовку немецких офицеров, отлично налаженное управление войсками во всех звеньях. Сказал, что генерал Гудериан — опасный противник. Он принадлежит к той традиционной немецкой школе, которая если и зависит от Гитлера, то лишь в силу необходимости, в силу совпадения интересов. Гудериан самостоятелен, нешаблонен, способен принимать смелые решения. Слабость его, на мой взгляд, в чрезмерной самоуверенности. Это черта многих немецких генералов.
Выслушав меня, Иосиф Виссарионович задал несколько уточняющих вопросов, а затем с довольной улыбкой посоветовал отдохнуть: впереди, дескать, не менее значительные события.
Да, я понимал, что это всего лишь начало. Колесо большой войны уже вращалось, остановить его было невозможно. Сейчас, на первом этапе мы оказались в выигрыше. Граница наша отодвинулась значительно дальше на запад, мы получили простор для маневра, возможность создать сильное, укрепленное предполье. Но теперь между нами и гитлеровцами не было буфера. Вот они — а вот мы. И те, и другие настороже, в полной боеготовности. Это — как сухие смолистые дрова: пламя может вспыхнуть от любой искры.
Сто дней, с 30 ноября 1939 года по 13 марта 1940 года, продолжалась война с белофиннами, ныне почти забытая, заслоненная кровопролитными битвами гигантских масштабов, но роль ее в развитии советско-германских взаимоотношений столь велика, что не сказать о ней — значит оставить на историческом полотне белое пятно, искажающее картину. И Сталину, и другим руководителям из его окружения эта малая война открыла глаза на многое, заставила пересмотреть сложившиеся взгляды, догмы. Наши враги, как и наши союзники, тоже сделали свои далеко идущие выводы. Не будь этой войны или завершись она нашей быстрой, внушительной победой, наверняка не напал был на нас Гитлер в июне сорок первого.
Впрочем, по порядку.
Обязан сказать, что одним из «поджигателей» этой войны, в числе других так называемых «стариков» из числа военных с дореволюционным стажем, был ваш покорный слуга. Как и начальник Генерального штаба Борис Михайлович Шапошников, я всегда считал границу с финнами на Карельском перешейке несправедливой и опасной. Она была навязана нам в те дни, когда страна переживала большие трудности, когда нашим руководителям, которые старались спасти революцию от врагов, наседавших со всех сторон, было не до перешейка. А Финляндия, получившая самостоятельность и полную поддержку западной буржуазии, обрела при этом еще и важное стратегическое преимущество. Граница проходила настолько близко от нашей северной столицы, что финны могли обстреливать ее из орудий крупных калибров. Один бросок от границы до Ленинграда, до важнейшего экономического и политического центра, до главной базы Балтийского флота. И это — в напряженной обстановке начавшейся уже Второй мировой войны.
Иосиф Виссарионович поступил правильно, предложив финнам отдать нам часть территории на Карельском перешейке. Не за «спасибо» разумеется, а получив соответствующую компенсацию в другом районе. При этом финны ничего не теряли, территориально оставались в большом выигрыше. Но финны не захотели. А точнее — не захотели те, кто стоял у них за спиной, направляя их политику. Понадеялись финны и на свои мощные укрепления, созданные при помощи Англии, Франции и Германии.
Нам оставалось одно — воевать, отодвинуть границу штыками. Тем более, что военному и политическому руководству нашей страны это не представлялось трудным. Ну что такое Финляндия? Недавняя российская провинция, по территории и населению примерно с Архангельскую область. Навалимся — голыми руками возьмем, лишь бы сугробы не помешали. Подобное шапкозакидательское настроение особенно проявилось на Военном совете, который собрал Сталин, чтобы обсудить план войны.
Докладывал Борис Михайлович Шапошников. Оперативный план был заранее подготовлен, я принимал участие в его уточнении и корректировке. Считаю, очень правильный, выверенный был план. В нем учитывалось состояние и дислокация войск противника, значение его укрепленных полос, определялось количеством и техническая оснащенность наших войск, способных решительно и быстро провести кампанию. Мы брали оптимальное соотношение, необходимое в таких случаях: примерно один к трем. Это требовало выдвижения к финской границе значительного количества пехоты с танками и самолетами из глубины страны, снятия дивизий с других направлений. И частичной мобилизации запасников.
— Слишком уж размахнулся Генштаб! — подал реплику нарком Ворошилов.
Неторопливый и обстоятельный Шапошников не успел даже ответить, как прозвучал шутливый вопрос Сталина:
— Борис Михайлович, а вы тот ли план взяли с собой? Может, вы докладываете нам оперативный план войны с Германией?
— В доверенной мне работе я стараюсь не допускать ошибок, — сухо ответил Шапошников. А Сталин, с глубочайшим уважением относившийся к нему, во всех случаях обращавшийся к Шапошникову, как и ко мне, только но имени-отчеству, поторопился объяснить:
— Не обижайтесь на мое замечание и на слова товарища Ворошилова. С политической точки зрения наш пограничный конфликт с Финляндией должен оставаться не более чем местным недоразумением. Не надо превращать его в событие большой международной важности, привлекать излишнее внимание наших неприятелей за рубежом.
— Тем более важно нанести мощный, стремительный удар, решить все в самый короткий срок.
— Это верно. Однако в данном случае пусть воюет не вся наша страна, не вся наша армия, что было бы слишком большой честью для белофиннов, а только Ленинградский военный округ. Хотя бы формально, но так. Товарищ Мерецков, — обратился Сталин к командующему округом, — как вы считаете, вам действительно нужна такая большая помощь, чтобы справиться с Финляндией? У вас не хватит сил в своем округе, который мы преобразуем в Ленинградский фронт? Мерецков ответил буквально так:
— Да, помощь нужна, особенно в артиллерии и авиации. Может быть, не в таких размерах, какие были названы, но без усиления нам не обойтись.
— Посчитайте и доложите… Завтра, — уточнил Сталин. — А сейчас ответьте на вопрос: способен ли Ленинградской фронт под вашим командованием в короткий срок разгромить белофиннов?
Лишь несколько секунд боролся Мерецков с волнением и сомнением. Ответить «нет» — значит признать свою несостоятельность, и фронт будет доверен кому-то другому.
— Мы выполним решение партии и правительства.
— Ну вот, хорошо, — ответил Иосиф Виссарионович. — А мы, со своей стороны, окажем фронту большое содействие. Наркомат обороны будет помогать вам, — уточнил Сталин. — А Генеральный штаб не будет больше заниматься этими операциями местного масштаба. У Генерального штаба есть другие задачи. Поэтому Бориса Михайловича и Николая Алексеевича попрошу задержаться, а все остальные свободны, товарищи.
— Надеюсь, нам не грозит Колыма? — негромко спросил Шапошников, собирая бумаги.
— Нет, но белофинны могут радоваться, вы теперь выведены из игры. Как, возможно, и я.
Простившись с участниками заседания, Иосиф Виссарионович пригласил нас в «бытовую» комнату, куда расторопный Поскребышев тотчас принес крепко заваренный чай и лимоны. Когда остались втроем, Сталин сказал:
— Вы люди чисто военные и с военной точки зрения представленный вами оперативный план заслуживает самого большого внимания. Но вы не учитываете того, что я и товарищ Ворошилов считаем сейчас особенно важным, не учитываете политических аспектов событий. Пограничный конфликт с Финляндией — это одно. Большая война на государственном уровне — это совсем другое. Такая война вызовет самую неблагоприятную реакцию за рубежом. В конце концов это просто нехорошо: Гулливер схватился с лилипутом. У лилипута сразу найдутся сочувствующие защитники. Крупная концентрация войск, мобилизация — нас будут разносить на все корки еще до начала событий. Мы поссоримся и с немцами, и с французами, и с англичанами.
— Концентрацию, мобилизацию можно провести энергично, в короткий срок, — возразил Шапошников.
— Нет, Борис Михайлович, и вы и, как вижу, Николай Алексеевич, не поняли меня. Воевать, повторяю, будет не страна, а лишь Ленинградский фронт. Пусть эту операцию местного значения проведут молодые военачальники. А вам лучше пока отдохнуть.
— Подать в отставку? — уточнил Шапошников.
— Ну зачем же в отставку, дорогой Борис Михайлович, — улыбнулся Сталин. — Я знаю, что вам, как и мне, нравится черноморское побережье Кавказа. Там еще зелено. Поезжайте в Сочи, набирайтесь здоровья, А те товарищи по Генштабу, которые вместе с вами разрабатывали оперативный план и являются его сторонниками, пусть пока едут в Прибалтику, для уточнения границ. А вот Николай Алексеевич…
— Простите, Иосиф Виссарионович, но я недавно отдыхал в теплых краях.
— Это хорошо. Оставайтесь здесь и со стороны, критически постарайтесь оценить развитие событий. Нам это очень важно.
Итак, Шапошников и многие его сотрудники покинули Москву. Генштаб фактически перестал действовать, и это как раз в то время, когда началась война. Веское доказательство, что Сталин чересчур верил в свои силы, в способности преданных ему полководцев и в общем-то не очень серьезно отнесся к развязавшемуся конфликту. Однако события быстро погасили его оптимизм, вызвали недоумение, а затем и некоторое замешательство.
Конечно, пятнадцать финских дивизий (каждая, впрочем, больше нашей по численности) не выдержали бы натиска войск Ленинградского фронта, если бы не первоклассная система оборонительных рубежей, которую создал бывший офицер русской армии Маннергейм и которая носила его имя. Перед нашей пехотой — сплошные минные поля и колючая проволока в двадцать, тридцать, иногда — в сорок (!) рядов, вместо обычных трех-четырех. Перед танками — доты. Полтора метра железобетона и метра два-три камней, наваленных сверху. Цемент марки «600». Не пробьешь никаким снарядом. Под такой толщей в одном доте укрывалось до десяти пулеметов, несколько артиллерийских орудий. Боеприпасы, продовольствие, запасы воды — в особом каземате. Огневые точки были расположены так, что секторы обстрелов перекрылись, каждый дот или дзот мог защищать подступы к двум соседним. Ну, а в отдаленных, труднодоступных местах, где у белофиннов не было мощных укреплений, нашу пехоту, вооруженную в основном винтовками, встречали лыжники, имевшие пистолеты-пулеметы, косили наших бойцов плотным огнем с близкого расстояния. Снайперы-«кукушки» стреляли прицельно, укрывшись в кронах деревьев.
Опасаясь ослабить войска на востоке и на западе, на линии соприкосновения с фашистами, советское командование не стало снимать оттуда наши кадровые, наиболее боеспособные дивизии. В соединения, действовавшие против белофиннов, направлялся поток запасников. Они попадали на северный фронт, едва умея стрелять, в шинелях, в ботинках с обмотками.
И морозы! Столь страшных холодов, как в ту злосчастную зиму, мы прежде не знали. Сама природа была против нас. Обычная среднемесячная температура января в Москве примерно -10 градусов по Цельсию. Случается, ртуть термометров падает на короткое время до отметки -25 или даже -30 градусов. А тогда, в сороковом году, произошло небывалое. 17 января в Москве мороз усилился до 42 градусов! Возле города Клин была зарегистрирована рекордная цифра, достойная полюса холода — минус 51 градус! При этом не следует забывать, что Московская область находится гораздо южнее Финляндии. По всей России вымерзли тогда яблони в садах. Отказывали термометры. Русские красноармейцы, особенно уроженцы северных областей, еще кое-как держались, терпели невиданную стужу, а южане выбывали из строя — не те условия.
Полная неожиданность происходившего, уязвленное самолюбие мешало нашим военным руководителям объективно, самокритично оценить положение. Их инициативы не достигали цели, их авторитет падал час от часу все ниже. Но Ворошилову и Мерецкову казалось: еще один нажим, еще один сильный удар — и линия Маннергейма будет прорвана, враг побежит. Победа, слава, почет — не за горами! И они гнали на сорок рядов колючей проволоки, на минные поля, под шквальный огонь белофиннов новые и новые тысячи, десятки тысяч наскоро обученных, слабо вооруженных бойцов, только что мобилизованных в центральных и северных областях России. А массированный огонь был страшен, гораздо страшнее, чем в первую мировую войну. За каждый метр продвижения мы платили десятками трупов. На подступах к дотам валами громоздились окоченевшие мертвецы.
Попробовали наступать севернее Карельского перешейка, а там — непроходимые леса, сугробы по грудь, вражеские засады, воздействие авиации. Белофинны отрезали две наших дивизии, судьба их была печальна… Нет, уж лучше бить напрямик, в лоб. Тем более что Сталин торопил, ждал сообщений об успехах. А дни шли, складывались в недели, не принося утешающих сведений.
За месяц тяжелых боев Ленинградский фронт преодолел только предполье, только приблизился к основным укреплениям линии Маннергейма, а штурмовать ее уже не было сил: ни материальных, ни моральных. Войска выдохлись.
Я тогда очень болезненно, как самое кровное для себя дело, воспринимал наши неудачи (как и Шапошников, мучавшийся неизвестностью на отдыхе в Сочи). Но еще более тяжелым и страшным представлялся мне стремительный упадок уровня боевой готовности всех наших вооруженных сил. А суть вот в чем.
В большой политике, в высшем военном руководстве, как и вообще в любой политике, в любом руководстве, существует некий закон равновесия. У этой группы людей одна точка зрения, у другой — другая. Пока различные мнения примерно равны в своем влиянии на лидеров, дело идет не самым лучшим образом.
