ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

1

Два события предопределили перелом в жизни и деятельности Сталина, в проводимой им политике, в формах и методах руководства. На первый взгляд, события эти кажутся совершенно разновеликими и несовместимыми, одно из них сугубо личное, другое — общественное, и все же я думаю, что именно они, вместе взятые, направили Иосифа Виссарионовича на новую стезю.

Кончина Надежды Сергеевны и ее предсмертное поведение, которое Сталин считал предательством, обострили худшие качества Иосифа Виссарионовича, такие, как подозрительность, вспыльчивость, жестокость. Он ведь по-своему любил Надежду Сергеевну, даже очень любил, считая ее самым близким, интимно-близким человеком, верил ей, рассказывал о своих делах, колебаниях, срывах. Доверялся, как доверяются дорогой женщине в роднящие минуты общения. А она вдруг оказалась не только плохой супругой, но и (в его глазах) политическим противником.

Сталин был выбит из колеи, утратил в ярости какие-то основополагающие ориентиры. Гнев кипел в нем, готовый вылиться на тех, кто мешал ему в работе или хотя бы мог помешать. Много крови, много насилия видел он за свою жизнь (в ссылках, в тюрьмах, в боях), и ни то, ни другое не могло теперь стать для него преградой на пути к важной цели.

В начале 1934 года собрался XVII съезд партии, который вошел в официальную историю как «съезд победителей», а в неофициальную — как «съезд смертников». Впрочем, на нем действительно выявилась, а затем надолго утвердилась у власти небольшая, но монолитная группа победителей: сам Сталин и несколько близких ему товарищей. Совершенно произвольно назвав поражения успехами, выдав несомненные конфузии за явные виктории, Иосиф Виссарионович опрокинул своих оппонентов и еще раз утвердился в простой истине: сила солому ломит.

О том, что на съезде его ждут большие неприятности, может быть, даже полный крах, Иосиф Виссарионович знал заранее. Слишком долго стоял он у руля, вопреки указаниям Ленина, слишком большую власть сконцентрировал в своих руках, перестав считаться с мнением других партийцев. Многих разочаровали последствия поспешной коллективизации, оставившей страну без продовольствия, без сырья для легкой промышленности, принесшей массовые, ничем не оправданные жертвы. Многим претила резкость, категоричность Сталина. Некоторые считали его явно больным, место которому не в Политбюро, а на Канатчиковой даче, на улице Матросской тишины, в желтом доме, или в другом подобном заведении.

Иосиф Виссарионович, разумеется, учитывал все эти настроения и готовился к самой решительной бескомпромиссной борьбе. Ему было просто невозможно выпустить бразды правления. Он хотел довести начатое до конца. Он мечтал стать великим деятелем, заметным в мировой истории. С другой стороны, он понимал: у него столько противников, столько людей так или иначе пострадали от него, что тихо, незаметно отойти в сторону невозможно. Его собьют с ног и растопчут. Троцкого не было в стране, но сколько его сторонников оставалось на руководящих постах в высших звеньях партии, государства, карательных органов?! Эти люди не упустили бы своего шанса!

Сместить руководителя — лишь половина дела. Важно, кто займет его место. Тут у противников Сталина не было единодушия. Назывались фамилии Бухарина, Рыкова, даже Зиновьева, но никто из них не представлял реальной угрозы, каждого могла поддержать какая-то группа, но отнюдь не подавляющее число делегатов. Если кто и пользовался тогда в партии большим авторитетом, почти не уступавшим авторитету Сталина, так это Сергей Миронович Киров. С той разницей, что позиции Иосифа Виссарионовича заметно ослабли, а популярность Сергея Мироновича быстро росла. Все, кто знал Кирова, с похвалой отзывались о его энергичности, широком кругозоре, партийной принципиальности и особенно — о его корректности, заботливом отношении к товарищам, к трудящимся, что выгодно отличало его от Сталина. Вопрос заключался в том, захочет ли сам Киров сражаться за высшую власть, пойдет ли он на неизбежный раскол и разброд в рядах партии. А решиться все должно было на съезде, так как Политбюро поддерживало Иосифа Виссарионовича, даже оказывало на Сергея Мироновича соответствующий нажим. Но не очень сильный. Во-первых, потому, что Киров находился далековато, в Ленинграде, и пользовался там полным доверием мощной партийной организации. А, во-вторых, человек он был такой, что на любое действие мог ответить решительным противодействием.

Перед самым началом съезда Сергей Миронович выступил вдруг в северной столице с докладом о работе ЦК ВКП(б), который удивил и привел в замешательство не только его сторонников, но и противников. Известно, что о деятельности Сталина отзывался Киров достаточно сдержанно, но на этот раз основная часть пламенной речи была посвящена безудержному восхвалению Иосифа Виссарионовича. Пожалуй, еще никто до той поры не превозносил так Сталина, и я сочту за должное подтвердить это несколькими цитатами. Вот слова Сергея Мироновича:

«Товарищи, говоря о заслугах нашей партии, об успехах нашей партии, нельзя не сказать о великом организаторе тех гигантских побед, которые мы имеем. Я говорю о товарище Сталине.

Я должен сказать вам, что — это действительно полный, действительно всегранный последователь, продолжатель того, что нам оставил великий основатель нашей партии, которого мы потеряли вот уже десять лет тому назад.

Трудно представить себе фигуру гиганта, каким является Сталин. За последние годы, с того времени, когда мы работаем без Ленина, мы не знаем ни одного поворота в нашей работе, ни одного сколько-нибудь крупного начинания, лозунга, направления в нашей политике, автором которого был бы не товарищ Сталин, а кто-нибудь другой. Вся основная работа — это должна знать партия — проходит по указаниям, по инициативе и под руководством товарища Сталина. Самые большие вопросы международной политики решаются по его указанию, и не только эти большие вопросы, но и, казалось бы, третьестепенные и даже десятистепенные вопросы интересуют его, если они касаются рабочих, крестьян и всех трудящихся нашей страны…

Могучая воля, колоссальный организаторский талант этого человека обеспечивают партии своевременное проведение больших исторических поворотов, связанных с победоносным строительством социализма».

Каковы эпитеты, каково восхищение, каков общий тон, а?!

Пожалуй, не меньше других был ошарашен речью Кирова и сам Сталин.

— Что это такое? Он считает меня политическим мертвецом?

— Почему? — не понял я.

— Слишком похоже на некролог. Восхвалить и похоронить. Или Киров не уверен в своей победе и отказывается от борьбы?

— А если он искренне выражает свое отношение к вам?

— Нет, дорогой Николай Алексеевич, слишком много патоки. Это обдуманный ход… Оправдываться ему не в чем. Тогда для какой цели такие восторги?

— Берия вообще хвалит вас без зазрения совести, прямо в глаза, но это не вызывает ваших сомнений.

— Лаврентий Павлович льстец. Он прокладывает себе дорогу сюда, в столицу. Его намерения мне совершенно понятны. А Сергей Миронович до элементарной лести себя не унизит.

— Значит, тем более ему ясно, что подобное выступление и именно сейчас пойдет, Иосиф Виссарионович, нам на пользу. Киров укреплял позиции наших сторонников, поколебал сомневающихся, отвлек на себя огонь многих критиков. Мы должны быть благодарны ему.

— Сергей Миронович предан делу партии, но все же политика остается политикой, — задумчиво произнес Сталин.

По интонации, по холодному прищуру глаз я понял, что в этих словах кроется какой-то особый смысл. Я привык к скупым жестам, по оттенкам голоса угадывать его состояние, представлять ход мыслей.

Он продолжал:

— Бывает облыжное охаивание, а тут можно заподозрить облыжное восхваление. Для какой цели? Если все начинания, все дела партии и государства, все успехи — это, прежде всего, заслуга Сталина, значит, и за все неудачи, даже самые мелкие, несет ответственность только Сталин. Указан точный адрес: вот ответчик за все ошибки.

— А разве они были, ошибки-то?

— Не иронизируйте, Николай Алексеевич. Еще Ильич очень правильно говорил, что не ошибается лишь тот, кто ничего не делает. От себя добавлю: ничегонеделанье само по себе большой порок.

— Ленин добавлял о тех, кто упорствует в ошибках и заблуждениях.

Иосиф Виссарионович не стал возражать. Подумав, усмехнулся невесело:

— Видите, как получается после слов Кирова. Разговор зашел о наших успехах, а потом сполз к ответственности за ошибки. Разве это не политика?! А в политике так: набивают цену, чтобы дороже продать.

И вот — съезд. Иосиф Виссарионович выступил с тщательно продуманным докладом, подвел итоги достижений социалистического строительства, особенно в области индустриализации. Успехи, бесспорно, имелись. Сталин утверждал, что учение о возможности построения социализма стало у нас господствующей силой в народном хозяйстве, а все остальные уклады пошли ко дну. Колхозы победили окончательно и бесповоротно. Очень понятно выразился он насчет разных уклонов в политике: «…главную опасность представляет тот уклон, против которого перестали бороться и которому дали таким образом разрастись до государственной опасности».

Все, казалось, шло к нашему долгосрочному или бессрочному отпуску. Большинство делегатов съезда было настроено против Сталина, они не скрывали, что намерены голосовать за Кирова, и только чудо помогло тогда Иосифу Виссарионовичу удержаться на гребне. Точнее, не чудо, а позиция самого Сергея Мироновича. Не знаю, стремился ли он действительно избежать раскола партии, или не хотел в трудное время принимать на себя весь груз ответственности, или счел, что не пришло еще время менять руководство: масса рядовых партийцев не сможет отказаться от Сталина — во всяком случае Киров не вел активной борьбы за пост Генерального секретаря. Наоборот, он выступил с предложением принять доклад Сталина как решение съезда, как партийный закон, как программу работы на ближайший период, тем самым поддержав и укрепив позиции Иосифа Виссарионовича: кто выдвинет программу, тот и проводит ее в жизнь. Но даже и после такого выступления Сергея Мироновича Сталин при выборах нового Центрального Комитета оказался не на первом месте.

Итак, формально у руля остался Сталин, но симпатии, доверие съезда и партии были на стороне Кирова. По существу, он был теперь в партии фигурой самой авторитетной и притягательной. А что важнее в политике? Должность или авторитет?

Сталин не то чтобы добился победы — он с великим трудом избежал поражения. И конечно, сделал для себя категорические выводы. Прежде всего, до следующего съезда ликвидировать всех противников (любых убеждений, любой национальности, любого положения), выступавших или способных выступить против него. Заменить их новыми людьми, самыми простыми, без широких знаний и политического опыта, которые верят ему, будут преданы только ему.

Укрепить свою власть в партии и государстве — такую задачу поставил он перед собой.

Сразу после съезда на стол Иосифа Виссарионовича легли списки делегатов, где отмечены были все, кто не оказал ему активной поддержки. Таких было много. С них и следовало начать, чтобы полностью обезопасить себя от встреч с этими людьми в повседневной работе и на следующих партийных форумах. В цифрах это выглядит так: всего на «съезд победителей» прибыло 1966 делегатов, из них 1108 человек были (в течение трех лет) арестованы.

«Лицемеры, — говорил о них Сталин. — Почему они не критиковали меня с трибуны в своих выступлениях? Это была бы открытая честная борьба… Но нет, устраивали овации, они били в ладоши и улыбались, а потом втихомолку голосовали против меня. Это двурушничество! Ми-и не можем, не имеем права доверять им!»

Положение Иосифа Виссарионовича значительно упрочилось. И его сторонников тоже, особенно тех, кто открыто демонстрировал свою преданность вождю, связывая с ним свое будущее. На одном из обедов на Кунцевской даче взял слова Лазарь Моисеевич Каганович, произнес то ли тост, то ли очень короткую речь, запавшую в головы присутствовавших:

— Мы все говорим: ленинизм… ленинизм… ленинизм. А ведь Ленина давно нет. Сталин сделал больше, и надо говорить о Сталинизме с большой буквы, а о ленинизме хватит!

Пожалуй, лишку перебрал Лазарь Моисеевич. Все притихли, глядя на Сталина. Он промолчал, даже вроде бы поморщился недовольно. А ведь не возразил…

С тех пор термины «ленинско-сталинское учение», «сталинизм» — все чаще стали звучать с трибун, употребляться в печати и на радио, в книгах и научных трудах. Да ведь и действительно — сталинизм — это определенный этап в теории и практике марксизма-ленинизма, от этого никуда не уйдешь. Воспринимать и оценивать можно по-разному, но факт остается фактом.

Быстро и желчно отреагировал на распространение нового термина Троцкий, снедаемый злостью и завистью. Вместо «сталинизма» он породил и ввел в оборот презрительно-уничижительное слово «сталинщина». Оно имело хождение лишь за рубежом. И только в послехрущевские времена его «взяли на вооружение» доморощенные троцкисты и крикуны-критиканы.

2

Рассказывая о Кирове, вспомнил я сейчас старое присловье: «о мертвых или хорошо, или ничего». Вспомнил и засмеялся — в таком случае мне говорить не о чем и не о ком. Почти все, кто упомянут здесь, уже находятся на том свете. Да и я буду там, в своей старой компании, вместе со своими сверстниками, к тому времени, когда выйдет эта книга, если она вообще выйдет. Странная логика: вроде бы смерть сама по себе уравнивает и хорошее и плохое. Значит, о любом из тех, кто был до нас, критическое мнение высказывать нельзя? Нет, не могу согласиться с этим. Жизнь каждого человека должна быть рассмотрена и оценена объективно, если, разумеется, она вообще заслуживает оценки, если человек не относился к той массе, о которой написано: «А вы на земле проживете, как черви слепые живут, ни сказок о вас не расскажут, ни песен о вас не споют…»

Смерть — не индульгенция, не оправдание, она не снимает ответственности за содеянное. Иначе зло, вредоносность или преступное безразличие будут неискоренимы. А уж тем более мертвый о мертвых может говорить на равных всю правду. В смысле искреннего изложения своего мнения.

Как-то повелось у нас односторонне оценивать людей. Если хвалить, то безудержно, вознося до небес, а если ругать, то уж расшибать на все корки, показывая лишь темные стороны и забывая о светлых. Вот теперь, когда я пишу, о Сталине твердят только плохое. О Кирове — только хорошее. А почему, для чего? Их нет, они оба в равном положении, ни тот, ни другой не способен самостоятельно защищаться ни от хулы, ни от чрезмерных восхвалений. Полезней и справедливей ныне оценивать каждого из них с разных точек зрения, осветить их фигуры не избранными частями, а полностью, с ног до головы.

Вовсе не намерен я возводить скверну на Сергея Мироновича. Но и не хочу, чтобы звучали в его честь восторженные дифирамбы. Человек он был энергичный — безусловно. В коммунизм верил, самоотверженно работал ради идеи, не ища выгоды для себя. С товарищами по партии, действительно, был вежлив, внимателен, заботился о них. Однако при всем том не могу я выбросить из памяти печально известную историю о массовом переселении коренных питерцев, о жестоком и необязательном в мирное время акте, когда имелось много различных справедливых путей для разрешения сложных ситуаций.

В начале тридцатых годов до крайности обострилось в Ленинграде положение с жильем. Да и как ему было не обостриться, ежели новых домов после революции почти не строили, а народа прибавлялось: много прихлынуло руководящих евреев со шлейфами своих местечковых родственников (претендовали на самую лучшую жилплощадь), да и крестьяне стремились из голодающих деревень в город, к твердому заработку, к надежным продовольственным карточкам. Примерно 20 тысяч семей (около ста тысяч человек), считавших себя пролетарскими, настойчиво требовали: даешь фатеру, даешь условия! За что боролись?

Надо было принимать какие-то меры. Начались различные заседания и совещания по этому поводу. Появился проект: на мой взгляд, очень даже обоснованный и толковый — быстро соорудить (или восстановить) возле Ленинграда два кирпичных завода. Обжигать также напольный кирпич. И главное, сразу приступить к строительству упрощенных пятиэтажных домов на сто квартир каждый. За два-три года возвести двести таких зданий и выйти из кризиса. Реально ли это? Вполне. Пятьдесят бригад по пятьдесят человек и еще пятьсот человек на кирпичных заводах — всего требовалось три тысячи рабочих. Их и искать не надо, люди слонялись тогда без дела, ждали своей очереди на бирже труда. Только приставь к месту, только дай работу и плати — счастливы будут. И особой техники, особых капиталовложений не требовалось. Лопаты, носилки, мастерки, пилы да топоры. Леса кругом — заготовляй бревна, режь доски, брусья. Создалась бы новая строительная организация со своей базой и действовала бы дальше, разрастаясь и укрепляясь. Но для этого нужно было не на заседаниях языки мочалить, а конкретно руководить, формировать, изыскивать, направлять. Требовались условия: любое созидание не обходится без напряжения.

К сожалению, в ту пору больше ценились фразы, чем дела, больше верили заявлениям, чем поступкам. К тому же у руководителей не исчезла иждивенческая привычка жить за счет «проклятого прошлого». Еще раз «прижать к ногтю» враждебные классы, обеспечив за их счет пролетариев — это, во-первых, быстрей и проще, без всякой организационной возни, а во-вторых, сие и выглядит революционно, как последовательная, принципиальная, непримиримая борьба со всеми недобитыми элементами. Но поскольку упомянутые элементы «прижимались» уже много раз, квартиры их неоднократно уплотнялись и втискивать новых людей было уже некуда, Сергей Миронович решил разрубить гордиев узел одним ударом: выселить десятки тысяч лиц непролетарского происхождения не только из квартир, но и вообще из города, отправить их в административном порядке в те отдаленные холодные края, где пресловутый Макар не пас своих столь же пресловутых телят. Что и было выполнено с присущей Сергею Мироновичу энергией.

Пострадали не только старухи и старики, бывшие сановники и чиновники, титулованные и нетитулованные граждане бывшего «света» и «полусвета», но в основном пострадала интеллигенция: музыканты и врачи, адвокаты и инженеры, научные работники, искусствоведы. За одни сутки их вышвыривали из квартир и с носильными вещами командировали по назначению. Мужчин, правда, среди них было мало, мужчины или погибли, или давно уже стали таежными лесорубами, землекопами, добытчиками цветных металлов на рудниках. Высылались женщины, дети.

Если проявленную тогда Кировым жестокость сравнить с жестокостью Сталина, ставшую притчей во языцех, то сравнение будет отнюдь не в пользу Сергея Мироновича. Одно дело бороться с кулаками, с целым классом, осуществляя определенную идею, а другое — выбрасывать на улицу, отправлять в ссылку ни в чем не повинных людей. Проводя, к примеру, коллективизацию, Иосиф Виссарионович не знал, не предполагал, какие жертвы и трудности вызовет эта акция, какую голодовку она принесет. Так получилось помимо его воли. А Киров сознательно (отказавшись от гуманного, но более хлопотного пути) обрек на муки, на гибель одних людей, ради прихоти других. Кто же ему дал право — распоряжаться многими тысячами судеб?!

Иосиф Виссарионович был очень недоволен событиями в Ленинграде. Они получили широкую и неприятную огласку. При огульном выселении пострадали люди, нужные государству: ученые, специалисты высокой университетской квалификации, известные всему миру деятели культуры. Алексей Максимович Горький высказал свое резкое осуждение. Никто из пострадавших не выступал непосредственно против Сталина, следовательно, Иосиф Виссарионович не видел никаких причин для их изоляции. А теперь что же? Кто уцелел из ученых — удастся ли их использовать для дела, не возненавидели ли они Сталина за те обиды, которые нанес им Киров?

Был момент, когда Иосиф Виссарионович, вспыхнув, хотел вообще отменить незаконную акцию Кирова, вернуть в Ленинград всех высланных. Этим самым и сопернику своему Сергею Мироновичу нанес бы удар. Но такой выпад даже самому Сталину показался тогда слишком резким и несвоевременным. Да и как поймут, воспримут это решение те, кто уже вселился в квартиры: а ведь эти люди в массе своей ближе, дороже, надежней, чем высланные.

Иосиф Виссарионович ограничился тем, что в разговоре по телефону выразил Кирову свое явное неодобрение. А Вячеслав Михайлович Молотов с оттенком пренебрежения сказал тогда и неоднократно повторял впоследствии: «Киров не политик и не организатор, он лишь умелый пропагандист».

Последний раз я беседовал с Сергеем Мироновичем осенью тридцать четвертого года, приехав в Ленинград по двум делам, которые в то время считались совершенно секретными. Суть первого такова. Как известно, тогда был период быстрого развития авиации, особенно военной. Достаточно сказать, что у нас появились машины, способные летать со скоростью до шестисот километров в час, поднимаясь на десять километров и даже выше. Во многих странах «вошли в моду» скоростные бомбардировщики, считавшиеся почти неуязвимыми для средств ПВО. И прежде всего потому, что такие машины очень трудно было обнаружить на дальней дистанции. Звукопеленгация, распространившаяся тогда, утрачивала свою эффективность. Услышишь, увидишь — а самолет уже над объектом, уже сыплются бомбы.

Однако не каждый газ находит соответствующий противогаз. Пытливые умы искали новые способы обнаружения быстродвижущихся целей. И вот в Пскове у командира зенитно-артиллерийского полка В. М. Чернова родилась идея использовать для обнаружения самолетов не звуковые, а радиоволны. Эту мысль подхватил молодой инженер Павел Кондратьевич Ощепков, служивший в полку после окончания института. Вдвоем, не имея лаборатории и вообще каких-либо условий для творчества, эти инициаторы разработали и обосновали весьма интересный проект, причем ведущая роль принадлежала инженеру Ощепкову. Оригинальный проект встретил одобрение в Управлении противовоздушной обороны РККА, его очень горячо поддержал заместитель Наркома Обороны Михаил Николаевич Тухачевский, активный сторонник технических новшеств в наших Вооруженных Силах, имевший особый нюх на все важное и полезное.

Без проволочек в Ленинграде развернулась работа по созданию «разведывательной электромагнитной станции». К этому делу подключились крупнейшие ученые, радиоспециалисты. Естественно, что и Сергей Миронович Киров не оставался в стороне, следил за ходом работ, помогал изобретателям. Материалы дефицитные требовалось разыскать, заказы внеочередно разместить по заводам. Кирова можно считать прямым «шефом» нашей радиолокационной станции. Можем гордиться: проводившиеся тогда у нас первые в мире опыты по радиообнаружению самолетов дали положительные результаты. Были созданы радиолокационные станции РУС-1, РУС-2 и портативная станция «Пегматит». В ту пору они, кстати, именовались не радиолокаторами, а электровизорами. Действовали они настолько надежно, что были приняты на вооружение и применялись в самом начале Отечественной войны. Особенно успешно — на подступах к Ленинграду. Ранним утром 22 июня несколько расчетов радиолокационных станций одновременно предупредили о приближении вражеских самолетов. А ровно через месяц, когда гитлеровцы попытались произвести первый массированный налет на нашу северную столицу, расчет станции «Редут» заблаговременно сообщил на главный пост ВНОС о появлении в воздухе гитлеровской армады. Сразу же были приведены в боевую готовность зенитчики, взмыли в небо наши истребители. Такая «теплая» встреча явилась полной неожиданностью для фашистов. Более десятка «мессеров» и «юнкерсов» были сбиты, остальные рассеяны на подступах к городу, и повернули восвояси.

Многие замыслы фашистского командования сорвали тогда наши радиолокаторщики, сами оставаясь загадкой для врагов. Даже гитлеровский аэродром сумели засечь в районе станции Сиверской. Его, естественно, разбомбили вместе с находившимися там самолетами.