А перекосы печальны. Отошел от руководства Шапошников, и сразу же резко возросло влияние Ефима Александровича Щаденко, давнего друга Ворошилова и Буденного.
Я знал Ефима Александровича с момента рождения Первой конной армии. В ту пору за востроносость кавалеристы называли его между собой «кочетом». И, наверно, не только за востроносость: было в нем что-то дерзкое, воинственно-заносчивое, петушиное. В Конармии ведал он вопросами формирования и укомплектования и тогда, в условиях гражданской войны, вполне справлялся со своими обязанностями.
Поднимаясь по ступеням служебной лестницы к самому ее верху, Ворошилов и Буденный тянули следом и друзей-приятелей, опираясь на них. Как мы уже говорили, Щаденко занимался теперь формированием и укомплектованием всех наших вооруженных сил. И, более того, претендовал на должность начальника Генштаба, считая, что вполне справится с этой ответственной должностью. Ошибочно, между прочим, считал.
Ефим Александрович рассудил так. Оперативный план, подготовленный Шапошниковым, предусматривал усиление Ленинградского фронта кадровыми, сколоченными и обученными дивизиями. Может, это и правильно, да ведь план-то отвергнут, товарищ Сталин высказался против. Под тем предлогом, что, мол, шума надо поменьше. И нельзя ослаблять другие стратегические направления. Значит, сделаем так. Дивизии, полки остаются на своих местах, но из каждого полка возьмем лучшую роту — и сразу на фронт, в бой. Быстро и никакого шума.
Не из государственных, не из военных, а из личных, честолюбивых соображений исходил Щаденко, приняв такое решение, добившись поддержки Ворошилова и одобрения Сталина. Срочно начали изымать по всей стране лучшие роты из всех полков, даже в Особых пограничных округах, уже одним этим снизив общий уровень боеготовности наших войск. А разрозненные роты, попав на Ленинградский фронт, растворялись в общей массе, почти не влияя на нее.
Давно известно, насколько велико значение сплоченности, спаянности любого воинского организма. Вот полк: люди в нем одинаково обучены, имеют штатное вооружение, каждый боец знает своего соседа, своего начальника, надеется на него. Командиры знают способности и возможности друг друга, кому что лучше доверить, кто с чем лучше справится. Отработано взаимодействие стрелков, пулеметчиков, артиллеристов, саперов… Такой полк втрое, вчетверо сильнее, чем наспех собранная воинская часть, где тот же командир роты не знает, каков его сосед слева или справа, каковы требования начальников, кто поможет ему в трудную минуту… Лить воду на огонь по каплям или плеснуть из ведра — есть же разница, хотя вода в любом случае остается водой! Дивизия М. П. Кирпоноса, например, прибывшая целиком с берегов Волги, сразу хорошо показала себя в боях. Но это был редкий случай, в основном Ленинградский фронт пополнялся слабообученными призывниками и разрозненными подразделениями, которые изымались из своих полков.[32]
Я попросил Иосифа Виссарионовича принять меня, высказал свое возмущение тем, что при огромных потерях войска наши пополняются неразумно, безобразно: так ничего не исправишь. И вообще нужны крутые меры, чтобы в корне изменить положение.
— Какие? — спросил он, наливая в бокал мускат (мы беседовали с глаза на глаз в его кремлевском домашнем кабинете).
— Немедленно прекратить наступление. Наши атаки — это самоистребление. Они вредны. Сейчас у нас нет надежды на успех, если мы даже удвоим количество войск.
— Неужели обстановка настолько безнадежная?
— Я пробыл там пять дней, видел своими глазами.
— Чего недостает? Артиллерии? Авиации? Мы можем дать и то и другое.
— Артиллерия застревает в сугробах и отрывается от пехоты. А которая на передовой — используется плохо. Взаимодействие не налажено. Пушкари сами по себе, пехотинцы тоже, с авиацией у них практически нет никакой связи. Радиосвязь нигде не налажена.
— Почему застревают в сугробах, объясните мне, Николай Алексеевич? Мы дали туда много автомашин, дали много тракторов из народного хозяйства.
— Стоят они, эти машины и трактора. Без горючего. В заносах. Нет для них обогревательных пунктов, ремонтных средств. Острая нехватка дорожных, инженерно-мостовых, строительных подразделений. Все делалось в спешке, непродуманно, на скорую руку… Мерецков — он же в Испании воевал. А тут север. И еще, Иосиф Виссарионович: подавляющее большинство наших командиров по своему уровню не отличается от своих подчиненных. Недавние командиры отделений и взводов просто не способны заменить вырванных из армии комбатов, командиров полков и дивизий. Руководство боем — это не болтовня на собраниях. Пока не поздно, надо исправить ошибки, освободить из тюрем и лагерей наших военачальников. Которые еще живы.
Иосиф Виссарионович не ответил. Глядел в темное окно, сжимая рукой набитую табаком трубку. Я понимал, насколько трудно ему отрешиться от привычной мысли о скорой победе. Кроме всего прочего, как возликуют наши многочисленные враги! Орешек, дескать, оказался не по зубам. Снизится престиж Красной Армии. Консолидируется антисоветский лагерь. И без того белофиннам оказывали материальную помощь Соединенные Штаты, Англия, Франция. Даже Гитлер и Муссолини посылали белофиннам самолеты, другое вооружение. Немцы почти прекратили военные действия на западе, сидели в окопах против французов, ничего не предпринимая. Ожидали, как развернутся события на северо-востоке, в Финляндии.
Да, нелегко было Иосифу Виссарионовичу принять решение, затягивающее войну!
Оторвав взгляд от окна, он грузно повернулся ко мне:
— Насколько я понимаю, вы, Николай Алексеевич, предлагаете вызвать в Москву Шапошникова с планом Генштаба?
— Я предлагаю немедленно прекратить наступление и начать всестороннюю подготовку будущего штурма. Пусть войска освоятся на местности, произведут детальную разведку, накопят необходимые средства для подавления огневых точек противника, для уничтожения его заграждений. Путь пехоте обязаны будут проложить артиллерия, авиация. Да и теплое время близится, и световой день увеличивается — это в нашу пользу.
— Значит, надо вызвать Шапошникова. И командование фронта надо сменить, — сказал Сталин.
Со второго захода, если так можно выразиться, задача была решена. С трудом, с потерями, израсходовав массу боеприпасов, линию Маннергейма мы все же взломали. Финское правительство, испугавшись полного разгрома, поторопилось заключить мир. А мы «постеснялись» перед лицом других держав закрепить свой успех, ввести свои войска на территорию Финляндии, ликвидировать тем самым северный плацдарм, на который явно рассчитывали фашисты. А вот Гитлер не постеснялся. Послал вскоре туда свои дивизии, открыл вместе с финнами фронт против нас, усугубив для Советского Союза тяжесть войны. Но это потом. А в борьбе с белофиннами определенный успех был достигнут, хотя, конечно, заплатили мы за него дорого. В той «зимней войне», как называют ее финны, мы потеряли около 70 тысяч убитыми, вдвое больше ранеными и обмороженными.
И все же, смею утверждать, конкретный конечный результат был в нашу пользу. Граница отодвинулась на 150 километров от Ленинграда. Не будь этого, белофинны вместе с немцами одним ударом захватили бы в сорок первом году нашу северную столицу, а это обернулось бы для нас большой бедой, вся война пошла бы другим руслом, жертв и трудностей, вероятно, было бы значительно больше. Так что надо отдать должное предусмотрительности нашего руководства. А с другой стороны (диалектика!), финская кампания в определенной мере отрезвила Сталина и близких ему деятелей, охладила не в меру разыгравшееся самомнение, заставила думать, искать пути для скорейшего укрепления страны и армии. Только времени оставалось мало.
Нонсенс: в вопросе о войне с Финляндией Сталина в первый и последний раз безоговорочно поддержал не кто иной, как Троцкий. Постоянно критикуя Сталина, проводимую им политику, рисуя Иосифа Виссарионовича как злобное чудовище, как прирожденного преступника, Лев Давидович тем не менее всегда повторял, что при любых обстоятельствах будет безоговорочно защищать СССР, государство рабочих, от всех внешних врагов. Был, значит, в этом для него интерес. К чести Троцкого, он не изменил свою точку зрения, хотя сам оказался в трудном положении, многие западные друзья отвернулись от него. Троцкий заявил: действия Сталина в Финляндии имели целью укрепить обнаженный фланг Советского Союза против возможного нападения Гитлера. Это — законное стремление, и любое Советское правительство, оказавшись в той же ситуации, было бы вынуждено укреплять свои границы за счет Финляндии. Стратегическим целям пролетарского государства следовало отдать предпочтение перед правом Финляндии на самоопределение… Лев Давидович настолько энергично призывал тогда «защищать Советский Союз», что поднял бурю возмущения среди зарубежных сторонников. Его обвиняли даже в том, что он сделался, якобы, «апологетом Сталина». А он просто был опытней и дальновидней многих своих соратников.
Еще несколько штрихов скорее политических, нежели чисто военных. Весной 1940 года в руки Сталина попал документ, ныне известный историкам, а тогда тайно добытый нашей разведкой за рубежом (или умело подсунутый заинтересованной стороной). Это была копия письма Гитлера Муссолини, в котором германский фюрер высоко оценил действия Красной Армии в период финской кампании. Имелась даже такая фраза: «Принимая во внимание возможности снабжения, никакая сила в мире не смогла бы, или если бы и смогла, то только после больших приготовлений, достичь таких результатов при морозе в 30–40 градусов и на такой местности, каких достигли русские уже в начале войны».
— Вот что думает Гитлер. — сказал мне Иосиф Виссарионович, прочитав сию выдержку из письма. — Он очень высокого мнения о боевых возможностях наших войск. Он не видит даже тех недостатков, которые видели мы сами и которые стараемся ликвидировать.
— Можно подумать, что у немцев нет разведки, что представители германских штабов не сидели от первого до последнего залпа на передовой вместе с финнами. Очень опасно считать противника глупее себя.
— Бывает и глупее. А бывает, что ошибается, — сказал Сталин. — Вы скептически настроены к этому письму…
— Напомню вам цифры, наделавшие много шума, когда их опубликовали после Февральской революции. В газетах появилось сообщение, что Россия потеряла в войне с Германией убитыми, ранеными и пленными восемь миллионов человек, а немцы — вдвое меньше. И что это есть объективный, неопровержимый приговор всему правящему классу, всей господствующей верхушке страны. А наши потери сейчас, в лесах Финляндии, не вдвое, а впятеро больше, чем у неприятеля. И Гитлер прекрасно осведомлен об этом.
— Приговор правящей верхушке? — переспросил Сталин.
— Не будем толковать об оценке. Важно уяснить позицию Гитлера.
— Нет, Николай Алексеевич, вы хотите подчеркнуть, что горькая правда лучше подслащенной лжи.
— Никаких сомнений.
— У меня тоже, — произнес Иосиф Виссарионович (похвально хотя бы то, что он старался быть самокритичным). — И при всем том мнение Гитлера, каким бы оно ни было, не является для нас определяющим. Это лишь пища для размышления. Мы учтем ошибки, выявленные финской кампанией, примем меры для их устранения.
— По-моему, мы тратим на это слишком много времени, — вырвалось у меня, — на выявление ошибок и их исправления.
Сталин промолчал.
Не могу не отметить, как в тот период совершенно неожиданно отличился мой давний знакомый Николай Сергеевич Власик. Слабо разбираясь в военных делах, он тем не менее, по воле случая принес большую, не побоюсь даже заявить — очень большую пользу нашим вооруженным силам. Ну, прежде всего надо сказать, что он всеми правдами и неправдами добился присвоения ему высокого воинского звания. Честолюбив был зело, и вот исхитрился. Не помню, что дали ему, «комбрига» или «комдива», во всяком случае, при переаттестации в 1940 году он стал генерал-майором, это уже нечто определенное. Для того, чтобы получить звезды в петлицах (погонов, как известно, у нас тогда еще не было), требовался некоторый стаж войсковой службы. Изворотливый Власик, продолжая оставаться главным лицом в охране Сталина, умудрился зачислиться на ответственную должность в Управление пограничными войсками и даже успевал что-то делать там по снабжению, подписывал какие-то бумаги. А должность была, разумеется, генеральская.
Получив звание, он «вознесся», и опять, как когда-то в молодые годы, поперла наружу хамская сущность — как и у многих его коллег. Стал высокомерным и наглым по отношению к тем, кто ниже его, даже походка изменилась: шествовал вальяжно, пузцом вперед. Надобно было его осадить, как осадил я его когда-то в Царицыне. Встретившись с ним один на один, сказал с нарочитой веселостью:
— А, товарищ генерал-майор, Николай Спиридонович! (Он почему-то терпеть не мог своего настоящего отчества, стеснялся, что ли?) Мундир на вас хорош, прямо маршальский. Бороду не намерены отрастить для пущей солидности?
Он растерялся, смотрел на меня выпученными белесыми глазами. Но мужлан-то был поднаторевший, научившийся смекать быстро и дипломатично. Соображал лишь несколько секунд, потом произнес ядовито:
— Нет, товарищ генерал без звания, бороды не будет, у нас крепкая память, не сумневайтесь!
Вот как удивил он меня! Не столько быстротой реакции, сколько обретенными познаниями. Есть такое понятие — офицер без звания. Призван, определен человек в офицерский корпус, но чин еще не назначен, звание не присвоено. Так и мой статус, по сравнению с новым твердым статусом Власика был, в его понимании, неофициальным и шатким. Он не упустил возможности уколоть меня, ничем не рискуя. Окрестил, подтрунивая, генералом без звания. Стерпевши эту шутку раз и другой, я в конце концов намекнул, что без звания-то может остаться он сам. Власик сделал соответствующий вывод, спеси у него поубавилось.