Это уже потом, не имея во время войны возможности в достатке выпускать свою сложную технику, стали мы пользоваться английской и американской радиолокационной аппаратурой. Но первыми были наши изобретатели, я хочу это особо подчеркнуть и для несведущих, и для тех, кто, раскрыв рот, смотрит на запад, не видя отечественных достижений.[18]

Сталин поручил мне ознакомиться с ходом работ и доложить ему, сколь необходима новая аппаратура, каковы ее возможности. И вторая цель моей поездки тоже была связана с внедрением новой военной техники. Иосиф Виссарионович просил меня составить собственное мнение о положении дел в Особом техническом бюро по военным изобретениям специального назначения — сокращенно Остехбюро. Любопытно, как возникла эта закрытая научно-конструкторская организация. В 1921 году молодой и никому не известный тогда изобретатель Владимир Иванович Бекаури обратился к Владимиру Ильичу Ленину с просьбой принять и выслушать его. Встреча состоялась. Бекаури продемонстрировал несколько своих изобретений, причем одно из них произвело на Ленина особое впечатление. Речь шла об управлении на расстоянии при помощи звуковых волн, радиосигналов. Например: Финский залив перегораживается минами, когда к ним приближаются вражеские корабли, подается особый сигнал, и мины взрываются. На сухопутье вдоль границ можно установить такие мины. В узлах дорог, на маршрутах движения вражеских колонн закладываются мощные фугасы, и, когда надо, — противник взлетает на воздух.

Можно было спорить о каких-то частностях, но безусловным было одно: Ленин понял, что перед ним талантливый человек, полный желания искать и творить. Вопрос об изобретениях Бекаури рассматривался на заседании Совета Труда и Обороны, после чего инженеру были предоставлены самые широкие возможности для работы. Создав и возглавив в Питере Остехбюро, Владимир Ильич Бекаури повел дело столь уверенно, умно и напористо, что за несколько лет превратил свое детище в мощное учреждение не только с лабораториями и мастерскими, но и с заводами, с испытательным полигоном. Это был целый научно-исследовательский комплекс, разрабатывавший одновременно несколько десятков проблем. От создания ночного бинокля до самолетных радиостанций, от новых торпед до прибора по обнаружению металлических масс под водой, от взрывателей до малогабаритных источников электропитания. Охват широчайший. Правда, я высказал Бекаури свое сомнение: такие фугасы, безусловно, полезны и нужны, однако существенного значения на ход военных событий они оказать не могут, тем более при условии ведения маневренных действий на большом пространстве. Владимир Иванович ответил, что не смотрит на свою работу узко, дело не только в фугасах, но в управлении на расстоянии вообще: с помощью радио, звука и других средств — это шаг в будущее.

Чтобы не возвращаться к проблеме, скажу лишь, что в Остехбюро, сменившем свое сложное название на обычный стандарт «Конструкторское бюро № 5» (если не ошибаюсь с номером), в этом бюро были заложены основы многих достижений техники, которыми долгое время пользовались наши Вооруженные Силы. Особой же заботой самого Владимира Ивановича всегда оставались приборы управления взрывами на расстоянии. В наших инженерных войсках были созданы специальные минные подразделения ТОС — техники особой секретности. Во время Отечественной войны эти подразделения сказали свое слово. Достаточно вспомнить такой факт. Отступая из Харькова, наши саперы заложили большой фугас под одним из крупных зданий города. Когда там обосновались и спокойно обжились гитлеровцы, линию фронта пересек радиосигнал. Взрыватели сработали. В результате вермахт потерял сразу несколько десятков офицеров.

Но это — потом. А тогда у Сталина, отправившего меня в Ленинград, была личная просьба к Бекаури. Имелось у этого разностороннего человека одно увлечение, если хотите знать, даже чудачество: ради собственного удовольствия он создавал несгораемые шкафы различных размеров, и каждый — особой конструкции, исключавшей всякую возможность взлома или подбора ключей. Сталин хотел, чтобы Владимир Иванович изготовил такой сейф лично для него. Я оговорил разрешение присовокупить свою такую же просьбу. Ведь через мои руки проходили документы, которые представляли особый интерес и для внешних врагов, и для внутренних недоброжелателей. Душа болела, когда оставлял такие бумаги в ящике стола или прятал их на полке среди книг. С сейфом системы Бекаури было бы куда спокойней.

У меня сложилось впечатление, что наши просьбы доставили Владимиру Ивановичу определенное удовольствие. При всех разносторонних дарованиях он больше всего, вероятно, любил свои сейфы, и ему было приятно, что авторитет его в этом деле так высок: сам Иосиф Виссарионович обратился к нему. А может, несгораемые шкафы были особенно дороги Бекаури еще и потому, что творил он их собственными руками от начала и до конца, это были его персональные детища, рассчитанные на долгий срок.

Узнав, что мне предстоит встреча с Сергеем Мироновичем Кировым, собеседник заволновался, чаще поглаживая блестящую желтоватую голову. Сказал: родственники некоторых сотрудников Остехбюро подверглись неоправданным гонениям, выселены из Ленинграда черт знает куда. Это какое-то самоуправство, отсутствие элементарной согласованности. Вот фамилии сотрудников, которых коснулось это несчастье. Он, Бекаури, настаивает на том, чтобы его людям были созданы нормальные условия для работы. Хорошо, если об этом скажу Кирову и я.

Передаю здесь лишь смысл слов Владимира Ивановича, форма же выражения была очень горячей и резкой. Прозвучала гневная тирада о лицемерах, которые стараются прикрыть классовой борьбой прорехи в собственной голове и собственном сердце.

Я, конечно, изложил Сергею Мироновичу претензии Бекаури, передал список. Дня Кирова это, как показалось, не было неожиданностью. Он поморщился недовольно, сунул лист в какую-то папку. И вообще к моему визиту Сергей Миронович отнесся очень даже прохладно. Совсем недавно он беседовал по тем же вопросам с инженером Ощепковым, с заместителем Наркома обороны Тухачевским. Это были официальные лица, а я в глазах Сергея Мироновича являлся фигурой, близкой к нулю. Военный специалист, каких много, занимавший какую-то скромную должность. Направлен в Ленинград Сталиным — только поэтому я и был принят в Смольном: визит, не переросший рамок визита вежливости, продолжался всего двадцать минут.

Справедливости ради надо сказать, что Киров был чем-то озабочен, куда-то спешил и, пожимая на прощанье руку, извинился — не мог уделить больше времени. Я ответил: мои вопросы по Ленинграду исчерпаны, мнение составилось, а насколько удовлетворен нашей беседой он сам, какую пользу извлек, — это зависело лишь от него.

После этих слов Киров, человек сообразительный, хотел, кажется, продолжить наш разговор, но было уже поздно.

А с Владимиром Ивановичем Бекаури мне повезло увидеться еще раз, когда были готовы три оригинальных сейфа разных размеров. Средний из них — для меня. Иосиф Виссарионович был удовлетворен, когда у него появились надежнейшие шкафы. В общем, все были довольны. Но увлечение необычайными сейфами, как ни странно, в конечном счете слишком дорого обошлось Владимиру Ивановичу — он нажил себе такого врага, которого в то время не пожелал бы я иметь никому. Сложные запоры сейфов делали их недоступными для Лаврентия Павловича Берии. Считавший своим долгом знать все обо всех, он, увы, не имел доступа к бумагам, хранившимся в нескольких бекауриевских сейфах.

Лаврентий Павлович никогда не осмелился бы вскрыть шкаф Сталина, но он представлял, что хранится у Иосифа Виссарионовича в тайниках: почти все бумаги, почти все документы так или иначе проходили через руки сотрудников Берии. Однако его тревожили наши беседы со Сталиным, длительные прогулки вдвоем. Он очень хотел знать, что же хранится в моем сейфе и еще в одном маленьком несгораемом ящике, который некоторое время находился у меня на квартире и на даче и который Сталин никогда не открывал в присутствии посторонних.

Насколько я знаю, Лаврентий Павлович по меньшей мере два раза сам обращался к Бекаури, просил и требовал дать ему шифр, выложить тайну недоступности сейфов, однако принципиальный и добросовестный изобретатель не считал возможным передать секрет в третьи руки. Более того, он увлеченно работал еще над одним, сверхзамысловатым шкафом. Для Берии это было уже слишком.

Большую пользу принес стране талантливый изобретатель Бекаури и, наверное, мог бы сделать еще очень многое. Но Берия позаботился о том, чтобы выдающийся инженер не затруднял бы его впредь своими неразрешимыми загадками.

8 сентября 1937 года заместитель начальника Управления НКВД по Ленинградской области Н. Е. Шапиро-Дайховский выдал ордер на арест Владимира Ивановича Бекаури. Ровно через пять месяцев в Лефортовской тюрьме состоялось заседание Военной коллегии Верховного суда. Председательствовал И. О. Матулевич, правая рука и надежный помощник армвоенюриста В. В. Ульриха, «отличившегося» на процессе над «группой Тухачевского» и на многих других подобных процессах. В своей среде Матулевич был известен как незаменимый судья-скоростник, успевавший рассматривать за день два-три десятка дел. Обвиняемому для оправдания — две минуты. Владимир Иванович уложился в столь краткий срок, опрокинул все домыслы. Но это не имело значения: приговор был подготовлен заранее. Бекаури был расстрелян сразу же после суда.

В то время Наркомат внутренних дел возглавил Н. И. Ежов, сам Берия держался в тени, хотя давно уже влиял на деятельность карательных органов. Чужими руками убрал Лаврентий Павлович строптивого изобретателя. Не только отомстил этому упрямцу, но и использовал его имя в сложной интриге — для «разоблачения» близкого Сталину человека, своего опасного противника — Авеля Софроновича Енукидзе. Схема простая. Бекаури и Енукидзе были давними друзьями, закончили в Тбилиси техническое железнодорожное училище, встречались за границей в командировках. Фашистская разведка «завербовала» Енукидзе и Тухачевского. Те, в свою очередь, общаясь с Бекаури, втянули его в свою преступную группу. А Бекаури потом вербовал сотрудников Остехбюро, военных моряков, всячески вредил сам, разрабатывая негодную военную технику… Ничего не скажешь — умело, ловко и беспощадно действовал Лаврентий Павлович.

3

Киров и Берия — в моем представлении они связаны неразрывно. Понимаю собственную субъективность, но что же поделать: при воспоминании о Сергее Мироновиче сразу всплывает и другое имя.

Было лишь два человека, которые с самого начала и откровенно ополчились против Лаврентия Павловича, едва он возник на большом политическом горизонте. Прежде всего — Надежда Сергеевна Аллилуева. Ненависть ее проявлялась эмоционально, бурно, вне зависимости от конкретных фактов. Может, она инстинктивно ревновала его к Сталину, первой почувствовала то скверное влияние, которое оказывал на Иосифа Виссарионовича льстивый, коварный хитрец?! «Он плохой человек! Он негодяй!» — во всеуслышанье повторяла Надежда Сергеевна. А в последние месяцы жизни еще добавляла: «Он страшный, от него можно ожидать самого худшего!»

Берия опасался безграничной, отчаянной и прямо-таки патологической ненависти Надежды Сергеевны. Она могла бы кошкой броситься на него и выцарапать маслянистые выпуклые глаза. Лаврентий Павлович избегал ее. А если доводилось встретиться где-нибудь, держался незаметно, исчезал при первой возможности. У Аллилуевой гнев бурлил, а Берия мрачно копил злобу против нее, против всех и всего, что связано с ней. Это выльется наружу, когда Надежда Сергеевна уйдет из жизни и некому будет защищать ее родственников. Вскоре мы увидим, какой особенный интерес проявит к ним Берия.

Вот как бывает: Надежду Сергеевну, не располагавшую никакими компрометирующими его сведениями, Лаврентий Павлович боялся как черт ладана. А вот Кирова, который знал всю темную подноготную, Берия встречал насмешливой полуулыбкой. Если и опасался Сергея Мироновича, то умело скрывал это.

Вражда двух десятилетий имела глубокие корни. Сергей Миронович Костриков еще в 1907 году начал работать репортером газеты «Терек», выходившей во Владикавказе, а репортерам известно бывает многое. Имея журналистскую хватку, писал Костриков легко и хлестко, добился популярности и вскоре стал по существу редактором этой газеты. Информацию получал разностороннюю. К чести Кострикова, надо сказать, что он выделялся не только как репортер, но и как автор вполне серьезных статей, например о Льве Толстом. А свои критические выступления Сергей Миронович подписывал псевдонимом «Киров». В ту пору и Сталин заметил, оценил его как активного партийного вожака. Во время гражданской войны назвал его «русским знатоком национальных сложностей по Кавказу».

Кирову было доподлинно известно, что представляет собой Лаврентий Павлович Берия, этот, по его словам, «шарлатан и беспощадный авантюрист», сотрудничавший с грузинскими националистами, а в 1919 году в Баку являвшийся агентом мусаватистов (Берия утверждал впоследствии, что сделал это якобы по заданию большевистской партии, а сведения передавал в штаб 11-й Красной Армии опять же Кирову). Кому Лаврентий Павлович служил на самом деле, определить было трудно. Во всяком случае, его разоблачили как вражеского шпиона, арестовав на месте преступления. Велось следствие. Боевая обстановка была сложной, поэтому Киров послал в Москву телеграмму, прося разрешения расстрелять предателя. Такой приказ был отдан. Однако выполнить его сразу не удалось. Берия каким-то образом оказался на свободе (вполне возможно, что об этом позаботился Сталин), нашел себе авторитетных покровителей. А жаль, что тогда не уничтожили ядовитую змею — это самый большой упрек, который я мог бы адресовать Сергею Мироновичу, да и сам он трагически расплатился за свою промашку.

А ухмылялся Берия при виде Кирова потому, что знал: для Сталина прошлое Лаврентия Павловича не имело отрицательного значения. Даже наоборот. Иосиф Виссарионович был убежден: у Берии положение безвыходное, он будет служить, как самый надежный пес. Хотя бы потому, что Иосиф Виссарионович спас Берию от второго ареста, грозившего ему неминуемой гибелью. В 1921 году, после проверки комиссией ВЧК деятельности Азербайджанского ЧК (комиссию возглавлял Кедров), Берия был вызван в Москву. Его должны были «взять» при выходе из вагона — Дзержинский подписал ордер на арест. Но вмешались Наркомнац Сталин и Микоян. После резкого разговора со Сталиным Дзержинский отменил арест и в сердцах порвал ордер. Подробности этого дела всплыли через много лет, на июльском Пленуме ЦК КПСС 1953 года. Сталина уже не было в живых, а Микояну пришлось оправдываться за покровительство Берии.

Общее между просто бандитами, просто авантюристами и авантюристами политическими состоит в том, что при неудаче они расплачиваются ссылкой, тюремным заключением, иногда — самой жизнью. А разница такая: в случае успеха, даже очень крупного, бандиты и авантюристы ими же и остаются, разве что только богатыми. А политический бандит, если ему повезет, сбрасывает запятнанную одежду, обряжается в официальный мундир, превращается в руководителя. Его защищают закон и оружие, его превозносят, ему подражают… Лаврентий Павлович своевременно уяснил это, из простого авантюриста «переквалифицировался» в авантюриста политического и преуспел на таком поприще.

В двадцатых годах Сталин лишь изредка, в самых необходимых случаях, пользовался «услугами» Берии, держа в строгой тайне свою связь с ним. Это было очень удобно: Лаврентий Павлович с преданными ему земляками мог устранить любого человека, а Сталин вроде бы не имел к этому никакого отношения. В свою очередь Иосиф Виссарионович всегда негласно поддерживал Берию, заботился о его продвижении по службе. Стараниями Иосифа Виссарионовича Берия был выдвинут руководителем ГПУ Грузии, хотя тамошние партийные работники были против.

В 1931 году Иосиф Виссарионович отдыхал в Цхалтубо. Туда же по долгу службы, для охраны Сталина, приехал и Берия. Встречались они ежедневно. Это было время, когда Сталин особенно нуждался в надежных, не рассуждающих и небрезгливых исполнителях своих далеко идущих замыслов. Он и Лаврентий Павлович Берия настолько хорошо поняли друг друга, что, вернувшись в Москву, Сталин сразу поставил на заседании ЦК вопрос о назначении Берии вторым секретарем краевого комитета партии Закавказской Федерации, в которую входили Азербайджан, Армения и Грузия. Это предложение было встречено в штыки и членами ЦК, и представителями Закавказской Федерации. Орджоникидзе, считавший Берию «продажной шкурой» и подлецом, вообще отказался присутствовать на этом заседании. Все были против, один лишь Лазарь Моисеевич Каганович, который, кстати, и вел заседание, поддержал Сталина, не поскупившись на похвалы Берии. В общем, предложение провалилось (тогда, до XVII съезда партии, мнение членов ЦК было весомым, каждый высказывал то, что считал нужным. Выступавшего с критикой не выбрасывали за борт, как стало потом).

Сталин был раздражен, и я нисколько не сомневался и том, что он добьется своего. Он умел бороться за нужных ему людей. Опытный организатор, мастер закулисных комбинаций, Иосиф Виссарионович нашел другой путь к цели. В самый короткий срок партийное руководство Закавказской Федерации было перетасовано в «рабочем порядке», а проще сказать — разогнано. Берия стал вторым секретарем Заккрайкома. Более того, еще через несколько месяцев Закавказская Федерация вообще была ликвидирована, а Лаврентий Павлович вознесен на пост первого секретаря ЦК КП Грузии. Иосиф Виссарионович считал, что этим самым он убил сразу по крайней мере двух зайцев: Грузией отныне руководил преданный и послушный ему человек, а противники и оппоненты Сталина убедились, что выступать против него нет смысла, он всегда одержит верх.

Пользуясь доверием Иосифа Виссарионовича, Берия действовал решительно и беспардонно. Вот только один факт. Менее чем за полгода Лаврентий Павлович сменил первых секретарей в тридцати двух районах Грузии. И знаете, кто стал первыми секретарями райкомов? Начальники районных отделов НКВД! Это не анекдот, это — печальная правда.

Расположение Сталина к Лаврентию Павловичу особенно возросло после того, как тот торжественно преподнес своему покровителю книгу «К вопросу об истории большевистских организаций Закавказья» с трогательной авторской надписью, хотя, если разобраться, к авторству Берия имел весьма косвенное отношение. Книгу эту составил коллектив грузинских историков. Лаврентий Павлович по собственной инициативе зачитал несколько глав рукописи на партийном активе в Тбилиси, сделав таким образом заявку на соавторство. Посоветовал историкам больше внимания уделить Джугашвили-Сталину. А затем и сам приложил руку, приписав Иосифу Виссарионовичу разнообразные заслуги. После бериевского редактирования получилось так, что, не будь Иосифа Виссарионовича, и большевистской партии не было бы в Закавказье, а может, и Октябрьская революция не свершилась бы. Грузинские историки не могли возразить против такой передержки, некоторые вообще не узнали о ней: историков одного за другим втихомолку увозили в тюрьму и расстреливали. Вот и остался Лаврентий Павлович единственным «автором» вышеназванного опуса. А Иосиф Виссарионович был доволен: его политическая деятельность на Кавказе была теперь подтверждена солидным наукообразным исследованием.

Итак, отношение Сталина к Кирову неуклонно и заметно ухудшалось, а к Лаврентию Павловичу — наоборот. Отразилась на этом и смерть Надежды Сергеевны. Долго и добросовестно поработав по поручению партии на Кавказе, Сергей Миронович одно время пользовался особым расположением Сталина. К тому же был своим человеком в семье Аллилуевых, а затем и в семье Иосифа Виссарионовича и Надежды Сергеевны. Она и Киров в какой-то мере противостояли влиянию Берии. Но вот не стало Надежды Сергеевны, и Киров лишился своего главного союзника в борьбе с беспринципным и коварным противником. Лаврентий Павлович чаще приезжал из Тбилиси в Москву, подолгу оставался наедине с Иосифом Виссарионовичем, обзавелся в столице постоянной резиденцией.

Летом 1934 года Сергей Миронович отдыхал вместе с Иосифом Виссарионовичем на юге, но, по-моему, этот отдых не принес удовлетворения ни тому, ни другому. А пока два старых товарища, два вожака, пользовавшихся теперь в партии равным авторитетом, прогуливались по зеленым крымским аллеям, Лаврентий Берия, коему надлежало обретаться в Грузии, почти безотлучно находился в столице, иногда ночевал на нашей общей квартире, где по-прежнему хозяйничал Николай Власик, быстро нашедший общий язык с Берией, относившийся к нему как к непосредственному начальнику. От Власика мне стало известно, что Берия несколько раз выезжал в Ленинград, проводя там два-три дня. Обязательно встречался с чекистом М. П. Фриновским, который возглавлял в северной столице секретную операцию по вылавливанию террористов, заброшенных якобы из-за кордона «Общерусским воинским союзом» для ликвидации партийных и советских руководителей. Но либо террористов не оказалось, либо маскировались они очень умело — никого выловить не удалось. Однако Фриновский заслужил похвалу: какое-то задание он сумел выполнить. Был отозван в Москву на более высокую должность.

В декабре было совершено покушение, всколыхнувшее всю страну. Некто Николаев подошел к Кирову и выстрелил в него без всяких помех, будто и не существовало никакой охраны. Николаев был задержан и ликвидирован. Были также ликвидированы все свидетели этого события, все те, кто вел следствие или вообще имел хотя бы косвенное отношение к убийству Кирова, что-то видел или слышал, о чем-то мог рассказать. Были решительно обрублены все нити, ведущие к этому делу. Вот и спорят люди до сих пор: кто, почему и для какой надобности направлял руку стрелявшего?

Я предупреждал читателей: категорически утверждать буду лишь то, что видел собственными глазами, что знаю с достоверностью, в чем убежден. Все остальное — размышления и предположения.

Да, Сталин считал Кирова очень опасным соперником — это с особой остротой проявилось на XVII съезде партии. Да, Сергей Миронович во многом мешал Иосифу Виссарионовичу. Хотя бы в уничтожении людей, выступавших против Сталина на упомянутом съезде. В дальнейшем он мог сделаться непреодолимым препятствием на пути осуществления тех планов, которые вынашивал Иосиф Виссарионович. Так что со всех этих точек зрения Сталин был заинтересован, чтобы Сергей Миронович отправился в то путешествие, из которого не возвращаются. Но логическая связь между такой заинтересованностью и самим фактом убийства — это еще не доказательство. А настоящие доказательства были уничтожены настолько продуманно и многоступенчато, как не уничтожались никогда раньше.

Другой аспект. Кому желательна, важна, просто необходима была смерть Кирова? Все тому же Берии. Вопрос стоял так: один из них должен уйти. Исчезнуть совсем! Лаврентий Павлович, рвавшийся к власти, знал, что Киров помешает ему занять высокий пост, даже если того пожелает Сталин. Принципиальности Кирову не занимать, а запугать его невозможно. Понимал Берия и то, что в развернувшейся подспудной борьбе симпатии Сталина на его стороне, молчаливая поддержка Лаврентию Павловичу обеспечена, особенно в случае удачных действий.

Еще не выздоровевший, не окрепший душевно после смерти жены, обиженный и озлобленный поведением делегатов XVII съезда, Иосиф Виссарионович, как никогда раньше, старался выявить и сплотить вокруг себя самых надежных людей, на которых можно опереться без колебаний. В армии таковыми были Ворошилов, Буденный, Егоров. В партии — Молотов, Каганович, Жданов, Хрущев, Андреев. В личных делах, где требовалось исключительное доверие, — я. А в карательных органах, которые приобретали все большую важность, преданным исполнителем желаний Сталина мог стать Берия, не опасавшийся замазать себя грязью и кровью хотя бы потому, что и без этого весь был изгваздан ими.

Я не убежден, что трагическая развязка конфликта между Кировым и Берией свершилась по инициативе Иосифа Виссарионовича. Кроме всего прочего, Сталин был слишком осмотрителен и осторожен, чтобы сделать такой шаг. Но жизнь, повторяю, сложна, зачастую определяющими в ней являются не яркие краски, а полутона, легкие штрихи. Находясь при Сталине долгие годы, я не помню случая, чтобы он взял на себя инициативу, распорядившись расправиться с кем-то из бывших соратников, товарищей. Он мог выругать, раскритиковать человека, мог заявить, что такой-то «нам больше не нужен». Случалось, что человек после этого исчезал бесследно, а бывало и так, что после всей критики, после резкой брани, работал и жил, словно ничего не произошло. Я не способен был уловить той грани, на которой кончалась у Сталина просто вспышка гнева и за которой вставал безапелляционный приговор. А вот у Берии был особый нюх, он точно улавливал, когда Иосиф Виссарионович мысленно выбрасывает кого-то сразу из всех списков. Лаврентий Павлович в этом не ошибался, во всяком случае не ошибался долго, до последних лет жизни Сталина. Лишь тогда, совершенно зазнавшись, Берия, как мы увидим, потерял свое пресловутое чутье.