В общем-то, мы поддерживали вполне лояльные взаимоотношения. Что поделаешь: состояли на одной службе, свыклись за долгие годы. В какой-то мере сближала и общая неприязнь к начальнику Главного артиллерийского управления Красной Армии Г. И. Кулику. Завидуя его карьере, Власик вполне резонно считал, что Кулик никак не умнее, что организатор он ничуть не лучше, чем сам Николай Сергеевич. Я же вообще считал маршала Кулика, по деяниям его, истинным врагом Отечества, каждый раз, слыша его фамилию или думая о нем, вспоминал известные строки:
Хотя услуга нам при нужде дорога,
Но все ж услужливый дурак опаснее врага.
Год за годом я боролся, без особых, впрочем, успехов, со «старовведениями» Кулика. Он упрямо проталкивал то, что было в гражданскую, что было известно Сталину, против чего особенно активно «воевал» Тухачевский. Основой артиллерийского вооружения Кулик считал 107-миллиметровую пушку, хорошо знакомую Ворошилову, Буденному и Сталину по боям гражданской войны. Но времена-то изменились. Кулик не хотел или не способен был признавать новое. Или, как мы уже говорили, просто искоренял все, что было внедрено «врагами народа». Добился: выпуск 45- и 76-миллиметровых орудий был прекращен. И даже большего: оснастка для выпуска этих артиллерийских систем была вывезена из заводских цехов. Это уж война доказала: наши 76-миллиметровые орудия были самыми лучшими орудиями в мире в течение всего периода с 1941 по 1945 год.
Кулик добивался также снятия с вооружения противотанковых ружей, по его мнению неэффективных. И в то же время всячески поддерживал проблематическое предложение Сталина о создании самозарядной полуавтоматической винтовки. И резко критиковал пистолет-пулемет, сконструированный В. А. Дегтяревым: кому, дескать, нужна эта «пукалка», которая бьет на двести — триста метров?! Зачем выпускать пистолет-пулемет (ППД) «в ущерб государственным интересам!» — вот как ставился вопрос. Но автомат Дегтярева был очень хорош для ближнего боя, я советовал вооружить им нашу конницу, разведывательные подразделения, пограничников, части войск государственной безопасности. Однако я мог только вносить предложения, высказывать свое мнение, а решения принимались другими. А единое мнение Кулика, Ворошилова, Буденного было достаточно тяжеловесным.
Наркомат обороны настаивал на прекращении производства ППД и, более того, сообщил о том, что не заказывает заводам автомат, как оружие, не пригодное для армии, потребное разве что бандитам при ограблении банков. Так было сказано в официальном документе. Сострили. Ну, а если армейских заказов нет, вопрос сам по себе снимается (хотя производство ППД было уже отлажено, что потребовало больших затрат).
Конечно, в ту пору трудно было предположить, что автоматы, вытесняя винтовку, станут основным стрелковым оружием второй мировой войны и последующих лет. Я, разумеется, не был провидцем, волхвом, но твердо знал истину: все технические новинки надо тщательно исследовать — какую пользу они могут принести нашей армии? Ведь когда-то и пулеметы внедрялись с трудом. Ну и недоброжелательное отношение мое к Кулику имело значение. Все это определило мою позицию в разговоре с Власиком, когда он обратился ко мне по поводу ППД. Было это в «Блинах»: Иосиф Виссарионович работал в кабинете, я прогуливался по аллее, а Николай Сергеевич подошел и, как говорится, без раскачки, сказал:
— Вчера нарком вооружения товарищ Ванников перехватил меня после заседания. Переживает насчет пистолетов-пулеметов. Просит сохранить заказ на ППД от пограничных войск. Армия-то отказалась, но мы не армия…
Я хорошо знал, какие доводы могут повлиять на Власика. Спросил:
— Как на заставах отзываются о пистолетах-пулеметах?
— Говорят, что удобно, надежно. И мы ведь не армия, у нас своя система, — повторил он.
— Товарищ Сталин высказал свое мнение по поводу автоматов?
— Пока нет.
— А вперед вы смотрите?
— Нельзя без того, — солидно ответствовал Власик.
— Завтрашний день всех систем вооружения, это скорострельность, эффективность при максимально возможной простоте. Из этого следует исходить.
— Значит, оставим заказ? — полувопросительно произнес Власик. — Средства-то выделены…
— Считаю, так будет правильно.
— Ладно, благодарствую вам, Николай Алексеевич.
Нет, не меня — его надо благодарить! Как ни суди, а именно стараниями Власика производство автоматов продолжалось, и главное, не ликвидировано было соответствующее оборудование, промышленная база. Начавшаяся вскоре война с белофиннами показала, сколь велико преимущество подразделений, вооруженных автоматами. На одну нашу пулю противник отвечал десятью, а то и больше. Это очень важно в бою на короткой дистанции: в населенном пункте, в лесу, при атаках и при их отражении. Иосиф Виссарионович довольно быстро уяснил сию истину. В его присутствии был испытан трофейный пистолет-пулемет «Суоми». Финский автомат настолько понравился, что Сталин сразу предложил вооруженцам быстро наладить выпуск такого же автомата. Но тут вооруженцы проявили характер, заявив: для чего копировать чужую модель, когда у нас есть, выпускается малыми сериями, свой, ни в чем не уступающий финскому, а по некоторым показателям даже превосходящий, пистолет-пулемет. Иосиф Виссарионович сказал: финский автомат имеет круглые дисковые магазины, вмещающие семьдесят патронов, а наши плоские коробчатые «рожки» — в четыре раза меньше. Я ответил: мы тоже можем использовать дисковые магазины для ППД, хотя они тяжелы, неудобны. Но какой смысл выпускать финский автомат, если он хуже нашего?
— Конкретно, чем хуже? — спросил Сталин.
— Не всегда срабатывает подача патронов. Для устранения этой неисправности надо вскрыть крышку диска, а это требует времени и навыка. В бою трудно. Во-вторых: при сильном встряхивании, при ударе самоустраняется задержка и «Суоми» произвольно начинает стрельбу, что очень опасно.
— Вы убедились в этом?
— Да.
— Значит, будем выпускать наши автоматы, — решил Сталин. — Как можно скорей. Фронт требует. Сколько автоматов у нас на складах?
— На армейских складах менее десяти тысяч. Кулик ликвидировал.
— Действительно, услужливый дурак опаснее врага, — произнес Сталин фразу, которую я, насколько помню, не употреблял в его присутствии, но он, оказывается, знал не только сей афоризм, но и кому я его адресовывал. Мне было приятно. Ради справедливости, напомнил:
— Благодаря Власику не был снят заказ на пистолеты-пулеметы для пограничников.
— Помню. Сколько в пограничных войсках ППД?
— В пределах пятидесяти тысяч.
— Немного, но хоть кое-что. — Иосиф Виссарионович нажал кнопку, в кабинете появился Поскребышев. — Немедленно изъять у пограничников все пистолеты-пулеметы Дегтярева и передать их в действующую армию. Поняли? Немедленно! Сразу на фронт! Самолетами! Все… Нет, погодите…
Сталин повернулся ко мне:
— Сколько автоматов промышленность может дать в месяц?
— Сейчас не больше десяти тысяч.
— А сколько требуется?
— Вдвое больше.
— Двадцать тысяч… Подготовьте необходимое решение, — сказал он Поскребышеву.
— Это нереально, — возразил я. — Нет мощностей, нет заготовок.
— Если необходимо — будет реально… Товарищ Поскребышев, укажите эту цифру. Со следующего месяца двадцать тысяч, и ни на один автомат меньше!
Ну, что же, к концу войны с белофиннами мы действительно подняли производство ППД до этого уровня. Одна ошибка была исправлена. Не самая главная, но все-таки…
До сих пор я убежден, что трудная война с белофиннами, обнажившая многие наши слабости, подвигнула Гитлера скорее, пока мы не окрепли, напасть на нас. Именно тогда он окончательно утвердился в мысли, что Советский Союз — колосс на глиняных ногах: толкни посильней, он и развалится. Самый выигрышный момент для вторжения, пока не осуществлялась намеченная Сталиным государственная программа технического переоснащения, повышения боеспособности советских войск. Учитывая это, Гитлер начал тайно, решительно, быстро готовить молниеносную войну на востоке.
Программа перевооружения была у нас хорошая, продуманная, обоснованная возросшими возможностями экономики. Программа уже осуществлялась, а события в Финляндии значительно ускорили этот важный процесс.
Финская кампания заставила задуматься многих. Каждый делал выводы соответственно своему характеру, житейскому опыту, умственным способностям и занимаемой должности. Бывший буденновец, ярый приверженец конницы, долговязый Семен Тимошенко, сверкавший новыми маршальскими звездами, высокими лакированными сапогами и бритой головой, стал вдруг убежденным сторонником пехоты, утверждая, что она и только она способна решить исход боевых действий в любых условиях. Учитывая слабую подготовку и слабую дисциплину личного состава нашей пехоты, неумение полностью использовать возможности оружия, нарком Тимошенко изо всех своих богатырских сил принялся наводить порядок в стрелковых подразделениях, обращая особое внимание на обучение бойцов и младших командиров. Эта сторона подготовки войск была понятней, ближе ему. И в принципе это было правильно, от состояния пехоты зависело очень многое. Но слабость наша была в другом, в отсутствии опытного, обученного комсостава во всех звеньях.
Маршал Кулик по-прежнему упорно расхваливал свое любимое «болото» — полевую артиллерию, особенно на конной тяге, старательно расширяя выпуск пушек и гаубиц. Кулик утверждал, что в войне с белофиннами артиллерия сыграла решающую роль, пройдя по снегам вслед за пехотой и взломав вражеские укрепления. В этом тоже имелась доля истины. Но крен был неправомерно велик: человек, ведавший у нас вопросами перевооружения, выступал против непонятной ему реактивной техники, против восстановления танковых, механизированных дивизий и корпусов. Причем выступал столь последовательно и упорно, что на одном из совещаний Сталин был вынужден резко одернуть его. Но не подействовало даже это. Кулик просто не мог подняться выше данного ему потолка.
Семен Михайлович Буденный после финской войны отмалчивался, так как сказать ему было нечего. Конница в боевых действиях почти не участвовала. Некоторые торопливые товарищи сделали вывод: кавалерия, как род войск, утратила свое значение. Количество кавалерийских дивизий было сокращено до 13, хотя каждая дивизия стала сильнее, получив танковый полк. Я считал, что опыт, полученный в Финляндии, слишком локален: в условиях лесисто-болотистой местности, зимой, перед сильно укрепленной обороной противника наши подвижные части и соединения не имели возможности проявить себя. Однако «большая война» будет вестись не на «пятачке», а на широких просторах, будет иметь маневренный характер, и конница при этом еще может сказать веское слово. Свое мнение я отстаивал перед Иосифом Виссарионовичем в присутствии Буденного, и Семен Михайлович был очень доволен такой поддержкой.
Маршал Ворошилов, долгие годы возглавлявший наши Вооруженные Силы, болезненно переживал срыв в Финляндии. Был тих, вежлив, уклонялся от дискуссий, от выступлений и словно бы продолжал недоумевать: как же так? Что произошло? Столько лет старался, работал! Искренне верил в свой песенный лозунг: «И на вражьей земле мы врага разобьем малой кровью, могучим ударом!» А вышло наоборот. Могучего удара не получилось, враг не разбит, а крови пролилось много и, главным образом, нашей.
Климент Ефремович как-то незаметно отходил от конкретных военных дел, от руководства Вооруженными Силами. Все чаще и громче звучали новые фамилии: Жуков, Мерецков, Кирпонос, Павлов… Зная, что после гибели Егорова и Тухачевского у нас не осталось полководцев, способных охватывать мысленно большой круг событий, я особенно присматривался к людям, проявлявшим тягу и способности к стратегии. Этим был обеспокоен и Борис Михайлович Шапошников, здоровье которого не улучшалось. При всем своем уважении к Георгию Константиновичу Жукову, должен сказать, что стратегическим дарованием он не отличался. Другой склад ума, другой характер. Он превосходно знал тактику, разбирался в оперативном искусстве, он мог наладить взаимодействие войск, заставить их выполнить поставленную задачу. Он был незаменимый организатор, прекрасный исполнитель больших замыслов, причем сражался не по шаблону, творчески. Но вынашивать крупномасштабные решения, предвидеть ход событий — на это он даже не претендовал.
Георгий Константинович — полководец суворовского типа, суворовского уровня. Это очень высокий уровень. Александр Васильевич Суворов выигрывал важнейшие сражения, целые кампании. Но ход и исход большой войны определяют все же такие дальновидные военачальники, каким был Кутузов.
Чтобы не обиделись на меня поклонники Георгия Константиновича, чтобы не вызывать их нареканий, приведу слова самого Жукова, который здраво оценивал свои возможности, понимал, какой именно талант отпущен ему. Вот что он писал в своих воспоминаниях: «Надо сказать, что из всех военных дисциплин я больше любил тактику и всегда с особым удовольствием ею занимался». И еще: «Должен вновь отметить, что меня лично всегда увлекала тактическая подготовка, как важнейшая отрасль всей боевой подготовки войск. Я усиленно занимался ею на протяжении всей своей долголетней военной службы от солдата до министра обороны».
Да, Жуков, повторяю, — знаток тактики, мастер оперативного искусства, но он никогда не был стратегом, а вот стратегов-то нам и не хватало. Частности, в разных масштабах, видели многие, но общую военную картину не мог охватить никто. Еще в довоенную пору Шапошников выделял стратегические задатки, добросовестность и работоспособность генерала Антонова Алексея Иннокентьевича, который потом и заменил Бориса Михайловича в Генштабе, когда здоровье последнего стало совсем скверным. Широтой и смелостью оперативно-стратегического мышления отличался генерал-лейтенант Ватутин Николай Федорович, ставший перед войной первым заместителем начальника Генерального штаба. Подчеркиваю своеобразие его дарования: перехлестываясь за рамки оперативного искусства, оно почти поднималось до стратегического осмысливания ситуации. Но завершенности Ватутину еще не хватало. Более осторожным, но более глубоким стратегом представлялся мне генерал-майор Александр Михайлович Василевский, тоже работавший в Генштабе. Это были очень перспективные товарищи, лишь молодость, отсутствие опыта большой войны мешали им развить и проявить свои задатки. Бритва оттачивается на оселке.
В апреле 1940 года был собран Главный Военный Совет, на котором присутствовали командующие округами, армиями, многие командиры соединений и частей, участвовавших в боях с белофиннами, руководители Наркомата обороны и других заинтересованных ведомств. Были подведены итоги завершившейся кампании.
17 апреля на Главном Военном Совете выступил Иосиф Виссарионович. Он многое смягчил в тексте, к подготовке которого и я руку приложил, но все же Сталин ближе других подступил к главным причинам наших ошибок. Он говорил о необходимости изучения командным составом особенностей ведения боевых действий в новых условиях.
— Культ традиций и опыта гражданской войны помешал нашему командному составу сразу перестроиться на новый лад, помешал перейти на рельсы современной войны, — подчеркнул Иосиф Виссарионович. — Командир, считающий, что он может воевать и побеждать, опираясь только на опыт гражданской войны, погибает как командир. Он должен этот опыт обязательно дополнить опытом войны современной…
Правильно было сказано, да только без анализа того, откуда взялось у нас столько неучей, неумех. Хорошо хоть, что в конкретных делах Сталин проявил больше понимания и решительности. С введением у нас всеобщей воинской повинности я вздохнул облегченно. В армию втягивалась теперь огромная прослойка деятельных людей, которым государство прежде не доверяло, тем самым словно бы отталкивало в лагерь наших противников. В лице этих людей мы получили образованное, мыслящее пополнение. Сперва новый закон проводился медленно, со скрипом, с косыми взглядами на выходцев из недавних «лишенцев», из семей кулаков, священников, инженеров и тому подобных элементов. Однако финская война резко ускорила ломку социальных разграничений. Наша армия получила хорошие кадры для формирования технических частей, развития моторизованных сил, войск связи.
Для работы с новыми кадрами требовались политруки, комиссары более высокой квалификации. Политрук, способный лишь читать вслух газету, произносить общеизвестные лозунги да повторять азы политграмоты, только что открыв их для себя самого, — такой политрук никак не устраивал парней, закончивших семилетку, десятилетку, техникум. Слаб был тогда политсостав. Зачастую это — вчерашние бойцы, выделившиеся своей активностью в годы репрессий. Менять их нужно было или хотя бы образовывать как можно скорее. Срочно была создана сеть политучилищ. Но ведь малограмотного человека ни в каком училище быстро не «подкуешь». И я, поразмыслив, дал Иосифу Виссарионовичу вот какой совет. После революции большое внимание уделялось сельской школе, поднятию грамотности крестьянских масс. Цель была — дать всем хотя бы начальное образование. В связи с этим сельские учителя имели у нас отсрочку, в Красную Армию не призывались. А ведь это — люди со средним и высшим образованием, имеющие опыт воспитательной работы. Дать им военную, специально-политическую подготовку, и кадры окажутся незаменимыми. Ведь в армии они будут работать с теми людьми, которые недавно сидели перед ними за партами, у которых они пользовались особым авторитетом.
Отсрочка была снята. На военную службу признали сельских работников народного образования, членов партии и комсомольцев. Их направили в училища, на годичные курсы. Опять черпнули из нашей российской глубинки, казавшейся неистощимой, опять взяли самых лучших, самых грамотных, но эта мера в той напряженной обстановке была необходима. За год-полтора мы получили сразу двадцать тысяч отличных политработников.
С душевной болью вспоминаю о них. Какие это были чистые, добрые и умные люди: не случайно ведь в учителя-то пошли. Как вгрызались они в военную науку, несколько наивно щеголяя военной формой! Они старались узнать побольше, сделать все, как лучше. Но время, время… Получив лишь азы военных знаний, ушли они политруками в роты и батареи наших западных округов, на этих должностях встретили гитлеровское нашествие. Поднимали в атаку своих недавних учеников, первыми бросались под вражеские танки. И полегли они, чудесные люди, на полях сорок первого года все или почти все. Ни разу не довелось мне потом встретить политработника из того славного учительского призыва.
Но дело свое они сделали.
Возвращались в армию командиры, ошельмованные, оклеветанные в 1937–1938 годах. По распоряжению Сталина пересматривались дела военных, которые еще уцелели в застенках. А уцелели главным образом те, у кого хватило сил и мужества перенести пытки, унижения, но не признать свою «вину», не поставить подпись под сфабрикованными бумагами. Сразу после финской войны для повышения авторитета высшего командного состава у нас было введено звание «генерал» и «адмирал». Указ был опубликован 7 мая 1940 года. Что там ни говори, а «комбриг», «комдив», «комкор» — это лишь определение должностного положения, а строгое, твердое слово «генерал» было освящено славой побед, военных традиций и уже само по себе вызывало особое уважение. Отныне в наших Вооруженных Силах числилось 966 генералов разных уровней и 74 адмирала. Хорошо! Но одновременно стало известно и о том, что звание Маршала Советского Союза присвоено начальнику Главного артиллерийского управления Г. Кулику и С. Тимошенко, который, к тому же, стал Наркомом обороны. Возвышение этих лихих буденновцев-ворошиловцев меня огорчило. Что они представляли собой по сравнению с таким колоссом, как Егоров! Да ведь ничего! Унтеры. Одно лишь успокаивало: большая маршальская звезда украсила петлицы нашего замечательного военноштабного руководителя Бориса Михайловича Шапошникова. Хоть один эрудированный, широко и смело мыслящий человек среди пяти маршалов.
А деловой разговор, начатый на Главном Военном Совете, вскоре получил неожиданное продолжение в более узком кругу. Очень торжественно, с размахом отметили тогда первомайский праздник. Состоялся внушительный парад, на котором продемонстрирована была новая военная техника. Затем началось шествие трудящихся. Цветы, смех, весенняя яркость создавали приподнятое настроение. Новые и новые колонны вливались на Красную площадь, казалось, что вся Москва собралась сюда, в центр. Сталин простоял на мавзолее долго, часов до четырех или пяти, лишь один раз подкрепившись бокалом вина и бутербродом. Однако усталости не чувствовал, был доволен. Остальные руководители, естественно, тоже.
После трудной зимы, после перенесенных потрясений, разочарований хотелось Иосифу Виссарионовичу убедиться в могуществе и крепости Красной Армии, в единстве и сплоченности народа. Надежную поддержку ощутить, уверенность. И людям, наверное, хотелось этого, демонстрация получилась искренней, впечатляющей. Сталин был доволен, что это увидели, осознали представители других держав; особенно Германии и Японии. Пусть еще раз задумаются господа.
Когда закончилась демонстрация, несколько десятков человек, руководители партии, правительства, военные товарищи поехали на Кунцевскую дачу Сталина. Я тоже был приглашен туда, что не доставило мне никакого удовольствия. Расположена эта дача в безрадостной низине, отгороженной от Москвы-реки лесистой грядой: горизонт ограничен, простора нет. И лес там какой-то хмурый, темный. Этот лесной массив, оказавшийся в черте города, сохранился до сей поры по левую сторону Минского шоссе. А главное, конечно, в том, что там, в «Блинах», безраздельно господствовали Берия и Власик со своими многочисленными подручными. Уже тогда это была их вотчина. Лаврентий Павлович говорил, что бывает спокоен лишь в те часы, когда Сталин находится в Кремле или на Кунцевской даче.
Не хотелось мне и новых знакомств, от которых трудно уклониться на праздничных обедах и ужинах. Наблюдать со стороны, держась в тени, — стало моей натурой. Я привык к положению тайного советника, старался ни с кем не сближаться во избежание лишних вопросов. А в ту пору в окружении Иосифа Виссарионовича начали возникать новые люди из штатских, ничего не знавшие обо мне, никогда не встречавшие меня в официальной обстановке и поэтому, естественно, проявлявшие любопытство: это, мол, что за фигура?
Я пропустил тот первый момент, когда возле Сталина появилось еще одно доверенное лицо, его секретарь и помощник Поскребышев. Мне он не понравился. Всплывший из ничего, из какой-то Богом забытой деревни с довольно противным названием: Сопли или Слюни — нарочно не придумаешь, — он быстро оказался необходимым, незаменимым для Сталина. Вознесен на сказочную высоту, потрясен своим счастьем, беззаветно предан и к тому же аккуратен, самоотвержен в работе. Высшую степень обожания можно было увидеть в его глазах. Служить Иосифу Виссарионовичу — в этом вроде бы состоял смысл его существования. А я не мог преодолеть своей настороженности. Какие-то слухи ползли за Поскребышевым, о его связях со Свердловым, с Ягодой, вплоть до того, что он имел отношение к уничтожению царской семьи. Но суть не в этом. Поскребышев был женат на сестре жены Льва Седова, сына Льва Давидовича Троцкого. Оный сын обосновался вместе с отцом за границей и активно помогал воинствующему папаше вести борьбу со Сталиным. Прямо скажем — родство Поскребышева не располагало к доверию. Все та же липкая троцкистская паутина, опутывавшая руководящие звенья страны. Сколько ее ни рвали, она опять смыкалась. К тому же супруга Поскребышева в 1937 году была арестована и, как знать, не разгорится ли у мужа чувство мести? Хоть и говорил он, что эта женитьба была ошибкой, но все же… Немалый риск — держать возле себя подобного помощника. Он может хоть пулей, хоть ядом… Других, что ли, нет, более надежных? А Иосиф Виссарионович держал. Обладая обостренной интуицией и железной логикой, хорошо разбирался он в людях, особенно при оценке их верности, преданности.
Молчаливого, добросовестного чиновника Поскребышева в свое время заметил в аппарате ЦК партии Мехлис, выдвинул его на очень ответственный, очень важный пост — помощником Сталина и заведующим Особым сектором. Рассчитывал Мехлис, что на самом верху, возле вождя, постоянно будет находиться надежный, преисполненный благодарности человек, у которого больше возможностей, чем у некоторых членов Политбюро. Своя рука, свои глаза, свои уши. От того, как будет подготовлен и доложен Сталину тот или иной материал, зависело многое. Однако Поскребышев оказался умнее, дальновиднее и, может, просто искренней, сердечней своих недавних покровителей. Очень скоро он дал понять, что служит только Иосифу Виссарионовичу и никому больше. И действительно: почти на двадцать лет он станет доверенным лицом Сталина, его неразлучным спутником, освобождавшим от многих повседневных забот.
Внешне А. Н. Поскребышев был неказист. Роста малого — почти карлик. А голова на короткой шее — велика непомерно. Он всегда стригся наголо для того, чтобы отросшие волосы не подчеркивали еще сильнее несоразмерность головы и туловища. Лоб у него большой, покатый — лоб мыслителя, а черты лица грубые, словно вырубленные топором. Крупный нос, крупный подбородок, оттопыренные уши. Никакой эстетики, никакой красоты — все только для выполнения возложенных функций. Идеальный клерк, способный быстро понимать замыслы патрона, даже предугадывать их, и решительно претворять в жизнь.
Достоинств Поскребышева не преуменьшаю. Он был неутомим, скрупулезен, хранил в памяти все указания и пожелания Сталина, безошибочно чувствовал его состояние, настроение, всякий раз зная, какую и в каких пределах инициативу следует проявить, какие бумаги приготовить, кого к какому времени вызвать и так далее. Он ничего не забывал, не терял, следил за ходом дел Сталина, за его временем и при этом не был назойлив, заметен, словно его и не существовало, словно обо всем помнил и все совершал сам Иосиф Виссарионович.
Безусловно, Поскребышев являлся ценнейшим работником, хотя, повторяю, симпатии к нему я никогда не испытывал. Встречаться в «Блинах» с ним, с какими-то малоизвестными мне людьми не хотелось. Но Сталин, обычно оберегавший меня от «выхода в свет», на этот раз почему-то проявил настойчивость. Я не счел возможным противоречить ему в присутствии других товарищей.
К нашему приезду на даче все уже было готово для приема гостей. На веранде и на лужайке под открытым небом сервированы длинные столы. На них вина, водка, коньяк, холодные закуски, фрукты. А поскольку люди прибыли не пообедав, на отдельном столе возвышались супницы с горячими щами, с ухой. Кто хотел — наливал себе. Спиртными напитками каждый распоряжался по своему усмотрению.