Мы о многом, да практически обо всем, о самом интимном, беседовали бывало с Иосифом Виссарионовичем, но никогда не касались в своих разговорах убийства Кирова. Не желал этого Сталин, хотя я видел, что смерть Сергея Мироновича долго мучила его. Но почему? Может, жалел старого товарища, соратника? Или совесть не давала покоя?

Когда пришла весть об убийстве, Иосиф Виссарионович сразу же в специальном поезде, в сопровождении очень сильной охраны, выехал в Ленинград. Я — при нем. В одном купе со следователем Львом Шейниным, который стал в будущем довольно известным писателем. Этакий компанейский, ухватистый, гибкий — способный выявить и доказать все, что от него требовали. Быстро делал карьеру, проворный…

В нашем вагоне находился и Николай Сергеевич Власик, отвечавший за безопасность Сталина. Очень был тогда встревожен главный охранник. Судя по его возбуждению, можно было подумать, что в Питере стреляют подряд во всех руководителей партии.

На вокзале выстроились для встречи местные ответственные работники, весь руководящий состав Ленинградского ГПУ во главе со своим начальником Филиппом Медведем. Едва поезд остановился, из вагонов высыпали прибывшие с нами охранники, молча встали справа и слева от каждого из встречавших, за их спинами.

Медленно, очень медленно спустился на перрон Сталин. Лицо злое, окаменевшее. Холод был сильный, но Иосиф Виссарионович, казалось, не чувствовал этого, не натянул даже кожаные перчатки, нес их в правой приподнятой руке.

Сталин делал шаг за шагом, и мертвая, давящая тишина густела вокруг. Напряжение возросло настолько, что у меня дыхание перехватило.

Остановившись возле Медведя, Сталин резко хлестнул его перчатками по лицу. Раз и другой. Два шлепка. Испуганный, приглушенный выкрик. И в это же мгновение охранники обезоружили всех встречавших и, подталкивая, повели куда-то. Все это без голосов, без сопротивления, как в кошмарном сне.

Безусловно, сия акция, сия сцена были продуманы и подготовлены заранее. Пощечины Сталина — не мгновенная вспышка гнева. Он ударил Медведя так, чтобы видели присутствующие, чтобы об этом знали историки. Продемонстрировал свое отношение.

С вокзала поехали в больницу, в прозекторское отделение, где уже произведено было вскрытие Кирова. Увидели собственными глазами, что он мертв. Там же находилась жена Кирова Мария Львовна Маркус со своей сестрой. Сталин выразил им соболезнование. Затем Иосиф Виссарионович довольно долго разговаривал с врачом — хирургом Юлианом Юстиновичем Джанелидзе, который появился возле Сергея Мироновича через несколько минут после покушения и вместе с профессором хирургом Василием Ивановичем Добротворским составлял акт о смерти Сергея Мироновича. Обычно Сталин никогда не говорил по-грузински в присутствии посторонних, но на этот раз изменил своему правилу, хотя Джанелидзе хорошо знал русский язык. Вероятно, были какие-то важные обстоятельства…[19]

Начальник Ленинградского ГПУ Филипп Медведь не был сразу отстранен от обязанностей, некоторое время он еще оставался на посту вместе со своим помощником И. В. Запорожцем. Этого помощника незадолго до покушения направил в Ленинград лично Ягода. Последний раз я видел Медведя в Смольном, в кабинете Кирова, когда он, Ягода, Молотов, Ворошилов и Жданов, в присутствии Сталина, допрашивали Леонида Васильевича Николаева, который стрелял в спину Сергея Мироновича. Убийца показался мне безвольным, жалким человечком, а не твердым, решительным террористом, убежденным в своей правоте. Какая там убежденность: Николаев бился в истерике на полу. Он даже не узнал Сталина, не понял, кто перед ним. Кричал что-то несвязное, можно было разобрать только одну повторявшуюся фразу: «Что я наделал! Что я наделал!» Допрос пришлось прекратить. Николаева увели, точнее — вытащили под руки.

В отличие от Николаева, его жена Мильда Драуле держалась спокойно, ссылаясь на то, что ничего не знает. Говорили мы и с другими свидетелями. Меня заинтересовали некоторые факты, не получившие впоследствии огласки. Например, когда второй секретарь Ленинградского обкома партии М. С. Чудов по кремлевской «вертушке» связался с ЦК ВКП(б), чтобы сообщить о покушении на Кирова, у телефона оказался почему-то Л. М. Каганович — первый секретарь Московского областного и городского комитета партии. Он спокойно выслушал известие, сказал, что разыщет Сталина, и повесил трубку. А Иосиф Виссарионович позвонил в Ленинград минут через десять.

Еще странность: все товарищи, переносившие Кирова из коридора, с места покушения, а кабинет, единодушно утверждали, что первым на место происшествия прибыл профессор-кардиолог Георгий Федорович Ланг, пытался оказать Кирову помощь. Однако фамилия профессора не была даже упомянута в официальном документе. Так что же, находился он возле Кирова или нет?

Кто-то, кажется Ворошилов, предложил вызвать Людмилу Шапошникову — любовницу Сергея Мироновича. Мне доводилось видеть ее, это была рослая, статная женщина с роскошными, отливающими золотом, волосами, с характером решительным и твердым. Киров боготворил ее и, вероятно, рассказывал многое. Она могла бы пролить какой-то свет на события. Однако Сталин, подумав, сказал:

— Мы не должны рыться в постельном белье. Если нужно, Шапошниковой займется Ягода. А мы не будем рыться в постельном белье.

Вслед за Николаевым и Драуле комиссия намеревалась допросить Борисова, охранявшего в трагический час Сергея Мироновича, но почему-то отставшего в самый ответственный момент. Члены Политбюро ждали десять, пятнадцать минут — Борисова не было. Иосиф Виссарионович наливался свинцовым спокойствием, не предвещавшим ничего хорошего. Ягода нервничал, суетился, у него подергивалась левая щека: этакий, растерянный местечковый провизор.

В комнату вошел, а вернее ворвался Власик с выпученными глазами, с прилипшей к потному лбу челкой. Что-то быстро, горячо шептал на ухо Сталину — Иосиф Виссарионович, обладавший острым слухом, даже отстранился. Затем, подавив своим тяжелым сардоническим взглядом вопрошающие взгляды присутствовавших, произнес:

— И этого сделать не сумели… Свидетель Борисов, которого везли к нам, только что попал в автомобильную катастрофу, на углу улицы Воинова. Он почему-то вывалился из машины и почему-то разбился насмерть… Борисов погиб и не сможет дать нам показаний. Товарищ Власик говорит, что обстановка в Ленинграде неблагоприятная во всех отношениях. Опасная обстановка. Местное руководство не может или не хочет принять соответствующие меры, — ударил он взглядом Медведя. — Придется поручить другим товарищам навести здесь порядок.

Вот и все. Члены Политбюро отбыли в Москву: их безопасность в северной столице не была, якобы, гарантирована. Все сотрудники ленинградского ГПУ были отстранены от «дела Кирова». Следствие возглавил вызванный из Москвы заместитель начальника ГПУ СССР С. А. Агранов. Ему активно и охотно помогал мой знакомый Лев Шейнин. Совместными усилиями они быстро добились от Николаева «признания» в том, что он являлся участником подпольной антисоветской, троцкистско-зиновьевской группы: эта группа поручила ему убить Кирова в отместку за разгром зиновьевской оппозиции… Считаю нужным отметить, что физические воздействия на арестованных тогда еще не применялись.

Потом были разные другие признания. Мутная, в общем, история. Медведь давал одни показания, Запорожец — другие. Ягода (после ареста) — третьи, его личный секретарь П. П. Буланов — четвертые. Темная вода…

Убийство Кирова послужило сигналом к началу «большого террора» 1935–1940 годов. Это общеизвестно. Я же хочу направить луч света на С. А. Агранова. И вот почему. Сам по себе он ничего особенного не представляет, фигура скользкая, ныне почти совсем затерявшаяся в дебрях истории. Но ведь это, повторяю, он, начиная с 3 декабря 1934 года возглавлял следствие по убийству Кирова. Как вел, в чьих интересах — это другой вопрос. Факт тот, что Агранов доподлинно знал, как и что произошло, он располагал всеми материалами. Даже спекулировал на этом, набивая себе цену.

Агранов — бывший эсер. С 1915 года — в партии большевиков. С 1919 по 1921 год ни много, ни мало — секретарь Совнаркома. Затем, вплоть до 1937 года, занимал ответственные должности в системе ГПУ — НКВД. Оставаясь в глухой тени, готовил и проводил такие операции, которые не должны были получать никакой огласки. Он знал слишком много и догадывался, что рано или поздно его уберут те, для которых подобные знания опасны. Агранов прятал в тайниках материалы, которые, как он считал, помогли бы ему в нужный момент поторговаться за свою жизнь.

Когда Агранов стал лишним и опасным в сложной игре, его исключили из партии «за систематическое нарушение социалистической законности», — какая, великолепная формулировка, не правда ли?! И, естественно, расстреляли.

Тайники Агранова были вскрыты агентами Берии. За исключением одного, самого важного — тайник с документами об убийстве Кирова так и не был обнаружен. Остались только вторичные бумаги. А где основные? Этот вопрос постоянно мучил Лаврентия Павловича, не давал покоя Сталину. Вдруг — всплывет нежелательное?! Этим, частично, и объясняется их постоянное, неослабевающее желание искоренить всех, кто хоть что-то знал о смерти Сергея Мироновича, стремление найти, разыскать исчезнувшие документы. Поторопились они с Аграновым. А бумаги так и не были найдены. Может, погибли во время войны, может, лежат себе-полеживают до сих пор.

4

Из Грузии поступило сообщение о том, что старая мать Иосифа Виссарионовича слабеет с каждым часом и хочет попрощаться с сыном, со всей родней. Сталин виделся с матерью очень редко (переезжать в Москву она отказалась), но относился к ней с глубокой почтительностью — это была последняя ниточка, связывавшая его с детством, с далеким прошлым. Про сапожника Виссариона Джугашвили, погибшего от ножа в пьяной драке, он никогда не вспоминал, по крайней мере вслух, никогда не называл его отцом, хотя вообще-то у грузин очень развита уважительность к старшим, а к старшим родственникам — особенно.

Весть была невеселая, но я обрадовался ей, надеясь использовать как предлог для того, чтобы оторвать Сталина от напряженной работы: ему требовался отдых, требовалась смена обстановки, новые впечатления. Иосиф Виссарионович буквально ходил по краю пропасти, рискуя сорваться в темную пучину психического расстройства. Нервное переутомление, несколько сильнейших неприятных потрясений и беспрерывный труд доконали его. Днем — оперативные дела, совещания, заседания, встречи, беседы, а вечером, ночью — обдумывание, писание статей, выступлений. Спал он мало, не соблюдая режим. Ложился то в два, то в три, то в четыре часа, иногда даже в шесть, а в одиннадцать, во всяком случае к полудню, вновь был на ногах. Время от времени появлялся вдруг не свойственный ему алчный аппетит, в такие периоды он много ел. Даже специально сшитый китель не мог скрыть выступавший живот.

Когда-то в детстве, играя со сверстниками, Иосиф сильно разбил руку. Она воспалилась. Местная знахарка долго лечила какими-то мазями. Помогло. Однако рука плохо сгибалась и разгибалась в локте. Когда я познакомился со Сталиным, сие не очень бросалось в глаза. Но со временем рука становилась все менее подвижной, была чуть согнута. Это раздражало его.

Стареть начал Иосиф Виссарионович. Заметно поседели и поредели волосы, углубились морщины, одрябли веки. Словно бы усохли, осели десны. Наступил тот возраст, когда организм мужчины претерпевает необратимые изменения, нарушаются некоторые функции, что влечет за собой ряд последствий. Полуболезненное состояние и сознание постепенного угасания делают людей вспыльчивыми, капризными. У Сталина и раньше проявлялись эти качества, а теперь — возросли. Очень нужно было дать ему разрядку. Он и сам понимал, что это необходимо и, когда появился веский предлог, не стал возражать, принялся собираться в дорогу.

Глубокой ночью к пустынному перрону Курского вокзала подошел короткий спецсостав из вагонов международного класса. Эти деревянные, коричневые с красноватым оттенком вагоны в большом количестве выпускались еще до мировой войны, до четырнадцатого года, и, по-моему, ничего лучшего вагоностроители не достигли до сей поры. У них был мягкий, бесшумный ход. Над ступеньками подножек — аркообразная крыша. Медные, как на кораблях, поручни. Внутри отделаны красным деревом, на полах — ковры. Оборудованы были эти вагоны в соответствии с тем, для чего или для кого предназначались. У Сталина — большой салон для совещаний, кабинет, спальня с туалетной комнатой, в которой можно было принять горячую ванну. А вагон, в котором ехал я, состоял из просторных одно- и двухместных купе. Между каждой парой купе — туалет со всеми удобствами, но без ванны. Очень хорошо было жить и работать в таких вагонах, особенно, если поездка затягивалась надолго. На любой станции, в любом городе можно было сразу подключиться к телефонной и электросетям, к железнодорожному телеграфу.

Во время Великой Отечественной войны в таких вагонах часто размещались крупные штабы, вплоть до фронтовых. Многие вагоны были брошены при отступлении или разбиты бомбами. Уцелели лишь несколько десятков. Но и после войны эти ветераны долго еще несли свою службу, удивляя выносливостью и радуя комфортом. Во всяком случае, Иосиф Виссарионович, начиная с тридцатых годов, ездил только в таких вагонах.

Наш спецсостав шел к югу на невысокой скорости, без спешки. Днем остановки были редкими и короткими, только для смены паровоза. Но с наступлением темноты, особенно после полуночи, поезд задерживался на каждой крупной станции. Иосиф Виссарионович выходил гулять обычно со мной. Разумеется, перрон в такие минуты был совершенно безлюден, даже охранники, оцепившие его, умело маскировались, поэтому прогуливаться было приятно. Мы с Иосифом Виссарионовичем каждый раз вспоминали, как и что было у нас тут во время гражданской войны, особенно когда гнали Деникина. А если Сталину случалось бывать на какой-то станции без меня, он подробно и охотно рассказывал, что делал здесь. Я радовался: поездка, хоть и очень затягивавшаяся, уже приносила пользу его здоровью.

Вообще говоря, Иосиф Виссарионович не очень-то стремился на Кавказ, с большим удовольствием отдыхал в Крыму или в центральной полосе России; на одной из своих дач. Его раздражало навязчивое внимание земляков, помпезность встреч, бурное проявление эмоций. Не любил он пылких речей, шумных застолий, когда все взгляды сосредоточивались на нем. Поэтому, если и бывал на Кавказе, то лишь в совершенно изолированных местах, чаще всего на берегу моря. В Тифлис, а уж тем более на родину, в село Диди-Лило и в Гори, его совершенно не тянуло. Но в тот раз мы побывали там.

Захудалый домишко сапожника Джугашвили был заботами Берии окружен роскошным мраморным павильоном, дабы «сохранить первую обитель великого вождя на вечные времена», — как выразился сам Лаврентий Павлович. По этому поводу Сталин ничего не сказал, но молчание его можно было воспринимать как одобрение.

Стараниями все того же предусмотрительного Берии мать Иосифа Виссарионовича занимала в Тбилиси бывший губернаторский дворец с прекрасным большим парком. Собственно, занимала она лишь одну комнату, да еще в нескольких комнатах обосновались ее приживалки, такие же древние старухи, все в черном, словно монахини. Будь они способны играть в прятки, получали бы большое удовольствие от этой игры в пустынном дворце и в парке. Но им, по-моему, было не очень уютно на таком просторе, они постоянно держались тесной кучкой. Мать Иосифа Виссарионовича ничем не выделялась среди них, разве что множеством крупных веснушек, усыпавших все, что только можно усыпать. Особенно заметны они были на лице, не по-южному бледном, лишенном загара. Волосы совершенно седые, только сзади, на шее, сохранили еще рыжеватость: это становилось видно, когда она снимала черный платок.

В своем строгом наряде, со скромно сложенными на груди руками, бывшая крестьянка Екатерина Голидзе-Джугашвили выглядела вполне респектабельно. Особенно когда (очень редко) водружала на нос пенсне. При этом даже некоторую надменность обретало ее лицо.

По-русски старая женщина не говорила и почти ничего не понимала, поэтому, вероятно, Василий и Светлана не пользовались ее вниманием, она смотрела на них равнодушно, а беседовала только с Яковом, который когда-то жил вместе с ней. Ну, и особенно, конечно, довольна была сыном Иосифом, уважившим ее своим приездом. Причем мать совершенно не радовалась тому, что он занимает какую-то высокую, не очень понятную ей, должность. Наоборот, была огорчена тем, что Иосиф надолго останется в России, и повторяла: «Лучше бы ты возвратился домой и нашел себе спокойную уважаемую работу…» Растроганный словами матери, Сталин слушал ее с доброй улыбкой, какой я не видел уже давно. Хотелось надеяться на перемены. Вот приедет он в Москву совершенно здоровым, кончится темная полоса подозрительности, метаний.

Может, сказал кто-то старухе, или сама она догадалась, что я особенно близок к Иосифу Виссарионовичу. Тот же Берия мог сообщить. Так или иначе, но мне передали ее желание увидеться и поговорить. Я охотно согласился и пошел за позвавшей меня женщиной, столь же сухой и аскетичной, как и другие дворцовые старухи, но более быстрой, с резкими движениями. Она достаточно хорошо изъяснялась по-русски.

Мать Сталина начала расспрашивать, как живет ее сын, кто о нем заботится, чем и когда кормит, кто стелет постель, стирает белье, ухаживает при болезни. Я объяснил, упомянув при этом Валентину Истомину, появившуюся в квартире Иосифа Виссарионовича вскоре после кончины Надежды Сергеевны.

— Она красивая? — спросила старуха.

— Она очень мила, приятна, обходительна.

— Эта женщина любит Иосифа?

— Не знаю, — пожал я плечами. — Она ведет все хозяйство.

Старуха помолчала, потом произнесла со вздохом:

— Передай ей мою просьбу. Пусть она заботится о моем сыне как мать и жена. Больше некому о нем заботиться. Дети Иосифа живут для себя, а я скоро умру. Скажи ей, что я буду молиться за нее и здесь, и на том свете…

— Хорошо, передам все слово в слово.

— И о тебе тоже буду молиться, — продолжала она. — Вижу, что ты любишь Иосифа, и буду просить Господа нашего, чтобы он дал тебе здоровья и счастья.

Я поклонился ей.

На следующий день, прощаясь с матерью, Сталин пообещал снова приехать при первой возможности. А она в ответ благословила его и сказала:

— Ах, Иосиф, как жаль, что ты не стал священником и живешь так далеко!

Это были последние слова, которые Сталин слышал от матери. В 1937 году она скончалась. Иосиф Виссарионович был весьма огорчен утратой, хотя, конечно, понимал неизбежность. Похоронили мать Сталина в Тбилиси возле церкви Святого Давида, почему-то рядом с могилой замечательного писателя Грибоедова.

Молитвы старой грузинки, вероятно, дошли до всевышнего, Валентина Истомина оказалась как раз той женщиной, которую каждая мать хотела бы видеть вопле своего сына. Скромная, вроде бы незаметная, но полная энергии, считавшаяся экономкой, она взяла на себя все заботы о быте Иосифа Виссарионовича, и заботы эти были ей не в тягость, а в радость. Одежда, еда, лекарство — да мало ли еще что нужно стареющему человеку. Валентина любила его, почти двадцать лет оставалась при нем, и этим сказано все. Сталин нашел в ней как раз ту доброту и то понимание, которого так не хватало ему в других женщинах. В том числе и в тех, которые появлялись уже при Валентине. Вероятно, остается лишь сожалеть, что подобная встреча не произошла раньше.

К чести Валентины Истоминой, она никогда не пользовалась тем особым положением, которое занимала, вела образ жизни тихий и скрытный. У нее не было врагов и завистников, всем приятна была ее улыбка, и те, кто хорошо был знаком с ней, ласково и уважительно называли ее Валечкой.

И еще — о матери. Вскоре после того, как почтенной старой женщины не стало, распространился слух: перед самой смертью она, якобы, сказала, кто настоящий отец Иосифа. Подчеркиваю слово «якобы», мне ведь не довелось самому беседовать с кем-либо, кто слышал это непосредственно из ее уст. В те годы опасались говорить о родословной Иосифа Виссарионовича, и все же новость разошлась довольно широко, особенно на Кавказе. Поскольку в начале повествования упоминалось, что отцом Иосифа Виссарионовича одни считали местного князя, другие — путешественника Пржевальского, объективность заставляет меня упомянуть и вновь появившуюся версию, тем более, что многие горийцы, например, до сих пор убеждены в ее достоверности.

Ну вот: названа была фамилия богатого торговца Эгнатошвили, который, дескать, и позаботился о том, чтобы Иосифа приняли в духовное училище, а затем в духовную семинарию. Надо сказать, что у Эгнатошвили имелось два законных сына, к которым, кстати, Сталин относился весьма благожелательно. Василий Эгнатошвили занимал пост секретаря Президиума Верховного Совета Грузинской ССР, а другой брат (имя запамятовал) заслужил звание генерала, я несколько раз встречал его в Кремле.

Сразу встает вопрос: было ли общее в облике братьев Эгнатошвили и Иосифа Виссарионовича? Если и да, то не бросалось в глаза. При большом-то желании между грузинами всегда можно обнаружить какое-то сходство. Но уж если говорить о сходстве, то с моей точки зрения, Иосиф Виссарионович фигурой, осанкой и даже чертами лица больше все же напоминал знаменитого путешественника. А сам Сталин, повторяю, никогда и ничего не говорил о своем отце.

Из Тбилиси привез я сувенир: старую потрепанную книжечку на грузинском языке, выпущенную задолго до революции — учебник для детишек, приобщавшихся к грамоте. Там были стихи Иосифа Джугашвили. И еще заполучил несколько его стихотворений, переведенных на русский. Одно имеет биографическую, личностную что ли, основу, выражает ощущение, горечь мечтателя, борца, пророка, не понятого в родном краю:

Ходил он от дома к дому,

Стучась у чужих дверей,

Со старым дубовым пандури,

С нехитрою песней своей.

А в песне его свободной,

Как солнечный блик чиста,

Звучала великая правда,

Возвышенная мечта.

Сердца, превращенные в камень.

Заставить биться сумел,

У многих будил он разум,

Дремавший в глубокой тьме.

Но вместо величья славы

Люди его земли

Отверженному отраву

В чаше преподнесли.

Сказали ему: «Проклятый,

Пей, осуши до дна…

И песня твоя чужда нам,

И правда твоя не нужна!»

А вот другое стихотворение, более лирическое:

Когда луна своим сияньем

Вдруг озаряет мир земной,

И свет ее над дальней гранью

Играет бледной синевой,

Когда над рощею в лазури

Рокочут трели соловья,

И нежный голос саламури

Звучит свободно, не таясь,

Когда, утихнув на мгновенье,

Вновь зазвенят в горах ключи,

И ветра нежным дуновеньем

Разбужен темный лес в ночи,

Когда беглец, врагом гонимый,

Вновь попадет в свой скорбный край,

Когда, кромешной тьмой томимый,

Увидит солнце невзначай, —

Тогда гнетущей душу тучи

Истает сумрачный покров,

Надежда голосом могучим

Мне сердце пробуждает вновь.

Стремится ввысь душа поэта,

И сердце бьется неспроста:

Я знаю, что надежда эта

Благословенна и чиста!

Стихотворения эти дают некоторое представление о творческих возможностях их сочинителя. Но при переводе, даже очень хорошем, обогащающем, всегда утрачивается какая-то часть индивидуальности, ритмики, колорита. Мне хотелось услышать, как звучат стихи по-грузински, как читает сам автор. Попросил его об этом, гуляя по саду в Кунцеве, когда Иосиф Виссарионович был в хорошем расположении духа, в размягченном состоянии. Он, удивленный, остановился возле отцветающего куста пиона, долго молчал, произнес:

— Нет, Николай Алексеевич. Стихи писались давно. Очень давно. Еще в прошлом веке. В нашем веке я стихов не сочинял и даже не помню, как это получалось. Но и тогда, в юности, я не читал свои стихи вслух. Чужие читал, а свои нет.

— Почему?

— Неловко было. Революционер и вдруг пишет стихи о луне, о чувствах… Наверно, просто стеснялся.

— А теперь-то?

— Теперь тем более, — улыбнулся он. — В моем возрасте вспоминать прегрешения молодости… Нет, увольте, язык не поворачивается. Дела давно минувших дней! Не надо об этом, — заключил Иосиф Виссарионович, поглаживая пальцами увядающие лепестки пиона.

5

После Отечественной войны, особенно после неблагоприятных событий в Китае, у нас все реже стали говорить о собственной культурной революции тридцатых годов. И это правильно, так как подобное выражение, прикрывавшее действия, далекие от культуры, звучало иногда просто издевкой. Возможно, кому-то сие и нравилось, возможно, мое мнение покажется спорным, однако самый верный способ познать истину — это выяснить все точки зрения.

Если же всерьез говорить о преобразованиях в области культуры, то начались они вместе с преобразованиями октябрьскими и наиболее заметны, наиболее ощутимы были в первые годы, в первое десятилетие советской власти. Перед всеми трудящимися распахнулись двери музеев, театров, концертных залов, не говоря уже о клубах, избах-читальнях. Великие произведения искусства разных видов и жанров стали доступны всем: смотри, читай, любуйся, впитывай! И школа для всех — только учись! Для рабочих — рабфаки, особые привилегии при поступлении в учебные заведения, их брали в любые техникумы и вузы, закрыв доступ детям «лишенцев» и разных там «бывших». Под руководством Михаила Ивановича Калинина старая русская интеллигенция (хоть и подвергавшаяся гонению в то время), российские учителя совершили буквально подвиг — за несколько лет полностью ликвидировали безграмотность в стране, приобщили к интеллектуальной жизни многие миллионы рабочих, особенно крестьян. И это все, и многое другое, прошу заметить, произошло в двадцатые годы. Так что говорить о какой-то особой культурной революции тридцатых годов было бы просто смешно.

Для Иосифа Виссарионовича, в совершенстве овладевшего умением маскировать правильными, привлекательными фразами свои решения и действия, термин «культурная революция» имел двойной и тройной смысл. Первый, общедоступный для широких масс: создание новой по содержанию социалистической культуры, которая будет служить делу партии, приобщение к этой культуре рабочих и крестьян. А из наследства прошлых поколений взять то, что полезно для нас. Вся эта работа, начатая Октябрем, продолжалась, шла своим чередом. Однако любая революция, в том числе и культурная, не только создает и утверждает, но, прежде всего, отрицает, низвергает, отбрасывает. Как раз эта сторона вопроса была особенно важна Иосифу Виссарионовичу. Он говорил мне про два зуба, которые будут постоянно болеть и мешать, если их не вырвать самым решительным образом. Это, разумеется, образное сравнение, но Сталин действительно усматривал две обширные группы, вернее, две составные части нашего общества, которые требовалось «выключить из игры».

Первая группа — руководящие работники, главным образом те, кто давно в партии, давно занимается партийной или государственной деятельностью, кто работал с Лениным, привык к ленинскому стилю, знал истинные возможности Сталина, а не только стороны, которые демонстрировал народу и партии сам Иосиф Виссарионович. Эти люди понимали его просчеты, были способны на резкую критику — они были опасны. Многие из них (вместе с сотрудниками, сторонниками, родственниками) уже числились в особых списках.

Другая нежелательная Сталину группа была более обширной, расплывчатой, разнообразной. Это — и служащие, и врачи, и инженеры, и военные деятели, и ученые, и педагоги — представители интеллигенции, сохранившие вольнолюбивые традиции, зародившиеся еще у декабристов, в среде разночинцев, весьма окрепшие к концу девятнадцатого — началу двадцатого века. Дух бунтарства, если хотите, внедренный постепенно интеллигенцией в народные массы, и привел оные массы к революции. Эти люди не могли принимать идеи на веру, слепо выполнять указания и директивы, они привыкли думать, сравнивать, высказывать свои соображения. Такую свободомыслящую прослойку нельзя было оглушить громом речей, ослепить яркими лозунгами, увлечь лубочными картинками прекрасного будущего. Они сомневались сами и высказывали сомнения других. Подчинить, подкупить таких трудно. Лучше — убрать. И не частями, а по возможности сразу в большом количестве. Заменить их надежными людьми, самыми простыми, элементарными, черепные коробки которых наполнены не знаниями вообще, а только тем, что необходимо знать исполнителям. Такой человек, поднятый из низов, будет счастлив оттого, что сидит в президиумах, что хоть и по складам, но все же читает с трибуны речь, подготовленную для него. Получив некоторые материальные блага, он будет дорожить ими, своим положением, с трепетной благодарностью станет взирать на тех, кто выделил его из общей массы.

Иосифу Виссарионовичу требовались не мыслители, а надежные помощники, проводники его идей, его воли. Но очистить место для них желательно было без борьбы на баррикадах, без винтовочных залпов, без крови на улицах. Произвести такую замену, такую революцию надо было расчетливо, твердо, но не поднимая шума. То есть «культурно».

XVII съезд убедил Иосифа Виссарионовича, что откладывать задуманную акцию больше нельзя. Или он добьется своего, прочно укрепится на вершине власти, или его сомнут, скинут.

Предлогом для официального начала массовых репрессий послужило убийство Сергея Мироновича Кирова. Значит, враги подняли голову, сделали нам вызов. Мы вынуждены принять его и открываем встречный огонь по нашему противнику.

В партии началась кампания по проверке, по упорядочению хранения документов, а по существу — элементарная чистка. Ну, а когда лес рубят — щепки летят! Тут уж, мол, ничего не поделаешь. При этом в хаосе летящих щепок несведущему человеку трудно было даже уяснить, какие деревья рубят. Изолировали одного высокого руководителя — с ним связан десяток подчиненных. Брали этот десяток — за каждым тянулась ниточка еще к дюжине. Покатившийся ком стремительно нарастал.

С горечью, с сердечной болью воспринимал я гибель знакомых товарищей, не всегда веря, что они действительно стали «врагами народа». Но как было разобраться в событиях?!

Трудно вообще осуждать человека, к которому дружески расположен, который делал для тебя что-то хорошее. А ведь я к тому же знал, что Иосиф Виссарионович ведет давний принципиальный бой с троцкистами-сионистами, настолько ожесточенный, что перемирия быть не может. И еще одно обстоятельство смущало меня. Ведь не Иосиф Виссарионович начал практику судебного преследования политических противников, и даже не противников, а тех, кто не соглашался с проводимой в каком-то конкретном случае линией партии. Не Сталин сформулировал термин «враг народа». Появился этот термин давно, в конце восемнадцатого века, во времена Великой Французской революции. Еще тогда якобинцы объявляли врагами народа тех, кто «способствует замыслам объединенных тиранов, направленным против республики». Вот кому принадлежит пальма первенства.

В Советской стране этот термин впервые прозвучал 28 ноября 1917 года, когда на заседании Совета Народных Комиссаров Владимир Ильич Ленин внес предложение об аресте (как записано в протоколе) «виднейших членов ЦК партии, врагов народа, и предании их суду революционного трибунала». Необходимо только уточнить: речь шла не о большевиках, а об аресте членов ЦК партии кадетов, которые организовали в тот день контрреволюционную демонстрацию. А за демонстрацию — к ответу. Это предложение было принято единодушно, за него голосовали Менжинский и Красиков, Бонч-Бруевич и Троцкий. Против ареста и отправки в трибунал голосовал только Иосиф Виссарионович Сталин — посчитал несправедливым. Оказавшись в одиночестве, он затем, чтобы не разрушать единства, наряду с другими поставил свою подпись под декретом, который был написан Лениным. Мало кто знал об этом случае, но я-то знал и помнил.

Один факт, один случай — это еще не показательно. Но вот — Кронштадтский мятеж 1921 года. Когда на Политбюро обсуждался вопрос, что делать с восставшей крепостью, Сталин выступил против штурма, против кровопролития. Нужна, дескать, выдержка. Если мятежников не трогать, они сами сдадутся через две-три недели. Совсем иную позицию занял Троцкий. Упрекнув Сталина в мягкотелости, он потребовал выжечь каленым железом (одно из любимых его выражений!) очаг контрреволюции. И по собственной инициативе принял на себя полную политическую ответственность за сей акт.

Мятеж был подавлен с таким варварством, что даже многие сторонники отшатнулись от Льва Давидовича. По распоряжению Троцкого была учинена форменная резня. Кровь текла по улицам Кронштадта, смешиваясь с весенними ручьями. Были уничтожены не только восставшие моряки, но и многие женщины, проживавшие в крепости (семьи бывших офицеров, чиновников, сверхсрочников). Истреблено почти все население. Это была дикая, свирепая вакханалия, которой нет никаких оправданий.

Не с лучшей стороны проявил себя и Тухачевский, руководивший штурмом крепости. Когда ему впоследствии напоминали о кронштадтской резне, отделывался короткой фразой: «Я выполнял приказ». Правильно, выполнял распоряжение Троцкого. Но разве не мог Тухачевский запретить расстрел пленных, разве не в его силах было приостановить грабежи, насилия, уничтожение мирных жителей?! Одного слова было достаточно, чтобы пресечь вакханалию. Ведь в штурме крепости, наряду с другими войсками, участвовала 27-я стрелковая дивизия, с которой он проделал боевой путь от Урала до Омска, разгромив Колчака: бойцы этой дивизии были преданы Тухачевскому, это была чуть ли ни его личная гвардия. Однако Михаил Николаевич своего веского слова не произнес. Почему? Считал, что Троцкий «проводит в жизнь» решение Политбюро? Или опасался, что его, как и Сталина, обвинят в мягкотелости?

До самой своей смерти отражал потом Лев Давидович упреки в жестокости, в иезуитской аморальности. По поводу Кронштадтских событий он писал: «Я готов признать, что гражданская война — отнюдь не школа гуманизма. Идеалисты и пацифисты вечно обвиняют революцию в «крайностях». Но суть вопроса в том, что «крайности» проистекают из самой природы революции, которая и есть «крайность» истории. Пусть те, кто хотят, отвергают (в своих журналистских статейках) революцию по этой причине. Я же ее не отвергаю».

Сталин, разумеется, хорошо знал как деяния, так и теоретические изыскания Троцкого. И учился кое-чему у заклятого врага, пополняя свой арсенал.

И вот — тридцатые годы. Чистки. Из рядов ВКП(б) выбрасывали даже с такой расплывчатой формулировкой, как «за неактивность». Подобный ярлык можно было навесить кому угодно. Больше всего я переживал за тех товарищей, которых выгоняли, учитывая их происхождение. Ну, разве виноват человек, что родился в дворянской семье, или в том, что его отец был купцом, профессором, фабрикантом?! Да ведь такого человека вдвойне, втройне надо было ценить! Он отказался от сословных благ ради общих целей, он порвал со своим кругом, осознал важность идеи и пошел бескорыстно служить ей во имя освобождения угнетенных. Большинство таких товарищей начали работать в партии еще до революции, не испугавшись тюрем, ссылок. А те, кто вступил в партию, когда белогвардейцы приближались к Москве, когда Советская власть держалась на волоске?! Партийный билет тогда можно было приравнять к мандату, дававшему право на самые страшные муки в деникинских застенках, на право быть повешенным в числе первых! Около двухсот тысяч человек записались тогда в партию и пошли на фронт. А теперь многих из них исключали. И кто? Да те самые, за освобождение которых сражалось старшее поколение большевиков. У этих «новых», возглавивших чистки, было одно преимущество — пролетарское происхождение. Следовательно, предполагалось и особое чутье, помогавшее им враз распознать «гнилую сущность» тех, кто чем-то отличался от них.

Уверен, что люди, ставшие коммунистами по убеждению, более надежны, более непоколебимы, чем те, чье сознание определяется главным образом бытием. Такие готовы не отдавать, а приобретать. Они пойдут туда, где им выгодней.

В этой главе было уже несколько цитат. Позволю себе привести еще три.

«Нынешняя великая пролетарская культурная революция является совершенно необходимой и весьма своевременной в деле укрепления диктатуры пролетариата, предотвращения реставрации капитализма и строительства социализма».

И другая выдержка:

«Надо ниспровергнуть горстку самых крупных лиц в партии, стоящих у власти и идущих по капиталистическому пути… Некоторые из этих людей пролезли в партию, захватили руководящие посты. Они поддерживают и защищают всякого рода нечисть. Все они карьеристы, лжеблагородные люди, представляющие класс эксплуататоров».

И последняя:

«Сейчас наша задача состоит в том, чтобы во всей партии и во всей стране в основном (полностью невозможно) свалить правых, а пройдет семь-восемь лет — и снова поднимем движение по выметанию нечисти: впоследствии еще надо будет много раз ее вычищать».

Думаете, это слова Сталина? Да, они вполне могли бы принадлежать ему, но написал их в 1966-67 годах не кто иной, как Мао Цзэдун. Одни и те же термины, одинаковая интонация, единая суть. Подобные высказывания китайского вождя заставили меня еще раз подумать, что же все-таки перевешивает: объективная закономерность развития или особенности характера того или иного руководителя? Ну, возьмем, например, наш XVII съезд и аналогичный ему, самый представительный, самый торжественный 8-й съезд Китайской компартии. Этот китайский форум объявил о строительстве социализма в стране, подвел итоги побед и свершений. Как и у нас, почти один и тот же сценарий. Но на этом форуме мало почтительности было проявлено к Мао, и он сразу начал преследование, искоренение делегатов, ликвидацию всего, что связано с этим съездом. Три четверти делегатов были убиты или оказались в тюрьме. Развернулась «культурная революция» с массовым избиением старых кадров, с выдвижением на первый план молодых, необразованных, послушных хунвейбинов.

Не является ли подобный процесс обязательным для любой крупной, самостоятельной страны, в которой на определенном этапе революционного развития диктатура класса перерастает в диктатуру партии, а затем — в диктатуру вождя, в культ сильной личности? Поразмыслить бы над этим теоретикам. В Китае, где все делалось по восточному образцу, более жестоко и откровенно, суть так называемой «культурной революции» проявилась обнаженнее и непригляднее.

Так что же все-таки такое «культ личности»? Случайность или закономерность определенного этапа развития в определенных условиях?

Вскоре после смерти Иосифа Виссарионовича появилось стихотворение «Про орла», символика которого настолько прозрачна, что не оставляет никаких сомнений, о ком идет речь:

Никто не знал, каким путем,

Видать, действительно был хватом,

Орел вдруг сделался вождем

В краю обширном и богатом.

Простым и скромным был вначале,

Ему б таким и оставаться.

Но возражений не встречая,

Вождь начал быстро зазнаваться.

Он чувство меры потерял

От здравиц и аплодисментов

И самолично расклевал

Своих возможных конкурентов.

Каков размах, каков полет,

Будто у льва из перьев грива!

Кричи «Ура-а-а!», лесной народ,

Осанна! Аллилуйя! Вива!

А он средь облаков парил,

И с ним — надежнейшая свита —

Такие ж хищные орлы:

Родня, друзья и сателлиты.

Кивок вождя — для них закон.

Готовы растерзать любого,

Кого укажет клювом он,

Кто против них промолвит слово.

Зверье голодное молчит,

Жратву несет орлиной стае.

Колотят — даже не рычит.

Лишь в норах горестно вздыхает.

Но есть у всех один финал.

И для орла настало время.

Животный мир возликовал,

Когда с него свалилось бремя.

А как теперь для птиц и для зверей?

Ясна ли прозаическая истина:

Власть вообще разлагает вождей,

Неограниченная — неограниченно!

Стихотворение, пожалуй, не безукоризненное с эстетической точки зрения, бывают и лучше, можно спорить и о его содержании, но оно во многом симптоматично, имеет свои безусловные достоинства. Особенно — последнее четверостишие, звучащее как предостережение: автор, вероятно, сознательно выделяет завершающие строчки, резко изменив ритм, заставив читателя словно бы споткнуться на последней фразе и поразмыслить над ней.

А ну, дорогой товарищ, остановись, призадумайся. Основательно призадумайся.

6

Среди партийных руководителей, близких к Сталину, одним из самых порядочных, одним из наиболее благородных (не только по происхождению, но и по натуре своей) был, без сомнения, Григорий Константинович Орджоникидзе. Внешне похожий на Сталина (такой же нос, такие же усы, даже манера разговаривать), но отличался тем, чего так не хватало Иосифу Виссарионовичу: был доброжелателен, вежлив, умел не одергивать собеседников, а убеждать их без всякой обиды, вескими доводами. Энергии, организаторского таланта — в достатке. Он был человеком конкретных дел, далеким от болтовни, от закулисных интриг. Наше машиностроение, наша тяжелая индустрия развивались стремительными темпами — и в этом немалая заслуга Григория Константиновича. Новые электростанции, новые заводы и шахты — всюду вносил он лепту. Его деяния по заслугам оценивал Иосиф Виссарионович.

Вспоминаю светлый летний день на Дальней даче, негромкий, успокаивающий шум ветерка в шатрах высоких сосен. Заехали мы за детьми Сталина, потом гурьбой отправились в гости к Микояну, в его замок, окруженный зубчатой краснокирпичной стеной. На поляне возле речки Медвенки по мановению ока раскинулась скатерть-самобранка с коньяком, винами, фруктами, восточными сладостями. Здесь были только свои, близкие. Иосиф Виссарионович возлежал на циновке, с удовольствием потягивая любимый мускат «Красный камень», доставленный из Массандры.

Дети шалили, играли в лесу, плескались в мелководной речушке. Воспользовавшись тем, что мы остались втроем, Орджоникидзе произнес негромко и, вроде бы, полушутя:

— Знаешь, Сосо, сегодня в «Правде» двенадцать раз упомянуто твое имя.

— Вот как? — насмешливо прищурился Иосиф Виссарионович. — Может, ты скажешь, сколько раз было вчера?

— И это скажу. Вчера было девять, и ни разу не упоминалось слово «партия».

— Разве это так важно, Серго?

— Излишества никогда и ни в чем не приносят пользы. Это похоже на слишком громкий крик о самом себе.

— Это не крик, Серго, — деловито и спокойно, как о давно обдуманном, сказал Сталин, доставая из коробки папиросу. — Это такой тон, к которому следует привыкнуть самим и приучить других.

— Разве необходимо? — разговор шел доверительно, самым интимным образом.

— Да, страна огромна, в ней десятки разных языков, сотни разных обычаев, несколько вероисповеданий.

— Мы создаем единую социалистическую культуру…

— Совершенно верно, Серго. У нас есть замечательные ученые, у нас есть большие писатели, есть хорошие инженеры и музыканты, но огромная масса людей находится еще на очень низком уровне развития. Это и русское и грузинское крестьянство, это кочевой казах, и узбек в пустыне, и оленевод-якут. Совсем по-разному живут и думают эти люди. Подавляющее большинство их совершенно не понимает оттенков и тонкостей нашей борьбы. И не обязательно понимать. Но как объединить их? — Сталин словно бы начертал в воздухе знак вопроса резким движением правой руки. — Нужны простые идеалы, простые слова, доступные для всех. Нужна не советская власть вообще, не партия вообще с ее органами и организациями, нужен конкретный человек, который воплощал бы высшую власть, к которому можно обращаться, называть по имени, слова которого звучали бы как закон. В любой пирамиде нужна завершающая фигура.

— Царь? Самодержец? — спросил Орджоникидзе, обескураженный рассуждениями Иосифа Виссарионовича.

— Народ столетиями привык выполнять волю властелина, и отвыкнуть от этого сразу невозможно, — продолжал Сталин развивать свою мысль. — Тем более сейчас, когда в стране много хаоса, много безответственных болтунов, когда нам угрожают враги извне и внутри: сейчас люди тем более жаждут твердой опоры, людям требуется власть, воплощенная в одном лице. И это не самодержавие, товарищ Орджоникидзе, — повысил голос Иосиф Виссарионович, — это необходимая мера, чтобы навести в партии и в стране строгий порядок. Хватит политического фразерства. Пора выбросить весь балласт и сосредоточить усилия на развитии нашей экономики, нашей армии.

— В твоих словах много правды, — сказал Григорий Константинович. — Но руководство партии нельзя подменить одним человеком, он не может объять необъятное. Даже такой человек, как ты.

— Речь идет о конкретной фигуре, которая видна всем и отовсюду.

— Я понимаю, но и ты пойми: сразу найдутся приспособленцы и подхалимы, которые будут служить не идее, не партии, а только этой фигуре. Подхалим ничего не хочет делать, подхалим не желает трудиться, но он громче всех кричит: «Да здравствует товарищ Сталин!» И этим он обеспечит себе карьеру.

— Преувеличиваешь, товарищ Орджоникидзе. Бездельников и приспособленцев мы выведем на чистую воду. Не с такими справлялись, — усмехнулся Иосиф Виссарионович, наливая себе вина.

Подобные малоприятные разговоры, я бы даже сказал — словесные стычки, вспыхивали между Сталиным и Орджоникидзе все чаще, они были следствием расхождения во взглядах по многим вопросам. И взаимное охлаждение этих друзей шло на пользу прежде всего Берии: он коварно, исподволь раздувал их взаимную неприязнь.

После смерти Кирова Орджоникидзе был последним барьером на пути Берии, последней стеной, отделявшей Лаврентия Павловича от Сталина, от большой власти в Москве. Формально Берия все еще считался секретарем Компартии Грузии, но это была лишь вывеска для непосвященных. Почти все время Берия находился теперь возле Сталина, не жалея медовых слов для восхваления «самого величайшего из грузин», внушая ему самоуверенность, в которой Иосиф Виссарионович так нуждался в часы депрессий, вдалбливая мысль о том, что гению, ведущему народ к счастью, дозволены в борьбе все средства и методы.

Лаврентий Павлович вошел в такое доверие, что фактически ведал всей охраной Сталина и Кремля. А главное — негласно контролировал весь карательный аппарат, все репрессивные органы государства. Ягода, а затем Ежов, непосредственно возглавлявшие репрессии, были лишь высокопоставленными марионетками, приспособленными загребать жар. При этом Сталин, не желая пачкать кровью и грязью себя, стоял словно бы в стороне от событий, лишь подсказывая через Берию, что и когда требуется предпринять. В любой момент, в случае крайней необходимости, Иосиф Виссарионович мог прибегнуть к своему испытанному способу: возложить всю ответственность на неразумных деятелей, на перегибщиков. А те из деятелей, которые знали слишком много, постепенно убирались со сцены. В свой срок полетел в ад Ягода. Предусмотрительные черти готовили там местечко и для наркома Ежова, не сомневаясь, что и он будет вскоре отправлен к ним коротать время, оставшееся до Великого Суда.

Берия очень нужен был Сталину, без его молчаливого понимания и быстрой, беспощадной исполнительности Иосиф Виссарионович остался бы как без рук. Сталин желал вообще держать Берию всегда при себе, но для этого требовалось отсечь, забыть сомнительное прошлое фаворита. Кое-кого по собственному выбору Берия убрал сам, но как поступить с Орджоникидзе, которому были известны все темные пятна биографии Лаврентия Павловича? Возникла мысль поменять их местами, дать Орджоникидзе руководство Компартией Грузии, а Берию перевести в Москву. Но Лаврентий Павлович не хотел этого, от подобной перестановки он ничего не выигрывал. Где бы ни находился Орджоникидзе, опасность разоблачения не уменьшалась. Поэтому и доказал Берия Иосифу Виссарионовичу, что Григорий Константинович не имеет права стоять во главе грузинской или какой-нибудь другой коммунистической партии. Почему? Да потому что это партия пролетариата, рабочих и крестьян, которая борется против всех эксплуататоров, в том числе против помещичьей знати. А Орджоникидзе — бывший дворянин, одним своим присутствием он подрывает доверие к руководству пролетарской партии. Неужели нет других достойных людей из рабочих и крестьян, из трудовой интеллигенции?