Как обычно, последовали полуофициальные тосты за праздник трудящихся, за нашу армию, за наступившую весну. Подано было горячее второе. Один из новичков начал было торжественный спич, прославляющий Сталина, но быстренько свернул «выступление», увидев недовольство на лице Иосифа Виссарионовича. По инициативе Сталина беседа перешла в деловое русло. Будто рассуждая вслух, советуясь не только о количестве, но и о качестве нашего вооружения. Промышленность готова принять новые повышенные заказы, но наши военные руководители сами не знают твердо, что им требуется, — при этом Иосиф Виссарионович так глянул на Кулика, что тот дернулся: водка плеснулась из рюмки.
— Думаю, наши военные не справились со стоявшей перед ними задачей, — ровным голосом продолжал Сталин в полной тишине. Его слушали, боясь шелохнуться. — За реорганизацию, за перевооружение Красной Армии и Военно-Морского Флота придется взяться и нам, людям гражданским. Мы ведь тоже кое-что можем. Так что рассчитывайте, товарищи военные, на нашу помощь и наш строжайший контроль. А тебя, железный нарком, — Иосиф Виссарионович повернулся к Ворошилову, на лице промелькнула усмешка, — тебя мы попросим взять на себя военно-политические вопросы обороны страны. «Почетная отставка», — подумал я.
Сталин постепенно утрачивал веру в способности своих старых боевых соратников, но не знал, кем заменить их. Слишком узки были возможности выбора.
Иосиф Виссарионович хотел, чтобы я докладывал ему о всех интересных идеях, замыслах, воплощениях, связанных с перевооружением наших войск. Начиная с весны сорокового года, я много ездил по конструкторским бюро, по военным заводам и полигонам. Столько было важного, работа развернулась столь значительная и многообразная, что впору хоть особую книгу об этом писать. Ведь к сорок первому году мы имели лучший в мире танк Т-34: как ни старались наши враги и союзники превзойти нас, он остался самым надежным, самым экономичным, я бы даже сказал — самым красивым танком второй мировой войны.
Это ведь у нас появился замечательный штурмовик, названный «летающим танком», который по праву считается самым удачным, самым сильным в своем классе самолетом того времени.
Мы, и только мы, имели к началу битвы с фашистами самый новый, принципиально новый вид вооружения — реактивные снаряды. Знаменитые батареи «катюш» наводили ужас на гитлеровцев. И вообще артиллерия наша как была всегда, так и осталась традиционно самой передовой, самой точной, самой сильной. Особенно выделялись 76-миллиметровые орудия, не имевшие конкурентов во всех армиях. Другое дело, что этого отличного оружия нам не хватало, мы не всегда правильно, умело использовали то, что дали нам талантливые изобретатели, самоотверженные труженики заводов — это другой вопрос. Подобный разговор может увести нас далеко в сторону. Приведенными фактами я хочу подчеркнуть одно: пришло все это не само по себе, потребовалась большая организационная работа, преодоление косных взглядов, инерции. И тут Сталин оказался на высоте. Перед войной и во время ее он досконально знал все наши военно-технические дела, сам советовался с конструкторами, бывал на полигонах. И если появился у нас, к пример, 120-миллиметровый полковой миномет Б. Шавырина, то в него, в этот миномет, вложена и какая-то частичка энергии Иосифа Виссарионовича. Для того времени это была смелая новинка. Гитлеровцам удалось создать подобный 120-миллиметровый миномет, весьма нужный в боях, лишь в 1943 году, да и то практически это была копия нашего.
Иностранные батальонные минометы тех лет (самые распространенные во всех армиях) имели калибр 81.4 миллиметра. Считалось, что это наиболее целесообразно, отвечает всем предъявляемым требованиям. Но у наших конструкторов, у известного инженера Н. Дороговлева возникла вот какая мысль. А что, если создать миномет калибром 82 миллиметра? При этом мы сможем использовать для стрельбы мины батальонных минометов (повторяю, самых распространенных) иностранных армий. А нашими минами стрелять из чужих минометов нельзя, диаметр у них больше, в ствол не входят. Вот вам экономия боеприпасов за счет противника.
Нашлись скептики, сомневающиеся. Работа могла затормозиться, если бы не твердое, решающее слово Сталина: «Делайте образцы, испытывайте. А вы, Николай Алексеевич, проследите, скажите о трудностях, если возникнут».
Батальонный миномет сослужил нам очень большую службу. Не было своих мин — стреляли трофейными. Особенно когда перешли в наступление, начали захватывать вражеские склады боеприпасов. Германская промышленность, заботясь о своих минометчиках, заодно обеспечивала минами и нас.
Запомнились испытания нового стального шлема, предъявленного на утверждение, если не ошибаюсь, в первой половине сорокового года. Манекен в форме советского бойца с каской на голове был выставлен в зале, где заседала комиссия. Зеленая каска с красной звездой замечаний не вызывала. Создатель ее, волнуясь в присутствии Сталина, рассказывал о своей работе, об отличии нового шлема от старого образца. Зачитан был протокол испытаний (на каком расстоянии, под каким углом пробивают каску пули, осколки). В общем чувствовалось: шлем всем понравился. Однако Сталин не спешил высказать свое мнение, зная, что оно будет окончательным.
— У кого есть вопросы? — обратился он к присутствующим.
— Разрешите мне, — поднялся Семен Михайлович Буденный. — Я еще раз… проверю.
— Пожалуйста, — кивнул Иосиф Виссарионович.
Буденный стремительно пошел к манекену, вытягивая из ножен шашку, и вдруг, ахнув, нанес по каске сильнейший, с потягом, удар. Металл взвизгнул, манекен качнулся, но каска выдержала. Однако клинок, соскользнув с нее, начисто отсек манекену «руку».
Еще удар — и клинок, вновь соскользнув, врезался в «плечо» манекена.
Члены комиссии восхищались силой Буденного, крепостью клинка и каски, а лицо Сталина хмурилось.
— Думаю, товарищи, мы не можем утвердить такой образец, — сказал он. — По такому шлему будет соскальзывать не только клинок, но и пули, и осколки, летящие сверху.
— Каска-то хорошая, прочная, — высказал свое мнение довольный, возбужденный Семен Михайлович. — Борта бы у нее немного загнуть. Это можно? — спросил он конструктора.
— Вполне.
Пока обсуждали подробности, я передал Иосифу Виссарионовичу коротенькую записку. Лучше было убрать с каски звезду, она облегчала врагу прицеливание, особенно снайперам.
Сталин едва заметно кивнул мне и сказал, не называя фамилии, что есть еще и такое предложение. Как к этому отнесется комиссия?
Звезда была снята. А каска после переделки и новых испытаний была принята на вооружение, оказалась гораздо удобней и надежней в наших условиях, чем те шлемы, которые носили фашисты.
Уместно и по времени действия, и по сути вернуться к убийству Льва Давидовича Троцкого. Теперь читатель, знакомый с предыдущим изложением, лучше и глубже осознает некоторые особенности того странного и в общем-то неожиданного события. Да, неожиданного. Мы редко говорили с Иосифом Виссарионовичем о Троцком, это не по моей части, но все же у меня сложилось мнение: Сталин не спешил окончательно рассчитаться со своим противником, хотя возможностей было достаточно. Сталин постоянно держал Льва Давидовича «на прицеле», каждый его шаг, каждый поступок, каждое слово были известны в Москве. В наших органах безопасности имелся целый отдел, занимавшийся Троцким, всегда готовый организовать его ликвидацию. Особенно активизировался спецотдел, когда его возглавил Леонид (Наум) Эйтингон, сражавшийся, кстати, в Испании на стороне республиканцев, имевший связь с Эутасией Марией Каридад дель Рио — матерью Рамона дель Рио Маркадера, который поставит последнюю точку в затянувшемся противоборстве. Координировал эту операцию под кодовым названием «Утка» молодой майор госбезопасности (читай — комбриг) Павел Анатольевич Судоплатов: с ним мы еще встретимся на страницах книги.
Троцкого могли отравить в Скандинавии, утопить в рейсе через океан, погубить в автомобильной катастрофе в Америке, застрелить в Мексике на его вилле в Койоакане, но такой команды никто не давал. Почему? Можно считать, что Сталин не хотел того шума, того пропагандистского взрыва, которые раскатились бы по всему миру. Какой бы причиной ни была вызвана смерть Троцкого, вину все равно возложили бы на Сталина, а он, естественно, не нуждался в такой, с позволения сказать, «славе». Не желал Иосиф Виссарионович создавать Троцкому ореол жертвы, страдальца, великомученика, столь притягательный для простого народа, не хотел, чтобы Иудушку записали в святые. Ну и самолюбив был Иосиф Виссарионович, ему доставляло удовольствие одерживать победу за победой над своим врагом номер один, над очень сильным врагом. Троцкий сдавал одну позицию за другой, теряя авторитет, сторонников, он метался и злобствовал, а Сталин торжествовал, возвышаясь даже в собственных глазах. У Троцкого болтовня, теорийки, а мы реально создаем государство рабочих и крестьян, осуществляя ленинские заветы. И вот в 1940 году, когда авторитет Троцкого был подорван, когда значительная часть его сторонников в нашей стране была обезврежена, когда мы экономически окрепли, когда Сталин заявил, что социализм в СССР в основном построен и началась ощутимая либерализация всей жизни, когда Лев Давидович не мог уже оказать существенного влияния на ход событий, его убрали. Не странно ли?
И у нас, и за рубежом объяснение давали такое: развернулась война, грохотали пушки, лилась кровь, гибли многие тысячи солдат и мирных жителей — в такой обстановке смерть какого-то политического деятеля где-то в далекой Мексике могла пройти, да и прошла, почти незаметно, без шумихи, без взрыва общественного недовольства. Большинство людей вообще не узнали об этом, а узнавшие не придали значения. В подобном объяснении что-то есть, но я хочу сказать и свое слово. Считаю, что Лев Давидович, желая или не желая того, сам спровоцировал трагический инцидент. Он действительно страдал и метался, понимая: история катится дальше без него, выдвигая новых мировых лидеров, а он оттеснен на обочину, его перестают замечать, его не слышат, не слушают. И он решил еще раз громко заявить о себе, вызвать большой скандал. Каким образом? Обвинив Сталина в том, что он, этот каверзный Иосиф, самолично свел в могилу своего друга и учителя, вождя мирового пролетариата Владимира Ильича Ленина. Причем самым подлым способом.
Никогда раньше Троцкий не помышлял, вероятно, о такой версии, о таком шаге. Можно предположить, как родилась подобная мысль. Впервые, еще неуверенно и туманно, Лев Давидович заговорил об этом в узком кругу примерно в конце 1938 года, нащупывая логическую связь между давним знакомством Сталина с фармацевтом Ягодой, сплетая эту нить с другой, со спорами-раздорами между Сталиным и Лениным в последние годы жизни Владимира Ильича. Толчком для этого послужило заявление Генриха Ягоды на процессе «правотроцкистского блока», когда Ягода признал себя виновным в убийстве Менжинского, Куйбышева, Горького. А разве не мог он и в убийстве Ленина принимать участия? Вместе со Сталиным, под руководством Сталина. Ведь Ягода мертв, возражать не способен. Такой иезуитский ход подсказал Льву Давидовичу его изощренный ум. Очень выигрышный ход, но в то же время и очень опасный для самого Троцкого. Он, разумеется, понимал, что на удар Сталин ответит ударом, поэтому не сразу взялся за перо, обдумывая, вынашивая идею, оценивая последствия. И только когда в политической игре не осталось весомых шансов на успех, решился бросить на чашу весов свой последний козырь.
Напомню: Иосиф Виссарионович знал каждый шаг, каждый поступок Троцкого, в окружении оного всегда были люди, державшие связь с Москвой. Сообщение о том, что Троцкий начал работу над статьей, приписывая Сталину отравление Ленина, вызвало у Иосифа Виссарионовича приступ не то что гнева, а ярости. «До чего докатился, подлец! Воистину Иудушка Головлев! Пускай на себя пеняет!» А через несколько дней, на прогулке, Иосиф Виссарионович, уже успокоившийся, взвесивший все «за» и «против», сказал мне: «Мы предупредили его. В последний раз. Он азартный, но он должен подумать и понять».
О том, каким было «последнее предупреждение», хорошо известно. Ночью один из охранников виллы-крепости в Койоакане, где жил Троцкий, открыл ворота и впустил группу вооруженных людей во главе с мексиканским коммунистом, талантливым художником Сикейросом. Стрельба была очень большая, но ни сам Троцкий, ни его родственники не пострадали. Лев Давидович, видите ли, очень удачно спрятался под кроватью. И эта кровать, и стена над ней были буквально изрешечены пулями. А ниже — ни одной. Полагать, что это случайность, — наивно. Мексиканцы превосходные стрелки, били с близкого расстояния. Они, конечно, знали, где Троцкий. Судорожно дергавшаяся нога Льва Давидовича появлялась из-под полога. И надо же так — не попали в него! А вот громко повторенное несколько раз предостережение не трогать Ленина, наверняка, дошло до слуха Льва Давидовича. И уж безусловно ознакомился он с содержимым конверта, который оставлен был на столе одним из нападавших — с фотокопиями документов, долго хранившихся у Иосифа Виссарионовича в бекауриевском сейфе и извлеченных оттуда, когда возникла крайняя необходимость. Это прежде всего черновик «херема», ритуального еврейского проклятия, выполненный рукой Троцкого — почерк его был знаком многим. Текст таков: «Да будет проклят, изгнан, испепелен Владимир Ульянов (Ленин)! Никто да не общается с ним. Никто да не спасет его из огня, из воды, от обвала и от всего, что может его уничтожить. Пусть каждый отказывается от его помощи. Пусть дети его считаются ублюдками. Если он кому встретится, пусть каждый отойдет от него на семь шагов, как от прокаженного!»