Довод был хоть и формальный, но логически правильный, вполне классовый, и Сталин принял его к сведению. Да и самостоятельность, принципиальность Григория Константиновича все больше раздражала Иосифа Виссарионовича. Теперь Орджоникидзе представлялся ему не столько надежным помощником, сколько помехой на пути к желанным целям.

Взрыв назревал исподволь. Я обратил внимание на некоторые малозаметные, но характерные детали. Когда отмечался женский день, члены Политбюро собрались вместе с женами. То ли в Большом театре, где давали новую грузинскую оперу, привезенную из Тбилиси, то ли где-то на торжественном заседании. Не в этом суть. Они сидели на почетных местах вот в каком порядке: Орджоникидзе, затем его располневшая, раздобревшая Зинаида Гавриловна, потом Сталин, далее жена Андреева Дора Моисеевна и другие. Так вот, Иосиф Виссарионович придвинул свой стул ближе к Доре Моисеевне: между Сталиным и четой Орджоникидзе образовался заметный промежуток. Несколько раз Иосиф Виссарионович заговаривал с Андреевой, улыбался, но ни одного взгляда не бросил в сторону Орджоникидзе. Словно их и не было.

Григорий Константинович из партии намеревался выйти, которая, по его словам, перестала быть ленинской, большевистской. Подобный демарш нанес бы тяжелый удар по престижу Сталина. Не знаю, какой выход из создавшейся ситуации нашел в конечном счете Иосиф Виссарионович, какое решение предложил он Григорию Константиновичу. Известна лишь развязка, В один отнюдь не прекрасный день — 18 февраля 1937 года — они очень долго беседовали с глазу на глаз на квартире Сталина. Всегда бодрый, жизнерадостный Орджоникидзе на этот раз возвратился домой, как говорят, «не в себе». Был мрачен, удручен. Закрылся в кабинете и писал что-то. Потом позвал своего помощника Александра Петровича Головкина, передал ему два пакета. Один — в Наркомтяжпром. На другом, красном пакете, было написано: «Иосифу Джугашвили от Орджоникидзе». Попросил отправить немедленно. А вскоре после того, как Головкин вышел из кабинета, грянул выстрел. Зинаида Гавриловна бросилась туда, закричала «Серго убили!». Набрала номер сталинского телефона: «Серго убит!»

Нет, убийство исключается. Никого из посторонних ни в доме, а тем более в кабинете не было. Благородный человек сам ушел из жизни, не изменив своим идеалам, принципам. Понял, вероятно, что не способен влиять на развитие событий, все больше отклонявшихся от ленинской линии.

Первым на квартиру Орджоникидзе прибыл Иосиф Виссарионович. Пытливо всмотрелся в лицо встретившего его Головкина:

— Не выдержало сердце?

— Да, — поколебавшись, ответил Головкин. — Разрыв сердца.

— Вы умный человек, — произнес Сталин. — Вам нужно занимать высокий пост. Я думаю — в органах НКВД.

И прошел в кабинет к мертвому.

На следующий день в «Правде» появилось сообщение, набранное крупным шрифтом: «Товарищ Орджоникидзе Г. К. страдал артериосклерозом с тяжелыми склеротическими изменениями сердечной мышцы и сосудов сердца, а также хроническим поражением правой почки, единственной, после удаления в 1929 году…» Ну, и так далее. За подписью наркома здравоохранения и медицинских светил.

7

В стране оставался лишь один общественный деятель, с чьей независимостью, с чьим международным авторитетом Иосиф Виссарионович вынужден был считаться. От этого совершенно самостоятельного человека в любое время можно было ожидать бесконтрольных выступлений, критики, разоблачений. Закрыть ему рот не имелось возможности, и Сталин, побаиваясь его, старался расположить к себе, привлечь на свою сторону. Речь идет об Алексее Максимовиче Горьком. Прославленный пролетарский писатель после многолетних зарубежных странствий вернулся с благословенных курортов Италии к нам в бурлящую, много перестрадавшую Россию и поселился с семьей своего сына Пешкова в Москве у Никитских ворот в роскошном особняке, который принадлежал до революции миллионеру С. П. Рябушинскому.

Надобно отметить, что Иосиф Виссарионович, уроженец второй половины романтического для нашей страны XIX века, принадлежал к той плеяде образованных людей, которые сохранили глубокое трепетное уважение к писателям, к их необычному труду, сливающему воедино прошедшее и будущее.

Я говорю, разумеется, о настоящих, искренних писателях, которых в России девятнадцатого века было подавляющее большинство. Имелись, конечно, и борзописцы, продававшие свое перо властям, воспевавшие существующий строй, щедро одарявший их наградами и золотыми монетами. Были и тихони, бренчавшие песенки о любви, о природе, о блаженстве и наслаждении. Однако, и те, и другие остались где-то за кулисами развернувшейся общественной драмы, они не в счет.

Уважение к писателям, связанное с некоторым недоумением, даже с определенной робостью перед их дарованием, Иосиф Виссарионович пронес через всю жизнь. Они — загадка, невозможно понять, чего ждать от них. Сегодня похвалишь, а завтра он черт знает что выкинет. Хорошо бы со всеми, как с Маяковским — уроженцем родного Кавказа. Владимир Владимирович публично, громогласно продекларировал свою преданность партии, откровенно признал важность партийного руководства поэзией и даже прямо обратился с просьбой к Иосифу Виссарионовичу:

Я хочу, чтоб к штыку приравняли перо,

С чугуном чтоб и с выделкой стали,

О работе стихов, от Политбюро,

Чтобы делал доклады Сталин.

Спасибо поэту за доверие. Политический руководитель просто не мог не откликнуться на такой искренний призыв. К тому же Маяковский уже поставил свинцовую точку на своем творчестве, на своей мятежной судьбе, не способен на каверзные поступки, неожиданности, не изменит своего мнения. Любить мертвых всегда спокойней и проще. Их можно канонизировать. Поэтому Иосиф Виссарионович с легким сердцем увековечил его память, заявив категорически, что Маяковский был и остается лучшим, талантливейшим поэтом нашей эпохи.

С Владимиром Владимировичем все было ясно. А вот с другими-то творцами как, особенно с Максимом Горьким, который находился в зените мировой славы?! Скажет плохое слово — и раскатится оно по всей стране и по всей земле. Не получилось бы, как при Романовых было некоторое время: два царя в России, один в Петербурге, другой — в Ясной Поляне, и не понять, кто авторитетней для мировой общественности. Горький-то, к примеру, совсем не зависел от Сталина и был вроде бы неуязвим: самим фактом присутствия, существования держал в постоянном напряжении Иосифа Виссарионовича, заставляя опасаться огласки, тщательно скрывать некоторые решения и дела, даже откладывать их. При нем «культурная революция» не могла бы получить желаемого размаха.

Повторяю еще раз: Алексей Максимович был для Сталина не только и не столько талантливым писателем, но прежде всего влиятельнейшей политической фигурой мирового масштаба.

Убрать Горького? Слишком рискованно. Малейшая неудача, малейший срыв — и разразится невероятный скандал. Лучше без крайностей. Надо попытаться «приручить» Горького, используя его разрекламированную приверженность к пролетариату, его заступничество за всех сирых и неимущих.

Вскоре после того как Горький вернулся в Союз и принялся разбираться, что здесь хорошо, а что плохо, Иосиф Виссарионович пригласил писателя к себе на Дальнюю дачу. Ритуал, разумеется, был продуман заранее. Все просто, естественно, очень даже по-человечески. На обед — русские щи, а для желающих — уха. Гречневая каша опять же по желанию — с маслом или мясной подливкой. Компот, чай, яблоки. Обычный обед Сталина без всяких излишеств и кулинарных ухищрений.

После обеда — неторопливая беседа на открытом воздухе, возле клумбы, где пахло цветами, порхали бабочки, пролетали пчелы. Был здесь старый большевик Сергей Аллилуев, давнишний знакомый Горького, известный ему своей честностью и порядочностью. Была Ольга Евгеньевна Аллилуева, сохранившая значительную долю прежней красоты и полностью — стремление нравиться мужчинам. В искусстве обольщения она была столь опытной и изощренной, с такой точностью улавливала слабые, податливые струнки избранного объекта, что и на Горького произвела заметное впечатление. Глаза его поблескивали, когда смотрел на моложавое лицо, на рельефно обтянутую платьем фигуру с умело подчеркнутыми формами.

Был здесь угловатый, дичившийся подросток Вася, была очаровательная в своем белом платьице рыжеватая девочка Светлана с простодушным любопытством на лице. Была моя дочка, очень застенчивая, с трудом отрывавшаяся от отцовской руки. А занимался с детьми, развлекал их легендарный красный нарком Ворошилов, весь в ремнях, в блестящих поскрипывающих сапогах, очень непосредственный и веселый. Он к месту рассказал, что приобщился в детстве к пению в церковном хоре, каким хорошим музыкантом и воспитателем был их регент, Климент Ефремович до сих пор благодарен ему: музыка, особенно опера, — это высочайшее наслаждение.

Слова Ворошилова умилили Алексея Максимовича чуть ли не до слез. Он заговорил о том, сколь много на Руси самородков, талантливых людей из народа, как трудно им было в прежние времена и как мудро поступает Советская власть, открыв доступ широким массам ко всем шедеврам настоящего искусства.

И была еще нянька — Шура Бычкова, воспользовавшаяся случаем поглядеть на великого писателя через щель полуприкрытой двери и ненароком выдавшая свое присутствие: дверь распахнулась, Шура чуть не упала, вызвав общее оживление и веселый смех. Она была тут же представлена Горькому, как его читательница и почитательница.

В общем, побывал Алексей Максимович в крепкой, дружной семье, где господствует взаимопонимание, где растут обычные дети, где никто не способен на коварство, жестокость и прочие мерзости. Именно такое впечатление и сложилось у Горького.

Деловые вопросы обсуждались во время прогулки по проселочной дороге, бежавшей по краю леса к Москве-реке. Когда Алексей Максимович заговорил о неурядицах в стране, о том, что буржуазная печать всячески раздувает и умело использует в своих целях наши недостатки, Сталин охотно поддержал его. Да, жить и работать нам нелегко. У партии, у рабочего класса не было никакого опыта в строительстве социализма, отсюда и неизбежные ошибки, перехлесты. Ведь мы первые, мы прокладываем путь всему человечеству и не в спокойной обстановке, а под злобный вой врагов, преодолевая их козни, их сопротивление. Но у нас большие успехи, очень большие успехи, сообщения о них появляются в печати, однако пропагандируются недостаточно. Серьезные писатели проходят мимо нашей повседневной борьбы, повседневных достижений.

— Бранить, подмечать недостатки всегда проще, — сказал на это Алексей Максимович. — О положительном писать труднее. Требуется глубокое знание дела, терпение.

— Было бы желательно сосредоточить внимание литераторов на наших успехах, — продолжал Иосиф Виссарионович. — Это будет очень полезно. Наш опыт необходим пролетариям всего мира.

По этому поводу расхождений между Сталиным и Горьким не оказалось. Алексей Максимович обещал подумать о создании специального журнала, который освещал бы достижения молодой советской республики для нашего и зарубежного читателя. И сам, дескать, напишет серию очерков, сравнивая дореволюционную жизнь трудящихся с той, которая расцветает теперь.

Затем Алексей Максимович пожаловался на то, что его весьма беспокоит разобщенность писателей, которые разделились на враждующие группы вместо того, чтобы единым фронтом выступать под знаменем революции. И опять Сталин поддержал Горького, заявив: в Политбюро тоже встревожены столь ненормальным положением, но до сей поры не было авторитетного человека, большого, всеми уважаемого мастера, который мог бы объединить литераторов в одну творческую организацию и возглавить ее. А теперь приехал Алексей Максимович, это ему по плечу, и было бы очень хорошо, если бы он принял нелегкий труд на себя. Со своей стороны он, Сталин, обещает конкретную поддержку Политбюро. Будет принято соответствующее решение. Можно собрать наиболее видных писателей на организационное совещание, выслушать их мнения и предложения.

— Устроим такую встречу у меня дома, — сказал Горький. — За чашкой чая. Порассуждаем без протоколов и стенограмм.

— Можно и так, хотя не совсем понятно…

— Напуган писатель, дорогой Иосиф Виссарионович. И не только писатель, многие интеллигенты напуганы, и актеры, и ученые наши. Молчат они или, чувствую, говорят не совсем то, что у них на уме, а это худо, — вслух размышлял Горький. — Целую, знаете ли, заповедь выработали, совершенно противную открытой русской натуре. И ядовитая заповедь… Не думай! — Вот первое правило… Подумал — не говори!.. Сказал — не пиши!.. Написал — не подписывай!.. Если подписал — откажись!.. А лучше — не думай!.. Вот оно как. Не надобно нам такого, совершенно не надобно! Совесть и откровенность на первом месте должны быть.

— Заповедь трусливого обывателя, — нахмурился Сталин.

— Плохая заповедь, — кивнул Горький. — Но худо и то, что возникла надобность в ней. Существуют, значит, у нас фискалы, доносчики и безвинно пострадавшие есть. Посему в доме своем я строгий порядок завел: никаких стенограмм, никаких записей. Каждый волен выражать свои мысли, говорить о чем хочет, что хочет — и без всяких последствий.

— Разумно, — согласился Иосиф Виссарионович. — Давайте соберемся у вас. И чем скорее, тем лучше.

Так и порешили. Однако быстро лишь сказка сказывается. Потребовалась значительная работа, прежде чем такое совещание стало возможным. 23 апреля 1932 года появилось постановление ЦК ВКП(б) «О перестройке литературно-художественных организаций», которое ликвидировало ассоциацию пролетарских писателей (РАПП), другие литературные группы и поставило в повестку дня вопрос о создании единого Союза советских писателей. Но и после этого требовалось еще согласовать платформы различных группировок, найти общую для всех линию. Лишь в октябре того же года Алексей Максимович известил Сталина: все готово для большого принципиального разговора, срок назначен, милости просим.

С утра у Иосифа Виссарионовича начался легкий насморк, первейший признак его напряженности, загнанного вовнутрь волнения. Как всегда в такие часы, он был особенно сдержан, особенно спокоен, каменно-невозмутим: готовил себя к беседе с писателями, продумывал варианты, возможные выпады против него.

Члены Политбюро приехали на Малую Никитскую в девять вечера и сразу проследовали в просторную столовую, окна которой были наглухо закрыты шторами. Громоздился здесь объемистый буфет, вдоль стен были расставлены столы и стулья. Писатели рассаживались без чинов и званий, где придется. Некоторых я знал в лицо. Михаила Шолохова, недавно громко заявившего о себе «Тихим Доном»; худощавого деловитого, озабоченного Александра Фадеева; удивительного мастера слова Александра Малышкина. Еще — Леонида Леонова, Федора Гладкова, Всеволода Иванова. А всего набралось человек пятьдесят.

Председательствовал, естественно, хозяин квартиры. Он начал беседу довольно казенными фразами:

— Сегодня мы собрались, чтобы обсудить вопросы литературы… Трудами рабочих и крестьян создано в нашей стране громадное количество дел. Меняется даже география… Литература не справляется с тем, чтобы отразить содеянное…

Все слушали Горького с заметным напряжением, вызванным необычностью обстановки, и Сталин, поняв, что нужно разрядить атмосферу, подал несколько шутливых реплик. Умел Иосиф Виссарионович, когда нужно и независимо от собственного настроения, выглядеть обаятельным, простым, добродушным, умел очаровывать собеседников.

Кто-то из писателей сказал:

— У нас в России сеять разумное, доброе, вечное — это лишь половина работы. Посев надо полить кровью, чаще всего собственной.

— Вы имеете в виду наше время? — всем корпусом повернулся Сталин.

— Так было всегда, — последовал уклончивый ответ.

— Значит, такая у нас почва. Слишком тяжелая почва, — иронически развел руками Иосиф Виссарионович, и, хотя речь шла об очень серьезном, многие заулыбались, оценив быстроту и точность сталинских слов.

На этом заседании, затянувшемся до утра, были заложены основы будущего Союза писателей. Разнородное, непокорное, капризное литературное племя самоохватывалось теперь определенными рамками, получало собственную организацию, способную защищать интересы пишущих. Ну и управлять такой организацией сверху, наблюдать за ней было гораздо легче, нежели за разрозненными, расплывчатыми группировками.

Много говорили, спорили в ту ночь о творческом методе. Упоминались разновидности реализма: «пролетарский», «монументальный», «революционно-социалистический» и даже «критический» реализм. В конце концов большинство присутствовавших сошлись на термине «социалистический реализм». Признаюсь, мне было не совсем понятно, что такое творческий метод, каким методом пользовались, к примеру, Гомер, Рабле, Пушкин? В этом вопросе я чувствовал себя профаном, так как по-дилетантски ценил в искусстве, в литературе простое триединство: эстетическое наслаждение, воспитательно-познавательное значение и увлекательность, без которой любое произведение становится скучным. А где начинается скука, там пропадает искусство. Но в тот раз свое мнение я держал при себе. А суть социалистического реализма представлялась мне стремлением к так называемой «третьей действительности». То есть: показывать жизнь, явления, события, характеры не такими, какими они должны быть. Значит, хорошее возвышать, делать примером, а скверное, соответственно, представлять в самом неприглядном, отталкивающем виде. Для воспитания масс, только что потянувшихся к высотам культуры и знаний, такой подход, упрощенный для общедоступности, мог быть полезным на каком-то этапе.

А Иосиф Виссарионович молодец! Он принял живейшее участие в дискуссии о социалистическом реализме, ни в чем не проигрывая при этом писателям — специалистам. Особенно, когда речь зашла о том, что включает в себя этот метод. Некоторые товарищи были против термина «народность», сие, мол, входит в понятие партийности искусства. А Иосиф Виссарионович возразил, что понятие «народность» гораздо шире, чем «партийность». «Витязь в тигровой шкуре» никак не назовешь партийным произведением, но оно прекрасно, так как выражает извечное стремление народа к счастью и справедливости. Поэтому, отказавшись от народности искусства, мы обедним себя, зачеркнем многие шедевры прошлого, подорвем важные корни, традиции…

На этом же совещании была сделана попытка определить роль и место писателей в новом обществе. Сталину хотелось, чтобы была четкая, ясная, уважительная формулировка. Слова Алексея Толстого о том, что писатели есть каменщики крепости невидимой, каменщики души народной — эти слова Иосифа Виссарионовича не устраивали, казались ему расплывчатыми. «Инженеры человеческих душ» — такое определение почему-то больше понравилось Сталину. Да и сами писатели, как мне показалось, были довольны.[20]

Итак, Горький приставлен был к конкретному делу, загружен большой и полезной работой по консолидации литературных сил. Однако потенциальная опасность, исходившая от Алексея Максимовича, не уменьшилась, и Сталин постоянно помнил об этом. По его указанию Горького усиленно снабжали по разным каналам информацией об успехах на стройках и в колхозах, о развитии малых народностей, о новых школах и вузах, о враждебных происках империалистов, о том, что враги готовятся напасть на нас и мы должны быть бдительными, чтобы дать сокрушительный отпор любому агрессору. Вся эта информация, естественно, была абсолютно достоверной и не могла не воздействовать на впечатлительную душу писателя. Но не могли укрыться от Горького и массовые репрессии, захлестывавшие страну. Исчезали его старые знакомые, честнейшие люди, представители славной русской интеллигенции, исчезали коммунисты — создатели партии, бойцы ленинской гвардии. Как? Зачем? Почему? Человек, очень чуткий к несправедливости, Алексей Максимович начал выражать свое недовольство. Пока еще в частных разговорах. Он приглядывался, размышлял, прежде чем перейти к поступкам.

Учитывая такое положение, Иосиф Виссарионович со свойственной ему тщательностью принялся готовиться к новой встрече со знаменитым писателем. При этом ставились две главные цели. Убедить Алексея Максимовича, что усилившаяся борьба с внутренними врагами всех мастей — это суровая необходимость, которая в интересах пролетариата. Затем осторожно, без нажима, довести до Горького такую мысль: через несколько лет Сталин будет отмечать свое шестидесятилетие, взялся бы Алексей Максимович за книгу о нем, о ведущем деятеле мирового революционного движения! Поучительная, полезная могла бы получиться книга. Вот Анри Барбюс уже пишет. Хорошо это, разумеется, но все же Барбюс далек от нашей жизни, от нашей реальной действительности. И обидно, что за рубежом-то работают, создают, а у нас пока нет.

Сумеет Сталин заинтересовать такой идеей Алексея Максимовича — будет убито сразу несколько зайцев. Дела Иосифа Виссарионовича прославит гений, творения которого переживут века. Да и общая работа над книгой связала бы их одной веревочкой, окончательно перетянула бы Горького в сталинский лагерь.

Иосиф Виссарионович еще раз перелистал основные произведения Горького, освежил в памяти факты его биографии. Но была в этой подготовке и негативная сторона: меня очень беспокоило, что к столь деликатному вопросу был подключен Берия, никогда не приносивший удачи тем людям, в чью сторону обращалось его внимание. На этот раз Лаврентий Павлович готовил секретное досье, отражавшее различные стороны личной жизни писателя. В частности, его любвеобильность, не раз вызывавшую семейные неприятности. Алексей Максимович и теперь, несмотря на солидный возраст, много времени уделял своей обаятельной снохе Надежде Алексеевне Пешковой, жене сына Максима. Вел с ней продолжительные беседы об искусстве, ездил в театры, в музеи, подолгу уединялись они на втором этаже, в ее комнате, где Надежда Алексеевна повесила портрет Горького собственной работы. И хотя хозяйство семьи вела другая энергичная красивая женщина — Олимпиада Дмитриевна Черткова, беспредельно преданная Горькому, все же главенствовала в доме Надежда Алексеевна. Не видевшись день, Алексей Максимович начинал скучать о ней. А сын Максим, человек разносторонне одаренный, быстро увлекавшийся и остывавший, то пускался в дальние странствия на самолетах и пароходах, то развлекался и охотился с друзьями, то всецело отдавался своим излюбленным автомобилям, сделавшись весьма хорошим водителем. Сам возился с двигателями, обожал скоростную езду и гонял до изнеможения.

Ко всему прочему, Максим не отличался хорошим здоровьем — слабоват он. Случались даже обмороки. А сам Горький, хоть и покашливал, хоть и слыл чахоточным, болезнь свою залечил, оказывается, еще до революции, был физически крепок и бодр.

Берия показал схему дома, на которой была изображена лестница, ведущая от Горького наверх, к Надежде Алексеевне. И утверждал, что этой, мало кому известной лестницей, пользуется в особых случаях та и другая сторона. Не в этом ли одна из причин того, что Максим охладел к семье?

Я возмущен был предположениями Берии и сказал, что обсуждать такие подробности просто непорядочно и что любая попытка шантажировать Горького обречена на провал: даже намек на подобные обстоятельства вызовет со стороны Алексея Максимовича гнев, действия самые решительные, которые навсегда поссорят его со Сталиным, оттолкнут от нас. Иосиф Виссарионович согласился со мной, сказав: «Не следует ворошить чужое белье». Согласился потому, что понял мою правоту. Горький — не та фигура, которую можно сломать, запугать. Ну, а Берия — тому хоть плюй в его выпуклые бесстыжие глаза, ему все равно божья роса. Да и глаза-то спрятаны под толстыми стеклами, не попадешь…

В ту пору Лаврентий Павлович официально еще не работал в Москве, а посему с особым усердием угадывал и исполнял невысказанные или высказанные лишь наполовину пожелания Сталина. К концу разговора Берия позволил себе еще раз привлечь внимание Иосифа Виссарионовича к сыну Горького:

— Это самое больное место, это самое уязвимое место писателя, — сказал он. — При любом происшествии Горький будет переживать за сына сильней, чем за себя самого.

Сталин кивнул и велел Лаврентию Павловичу убрать досье. Берия аккуратно завязал белые тесемки коричневой папки и ушел, осторожно прикрыв за собой дверь.