Следующая страница — копия предложения Троцкого назначить лечащим врачом Ленина, который начал чувствовать недомогание, профессора Гетье, близкого друга и верного последователя Льва Давидовича. Оба документа помечены декабрем 1921 года. Энергичный профессор взялся за работу столь умело, что уже через несколько месяцев Владимира Ильича свалил первый удар, парализовавший его.
Еще несколько страниц — заключения четырех врачей из разных городов, сделанные после смерти Ленина по анонимной (без указания фамилии) истории болезни Владимира Ильича. Все четыре эксперта пришли к заключению, что пациенту были поставлены ошибочные диагнозы.
Я пытался понять, чем заслужил Владимир Ильич высокую честь получить ритуальное проклятие, кому и зачем это было нужно? Разобрался с помощью Иосифа Виссарионовича. В тот период партия большевиков, взращенная Лениным, фактически не являлась самостоятельной, она была лишь одним из отделений Коминтерна и обязана была выполнять все постановления и указания этого международного центра. Представителей России там раз-два и обчелся, да и те известно какой национальности. А между тем Коминтерн пользовался большим влиянием и располагал крупными средствами — опять же за счет России. Имел развитую сеть опорных пунктов по всему земному шару, свои печатные органы и несколько учебных заведений только в одной Москве, таких как Коммунистический университет национальных меньшинств Запада имени Мархлевского. Даже своих разведчиков-агентов готовил.[33]
Опирался Коминтерн не столько на большевиков, сколько на крайне националистическую Еврейскую коммунистическую партию. Характерно: Центральный комитет этой партии находился в Зарядье рядом с синагогой и гостиницей «только для евреев». Как в Америке — «только для белых». Ячейки этой националистической партии пронизывали весь государственный аппарат.
Стремясь после смерти Якова Михайловича (Соломона Мовшевича) Свердлова прибрать к рукам всю высшую власть в стране, Троцкий как раз и рассчитывал, что Коминтерн и Еврейская компартия помогут ему достичь этой цели. Взаимопонимание было полным. Оставалось преодолеть последний барьер — оттеснить с руководящих постов В. И. Ленина, а еще лучше физически уничтожить оного. (Сталин в ту пору активно за власть еще не боролся). Несколько покушений на Владимира Ильича не принесли ожидаемых результатов, но насторожили его сторонников. Троцкистам предстояло действовать обдуманней, тоньше. Тем паче, что и сам Ленин, вникнув в ситуацию, принял меры по усилению своего влияния в Коминтерне, по нейтрализации ЦК Еврейской компартии. Владимир Ильич не согласился узаконить предложенный Троцким «Декрет о самой угнетенной нации», который закреплял преимущество еврейского населения над всеми другими народами России. Как же после всего этого не подвергнуть Ленина ритуальному проклятию?! И не подкрепить это проклятие делом, приставив к нему лечащего врача-профессора, лучшего друга Троцкого, готового выполнить любые пожелания Льва Давидовича!
Ну вот: вылезши после обстрела из-под кровати и ознакомившись с содержанием оставленного ему конверта, Троцкий основательно призадумался. Одно лишь опубликование полученных документов нанесло бы ему непоправимый ущерб, подорвало бы остатки авторитета в мировом революционном движении. Или покрыло бы черным пятном его надгробье — Сталин не остановится ни перед чем, «визит» мексиканских боевиков уже доказал это. Есть ли возможность укрыться, защититься от них?
На какой-то срок Лев Давидович отложил работу над «разоблачительной» статьей, но она тянула его, не давала покоя. И упрям был — решился все же лезть на рожон, как случалось и прежде: авось повезет. На всякий случай принял меры безопасности: усилил оборону своего дома-крепости, сменил некоторых охранников, увеличил их количество, ввел строгий пропускной режим.
Обычно писал Троцкий быстро, лихо и гладко, а вот статья, известная под названием «Сверх-Борджиа в Кремле», давалась ему с трудом, потребовала больших усилий, он несколько раз переделывал набросок, датированный октябрем 1939 года. И все равно статья получилась клочковатая, разностильная, с повторами — в ней преобладали эмоции, а не аргументы. Впоследствии эту статью переводили с языка на язык, внося соответствующие термины и речевые обороты, редакторы одно сокращали, другое развивали, усиливали, объясняли, делая материал доступным для читателей своих изданий. Текст искажался. Даже одна из лучших публикаций (в американском издании «Либерти лайбрери корпорейшн») имеет отличия от подлинника. Я буду цитировать по самому первому варианту, который стал известен в Москве людям, близким к Иосифу Виссарионовичу. Приведу несколько отрывков, характеризующих суть этого завершающего выстрела Льва Давидовича в его многолетнем сражении со Сталиным.
«Последний период жизни Ленина был наполнен острым конфликтом между ним и Сталиным, кульминацией которого был полный разрыв между ними. Шло время, и Сталин все больше использовал возможности, которые давал ему его пост, чтобы мстить своим противникам. Мало-помалу Ленин пришел к убеждению, что некоторые черты характера Сталина вредны партии. Отсюда созрело его решение сделать Сталина просто рядовым членом ЦК. Состояние здоровья Ленина внезапно ухудшилось в конце 1921 года. Первый удар случился в мае 1922 года. В течение двух месяцев он не мог двигаться, говорить и писать. В июле он начал медленно поправляться. В октябре он вернулся в Кремль и снова взялся за работу. В декабре он начал критиковать преследования, к которым прибегал Сталин. Он выступил против Сталина в вопросе о монополии внешней торговли и готовил для предстоящего съезда партии выступление, в котором собирался обрушиться на Сталина.
…В середине декабря 1922 года Ленин по состоянию здоровья не мог присутствовать на конференции. Сталин немедленно скрыл от Ленина многую информацию. Были введены меры блокады ближайшего окружения Ленина. Ленин был охвачен тревогой и возмущением. Несколько строчек, продиктованных Лениным 5 марта 1923 года стенографистке, которой он доверял, говорили о том, что он порывает все личные и товарищеские отношения со Сталиным. Эта записка — последний оставшийся от Ленина документ.
…Сталин не мог уже сомневаться в том, что возвращение Ленина к активной деятельности означало бы его политическую смерть. Только смерть Ленина могла открыть ему путь.
На встрече членов Политбюро — Зиновьева, Каменева и меня — Сталин информировал нас, когда секретарь вышел, что Ленин вызвал его и просил дать ему яд. Ленин снова утратил дар речи, считал свое положение безнадежным, предвидел новый удар, не доверял врачам. Он сохранил полную ясность ума и безумно страдал.
«Естественно, мы не можем даже подумать о том, чтобы выполнить его просьбу, — воскликнул я. — Гетье (врач Ленина) не теряет надежды, Ленин еще может поправиться».
«Я сказал ему все это, — ответил Сталин не без раздражения, — но он не внемлет разуму. Старик страдает, он говорит, что хочет иметь под рукой яд. Он воспользуется им, если будет убежден в том, что его положение безнадежно».
Никакого голосования не было, потому что не было официального заседания. Но мы расстались с сознанием того, что не можем даже подумать о том, чтобы послать Ленину яд.
Всего за несколько дней до этого Ленин написал свой безжалостный постскриптум к завещанию. А через несколько дней он порвал все личные отношения со Сталиным. Почему же он обратился именно к Сталину с такой трагической просьбой? Ответ прост. Он видел в Сталине единственного человека, который мог дать ему яд, поскольку Сталин был в этом непосредственно заинтересован. Возможно, он хотел проверить Сталина. С какой готовностью Сталин захочет воспользоваться такой возможностью? В те дни Ленин думал не только о смерти, но и о судьбе партии.
Но просил ли действительно Ленин у Сталина яд? Не было ли все это выдумкой Сталина, чтобы подготовить себе алиби? У него не было оснований бояться проверки, ибо никто не мог спросить больного Ленина.
Более чем за 10 лет до пресловутых московских судебных процессов Сталин признался Каменеву и Дзержинскому, своим союзникам в то время, что самое большое удовольствие в жизни ему доставляет внимательно следить за врагом, все тщательно подготовить, без жалости отомстить, а затем спокойно пойти спать.
На последнем крупном судебном процессе в марте 1938 года особое место на скамье подсудимых занимал Ягода.
Какая-то тайна связывала Сталина с Ягодой, который 16 лет работал в ЧК и ГПУ, вначале помощником, а затем руководителем. И все это время он был самым доверенным помощником Сталина в борьбе против оппозиции. В 1933 году Сталин наградил Ягоду орденом Ленина, в 1935 году он сделал его генеральным комиссаром государственной обороны, то есть маршалом политической полиции.
Во время большой «чистки» Сталин решил ликвидировать соучастника своих преступлений, который знал слишком много. В апреле 1937 года Ягода был арестован и, в конечном итоге, казнен.
На судебном процессе выяснилось, что у Ягоды, который был раньше фармацевтом, был специальный кабинет, где хранились яды, откуда он выносил пузырьки и передавал их своим агентам. В его распоряжении было несколько токсикологов, для которых он создал специальную лабораторию. Разумеется, невозможно представить себе, чтобы Ягода создал такое предприятие для своих личных нужд.
Ленин просил дать ему яд — если он действительно просил об этом — в конце февраля 1923 года. В начале марта его снова парализовало. Но могучий организм при поддержке его несгибаемой воли оправлялся от болезни. К весне он начал медленно поправляться, более свободно передвигаться, он слушал, как ему читали, способность речи восстанавливалась. Прогнозы врачей становились все более обнадеживающими.
Сталин стремился к власти любой ценой. Он уже довольно крепко держал ее в руках. Цель была близка, но еще ближе опасность, исходящая от Ленина. В его распоряжении был фармацевт Ягода.
О смерти Ленина мы с женой узнали по дороге на Кавказ, где я надеялся избавиться от инфекции, происхождение которой до сих пор остается тайной для моих врачей. Я немедленно телеграфировал в Кремль: «Считаю необходимым вернуться в Москву. Когда похороны?» Ответ был получен примерно через час: «Похороны состоятся в субботу. Вы не успеете вернуться. Политбюро считает, что, учитывая состояние вашего здоровья, вы должны ехать в Сухуми. Сталин». Почему такая спешка? Почему именно в субботу? Только в Сухуми я узнал, что похороны были перенесены на воскресенье. Было безопаснее держать меня подальше, пока тело не было забальзамировано, а внутренние органы кремированы.
Когда я спросил у врачей в Москве, какова непосредственная причина смерти Ленина, которую они не объясняли, они не могли ответить мне на этот вопрос. Вскрытие было проведено с полным соблюдением ритуала, об этом позаботился сам Сталин. Но хирурги не искали яд. Они поняли, что политика стоит выше медицины».
Этой статьей Троцкий предопределил свою дальнейшую судьбу, подписал себе смертный приговор, приблизив развязку. Сталин мог простить заклятому врагу многое, но такого наглого клеветнического выпада — ни за что. 20 августа 1940 года, как известно, в кабинете Троцкого появился Рамон дель Рио Маркадер и нанес Льву Давидовичу удар ледорубом по голове. На следующий день Троцкий скончался. В мире, охваченном кровопролитной войной, событие это действительно осталось почти незамеченным. А Маркадер, отбыв свой срок в мексиканской тюрьме, дожил потом до шестидесяти пяти лет. Умер на Кубе, а погребен у нас, неподалеку от Ближней дачи Сталина, на Кунцевом кладбище. Скромная могила и короткая надпись:
«Герой Советского Союза ЛОПЕС Рамон Иванович».
Круг замкнулся.
Гитлер готовил войну, а мы готовились к войне — между этими вроде бы одинаковыми понятиями очень большая разница. И мы, и фашисты знали — столкновения не избежать. Советская Россия была главным препятствием для Гитлера на пути к мировому господству. Победив нас, фюрер получал неисчерпаемые экономические запасы, территорию и людские ресурсы для осуществления своих замыслов. Мы, конечно, не могли смириться ни с этим, ни с самим фактом существования фашизма — наиболее ярого и активного противника коммунизма. От Балтики и до Черного моря наши войска стояли теперь непосредственно против немецких войск; и мы, и они находились в состоянии повышенной боевой готовности, напряжение не спадало. Разница в том, что мы ни в коей мере не стремились развязать войну и даже наоборот, всеми силами пытались оттянуть начало ее. Фашисты же знали, когда и где они нанесут удары, сколько войск используют на первом этапе, какими мерами обеспечат скрытность своих действий.
Какова же была в общих чертах позиция Иосифа Виссарионовича в той сложной, запутанной обстановке? Прежде всего — объективная ситуация. У нас с Германией взаимовыгодный договор о ненападении (а Сталин никогда не считал договоры пустыми бумажками). Германии важно торговать с нами. Заключен договор о ненападении с Японией. Значит, тут не случайность, а закономерность, стремление стран «оси» иметь с нами хорошие отношения. А любая отсрочка войны — полезна.
Дальше. Зачем Гитлеру, не закончив сражения с Англией, ввязываться в другую битву? Где логика? Разведка и Генштаб сообщают, что на наших границах развернуто не более половины фашистских дивизий — этого мало для вторжения. Значительная часть гитлеровских войск «увязла» на Балканах, в Югославии, только начинает освобождаться. И время для нападения на нас в этом году уже упущено. Все немецкие военные авторитеты считают, что наносить удар по Советскому Союзу следует не позже второй половины мая, чтобы иметь запас хорошей погоды, добиться решающих успехов до осенней распутицы. Ну, а май прошел, и июнь протекает…
Теперь другая сторона: возрастающее количество тревожных сообщений. Конечно, они беспокоили Иосифа Виссарионовича, хотя он был поставлен в известность немцами: германское командование готовит бросок через Ла-Манш в Англию, этой трудной операции будет предшествовать небывалая по масштабам дезинформация с целью запутать, сбить с толку англичан и американцев. Эта дезинформация включала переброску некоторых немецких дивизий с запада в Польшу, распространение слухов о том, что Гитлер собирается напасть на Советской Союз.