К Горькому поехали среди дня на трех легковых машинах. Охранники заняли посты в воротах, в подъездах, подчеркнув тем самым, какой опасности со стороны классовых врагов подвергаются всюду руководители партии. Сталин тогда был нездоров, лицо желтоватое, заметнее выделялись оспинки. Набухшие нижние веки на треть скрывали глаза. Горький сразу понял состояние Иосифа Виссарионовича, помягчел, пропала резкость, звучавшая в его голосе, смотрел на гостя с явным сочувствием. Сам Горький был в простой голубой рубашке и с феской на голове.

Два радетеля за интересы неимущих беседовали долго, закрывшись в библиотеке. Томясь ожиданием, я листал какие-то альбомы на столике и думал о том, что при всем желании, при всем преклонении перед талантом Горького, не могу поставить его рядом с Толстым. Почему? Вот Лев Николаевич, хоть и граф, а ближе к народу, сильней любил народ, гордился им и верил в него. За границей, что ли, долго пробыл Алексей Максимович, перестал понимать некоторые особенности нашей жизни. Словно бы не знает, что он единственный, кто может служить противовесом Сталину во всей стране, влиять на Иосифа Виссарионовича своим авторитетом… Но на этот раз я, кажется, ошибся в своих рассуждениях. Вышли они оба хмурые, явно неудовлетворенные разговором. Горький глухо закончил фразу, начатую еще в библиотеке:

— …согласиться никак не могу. И уж извините, буду выступать против неразумного насилия…

— Если враг не сдается, его уничтожают — это ваши слова, — напомнил Сталин.

— Врага — да! Но прежде всего надобно убедиться, что перед нами действительно беспощадный враг. А если человек ошибается, если думает не так, как я, — его не убирать, а переубеждать требуется. И самому к его доводам прислушаться, чтобы понять, за кем правда. А вдруг он прав?

Иосиф Виссарионович не ответил. Простились они вежливо, спокойно, взаимно пожелав доброго здоровья. Я понял, что Сталин даже не намекнул Горькому о своем предстоящем юбилее. Не та была обстановка.

После этого посещения забота о Максиме Горьком не только не уменьшилась, но и значительно возросла. Делалось все, чтобы жизнь его протекала спокойно и благополучно. Когда знаменитый писатель отправлялся на отдых в облюбованный им дворец в Горках Десятых, туда сразу прибавляли соответствующий обслуживающий персонал. С продуктами в ту пору было трудно, однако Горькому предоставлялась возможность не нуждаться ни в чем. Мне иной раз унизительно было, но по просьбе Иосифа Виссарионовича я неоднократно исполнял обязанности, граничащие с амплуа снабженца. И только потому, что, по мнению Сталина, это составляло тайну.

Я шел в Манеж, где размещался гараж правительственных машин. Сверкая лаком, стояли рядами лимузины. Для иностранных гостей, для своего руководства. Черный «линкольн» Надежды Константиновны Крупской, прекрасный «паккард» Клары Цеткин, скоростная машина Климента Ефремовича. Миновав эту вереницу шикарных авто, я подходил к полугрузовой машине, садился рядом с водителем, и мы отправлялись в секретный уголок Кремля. Я не оговорился, нет: тогда не было секретного отдела, особого отдела, сектора или управления, тогда еще существовало такое полунаивное название, как «ленинский уголок» или «красный уголок»: в деревне, на заводе, в казарме.

Так вот, в секретном уголке Кремля мы брали требование на особые продукты, о которых в ту пору наш народ и слыхом не слыхал. Великой редкостью были апельсины и ананасы, маслины или анчоусы. Лишь на специальном складе можно было получить их, а также все достижения отечественной кухни — разные копчения и соления. Только ради Сталина я раза три съездил в эти рейсы: доставляли продукты на квартиру Горького и потом в Горки Десятые. Противно мне было все это, о чем я и заявил Иосифу Виссарионовичу. Отказался.

Как еще ублажал Сталин знаменитого писателя? Был, например, создан под руководством А. П. Туполева удивительный по тем временам самолет, на котором испытатель М. М. Громов 17 июня 1934 года совершил первый полет. Представьте себе зарю авиации, когда наиболее развитые страны радовались появлению десятиместных машин. А у нас поднялся в воздух цельнометаллический самолет с фюзеляжем длиной 32.5 метра, общая площадь «жилых мест» в котором превышала 100 квадратных метров! 8 членов экипажа и 72 пассажира! Ничего себе, а? Лишь после войны мировая гражданская авиация достигнет такого уровня! Мы были впереди!

Стоял вопрос: как назвать самолет-гигант? В Политбюро было мнение дать самолету имя «Иосиф Сталин». Но Иосиф Виссарионович почему-то был против. Или не считал эту машину абсолютно надежной (не дай бог, «Иосиф Сталин» потерпит аварию!), или знал, что могут появиться машины и лучше. А может, была очередная политическая интрига: он спросил, кто является самым великим человеком в нашей стране? Я ответил — писатель Максим Горький. Масштаб достижения авиаторов соответствует масштабу его всемирной славы.

Так и получила эта машина свое название. Алексей Максимович был польщен. Естественно: и ему не чужды были простые человеческие ощущения, Но при всем том напряженность между ним и Сталиным продолжала возрастать. И я, не менее Иосифа Виссарионовича, боялся, что струна лопнет со звоном и треском, со всеми эмоциями, свойственными писателям, и мы обретем в лице Горького такого яростного и талантливого обличителя, какого и свет не видывал.

Наверное, по незнанию обстановки я волновался даже больше Сталина. Я ведь не догадывался о той непоправимой утрате, которая вскоре постигнет Алексея Максимовича. 1 мая 1934 года он вместе с сыном был на Красной площади, оба восторгались парадом и демонстрацией (даже Максим, несмотря на определенный скептицизм, был доволен). Затем сын уехал в Подмосковье на весеннюю охоту. Вернувшись, заболел воспалением легких и скоропостижно скончался. Сын умер, отец был убит горем, состарился сразу на много лет. Событие потрясло его, однако не настолько, чтобы он перестал понимать ситуацию. Когда после смерти Максима (не прошло и двух часов) к нему прибыли члены Политбюро, чтобы выразить сочувствие, он нашел в себе силы усмехнуться и сказать: «Это уже не тема. Не будем возвращаться к этому разговору».

Очень скоро выяснилось, что Горький не сломлен. Он продолжал переписываться с корреспондентами во всем мире, он действовал, мыслил, мог додуматься и высказать черт знает что! Но уже новые удары ожидали его. К этому времени в дом Горького вполз и прочно обосновался в нем, стал своим человеком в семье некий молчаливый почтительный тихоня с клиноподобным лицом и всегда печальным взором. Волосы прилизанные, уши прижатые, будто приклеенные. Такой не взорвется, не нашумит, не выскажется открыто, а затаится, уйдет в тень, лелея свои мыслишки и замыслы, — я опасаюсь таких. Выделялись у него только странные клочковатые усики. А самое яркое — четыре эмалированных ромба на красных петлицах. Так выглядел тогда Генрих Григорьевич Ягода[21] — главная фигура а органах безопасности. Вежлив, обходителен, аккуратен — приятный был собеседник за чашкой чая.

Говорил Ягода негромко, пришепетывая, будто стеснялся своей легкой картавости, которая проявлялась, когда он повышал голос. Но, несмотря на недостатки речи, умел заинтересовать, убедить собеседника, во всяком случае, сноха Горького слушала его подолгу и охотно. Утешал овдовевшую женщину и при людях, и наедине: у самого Алексея Максимовича уже не было для этого ни сил, ни желания.

Ну, вдова — это понятно, объяснимо. Но как Ягода добился расположения Горького? Великого писателя не тяготило присутствие Генриха Григорьевича: трапезничал с ним, внимал, узнавая новости. А Ягода не злоупотреблял его терпением: вовремя заводил разговор, вовремя умолкал, удалялся. А главное, пожалуй, вот что. Вся жизнь Горького была отдана литературе, это была среда его обитания, он не мог без нее, как без воздуха. Теперь, ослабев, он меньше читал, меньше встречался с собратьями по перу. Ягода возмещал этот пробел, сообщая Алексею Максимовичу литературные и окололитературные новости. Это представлялось вполне естественным, ведь Ягода имел, хотя и косвенное, отношение к тогдашнему писательскому кругу. Его родственником по жене был известный рапповский лидер Леопольд Авербах, «прославившийся» упорной, беспощадной травлей Есенина, Маяковского, Булгакова… Деятелен Авербах (племянник Якова Мовшевича Свердлова) был зело, хотя литератор слабый, язык не поворачивается называть его писателем. Творческим взлетом Авербаха был очерк о поездке на строительство Беломоро-Балтийского канала вместе с другим деятелем, членом Верховного Суда СССР Ароном Александровичем Сольцем. До небес превознес Авербах этого человека: какой умный, какой демократичный, какой справедливый… Кукушка хвалила петуха.

Однако и это, прости меня Господи, еще не вся дьявольщина. В молодости, до революции, Ягода работал у отца Якова Свердлова — гравера и владельца тайной мастерской по изготовлению фальшивых документов, печатей, а возможно, и денежных знаков. Ученик оказался достойным своего жуликоватого учителя: дважды обкрадывал мастерскую и пускался в бега. Но, растратившись, возвращался к старому Мовше.

Благодаря Якову Свердлову после Октября Ягода получил ответственную должность и начал быстро расти по службе. А вот брат Якова по имени Зиновий (среди близких — Зина) полностью порвал со своей семейкой, отрекся от родственников с их сомнительным прошлым, от их веры, и был проклят грозным ритуальным проклятием. Но Зиновия вскоре усыновил сердобольный писатель Максим Горький, тронутый душевными метаниями молодого человека. Так началась сложная, запутанная, авантюрная биография Зиновия Пешкова. Но нас интересует другое. Скорее всего, Зиновий и ввел своего знакомца Ягоду в горьковскую семью, помог ему сблизиться с Алексеем Максимовичем, с его сыном и снохой.

Представляете, какие прочные, незримые, глубинные нити связывали Свердловых, Ягоду, Авербаха и им подобных людей! Это была липкая паутина, проникавшая всюду, стремившаяся опутать все звенья партийного, государственного аппарата. Считая, что нити этой паутины тянутся к Троцкому, Сталин рвал ее, отсекая то одно, то другое звено. Однако она смыкалась, соединялась снова и снова. Где-то в труднодоступной глубине таились корни родства, общей веры, единой цели.

Короче говоря, Генрих Григорьевич Ягода стал в доме, в семье Горького, своим человеком, обретя доступ во все комнаты, ко всем замкам. Мог выполнить, что сам хотел или что прикажут.

На мой взгляд, не меньше смерти сына отразилась на писателе гибель самолета «Максим Горький». 18 мая 1935 года гигантская машина поднялась над Ходынским аэродромом, над Ходынским (ныне Октябрьское) полем. В тот день должны были «катать» ударников с московских предприятий. А в первый полет над окраинами столицы пошли инженеры и рабочие — непосредственные создатели этой машины. Рядом с «Максимом Горьким» (для контраста, что ли, чтобы подчеркнуть размеры) крутился истребитель И-5, выделывая в опасной близости всевозможные фигуры. Летчик-истребитель Благин был мастером своего дела, но все же зачем такой риск? Лавры Чкалова не давали покоя? А чем руководствовались те, кто разрешил Благину «резвиться» в воздухе?! Пассажиры, ожидавшие на аэродроме своей очереди, ахали, наблюдая за его пируэтами. Но вот истребитель, пытаясь совершить петлю вокруг крыла «Максима Горького», врезался в него, и обе машины, большая и малая, понеслись к земле, разваливаясь на куски.

Нечто символическое узрел во всем этом писатель. Дух его был подавлен.

— Всему конец, — сказал тогда Алексей Максимович. И не ошибся. Выпрямиться, воспрять он больше не смог.

18 июня 1936 года я, по просьбе Сталина, находился в Горках Десятых, где в старом дворце с колоннами лежал Алексей Максимович, страдавший «катаральным изменением в легких и явлениями ослабления сердечной деятельности», как указывалось в медицинском бюллетене. Возле Горького дежурили врачи, которым доверяли Сталин и Берия. Собственно, ночевал-то я в другом месте, неподалеку от Горок Вторых, на Дальней даче, а рано утром приехал во дворец к писателю — по Успенскому шоссе это близко.

Воскресное утро было на редкость душным, все говорило о приближении грозы. В 11 часов 10 минут, когда сердце Горького сделало последний удар, буквально секунда в секунду, раздался сильнейший раскат грома, само небо треснуло, раскололось, забрав к себе в огненном фейерверке молний душу гения, составляющую, вероятно, частицу всеобъемлющей души всеобъемлющего творца.

Ураганный ветер пронесся над тем клочком земли, пригнул вершины деревьев, ломал их, разрушал стены, сбивал с ног людей, окропляя все и вся слезами дождя. Затем, в затихающем грохоте, в удаляющемся сверкании молний, хлынул сильнейший, но короткий, успокаивающий и целительный ливень.

Горький ушел от нас. Я был одним из тех, кто стоял у его гроба. Приезжал и Иосиф Виссарионович. Он был спокоен и озабочен какими-то другими делами.

В огромном творческом наследии Алексея Максимовича осталась крылатая фраза, уже упомянутый мной лозунг: «Если враг не сдается — его уничтожают». В принципе, это верно. Только о каком враге речь: о враге государства или своем личном неприятеле по квартире, по цеху, по партии? Сей лозунг допускал широкие толкования и был особенно дорог тем, что подарил его Иосифу Виссарионовичу самый большой гуманист нашей эпохи. Вручил индульгенцию, пригодную для самых разнообразных случаев.

Началось следствие, чтобы выяснить, в какой мере к смерти Горького причастны тайные и явные противники нашей партии и правительства. «Судебные процессы показали, что эти подонки человеческого рода вместе с врагами народа — Троцким, Зиновьевым и Каменевым — состояли в заговоре против Ленина, против партии, против Советского государства уже с первых дней Октябрьской социалистической революции. Провокаторские попытки срыва Брестского мира в начале 1918 года; заговор против Ленина и сговор с «левыми» эсерами об аресте и убийстве Ленина, Сталина, Свердлова весной 1918 года; злодейский выстрел в Ленина и ранение его летом 1918 года; мятеж «левых» эсеров летом 1918 года; намеренное обострение разногласий в партии в 1921 году с целью расшатать и свергнуть изнутри руководство Ленина; попытки свергнуть руководство партии во время болезни и после смерти Ленина; выдача государственных тайн и снабжение шпионскими сведениями иностранных разведок; вредительство, диверсии, взрывы; злодейское убийство Менжинского, Куйбышева, Горького — все эти и подобные им злодеяния, оказывается, проводились на протяжении двадцати лет при участии или руководстве Троцкого, Зиновьева, Каменева, Бухарина, Рыкова и их прихвостней — по заданиям иностранных буржуазных разведок…

Эти ничтожные лакеи фашистов забыли, что стоит советскому народу шевельнуть пальцем, чтобы от них не осталось и следа. Советский суд приговорил бухаринско-троцкистских извергов к расстрелу.

НКВД привел приговор в исполнение».

Цитата взята из книги «История ВКП(б), Краткий курс».

Если кому и было справедливо воздано должное на одном из судилищ, на процессе по делу «правотроцкистского блока», так это человеку, который причинил много зла, но имя которого остается в тени. Я имею в виду Генриха (Гершеля) Ягоду, который «проходил» под номером три, сразу после Бухарина и Рыкова.

Это он возглавил в 1934 году ОГПУ, затем его назначили наркомом внутренних дел, генеральным комиссаром государственной безопасности. Первым он был в новом Наркомате и закладывал, так сказать, фундамент этой организации. При нем значительно расширилась в стране сеть лагерей, которые надо было кем-то заполнять. Он разработал и внедрил систему доносов, насадил повсюду секретных сотрудников. Опыт у него — до революции имел контакты с царской охранкой. И сам в конце концов будучи арестован, испытал на себе «работу» бездушного механизма, созданию которого отдал много сил. От допросов «с пристрастием» до смертной казни.

На процессе «правотроцкистского блока» Генрих Ягода признал себя виновным в самых страшных грехах. Он, оказывается, был польским шпионом и агентом гестапо, он подготовил убийство Кирова и отравил Горького и Куйбышева. Я так и не мог понять, лгал он или нет? А если лгал, возводил на себя напраслину, то зачем? От кого отводил подозрения?

Не только в связи с Ягодой, но и вообще в связи с процессами «по делам» противников Сталина скажу еще вот о чем. Иосифу Виссарионовичу никак не откажешь в смелости, в решительности, и все же он с какой-то странной осторожностью, понижая голос, говорил о масонстве, испытывая, как мне кажется, страх и ненависть к этой организации, более тайной и более сильной, чем даже всемирный сионизм. Масонство — словно бы запретная тема: заговоришь и сразу кто-то услышит, сделает выводы. Насколько помню, до войны при мне Иосиф Виссарионович лишь несколько раз, в минуты крайнего раздражения, не сумев сдержать себя, упоминал о масонах. Впервые — до процесса над Бухариным, в середине тридцатых годов. В то время Бухарин несколько раз ездил за границу, выясняя судьбу какого-то архива, чуть ли не архива Карла Маркса. В Париже, в Вене. На стол Иосифа Виссарионовича легло донесение (не могу припомнить: или от руководителя нашей агентурной разведки в Европе Кривицкого, или от заведующего особым отделом Наркомата иностранных дел Деканозова), в котором сообщалось, что в Вене дважды встречался и беседовал Бухарин с высокопоставленными масонами и, вероятно, получил от них какие-то инструкции.

«Опять масоны, опять они! — взорвался тогда Сталин, резким движением сбросив со стола пепельницу. — Они не душат до смерти, но они давят, сковывают руки и ноги! У этого дракона неисчислимое количество голов! Мы рубим одну — появляются десять! Но масоны не заставят меня служить им! Я не глупее их! Поглядим, кто окажется наверху!» — «Вы один, а они во всем мире». — «Со мной партия». — «Партий было и будет много, а масонство едино и долговечно. Если не при жизни, то после смерти они сделают с вами, что захотят. Свалят на вас все грехи века, затопчут в грязь». — «А пролетариат, а интернационал — они не позволят!» — «Ну, не знаю», — ответил я.

Еще раз подобный разговор произошел между нами, когда стало известно о второй женитьбе Якова Джугашвили (об этом будет сказано далее). И опять Иосиф Виссарионович опасливо и гневно посетовал на то, что масоны все тесней окружают его, проникают к нему, стараются навязать свою волю.

Вот что странно. Прошло много лет, давно нет Иосифа Виссарионовича. После Второй мировой войны снята, хоть и далеко не полностью, таинственная завеса со всемирного масонства. О масонах пишут за рубежом, о них знают, некоторых из них (без особого, впрочем, успеха) пытаются привлекать к судебной ответственности. Только у нас — полное молчание. Будто и не существует этой организации, щупальца которой проникли во все уголки земного шара. А пора бы задуматься над тем, какую роль играли масоны из ближайшего окружения Сталина, других наших руководителей, какие задания они выполняют, какими средствами добиваются своих целей.

8

Иосиф Виссарионович много читал. Почти каждый день, несмотря на занятость. Знакомился с научной, политической, технической литературой. Увлекался литературой художественной, видя в ней незаменимый учебник человековедения. Специально для него переводились немецкие, французские, английские, испанские романы, повести: и классические, и те, которые рисовали картину современного положения в этих странах. Последние давали ему определенное представление об обстановке, международном положении и уж, во всяком случае, пищу для размышлений. Сталин зачастую знакомился с произведениями по машинописному тексту, некоторые рекомендовал для широкого читателя. Однако большинство таких переводов использовалось лишь им да членами Политбюро. Или в соответствующих ведомствах. Я, например, читал все, что имело отношение к военному делу. Впрочем, у меня имелось преимущество, моих знаний хватало, чтобы осилить подлинники на трех языках, поступавшие из-за границы.

Известный ученый Фредерик Жолио-Кюри писал в свое время: «Шедевр искусства, бесспорно, более незыблем, нежели научное творчество, но я убежден, что ученого и художника ведут те же побуждения и требуют от них тех же свойств мысли и действия. Научное творчество на его высочайших вершинах тоже взмах крыльев. Художник и ученый, таким образом, встречаются, чтобы создавать во всех формах Красоту и Счастье, без которых жизнь была бы слишком унылым шествием…»

Это так, но каковы же романтики начала нашего века, а! Во второй половине века найдется ли ученый, способный написать столь возвышенные слова!

Цитату эту я привел для того, чтобы проявить позицию Иосифа Виссарионовича. Красоту и Счастье он воспринимал не как нечто важное для людей само по себе, а как цель классовой борьбы. Все виды науки и особенно искусства были для него прежде всего полем сражения на идеологическом фронте. Ничто не существовало просто так, для людей вообще, все представлялось ему ступенями классовой борьбы, эти ступени надобно было завоевывать, удерживать, двигаясь выше и дальше.

Иосиф Виссарионович четко представлял, сколь велика и своеобразна роль писателей в жизни общества, особенно в государствах со строгим, концентрированным управлением. По существу, писатели — единственная сила, единственная частичка общества, независимая непосредственно от руководителей, от государственного аппарата, от правительства. Вот рабочему, к примеру, не дадут станка, не обеспечат материалом, не найдут сбыта для его продукции, — сиди и тоскуй, как тоскуют миллионы рабочих в капиталистических странах. Можно отстранить от дела инженера, врача, крестьянина, даже актера. Но писатель, поэт — неотделимы от своего труда. Разве что только как душа от тела… В тюрьму его засади, держи на хлебе и воде, с закованными руками и ногами, а он возьмет да сочинит гениальное стихотворение, которое прозвучит по всему миру, потрясая умы и сердца, бумерангом ударит гонителей, преследователей. Примеров тому множество, от древней истории до наших дней. Юлиус Фучик создал свой замечательный «Репортаж с петлей на шее» в гитлеровской тюрьме со строжайшим режимом. Муса Джалиль писал стихи в камере Моабита.

Сталин говорил, что один хороший роман способен принести социализму больше пользы, чем работа всех пропагандистов и агитаторов нашей партии за несколько лет. Такая книга дает представление о наших думах и поступках, о наших целях и образе жизни, привлечет к нам множество новых людей. А с другой стороны — одна талантливая, но враждебная книга способна принести такой опустошительный вред, что дезавуирует наши идеологические усилия за долгое время, выставив в смешном виде руководителей или показав их коварными злодеями, чинушами, себялюбцами.

Сила талантливого произведения сокрушительна, не ограничена по времени и пространству. Если оно создано, его не арестуешь, не уничтожишь: запрещенное здесь, оно вырвется на волю в другом месте. И коль скоро в потоке обычной литературы появляется из ряда вон выделяющаяся книга, не следует набрасываться на нее, воевать с ней, преследовать автора. Мудрость заключается в том, чтобы использовать данное произведение и его создателя в нужных партии и стране целях. Или позаботиться о том, чтобы появился достойный литературный противовес.

Сталин никогда не смешивал писателей, вообще талантливых людей, с администрацией творческих организаций. Настоящий писатель или художник в аппарат не пойдет, разве только по требованию партии, как А. А. Фадеев. Настоящий талант живет своим творчеством и в прямом и в переносном смысле. А вот после Сталина, как я понимаю, утратилась грань между творцами и чиновниками от искусства, возобладали последние. Отсюда и многие утраты. В погоне за спокойствием и благополучием чиновники без труда оттесняют на задний план житейски беззащитных творцов. Или подвергают их гонению, стараясь избавиться от них, пополняя тем самым сильнейшими борцами мирового масштаба ряды наших идеологических противников.

Известен разговор Сталина с Поликарповым,[22] приставленным в свое время от партии к Союзу писателей. Пожаловался Поликарпов на то, что литераторы — народ своенравный, капризный, неорганизованный, работать с ними чрезвычайно трудно.

— Ничем не могу помочь, — пожал плечами Иосиф Виссарионович. — Мы можем заменить кого угодно, мы можем заменить любого наркома, но заменить писателя не в наших силах. Придется работать с такими, какие есть. Других у нас нет.

Сталин не только советовал быть терпеливыми, доброжелательными и заботливыми по отношению к писателям, но и сам в этом отношении являл неплохой пример. На удивление сложны, интересны были его взаимоотношения с Михаилом Булгаковым. Считая его очень талантливым, Иосиф Виссарионович прощал Булгакову многое, чего никогда не простил бы близким людям, товарищам по партии. Вспомним полную остроумного сарказма, феерической булгаковской фантазии повесть «Собачье сердце». Великолепный хирург, смелый экспериментатор берет с улицы Шарика, скромную дворняжку, которая ведет обычный для себя образ жизни, с трудом добывая пропитание на холодных городских улицах. Хирург делает революционную операцию: пересаживает собаке некоторые органы погибшего пролетария-уголовника. И вот добропорядочная дворняжка постепенно превращается в заурядного человекообразного хама, быстро наглеющего в благоприятной для него обстановке двадцатых годов. Осознав выгоду своего плебейского происхождения, свою безнаказанность, новоявленный гибрид пьет, бездельничает, грубит, всячески притесняет породившего его интеллигента, вплоть до того, что с помощью домкома пытается вытеснить врача с жилой площади, где тот, кстати, оперирует. Чтобы спастись от совершенно распоясавшегося хама, есть только один выход: вернуть его в прежнее собачье состояние. Что и делает хирург.

Прочитав рукопись, Иосиф Виссарионович был просто ошарашен. Несколько дней раздумывал, прежде чем высказал свое мнение: «Хлестко! Очень хлестко! Отдельные страницы даже сильнее, чем у Салтыкова-Щедрина. Такой острый талант должен служить нам!»

Судьба Булгакова была предопределена этими словами. Люди, осмелившиеся лишь вякнуть против Советов, против Сталина, мгновенно оказывались у черта на куличках, а создатель смелой, прямо-таки сбивающей с ног сатиры разгуливал по столице и работал над новым произведением.

В то время, когда не остыл еще накал гражданской войны, о белых офицерах если и упоминалось, то лишь с ненавистью, как об извергах и кровопийцах, с прибавлением самых бранных слов, а на сцене, ошеломляя зрителей, шла булгаковская пьеса «Дни Турбиных», герои которой, золотопогонники, представители враждебного класса, выглядели самыми обычными, даже весьма милыми, порядочными людьми, со всеми человеческими слабостями и достоинствами. Это была дружная дворянская семья, справедливая и бескорыстная, с развитым чувством чести, с высоким русским патриотизмом. Не сосчитать, сколько раз сверхбдительные и сверхосторожные блюстители архиклассовых догм запрещали эту пьесу, выбрасывали из репертуара, а она вновь и вновь появлялась во МХАТе. Почему? Да потому, что ее любил смотреть Сталин. Власик предупреждал администрацию театра: на следующей неделе должны быть «Дни Турбиных». И «зарезервированный» спектакль мгновенно возобновлялся.

Иосиф Виссарионович питал какое-то особое пристрастие к этой пьесе. Шестнадцать раз наслаждался он этим шедевром. Один раз — с Кировым. Трижды — вместе со мной. Чаще всего — вдвоем с весьма пожилой женщиной, фамилию которой, я давно уже обещал назвать и обязательно назову вскоре.

Это не были официальные, торжественные выезды в театр. Никто, за исключением определенных лиц, не подозревал, что в зрительном зале находится Сталин. Обычный спектакль, и только. А Иосиф Виссарионович был счастлив в эти минуты, ощущая то, что близко было его молодости, очищаясь духовностью Турбиных от повседневной засасывающей, ожесточенной и отупляющей борьбы с врагами, с бюрократами, дураками и подхалимами. Долго и беззвучно смеялся Иосиф Виссарионович над приключениями Лариосика. Затихал, подаваясь вперед, когда появлялась Лена-светлая, грустил с ней, не скрывая влюбленности в этот образ. Однажды спросил меня: не напоминает ли Лена Матильду Васильевну Ч.?

Да-да, ту светскую даму-путешественницу, очень богатую и немного взбалмошную, которая случайно оказалась в семнадцатом году в Красноярске и приняла самое горячее участие в судьбе ссыльного революционера — солдата Джугашвили! Господи, кто бы мог подумать, что этот железный человек бережно хранит память о ней, что воспоминания, связанные с Матильдой Васильевной, трогают и согревают его! Впрочем, горькие струи в жизни всегда тесно переплетаются с приятными, а время постепенно сливает их в единый поток.

Таково было личное отношение Иосифа Виссарионовича к пьесе «Дни Турбиных». А официальное, как руководителя партии и государства?.. Он, конечно, знал, какая буря бушевала вокруг произведений Булгакова, с какой злобой, даже с непристойностями обрушилась на него критика. Появились десятки, сотни рецензий, и все ругательные. В. Киршон, Л. Авербах, В. Блюм, Р. Пикель, не стесняясь в выражениях, печатно утверждали, что этот самый Мишка Булгаков, именующий себя писателем, в залежалом мусоре шарит, подбирает объедки после того, как наблевала дюжина гостей, что его Алексей Турбин — сукин сын, и автор от героя недалеко ушел. Даже сам А. Луначарский заявил 8 октября 1926 года в «Известиях», что Булгакову нравится «атмосфера собачьей свадьбы вокруг какой-нибудь рыжей жены приятеля» (это вокруг Лены-то!). И вообще от пьесы «идет вонь», как было сказано на совещании в агитпропе.

Да, Сталин знал, какому остракизму подвергается Булгаков, и все же поддерживал его. Когда говорили, что «Дни Турбиных» — пьеса вредная, противоречащая нашим принципам классовой борьбы, Иосиф Виссарионович усмехался в усы:

— Наоборот. Она убедительно показывает силу революции. Даже такой крепкий орех, как семья Турбиных, не выдержал и распался. Не устояла белая гвардия… Глубже надо вникать в суть дела.

Свое мнение Иосиф Виссарионович изложил и обнародовал в «Ответе Билль-Белоцерковскому», который был опубликован в начале 1929 года. Там, в частности, сказано: «Что касается собственно пьесы «Дни Турбиных», то она не так уж плоха, ибо она дает больше пользы, чем вреда. Не забудьте, что основное впечатление, остающееся у зрителя от этой пьесы, есть впечатление, благоприятное для большевиков: «если даже такие люди, как Турбины, вынуждены сложить оружие и покориться воле народа, признав свое дело окончательно проигранным, — значит, большевики непобедимы, с ними, большевиками, ничего не поделаешь. «Дни Турбиных» есть демонстрация всесокрушающей силы большевизма.

Конечно, автор ни в какой мере «не повинен» в этой демонстрации. Но какое нам до этого дело?»

Известны также слова Сталина, сказанные Горькому: «Вот Булгаков! Тот здорово берет! Против шерсти берет! Это мне нравится!»

Об уважении, об особом отношении свидетельствует и то, что Иосиф Виссарионович читал все письма, отправленные ему Булгаковым, в которых писатель не только сетовал на свою тяжкую участь, прося отпустить его в поездку за границу, но и хлопотал о своих пострадавших друзьях. Например — об арестованном драматурге Н. Эрдмане. Ведь это же факт, что Сталин звонил Булгакову домой, беседовал с ним. Когда у Булгакова резко обострилась болезнь почек, что и явилось причиной смерти, в его доме раздался звонок Поскребышева: «Товарищ Сталин просит узнать, какая помощь нужна?..» Кто еще из руководителей партии за всю историю страны Советов оказывал такое внимание рядовому писателю, не состоявшему в руководящих органах, беспартийному, к тому же гонимому критикой?! Не было больше ничего похожего!

Для полного понимания взаимоотношений Сталина и Булгакова надо упомянуть одно малоизвестное, но существенное обстоятельство. Приехав осенью 1921 года в Москву, писатель-драматург познакомился в МХАТе с умной, обаятельной женщиной Ольгой Сергеевной Бокшанской, машинисткой и секретарем Немировича-Данченко. Зачастил к ней на квартиру, где и встречался с Иосифом Виссарионовичем. Это был период, когда очень сильное, но кратковременное увлечение Сталина Ольгой Сергеевной близилось к концу, он охладел к ней, хотя связи поддерживались до самой ее смерти в 1948 году. И увлечение Булгакова Ольгой Сергеевной, тоже очень сильное, переросло в ровную дружбу. А женился Булгаков на младшей сестре Ольги Сергеевны, на Елене Сергеевне; женился в третий раз, но окончательно, прожив с ней до конца своих дней. Естественно, Иосиф Виссарионович видел в квартире старшей сестры Елену Сергеевну, она произвела на него очень хорошее впечатление, он помнил о ней. Все это не могло, конечно, не сказываться.

Знаю, что Иосиф Виссарионович, получив письмо Булгакова с просьбой разрешить выезд за границу, вначале ничего не имел против. Пусть отдохнет человек, наберется сил, новых впечатлений. Не вернется — тем хуже для него, такова ему и цена… Даны были соответствующие указания — отпустить. Но в самый последний момент взяли верх другие соображения, можно сказать, эгоистического порядка. У Иосифа Виссарионовича были свои виды на талантливого драматурга.

Не кому-либо, а именно Булгакову заказал один из московских театров пьесу о Сталине: разумеется, не без ведома Иосифа Виссарионовича. Основные аспекты были оговорены заранее, а все остальное полностью доверялось писателю. Сталин считал: если уж Булгаков возьмется, это будет не скороспелый боевик, не чрезмерные восторги услужливого блюдолиза, а настоящее произведение, способное жить долгие годы. По его мнению, Булгаков был близок, понятен еще и потому, что и сам Иосиф Виссарионович в какие-то часы и дни погружался в полуреальный странный мир фантастических грез, воспаряясь над грешным и суетным миром, иногда даже теряя четкое ощущение границы между привидевшимся и реальным.

Писатель и в этот раз остался верен себе. Он создал пьесу о хорошем грузинском юноше с большими задатками, о его друзьях, о том времени, когда рос и мужал Сосо Джугашвили, принося радость окружающим людям. Автор словно бы предлагал Сталину (и другим тоже) оглянуться, посмотреть на себя в прошлом, подумать, что утрачено, потеряно в дальней дороге, что еще можно восстановить. Конечно, это было совсем не то, на что рассчитывал Иосиф Виссарионович, однако, пьеса могла увидеть свет, если бы не одно обстоятельство: Сталин, как мы знаем, очень не любил вспоминать о своем детстве, о семинарских годах, о сапожнике Джугашвили, о своем туманном происхождении. Разумеется, выдвинуть это доводом для отказа от пьесы Сталин не мог. Он нашел другую формулировку:

— Все молодые люди похожи один на другого. Что может быть интересного и поучительного в их короткой жизни? Особенность, индивидуальность каждого еще не проявилась. Не понимаю, зачем ставить такую пьесу?!

Ее не поставили и не напечатали.

Такая же участь постигла и вторую, более завершенную пьесу Булгакова о Сталине, условно называвшуюся «Батум». Будучи самостоятельной, она как бы продолжала линию, начатую в пьесе о детстве и юношестве Джугашвили. Но здесь выведен был уже молодой революционер, руководитель батумской стачки и демонстрации 1902 года: остроумный, обаятельный, пользующийся уважением трудящихся, почтительным отношением со стороны товарищей. Мне пьеса понравилась, хотя перестарался, пожалуй, Булгаков, выведя Джугашвили слишком уж опытным, знающим, авторитетным. Не был еще Джугашвили таким в самом начале века. Этот налет, эту прямолинейность можно было снять при подготовке спектакля, которая развернулась во МХАТе летом тридцать девятого года, незадолго до сталинского юбилея. Однако режиссеры и актеры, наоборот, усилили те аспекты, которые вызывали мое сомнение. Спектакль получился льстивый, слишком уж воспевающий, несколько даже слащавый. Булгаков был недоволен. Иосиф Виссарионович, послушав однажды за сценой, инкогнито, как идет репетиция, был огорчен. А через несколько дней вынес свой решающий приговор: «Помпезно и плоско. Такой спектакль нам не нужен».

Иногда пишут о том, что Булгаков подвергался преследованиям, его произведения запрещались, что жизнь его была трудной. А у кого она легкая?! Однако не зачислил же его Иосиф Виссарионович в разряд врагов. Смею уверить, что НКВД не вмешивалось в его творческие дела. Можно теперь говорить что угодно, однако факты неоспоримы: в сталинские времена были созданы шедевры нашей литературы «Мастер и Маргарита» и «Белая гвардия». А когда они увидели свет, чуть раньше или чуть позже — принципиального значения не имеет.

Булгаков — не исключение. Столь же уважительно относился Сталин и ко многим другим писателям. В том числе к Алексею Толстому, бывшему графу, вернувшемуся из эмиграции. Особенно после того, как Толстой создал роман «Петр Первый», ставший настольной книгой Иосифа Виссарионовича: в этом самодержце Сталин видел достойный образец российского правителя, мудрого и смелого, жестокого и щедрого, коему следовало подражать если не во всем, то во многом. Ну и конечно, очень обрадовался Иосиф Виссарионович появлению «Хлеба», где сам Сталин был главным героем, фигурировал на одном уровне с Лениным. Стоило ли после этого придавать значение веселым гулянкам, всяким чудачествам титулованного писателя, идущим от широкой русской натуры.

А вот прекрасному писателю, отличному стилисту Пантелеймону Романову не повезло. Уж не фамилия ли виновата? До сей поры не могу понять, что сделал он или сказал, вызвав долгое, непреходящее раздражение властей предержащих. Ругали его произведение «Без черемухи», но что в нем особенного, антисоветского? Ничего. Обычная для того времени любовная житейская история, да и теперь сколько угодно таких. А на Пантелеймона Романова навесили когда-то ярлык, и оказался он за бортом отечественной литературы.

Перечитывал Сталин «Севастополь» и «Люди из захолустья» Александра Малышкина, ценил язык и стиль этого своеобразного писателя. Но когда начались нападки на Малышкина, защищать его почему-то не стал. Может, и не заметил Иосиф Виссарионович этих нападок в текучке многочисленных дел.

О Паустовском говорил Сталин примерно так:

— Мастер старой школы, очень большой мастер. Читаю его, вижу оттенки красок, ощущаю аромат цветов.

Очень серьезно, очень сдержанно, с некоторым изумлением относился Иосиф Виссарионович к творчеству Шолохова. Это ведь не классик из старых, из дореволюционных, этот взял да и появился вдруг, ни с того ни с сего. Неброский, невысокий человек, разом перевернувший в сознании людей всего мира сложившееся представление о гражданской войне, о казаках. Писатель он, безусловно, гениальный, не ниже уровня Горького, но чего он принесет больше — вреда или пользы, вот вопрос. После «Поднятой целины» Сталин решил — польза несомненная: на нашу мельницу воду льет. Но, перечитывая «Тихий Дон», Иосиф Виссарионович каждый раз возвращался к сомнениям, никак не мог взять в толк: хороший персонаж Григорий Мелехов или плохой, одобряет автор новую власть на Дону или нет? Мелехов-то привлекает, вызывает большую симпатию, а он — враг. В отличие от заурядного, ничем не притягивающего Мишки Кошевого.

Сила воздействия романа была такова, что даже Сталин — участник сражений на Дону, — даже он начал думать о казаках иначе, усмотрев в них не оголтелых врагов, а надежную военную силу, способную быть опорой не только старой, но и новой власти. Было реабилитировано само понятие «казачество», в Красной Армии появились казачьи полки в своей традиционной форме, вернулись к нам алые башлыки, кубанки, бурки, и это очень радовало меня, как и вообще любая преемственность в военном деле. Войска без традиционных корней, без славной истории, без геройских боевых знамен — это толпа наемников, это перекати-поле, которое покатится туда, куда погонит сильный ветер.

В Москву приезжал казачий хор, созданный при участии Шолохова, и Сталин с удовольствием слушал донские и кубанские песни. Более того, с согласия Иосифа Виссарионовича в 1936 году на сходах Вешенского района Сталин был принят в казаки и с того времени, не будучи еще ни маршалом, ни генералиссимусом, часто появлялся перед военными в брюках с красными казачьими лампасами.

Читал Иосиф Виссарионович в основном прозу, чаще всего — русскую классику. Его можно зачислить в специалисты по творчеству Салтыкова-Щедрина, он вполне мог бы защитить диссертацию. Даже в обычных разговорах цитировал меткие, хлесткие фразы сатирика, использовал их в официальных выступлениях. А вот Достоевский казался ему вялым, нудным и вредным, уводящим от дела, от борьбы. За книги Льва Толстого принялся Сталин лишь во время Отечественной войны. Конечно, читал и раньше, но поверхностно, разрозненно и, наконец, проштудировал их досконально. Те произведения, где речь идет о военных действиях, об отношении русского народа к войне.

Прозу и стихи Пушкина читал Иосиф Виссарионович охотно, однако, чувствовалось, в основном лишь для развлечения. Несколько раз возвращался к «Руслану и Людмиле», к сказкам. Особенно почему-то смешила его сказка о попе и смекалистом работнике-балде.

Стихи Лермонтова и «Герой нашего времени» напоминали Иосифу Виссарионовичу собственную молодость, любовные и другие приключения. Из грузинских классиков особенно выделял Шота Руставели, в минуты досуга, находясь в хорошем настроении, с удовольствием перелистывал страницы юбилейного издания «Витязя в тигровой шкуре». Чаще даже не читал, а любовался чудесными иллюстрациями-вклейками. Это была книга большого формата, на русском языке. А рисунки, прикрытые тонкой вощеной бумагой, были, действительно изумительны. Мне тоже нравилось именно это издание, я тоже частенько любовался им. Не знаю, куда исчез сей памятный том после смерти Иосифа Виссарионовича, весьма сожалею, что не взял, не сберег эту книгу. Пусть не покажется странной сентиментальность старика, но я скучаю и тоскую по этому фолианту, который так долго и так привычно лежал у Иосифа Виссарионовича на столе, много раз доставлял наслаждение, тихую радость ему и мне.

А вот еще случай курьезный, но для Сталина вполне характерный. Однажды я застал его в прекрасном расположении духа. На столе перед ним была детская книжка с иллюстрациями.

— Убедительный образец того, что даже стихи для детей могут служить политике. Вам знакомо это произведение, Николай Алексеевич?

Несколько удивленный торжественным тоном, я взглянул на обложку и улыбнулся. Это был «Тараканище» Корнея Чуковского. Мы с дочкой недавно читали о злом усатом великане.

— Что здесь веселого? — спросил Сталин.

А у меня, в свою очередь, готов был сорваться с языка иронический и отнюдь не невинный вопрос: если эти стихи политические, то кого выводит автор под видом страшного, жестокого усача, испугавшего всех зверей, слава которого чрезмерно и не по делу раздута? Уж не Семена ли Михайловича? Или самого Иосифа Виссарионовича?

Понимая, что Сталин наверняка обидится, и, что еще важней, может пострадать автор, я сдержался и ответил: книжка имеется у моей дочки, никакой политики в стишках нет.

— Как же вы не видите, когда суть вот она, прямо на поверхности, — укорил Иосиф Виссарионович. — Помните мое заключительное слово на XVI съезде партии, когда я критиковал лидеров правой оппозиции, сравнивая их с чеховским Беликовым? Они боялись всего нового, выступали против ликвидации кулачества, как класса, против создания колхозов и совхозов… Чуковский фактически дает нашу критику, только по-писательски, в доступной для всех форме. Он, безусловно, очень талантливый человек.

У меня не было оснований возражать против последнего утверждения. Кто знает, где истинная грань между одаренностью, талантом или большим талантом?!

Возвратившись домой, я взял брошюру «Политический отчет Центрального Комитета XVI съезду партии» и перечитал ту часть выступления, о которой говорил Сталин. Вот как характеризовал он лидеров правой оппозиции:

«Особенно смешные формы принимают у них эти черты человека в футляре при появлении трудностей, при появлении малейшей тучки на горизонте. Появилась у нас где-нибудь трудность, загвоздка, они уже в тревоге: как бы чего не вышло. Зашуршал где-нибудь таракан, не успев еще вылезть как следует из норы, а они уже шарахаются назад, приходят в ужас и начинают вопить о катастрофе, о гибели Советской власти. (Общий хохот). Мы успокаиваем их и стараемся убедить, что тут нет еще ничего опасного, что это всего-навсего таракан, которого не следует бояться. Куда там! Они продолжают вопить свое: «Как так таракан? Это не таракан, а тысяча разъяренных зверей! Это не таракан, а пропасть, гибель Советской власти!» И пошла писать губерния… Бухарин пишет по этому поводу тезисы и посылает их в ЦК, утверждая, что политика ЦК довела страну до гибели, что Советская власть наверняка погибнет, если не сейчас, то по крайней мере через месяц. Рыков присоединяется к тезисам Бухарина, оговариваясь, однако, что у него имеется серьезнейшее разногласие с Бухариным, состоящее в том, что Советская власть погибнет, но, по его мнению, не через месяц, а через месяц и два дня. (Общий смех). Томский присоединяется к Бухарину и Рыкову, но протестует против того, что не сумели обойтись без тезисов, не сумели обойтись без документа, за который придется потом отвечать. «Сколько раз я вам говорил, — делайте что хотите, но не оставляйте документов! Не оставляйте следов! (Гомерический хохот всего зала. Продолжительные аплодисменты). Правда потом, через год, когда всякому дураку становится ясно, что тараканья опасность не стоит и выеденного яйца, правые уклонисты начинают приходить в себя и, расхрабрившись, не прочь пуститься даже в хвастовство, заявляя, что они не боятся никаких тараканов, что таракан этот к тому же такой тщедушный и дохлый. (Смех. Аплодисменты). Но это через год, а пока изволь-ка маяться с этими канительщиками…»

Да, как видим, у Сталина и у Чуковского полнейшая антитараканья солидарность. Один и тот же образ. К сожалению, я не встречался с Корнеем Ивановичем, не спрашивал у него, как, когда, под влиянием чего появился пресловутый «Тараканище». Но факт остается фактом. Сталин раз и навсегда зачислил Чуковского в число своих сторонников. Сильнейшие бури, коснувшиеся многих писателей, обошли Корнея Ивановича стороной. Он спокойно прожил свою долгую жизнь. А после смерти Сталина сгорел его дом в Переделкино, погибла большая библиотека, некоторые документы…

Вот как бывает: в течение многих лет имя Сталина было для миллионов людей олицетворением всего самого лучшего, самого справедливого. Это — один перегиб. Теперь же, особенно в среде творческой интеллигенции, наблюдается явный перехлест в другую сторону. Иосиф Виссарионович — это дьявол во плоти, деспот, кровавый маньяк. Зачеркивается все хорошее, что было сделано при нем. Экономические достижения. Подъем духа, энтузиазм, чистота помыслов, жизнь ради будущего — а ведь все это было.

Плох Сталин? Но ведь именно при нем многоцветно и разнообразно расцвела советская литература. Не говорю о Горьком, пришедшем из дореволюционного прошлого. Но как объяснить, что в те годы, когда правил «деспот», раскрыли свои способности прозаики Шолохов и Малышкин, Булгаков и Фадеев, Платонов и Паустовский? Это в его эпоху написали свои лучшие произведения Цветаева и Маяковский, Симонов и Ахматова. При нем вознесся витязь российской поэзии Твардовский, ни разу, кстати, не унизившийся до славословия Иосифу Виссарионовичу. А при этом был ценим тем же Сталиным по достоинству.

Перефразируем закон физики: чем ощутимей противодействие, тем сильнее бывает действие. Талант, как и характер, проявляется в борьбе. Одни люди приспосабливаются к обстоятельствам, извлекая выгоды для себя, другие отстаивают такие необходимые человечеству принципы, как честь, добросовестность, верность. Приспособленцы — исчезают. Принципиальные, преодолев все трудности, остаются.

9

Лозунг «Кадры решают все!» представлялся мне наивным до смешного. Утверждение на том же уровне, что «Волга впадает в Каспийское море» или «хлеб едят». Конечно, люди, специалисты, добросовестные труженики определяют все, а как же иначе. Сказал Сталину:

— Мудрость граничит с простотой, но та, в свою очередь, граничит с примитивизмом. В данном случае, не перепутаны ли границы?