К сообщениям любого характера и из любого источника Иосиф Виссарионович относился с разумным скептицизмом, не принимая на веру, сопоставлял и обдумывал различные данные. Если бы о том, что Гитлер готовит в июне вторжение, сообщил один наш агент или два, Сталин, пожалуй, придал бы этим сведениям особое значение. Но подобные донесения поступали к нему с разных сторон. Об этом предупреждали англичане (с запада) и радировал Зорге (с востока), причем назывался даже срок начала боевых действий. Об этом сообщали военные атташе и дипломаты, об этом болтали на улицах Варшавы и Берлина пьяные германские офицеры. Такое обилие информации вызывало сомнения. Немцы умеют тщательно хранить свои тайны, а сейчас важнейшие сведения буквально просачивались через все щели. Что-то здесь не так. Гитлер провоцирует нас, хочет узнать нашу реакцию? Или действительно отвлекает внимание англичан?
Имел ли Иосиф Виссарионович основания испытывать недоверие к нашей агентурной разведке за рубежом? Увы, да.
Хотя бы такой факт. Наш резидент в Западной Европе, считавшийся очень надежным, Вальтер Кривицкий переметнулся вдруг в тридцать седьмом году на сторону Троцкого (вероятно, всегда был его тайным поклонником), раскрыл себя, затаился где-то во Франции. Отсюда — сомнения в надежности других агентов, особенно тех, кто не из нашей страны, у кого не было в Союзе близких родственников. Этих, которые без корней, вполне могли перевербовать и использовать в своих целях западные разведки, считал Иосиф Виссарионович.
Надо еще помнить, что Сталина никогда не оставляла мысль: хитрые англосаксы не упустят малейшей возможности столкнуть нас с немцами, ослабить и тех, и других. А оставаться в дураках у Сталина, естественно, не имелось никакого желания.
Иосиф Виссарионович был политическим игроком крупнейшего масштаба, настойчивым и последовательным, способным предусмотреть множество вариантов. Но он все же был несколько патриархальным, слишком искренним — если можно применить к политической игре такие слова. У игроков ведь тоже есть свои принципы, пределы коварства, которые не принято нарушать, а Гитлер оказался даже не игроком, а совершенно беспринципным подонком, ходы и поступки которого были непредсказуемы.
Вот хотя бы одно существенное, но не очень известное событие: о нем ни разу не говорили публично ни Черчилль, ни Сталин, хотя, конечно, были детально осведомлены. И правильно поступали — есть такие скользкие, пикантные, что ли, вопросы, которых не должны касаться почтенные руководители великих держав, дабы не скомпрометировать себя, не скатиться до уровня заговорщиков, шахов или там президентов мелких государств. Касаться, повторяю, не должны, на это есть специальные лица, но знать обязаны.
Так вот, в конце сорокового — начале сорок первого года возникла вдруг возможность изменить ту сложнейшую ситуацию, которую создал Гитлер, резко повернуть ход истории. Надежда слабая, призрачная, но отмахнуться от нее, не использовать открывшихся шансов было бы по меньшей мере неразумно. Нам стало известно, что британский военный атташе в Болгарии Александр Росс, с согласия своего лондонского начальства, ведет в Софии тайные переговоры ни больше ни меньше, как о похищении Гитлера. Инициатором этих переговоров явился болгарин Киров, родственник жены генерал-лейтенанта Ганса Бауэра, личного пилота фюрера. Этот пилот, разочаровавшись в идеях национал-социализма, ввергшего мир в пучину войн, принесшего большие беды немецкому народу, наглядевшись, что представляет собой сам Гитлер, решил покончить с войной, с фашизмом, передав фюрера в руки его противников.
Это, согласитесь, не совсем обычное положение мы обсуждали лишь однажды: полуофициально, втроем. Сталин, Андреев и я. Не с Берией, а с Андреем Андреевичем Андреевым, и удивляться тут нечему. Объясню. В начале двадцатых годов работая вместе с Дзержинским, Андрей Андреевич стал пользоваться полнейшим доверием и уважением Феликса Эдмундовича. Причин много. Из крестьян, бывший рабочий, русский — таких тогда в высшем эшелоне власти можно было по пальцам пересчитать. Деловит. Скромен. Молчалив — слово клещами не вытянешь.
В ту пору к себе на родину возвращались бывшие военнопленные, сражавшиеся в годы гражданской войны на стороне Советов: поляки, чехи, немцы, австрийцы, словаки, люди других национальностей. Это были большевики-интернационалисты, нацеленные на мировую революцию, на социализм. Одни потом работали в подполье в своих странах, стали крупными политическими деятелями. Другие устраивались на производство, в государственный аппарат, в вооруженные силы. Кто нелегально, а кто и легально, с дипломатическими паспортами, приезжал в СССР. Связь с некоторыми из них Дзержинский поручил, а точнее, доверил поддерживать Андрею Андреевичу. Он и делал это, сам бывая, как профсоюзный лидер, в Париже и в Берлине уже при сталинском руководстве. Иосиф Виссарионович называл тех зарубежных товарищей «людьми Андреева» и всячески оберегал их, не передав эту группу ни Ягоде, ни Ежову, ни Берии. Знали о них только Андреев и в общих чертах сам Сталин.
Строго говоря, они не являлись нашими агентами, не были завербованы, не получали денег, наград, званий. Но они, искренние друзья, убежденные коммунисты, очень помогали нашей стране. Если, к примеру, требовалось перепроверить какие-то важные факты, Сталин поручал это Андрееву. И его «люди» не подводили. Вот и сообщение о готовящемся похищении Гитлера пришло как раз от одного из этих товарищей. В его надежности не сомневался даже Иосиф Виссарионович, недоверчивость которого иногда выходила за все разумные рамки. Но он все же высказал мысль: а не стал ли болгарский товарищ жертвой дезинформации, сфабрикованной англичанами?! Не провокация ли это? Случай такой, что один неосторожный шаг, одно неосторожное слово могут вызвать самые различные неприятности. Поэтому ни сам Сталин, ни член Политбюро Андреев заниматься этим вопросом не должны. На официальном уровне — никаких разговоров, обсуждений, действий.
— Николай Алексеевич, возьмите это на себя, — сказал Сталин. — В частном порядке. Вам же интересно знать, как и что? И нам сообщайте новости между делом. Не докладывайте, нет, — усмехнулся он. — А так, приватно. В дружеском разговоре. И подберите себе помощников, которые знали бы не всю картину, а отдельные детали. Нужна сугубая осторожность.
— Понял вас.
Замысел был очерчен. Сталин и Андреев остались вроде бы вне его. Со мной работали два дипломата, поддерживавшие связь с Софией, один наш кадровый разведчик и два представителя Военно-Воздушных Сил. Но все они, подчеркиваю, «вели» только каждый свое направление, не представляя сути и цели всей операции.
События между тем развивались довольно быстро, план похищения Гитлера обрастал конкретными подробностями. При одном из очередных полетов на запад Ганс Бауэр уводит машину с курса и со стороны Па-де-Кале направляет ее на английский военный аэродром возле города Фолкстон на берегу моря. Верные Бауэру люди из экипажа самолета нейтрализуют охранников Гитлера. А истребители сопровождения, обнаружив отклонение от курса, наверняка не решатся открыть огонь по машине, в которой находится Гитлер. Расстояние невелико, успех решат минуты и даже секунды.
Противовоздушная оборона и наземные службы в районе Фолкстона были предупреждены: по немецкому четырехмоторному самолету не стрелять, а, наоборот, сделать все для его безопасного приземления. На аэродроме постоянно находилась специальная автомашина с офицерами, которым надлежало незамедлительно доставить «гостя» в Лондон.
Поскольку Иосиф Виссарионович полностью передал в мои руки ведение необычной неформальной операции, я на свой страх и риск, решил «прощупать» наших партнеров, проверить серьезность их намерений. Наш болгарский товарищ, опять же через некоего Кирова, сделал вот какой намек: а нельзя ли посадить самолет с Гитлером на нашей советской территории? Повторяю, это была только моя инициатива, Сталин ни за что не дал бы тогда согласия на это. Ведь мы не воевали с немцами, Гитлер не был нашим врагом, у нас имелся пакт о ненападении, наши страны развивали взаимовыгодную торговлю. И Киров, и, вероятно, генерал-лейтенант Бауэр понимали это. Ответ был уклончивым. В том смысле, что прибытие Гитлера в Советский Союз не изменит кардинальным образом ход военных и политических событий, не приблизит мир, к чему стремился Ганс Бауэр. С одной стороны, это убедило меня в серьезности намерений Бауэра, а с другой — я позволил себе размышлять так: решительный отказ не прозвучал, значит, при каких-то условиях, при резкой перемене обстановки, доставка к нам Гитлера не исключалась. Исходя из этого, подчиненные мне сотрудники ВВС дали по своей линии секретное предупреждение: коль скоро появится над нашей территорией четырехмоторный самолет типа «Кондор» — не сбивать его, а способствовать приземлению на ближайшем аэродроме. К сожалению, некоторые командиры восприняли это указание расширительно, не трогали немецкие разведывательные самолеты, все чаще появлявшиеся над нашей территорией и, пользуясь безнаказанностью, проникавшие все глубже в наши пределы.
Иосиф Виссарионович, которому я в полушутливой форме во время обеда, после ухи, рассказал обо всем этом, отнесся к событиям более серьезно, нежели я ожидал. Задумался на несколько минут, произнес суховато: «Николай Алексеевич, в этой игре нельзя упустить момент, когда надо остановиться». — «Но ведь играю-то я, лицо неофициальное», — пришлось напомнить. «Все равно. Слишком велика ставка», — сказал он. Можно было понять, что проводимая акция доставляет ему тревогу, вызывает сомнения.
Развязка, причем совершенно неожиданная, наступила 10 мая 1941 года. В этот день на территории Англии приземлился германский самолет, беспрепятственно пропущенный противовоздушной обороной и немцев, и англичан. Значит, свершилось?! Гитлер в руках британцев? Все теперь пойдет непредсказуемо, по иному руслу? Иосиф Виссарионович был возбужден, озабочен, с нетерпением ждал дополнительных подробных сообщений. Успокоился он лишь после того, как нам стало известно: самолет, во-первых, приземлился не в Фолкстоне, а очень далеко от намеченного места, в Шотландии. Во-вторых, это был не «Кондор», а более легкая машина. И, главное, прилетел в Англию не фюрер, а его заместитель по партии Рудольф Гесс, фигура, безусловно, тоже весьма значительная: второе лицо в гитлеровской империи.
Об этом «визите» публике известно теперь многое, хотя еще далеко не все. Есть смысл вспомнить о некоторых странностях, задать загадки любителям детективов. Так вот: нет сомнения, что в Шотландии приземлилась не та машина, в которой Гесс вылетел из Германии. Та, вылетевшая, имела один бортовой номер, а приземлившаяся — другой. Но ведь в воздухе номер не перекрасишь! И еще: вылетевшая машина не имела дополнительных топливных баков под крыльями, а у приземлившейся баки были. Так куда же свалился с неба Рудольф Гесс? Может быть, все-таки на аэродром Фолкстона? Или вообще все было иначе? И немцы, и тем более англичане настолько тщательно маскируют все, что связано с Гессом, что, по-моему, запутали и продолжают запутывать сами себя. Англичане скрывали Гесса от глаз людских. Его запрещали фотографировать. С ним не встречался никто из тех, кто прежде видел его. После войны, осужденный как нацистский преступник, он опять же был полностью изолирован от окружающего мира, являясь единственным заключенным в просторной тюрьме-крепости Шпандау, охранялся надежней, чем склад с атомными бомбами. И при всем том не усмотрели тюремщики. Гесс, по официальной версии, покончил жизнь самоубийством, что тоже является спорным. Но самое-то существенное вот в чем. Английский хирург Хью Томас, человек достаточно известный, компетентный, при осмотре заключенного не обнаружил на его теле никаких шрамов, хотя точно знал, что еще в годы первой мировой войны Рудольф Гесс получил тяжелое ранение в грудь и следы такого ранения не могли не сохраниться. Усомнившись, что заключенный является тем самым Гессом, за которого его выдают, хирург начал свое собственное расследование и пришел к твердому убеждению, что в Шпандау находится кто угодно, только не Гесс. А вскоре после того, как хирург предал гласности свои выводы и таинственной фигурой заинтересовалась пресса, Рудольфа Гесса не стало…
Меня, впрочем, во всей этой запутанной истории занимает не ее конец, а начало. Была ли придумана и разработана версия о похищении Гитлера для того, чтобы «прикрыть» перелет Гесса и переговоры с ним? Или, наоборот, вся эта операция «прикрывала» события еще более важные? Если кто-то скажет, что в Лондоне в те майские дни вел переговоры сам Гитлер, я не стану спорить по этому поводу. Во всяком случае, мы тогда в Москве, пытались разобраться в ситуации, никаких возможностей не исключали. Но если и разобрались, то, увы, с некоторым опозданием.
Изложенное выше — любопытно само по себе, однако это лишь несколько затянувшаяся присказка. А вот и самое главное. Англосаксы издавна кичатся своими демократизмом, чуть ли не избытком свободы слова, печати. Рассчитано все это на своих простаков и на тех, кто способен преклоняться перед британскими образцами в других странах. На самом же деле, кормя широкую публику дешевыми сенсациями и пустяковой информацией, англичане испокон веков приучились строжайше хранить те секреты, которые способны нанести хотя бы малый вред государству. Но, пожалуй, никогда не хранили они так тщательно никакую тайну, как хранят все то, что связано с майскими переговорами сорок первого года в Лондоне. Обычный для англичан срок раскрытия всех секретных документов — через двадцать, в крайнем случае, через тридцать лет. Действительно, вроде бы нет смысла хранить их дольше, сменилось целое поколение. С учетом этих правил, вся информация по «делу Гесса» должна была стать достоянием гласности в 1972 году. Многие исследователи ждали этого, чтобы пролить свет на странные события, непосредственно предшествовавшие нападению Германии на Советский Союз. Однако не дождались. Рассекречивание названных документов было отложено британским правительством аж до 2002 года. Сверх всяких пределов![34]
Чего же так боятся английские хранители тайн? А боятся они, вероятно, показать своему народу и народам других стран, в защиту которых демагогически выступают, торгашеское поведение собственных беспринципных буржуазных правителей, способных на любые предательства ради корыстных целей. Особенно опасаются открыть правду людям военного поколения. Да и послевоенным тоже. Вместе с теми, кто не доживет до следующего тысячелетия, не сможет узнать, что хранится в «деле Гесса», давайте хотя бы бегло познакомимся с документами. О подробностях говорить не могу: и место не позволяет, и память подводит, но общее представление получить можно.
В интересующем нас досье — девяносто восемь страниц совершенно секретного машинописного текста переговоров высокопоставленных деятелей Англии и Германии о заключении сепаратного мира. Разумеется, за счет ущемления других государств. По существу, речь шла о новом разделе территории земного шара между германцами, англосаксами и частично японцами. Третья империя претендовала (вместе с Италией и франкистской Испанией) практически на всю Европу, в значительной мере уже оккупированную фашистами. Германия поглощала Чехословакию, Югославию, Венгрию, Грецию, Польшу. Восточная Пруссия расширялась за счет Литвы, Латвии и Эстонии, которые вообще прекращали свое существование. Англосаксы, так и не признавшие факт вхождения этих регионов в состав Советского Союза, без колебаний соглашались отдать всю Прибалтику Гитлеру. В дальнейшем господство немцев распространялось на Белоруссию, Украину, на Центральную часть России вплоть до Урала. Фашисты рассчитывали также на Северную Африку и на нефтеносные районы Ближнего Востока.
А что получала Англия? Кроме передышки в войне — сохраняла свои прежние колониальные владения, расширяя их за счет африканских стран, а в Азии (плюс к Индии!) за счет Персии, Афганистана, Узбекистана, Таджикистана, Киргизии и, возможно, Азербайджана. Для США — обе Америки и Сибирь с ее огромными просторами и богатствами. Японцам, если будут разумно вести себя, — часть Дальнего Востока, земли Китая. Всем, в общем, сестрам по серьгам.
Немцы намеревались одолеть Россию, не имея за спиной врагов-англосаксов: их черед наступит потом. Англичане же хотели за счет предательства, за счет, сепаратного договора с фашистами получить передышку в войне, а там видно будет. Но на чем же не сошлись высокие беседовавшие стороны? Главным образом на судьбе Франции. Такую мелочь, как Литва, Латвия и Эстония, одни могли отдать, а другие взять без особого ущерба или прибытка. Разменная монета для крупных держав. Нужная разменная монета. Не будь таковой, за всякий конфликт приходилось бы расплачиваться по большому счету, собственными интересами. Не выгодно. Другое дело — Франция. От ее положения зависело многое. И равновесие в Европе, и само дальнейшее существование Англии на ее островах. Ну и другие расхождения зафиксированы были в протоколах переговоров. И общественное мнение, особенно в Америке, сыграло свою роль. Сделка в общем не состоялась, вспоминать о тех переговорах англичанам позорно и до сих пор. А в наше представление о возможности войны с Германией все эти события внесли тогда дополнительную путаницу.
Единственный, может быть, положительный для нас фактор: японцы каким-то образом тоже проведали о попытке сепаратного сговора германцев с англосаксами и насторожились. Немцы, друзья по оси Рим — Берлин — Токио, могли, оказывается, подложить свинью своим драгоценным союзникам! Японцы стали осторожнее, осмотрительнее и не ринулись в сражение на стороне Германии в самые трудные для нас осенние дни сорок первого года. Но не будем перескакивать через события.
Чаша весов колебалась. Иосиф Виссарионович не принимал решений, ожидая сообщения от одного из наших разведчиков в Европе, пожалуй, главного нашего агента на Западе, его сведениям Сталин привык верить. Это — польский еврей, родившийся в старой России, настоящая фамилия у него была еврейская, не записал я ее по вполне понятным причинам, а потом забыл. Однако на Западе этот агент известен: после войны он уехал в Израиль, там жил, давал интервью. Так вот, этот человек был очень хорошо законспирирован, имел связи в правительственных кругах нескольких стран и всей душой ненавидел фашизм. Он мог бы работать и не на нас, но против нас работать тогда был не способен, так как считал Советский Союз основным противником гитлеризма.
Коль скоро я упомянул об этом агенте, нельзя не сказать в связи с ним об известном писателе — Илье Григорьевиче Эренбурге. Из воспоминаний Эренбурга известно, что сам товарищ Сталин звонил ему по телефону, помогал «продвинуть» в печать роман. С чего бы это? Сталин звонил далеко не всем писателям, тем более не занимавшим руководящих постов. Хватало у Иосифа Виссарионовича других дел и забот. Или Сталин считал Эренбурга великим писателем? Отнюдь. Его литературные способности, особенно до войны, расценивал довольно скромно.
Еще подробность. Многие друзья Эренбурга были арестованы, погибли в лагерях. Назовем хотя бы такие популярные фамилии, как Бабель, Кольцов, Мейерхольд. А их приятель Илья Григорьевич как ни в чем не бывало разъезжал по белу свету, писал об Испании, жил во Франции, без особых трудов пересекал границы, возвращаясь в Союз.
Надо понять вот что. Сорвав замыслы по созданию в России государства под управлением сионистов, этакой «земли обетованной», центра притяжения всей диаспоры, ликвидировав конкуренцию Троцкого и соратников, Иосиф Виссарионович вовсе не намеревался проводить политику преследования евреев по национальному признаку, как поступил Гитлер. В Советском Союзе не выделяли евреев из числа других народов, они имели равные со всеми права и обязанности. Это была единственно верная политика. Тем более что Сталин хорошо понимал могущество всемирной сионистской империи, не имевшей названия и границ, но захватывавшей ключевые позиции в экономике (а следовательно, и в политике) Англии, Соединенных Штатов и некоторых других стран.
В борьбе с фашизмом сионистская империя была для нас самым надежным союзником. Гитлер имел своей целью полное истребление евреев, это была реальная угроза, и тот, кто противостоял фашизму, автоматически пользовался всесторонней поддержкой сионистского мира. С этим нельзя было не считаться — сионисты задавали тон всему Западу. Не имея официальных каналов связи с этой необычайной империей, Иосиф Виссарионович возлагал особые надежды на Эренбурга, прекрасно разбиравшегося в ситуации. Знакомства Ильи Григорьевича с сионистами были обширны, многообразны. Возможность поддерживать старые связи и заводить новые ему предоставлялась. То, о чем правительство не могло говорить во всеуслышание, Сталин или кто-то другой по его поручению доводил до сведения Эренбурга. Можно было не сомневаться, что поднятая проблема или просьба в ближайшее время будет обсуждена в высших сионистских кругах.
Этой линией связи Сталин пользовался лишь в особых случаях, но заботился о том, чтобы «канал» всегда был готов к действию.
Составив один раз представление о человеке (даже заочно, даже самое субъективное), Иосиф Виссарионович, как я говорил, мнения своего не менял, а если и менял, то с очень большим трудом — такой он был в этом отношении консерватор. А Эренбург попал в поле его зрения давно, в хорошую минуту, стал для Иосифа Виссарионовича одним из тех людей, с именами которых ассоциировалась удача.
Дело в том, что по примеру Владимира Ильича Сталин любил оживлять свои выступления литературными образами, делавшими статьи и речи более интересными и, между прочим, подчеркивавшими эрудицию автора. Соответствующий материал готовила, как мы уже знаем, Людмила Николаевна Сталь, тайная советница вождя по вопросам литературы, культуры, искусства. В начале 1924 года, когда Сталин обнародовал один из главных своих трудов — «Об основах ленинизма», Людмила Николаевна подсказала ему злободневный пример из современной жизни для важнейшей главы «Стиль в работе». Позволю себе привести довольно обширную цитату не только в связи с Эренбургом, но и потому, что она в значительной мере определяет подход Сталина к практической работе вообще. Вот его строки:
«Речь идет не о литературном стиле. Я имею в виду стиль в работе, то особенное и своеобразное в практике ленинизма, которое создает особый тип ленинца-работника. Ленинизм есть теоретическая и практическая школа, вырабатывающая особый тип партийного и государственного работника, создающая особый, ленинский стиль в работе. В чем состоят характерные черты этого стиля? Каковы его особенности?
Этих особенностей две: а) русский революционный размах и б) американская деловитость. Стиль ленинизма состоит в соединении этих двух особенностей в партийной и государственной работе.
Русский революционный размах является противоядием против косности, рутины, консерватизма, застоя мысли, рабского отношения к дедовским традициям. Русский революционный размах — это та живительная сила, которая будит мысль, двигает вперед, ломает прошлое, дает перспективу. Без него невозможно никакое движение вперед. Но оно имеет все шансы выродиться на практике в пустую «революционную» маниловщину, если не соединить его с американской деловитостью в работе. Примеров такого вырождения — хоть отбавляй. Кому не известна болезнь «революционного» сочинительства и «революционного» планотворчества, имеющая своим источником веру в силу декрета, могущего все устроить и все переделать? Один из русских писателей, И. Эренбург, изобразил в рассказе «Ускомчел» (Усовершенствованный коммунистический человек) тип одержимого этой болезнью «большевика», который задался целью набросать схему идеально усовершенствованного человека и… «утоп» в этой «работе». В рассказе имеется большое преувеличение, но что он верно вскрывает болезнь — это несомненно. Но никто, кажется, не издевался над такими больными так зло и беспощадно, как Ленин. «Коммунистическое чванство» — так третировал он эту болезненную веру в сочинительство и декретотворчество».
Естественно, прежде чем назвать в столь ответственном опусе фамилию Эренбурга, Иосиф Виссарионович прочитал его произведение. Был покороблен резкостью, бранчливостью автора, но в принципе счел правильным, тем более что Людмила Николаевна рекомендовала именно этот пример.
Работа «Об основах ленинизма» получила широчайшую известность, Сталину приятно было вспоминать все, что связано с ее созданием. В том числе — и об Эренбурге. Хлестким и уместным оказался литературный факт. Книги этого писателя Сталин потом регулярно просматривал, интересовался его судьбой, а когда возникла необходимость, использовал Илью Григорьевича как скрытый канал для связи с мировой сионистской империей.
Бывая во Франции, в Испании, Эренбург встречался не только с сионистскими деятелями, но и с тем нашим ведущим агентом, фамилию которого я запамятовал. И почта от этого агента поступала в Москву на имя Эренбурга: переписка у него была большая. Не хочу сказать, что Илья Григорьевич являлся сотрудником особых органов, но в годы напряженной борьбы он выполнял не совсем обычные обязанности, внося вклад в общее дело не только публицистическими выступлениями.
И вот по секретным каналам поступило сообщение от нашего главного европейского агента, на которого возлагались большие надежды. Сталин познакомил меня с донесениями. В общем-то агент не открывал ничего нового, он утверждал, что война должна начаться 22 июня.
— Такое впечатление, что вся наша разведка пользуется одним источником, — ворчливо произнес Иосиф Виссарионович. — Если этот источник немецкий, то они неплохо осуществляют план дезинформации, может быть, даже переигрывают. Если же этими сообщениями англичане хотят подтолкнуть нас на войну с Гитлером, то из таких замыслов ничего не получится. Мы дадим через ТАСС сообщение, что ни на какие провокации не поддадимся.
Я слушал его, верил ему и все же испытывал жутковатое ощущение: что, если это не игра, не козни наших противников, а простая суровая правда?..
Нужно учитывать и чисто психологическую сторону. Сталин привык к мысли, что он не ошибается, что дела в конечном счете идут так, как он намечает, как он хочет. И возраст наш был таков, что располагал к привычному, размеренному образу жизни. Иосиф Виссарионович «разменял» седьмой десяток, стал добрее, мягче, спокойней. Лавры великого полководца не очень привлекали его: слишком уж хлопотно добывать их. Я хорошо знаю, что Сталин думал тогда не о том, как вести большую войну, а как избежать ее. Это не могло не наложить отпечаток на его размышления и действия.
Дни между тем шли своим чередом, радуя теплой, ясной погодой, благоприятными видами на урожай. Мы с Иосифом Виссарионовичем часто гуляли по лесу, ходили слушать соловьев над речкой Медвенкой. Настроение было хорошее, и хотелось верить, что самые трудные годы, самые тяжелые испытания остались позади.