— Лозунг должен быть краток и понятен всем, — возразил Иосиф Виссарионович. — Лозунг необязательно анализировать, его надо усваивать и руководствоваться им. И, кстати, Николай Алексеевич, речь идет не о людях вообще, а о тех кадрах, которые нужны нам. Добросовестных работников мы найдем, специалистов обучим. Гораздо важней сейчас выделить и поднять из общей массы именно тех, кто нам предан, будет надежно и решительно выполнять нашу волю, не тратя времени на сомнения и болтовню.

— Чью волю?

— Центрального Комитета партии, если хотите, — усмехнулся Сталин.

То, что люди по-разному понимают, воспринимают этот лозунг, Иосифу Виссарионовичу ничуть не мешало. Я знал одного известного ученого, который тогда говорил обрадованно: «Наконец-то будут оценивать по заслугам, по делам, а не по речам и происхождению, тем лучше!» Этот ученый и многие другие наивные граждане как-то не обратили внимания, что почти одновременно с этим лозунгом был выдвинут и другой, уточняющий суть первого. А именно: «Незаменимых людей у нас нет!» Взятые вместе, они являли собой тезисы весьма суровой, я бы даже сказал, — страшной программы. Тем более что этой формулой руководствовался не только сам Иосиф Виссарионович, но и весь аппарат сверху до самого низу. Преданность лично товарищу Сталину и тому делу, которому он служит, — все остальное не имело значения.

Вот что, к примеру, произошло с Петром Ананьевичем Красиковым, человеком в высшей степени образованным, порядочным, самостоятельным в суждениях и поступках. И, кстати, одним из старейших членов партии, его стаж исчислялся с 1892 года. Старше его в партии было лишь несколько человек. У Ленина стаж шел с 1893 года. С Владимиром Ильичом познакомился Красиков еще в Красноярской ссылке, с той поры был его соратником, последователем, верным другом. II съезд партии, который состоялся в 1903 году и на котором большевизм оформился политически и организационно, открывал, как известно, Плеханов. Он же был и председателем. А вице-председателями были Ленин и Красиков.

Имея юридическую подготовку, Петр Ананьевич при советской власти занимался, естественно, вопросами правосудия и в те годы, о которых идет речь, являлся заместителем председателя Верховного Суда СССР. Сталин знал независимый характер Красикова, его принципиальность и всегда держал оного на почтительном расстоянии. А еще Петр Ананьевич был в партии этаким снобом, что ли. Он считал настоящими революционерами таких лишь товарищей, как Плеханов, Ленин, Кржижановский, Чичерин, Бонч-Бруевич, то есть людей, которые ринулись в борьбу за общее благо, отказавшись от богатства, от сословных привилегий, потеряв все. Была разница между ними и теми деятелями, которых волна революции подняла на гребень, которые, ничего не утратив, наоборот, приобрели все и были озабочены тем, как сохранить собственное благополучие. Их в государстве, в партии становилось все больше.

Так вот, в самый разгар репрессий, в тридцать шестом или тридцать седьмом году, Петр Ананьевич после нескольких попыток добился встречи со Сталиным. Заявил ему:

— Сложилась обстановка, в которой невозможно осуществлять правосудие.

— Почему? Объясните.

— К нам в Верховный Суд поступают дела, по которым очень трудно принять законные решения. Через печать и радио заранее создается мнение, что подсудимый — враг народа. Как оправдать такого? Но и карать его не за что, нет состава преступления.

— А вы не вмешивайтесь в такие трудные дела, — со скрытой насмешкой посоветовал Сталин. — Пусть ими занимаются другие юристы.

— Обязан по долгу службы. И по совести. Как старый большевик, не могу оставаться равнодушным к несправедливости. И буду бороться всеми доступными мне средствами.

— Плохо, — сказал Сталин.

— Что плохо? — не понял тот.

— Что вы старый большевик, — холодно отрезал Иосиф Виссарионович. — Не только старый, но и отставший от жизни. Нам нужны люди, принятые в партию после тридцать четвертого года. Они надежней.

— Как вы смеете! — вскипел Красиков. — Я прошел с партией весь путь, от самых истоков, участвовал в работе всех ее съездов…

— Тем хуже для вас, — Сталин круто повернулся и удалился, не попрощавшись, оставив потрясенного Петра Ананьевича в полной растерянности.

А далее — обычный для того времени сюжет, повторявшийся с различными вариациями, но имевший одну развязку. Красиков был отстранен от должности, выселен из Кремля, фамилию его вычеркнули из всех списков. Он не был больше ни делегатом, ни депутатом, не появлялся в президиумах, имя его исчезло с газетных полос.

Году этак в тридцать девятом Петр Ананьевич поехал в правительственный дом отдыха в Железноводск. Там через несколько дней его нашли мертвым в туалете. С самого утра никто не хватился, а потом обнаружили окоченевший труп. Кто обнаружил, при каких обстоятельствах — неизвестно. Мертвого тайком вывезли из дома отдыха и сразу же похоронили, не показав даже близким.

Жена Красикова Наталья Федоровна ходила по разным инстанциям, просила разрешения перевезти труп в Москву. Не без моей помощи ей удалось договориться в Наркомате путей сообщения о специальном вагоне. Однако на месте ее встретил возле поезда чекист в такой же зеленой фуражке с прямым козырьком, какую носил и сам Сталин, и твердо посоветовал не настаивать на перевозке мужа. «Чтобы избежать других неприятностей», — многозначительно подчеркнул он.

Запугать Наталью Федоровну было непросто, эта женщина тоже имела характер. Она ходила в горком партии, звонила в Москву, но никто не сумел помочь ей. Наталья Федоровна смогла лишь обнести могилу оградой и прикрепить к скромному надгробию табличку с фамилией, датами жизни и смерти. И — член ВКП(б) с такого-то года…

Через несколько месяцев мне довелось быть в Железноводске, я решил навестить могилу Петра Ананьевича и был поражен увиденным запустением. Ограда была изломана, над земляным холмиком — кособокая дощечка с надписью «П. А. Красиков». И никаких дат, вероятно, чтобы не привлекать внимания.

Летом 1935 года произошло событие, само по себе не очень значительное, но получившее широкую известность в среде военных руководителей. Одни восприняли его как случайность, казус, другие — как тревожный, настораживающий симптом, заставлявший крепко задуматься. В Минске был арестован Гайк Дмитриевич Гай (Гайк Бжишкян), достаточно знакомый читателям этой книги. Тот самый Гай, дивизия которого в 1918 году штурмом взяла Симбирск и вошла в историю Красной Армии как Самаро-Ульяновская Железная дивизия. Пригласили Гая вместе с женой в Белоруссию на празднование пятнадцатилетия освобождения этой республики от белополяков, и там же, на даче Совнаркома, он был задержан. Вроде бы за связь с иностранной разведкой. Люди, хорошо знавшие Гая, не очень-то верили в это. Так или иначе, но арест Гая связывали с именем Буденного, против которого вспыльчивый армянин выступал несколько раз. Критиковал за невыполнение в минувшей войне планов и приказов командования, что привело к разгрому дивизий Азина и Гая в районе станицы Мечетинской, к срыву нашего наступления на Варшаву, — об этом мы уже говорили. Семен Михайлович, дескать, воспользовался какой-то зацепкой, чтобы убрать деятеля, раскрывавшего его неудачи. И в определенной степени, значит, неудачи Ворошилова и Сталина, которые руководили войсками вместе с Буденным.

Зацепка, однако, была не очень весомой. Иосиф Виссарионович поосторожничал, в дело вмешиваться не стал, не высказался ни «за» ни «против». Известный полководец гражданской войны оказался в странном положении, вроде бы арестованный, но не совсем… Открытого суда над ним не было, где-то в верхах решили на время отправить Гая из столицы в провинцию, в Ярославль, изолировать от коллег, от любопытствующей публики. Ну и близко — сразу можно вернуть в Москву, если ситуация изменятся.

Везли Гая в обычном пассажирском вагоне с символической охраной. Что за охрана — судите сами. Оставив пальто в купе, Гайк Дмитриевич пошел в туалет. Как раз в то время, когда поезд огибал по крутой дуге гору неподалеку от станции Берендеево. Здесь поезд всегда замедляет движение. Или знал Гай об этом, или предупредили его: именно на том месте он выбил ногой стекло в туалете и выпрыгнул из вагона. Не выдержал, значит, восточный человек подневольного положения, возжаждал полной свободы.

Я узнал о побеге от Сталина. Он позвонил среди ночи, сообщил известные ему подробности случившегося и попросил немедленно выехать на место происшествия. Проследить за розыском: чтобы Гая обязательно поймали, но при этом не «наломали дров». Как я понял, не изувечили бы, а тем более не убили. При задержании возможно всякое.

— Какой нетерпеливый, до тюрьмы еще не доехал, а уже сбежал, — ворчливо произнес Иосиф Виссарионович. — Мы хотели как лучше, а он обостряет. Пусть теперь отдохнет в Коровниках,[23] да чтобы охраняли построже.

— Сначала найти надо.

— Пусть ищут быстрее. И поосторожней, — еще раз предупредил Сталин, не желавший, вероятно, вызвать недовольство Тухачевского, Уборевича, Гамарника и других военных руководителей, имевших в ту пору весомый авторитет и значительное влияние.

Я привычно собрал походный чемоданчик.

В Москве почти не ощущалась осень, разве что желтые листья на асфальте говорили о ней, а вот за городом я сразу почувствовал, что кончилось благоприятное время. Смотрел из окна поезда. Утро долго боролось с ночным мраком, да так и не осилило полностью, день стоял сумрачный, мглистый, с затуманенным горизонтом. Оранжевость осинников, изумрудность озимых полей — все краски были неяркими, приглушенными, только конусообразные ели выделялись тем, что выглядели не зелеными, даже не черно-зелеными, а почти черными: от влажности, что ли?

Берендеевская округа накрыта была низкими беспросветными тучами, шел мелкий дождь; как мне сказали, шел с небольшими перерывами уже третьи сутки. Повсюду были лужи, с крыш капало, под сапогами чавкала грязь. В почтовое отделение станции Берендеево, где разместился штаб поимки Гая, грязи нанесли столько, что невозможно было понять, какой там пол. На улицах, вдоль заборов, стояло множество разных автомашин. Начальства всех рангов, от общесоюзного до областного, было столько, а уж рядовых тем более, что можно было подумать: ожидается большое сражение.

О моем приезде знали. Молодой не известный мне начальник из НКВД, с ромбами на петлицах (в это ведомство пришло много новых людей), познакомил с обстановкой. Говорил, как оправдывался: пошли вторые сутки, а беглец не изловлен, хотя делается все по инструкции. Но дожди, мокрядь помешали собакам взять след. А вокруг глухие леса, болотистые топи, недоступные до зимы… Я успокоил начальника: действует, мол, правильно. Взяли под контроль территорию в радиусе пятидесяти километров — дальше до начала поисков Гай уйти не успел бы. Перекрыли дороги, населенные пункты. Проверяются все виды транспорта, опрошены водители, предупреждено местное население. Отпечатаны и раздаются жителям фотографии Гая. А беглец словно в воду канул.

Я ничего не смог подсказать руководителю поисков, посоветовал лишь продолжать начатое. Вариантов могло быть много. Гай человек бывалый. Если успел выбраться из этого района до оцепления, то ищи-свищи ветра в поле. Но это уж не наша забота, пусть занимаются другие. Однако беглец мог затаиться в лесной глухомани, в брошенной избушке, даже в жилом доме у сердобольной крестьянки. Ничего не оставалось, кроме как последовательно, методично обследовать все окрестности. Я лишь предупредил, что Гая надо брать живым и здоровым, без применения чрезвычайных мер. Это предупреждение не очень-то понравилось поисковикам, но я подчеркнул: требование идет сверху, является обязательным. Со строгой персональной ответственностью.

Прошли еще сутки — ничего нового. Нудный дождь, грязь, ругань, раздражение, звонки из наркомата, злые лица. Ну, начальство, засевшее на станции Берендеево, хоть обсушиться, обогреться могло в домах, пообедать и даже выпить стопку за ужином. А каково сотням, тысячам красноармейцев, прочесывавшим от зари до зари болотистые леса, ночевавшим у костров, полуголодным, мокрым, простуженным?! С делом Гая, виновен он или нет, должны разобраться соответствующие органы. А люди-то страдают за что?

Сочувствуя бойцам, томясь бездельем, вспомнил я прием, часто применявшийся в разные времена у разных народов. Не самый, может быть, добропорядочный, но надежный. А вспомнив, обратился к районным властям, чтобы выяснить, в чем особенно нуждается местное население? Мне ответили: в одежде и обуви. Плохо и с тем, и с другим. Я немедленно предложил начальнику с ромбами быстро и широко объявить о том, что гражданин, обнаруживший бежавшего преступника, получит полный комплект одежды: полушубок, шапку, сапоги и костюм. Начальник заколебался, но я объяснил ему, что комплект одежды несравнимо дешевле для государства, чем использование вне казарм нескольких батальонов и сотен сотрудников НКВД, задействованных в операции только на нашем участке. Никто не знает округу, укромные места лучше, чем здешние жители. Если Гай тут — его обнаружат. Если он уже далеко, это не наша вина. Ну, а материальную ответственность за выделение казной комплекта одежды я могу взять на себя. Начальник же обязан за несколько часов всеми средствами оповестить народ о назначенном поощрении. Элементарный расчет был на крестьянскую, на мелкобуржуазную психику: без ощутимой выгоды крестьянин не почешется, пальцем не двинет.

Считаю — сработало именно это. На следующий день к учителю в селе Давыдовском, неподалеку от станции Берендеево, явился корявый, скверно одетый мужичонка. Сославшись на свою серость, малую грамотность, принялся расспрашивать: верно ли, что какой-то убивец сбежал с поезда, теперь его ищут и вроде бы обещали с ног до головы одеть-обуть того, кто на убивца укажет? Не враги ли? Не обман ли от властей? А может, еще и деньги обещаны к одежонке?

Учитель сразу смекнул, что к чему. Сам был заинтересован в скорейшей поимке преступника, считая его опасным уголовником. Боялся за своих учеников, предупреждал, чтобы за околицу не выходили, за опятами, за клюквой в лес не бегали. Ну и нажал учитель на мужичка: «Выкладывай, как на духу!» Тот помялся-помялся и выложил. Ездил он за сеном к дальним стогам. Уже воз навьючил, когда увидел в соседнем стогу лаз, и вроде бы что-то шевельнулось там, в глубине. Колхозник перетрусил и скорее — в село. Никому ничего не сказал, распряг лошадь и отправился к учителю за советом. Ну а тот, естественно, знал, как поступить. Вскоре в Давыдовское прибыла группа захвата. Начальство срочно выехало на дрезине. Оно же, это начальство, на той же дрезине доставило беглеца в Берендеево.

Выглядел Гай скверно. Грязные ботинки, измятые брюки, какой-то бесформенный свитер — даже фуражки не было. Волосы слипшиеся, всклокоченные. Намерзся за несколько суток в стогу, оголодал. Его осторожно спустили на землю, повели, поддерживая с двух сторон. Настолько слаб? Нет, почему-то почти не ступал на левую ногу, волочил ее.

Я возмутился. Улучив момент, сказал начальнику с ромбами:

— Вас предупреждали, — никаких мер воздействия! Что с ногой?

У того исчезло радостное оживление. Ответил торопливо:

— Ничего не было. Он даже вылез сам, не вытаскивали. А ногу повредил, когда из вагона прыгнул. Потому и не ушел далеко.

Бледное лицо Гая выражало усталость и безразличие. Оживился он лишь в ту минуту, когда увидел меня. Мы с ним официально не были знакомы, но несколько раз встречались в служебной обстановке, и он сразу понял, что я тут не случайно. В заблестевших глазах — смущение и надежда. А мне вспомнилось, что испытал я давным-давно, в восемнадцатом году, когда оказался под конвоем у красных, среди совершенно чужих людей, и вдруг узнал в одном из командиров Иосифа Джугашвили. Крепко повезло мне в тот раз.

Гая отвели на почту, дали умыться, вернули брошенные им в вагоне пальто и фуражку, покормили. Врач осмотрел поврежденную ногу и принял необходимые меры. После этого я попросил оставить нас вдвоем. Все вышли. Гай жадно курил, дорвавшись до папирос. Я сказал ему:

— Задам важный вопрос и попрошу ответить искренне. Разговор останется между нами. Знать о нем может только один человек.

— Иосиф Сталин? — сообразил Гай.

— Товарищ Сталин, — подтвердил я. — Зачем вы, Гайк Дмитриевич, совершили побег, с какой целью? Намеревались уйти за границу к нашим врагам?

— Этого я и боялся, — потерянно произнес он. — Боялся, что расценят именно так.

— А каким образом можно еще расценить? Вы что, хотели скрываться в стране под чужим именем?

— Нет! Пробрался бы в Москву, обратился в Политбюро, к самому Сталину.

— Это наивно, никто не допустит. Вас сразу бы арестовали.

— Не прямо к Сталину. Встретился бы с Микояном. Он хорошо знает меня, через него… Но я не собирался оправдываться. Мне не в чем оправдываться. Попросил бы только одно: дать мне самое трудное задание, послать в самое опасное место, хотя бы на войну в Китай, чтобы я мог погибнуть с пользой и честью, доказать свою преданность партии. Чтобы моя жена и дочь… Других помыслов у меня не было. Вы верите мне? — с надеждой спросил Гай.

— Вполне, — успокоил я взволнованного, болезненно возбужденного человека. И повторил это же, вернувшись в Москву, в разговоре с Иосифом Виссарионовичем. Подчеркнул, что слова Гая звучали убедительно.

— У меня нет особых претензий к нему, — вслух рассуждал Сталин. — Но у него нашлось много противников, и обвинения выдвинуты серьезные. Утверждают, что Гай в двадцатом году столкнулся с агентурой Пилсудского и, по крайней мере, не сделал всего того, что мог бы сделать под Варшавой… Утверждают, что, уведя свои войска в Германию, спасая их от белополяков, Гай установил связь с немецкой разведкой… Сейчас он очень осложнил свое положение, но мы оставим побег без последствий, словно его не было. Гая отвезут туда, куда и везли. Пока он в Коровниках, наши органы не спеша разберутся во всем.

Так, собственно, и было. Наказания за побег Гай не понес. В Ярославле у него была отдельная камера, сносное питание, имел возможность читать, переписываться с родными. Но «разбирательство» затягивалось. А после процесса над группой Тухачевского, после ареста других военных руководителей надежды на освобождение Гая истаяли. Могу лишь еще раз сказать, что Сталин до самого конца не утратил уважение к Гаю. Об этом свидетельствует то, что с ним хорошо обращались в тюрьме. В декабре 1937 года ему разрешили свидание с женой. А буквально через несколько дней, в полной секретности, без присутствия обвиняемого, без участия свидетелей, суд рассмотрел дело Гая и вынес смертный приговор, который сразу же был приведен в исполнение…

Печальную историю Гайка Дмитриевича я излагаю довольно подробно по двум причинам. Насколько мне известно, это был единственный побег, совершенный у нас в то время арестованным военачальником высокого ранга. Больше никто из них не пытался бежать. Ну, а еще — это был один из первых порывов ветра, предвещавший тот ураган, который вскоре обрушился на наши Вооруженные Силы.

10

В период массовых репрессий был один человек, которого особенно ненавидели Ягода, Ежов, Гоглидзе, Кобулов, Берия и другие выдающиеся экспериментаторы в деле «преобразования лиц высокопоставленных в лиц далекоотправленных» — сия циничная фраза принадлежала верному соратнику Берии, его помощнику Гоглидзе. С каким восторгом они свалили бы этого человека, растоптали бы за то, что он пытался вмешиваться в их «деятельность». Да и самому Сталину доставлял он немало хлопот.

Речь идет о главе нашего государства, о Председателе ЦИК СССР, с января 1938 года Председателе Президиума Верховного Совета СССР — Михаиле Ивановиче Калинине. Он тогда, пожалуй, был единственным государственным деятелем высшего звена, который возражал против необоснованных арестов и казней, делал попытки восстановить справедливость. Вот тридцать седьмой год. Арестованы Шотман, Правдин, Енукидзе. И сразу последовал резкий протест Калинина. Он просил Сталина принять для беседы жену Шотмана, которую Иосиф Виссарионович хорошо знал. Еще бы не знать: в 1912 году она переправляла его из Финляндии через границу. И все же Сталин наотрез отказался беседовать с кем-либо по поводу арестованных.

Итоги подобных «стычек» между Сталиным и Калининым были не в пользу последнего. Являясь главой государства, Михаил Иванович почти не обладал реальной властью, и чем дальше, тем больше ограничивал его в этом отношении Иосиф Виссарионович, забирая все бразды правления в собственные руки. Система расправы с ведущими гражданскими и военными деятелями упрощалась. НКВД готовил предложения по приговорам (проекты приговоров), Сталин утверждал их. После этого никто и ничто не могло изменить, переиначить. Дела проштамповывал суд Военной Коллегии, решения его не подлежали обжалованию даже в Президиуме Верховного Совета. И все же Калинин не прекращал борьбы, так раздражавшей бериевскую рать. Он не имел возможности влиять на решения Сталина, но ведь и помимо этого были сотни, тысячи судебных дел по всей стране; волна репрессий, начавшаяся в центре, катилась к окраинам. В приемную Верховного Совета шли письма с просьбой посодействовать, разобраться, восстановить истину. Вот лишь один из многочисленных ответов Калинина — он обращается к коменданту стрелковой охраны Смоленска:

«У вас в детском приемнике в течение двух лет работала воспитательницей беспризорных гр. Прудникова Ф. А. В январе месяце она вами была уволена с работы в связи с тем, что муж ее был исключен из партии и выслан.

Считаю увольнение гр. Прудниковой только по этой причине необоснованным. Считаю возможным оставление ее на работе, если за ней лично нет порочащих фактов».

Когда в стране господствует беззаконие, то хоть собственным авторитетом помочь человеку!

Нет, Калинин не мог, конечно, своим вмешательством в отдельные судьбы изменить общий ход событий, и все же этот пожилой большевик с седой бородкой в своем упрямом стремлении к справедливости (учитывая его высокий пост) был явной помехой для бериевской компании и представлял существенную опасность. Ведь фортуна изменчива! Несведущие люди могли только удивляться, почему же Сталин терпит Калинина? Совершенно необязательно было арестовывать Михаила Ивановича, затевать судебный процесс — Берия со своими умелыми «экспериментаторами» располагал большими возможностями и разнообразными средствами для того, чтобы проводить намеченную кандидатуру в последний путь. От автомобильной катастрофы до внезапной кончины от разрыва сердца в собственной постели. Но к Михаилу Ивановичу никто не мог подступиться. Суть в том, что Калинин необходим был Сталину. Прежде всего как очень удобная ширма. Кто стоит во главе рабоче-крестьянского государства, что за личность? Пожалуйста: выходец из крестьян, тесно связанный с деревней, к тому же и сознательный питерский пролетарий, двадцать лет работавший у станка — что еще нужно?!

Теперь вторая сторона. Государство наше все еще оставалось в основном крестьянским, подавляющее большинство населения жило в деревнях, крестьяне со времени революции привыкли, что на самом высоком верху стоит «свой человек», мужик, защитник их интересов Михайло Иванович Калинин. Простой и доступный. В него верили. Кому еще пожалишься, ежели не ему? И Сталин очень хорошо понимал настроение масс, ни в коем случае не хотел лишаться столь надежного, понятного народу, прикрытия. Союз Серпа и Молота: наш Калинин был буквальным символом, живым гербом Советского государства. Ограничить возможности Михаила Ивановича — это да. Но остаться без него — ни в коем случае. Для огромной массы населения Советская страна без Калинина — будто Новый год без Деда-Мороза.

Кстати, о новогоднем празднике и новогодней елке. Широкая молва приписывает восстановление давнего народного обычая, запрещенного после Октября, одному лишь Михаилу Ивановичу. Люди говорили: «Калинин вернул праздник». Или — детям, увидевшим наряженную елку: «Вот подарок дедушки Калинина». А это не совсем так. Первым выступил за возвращение праздника Секретарь ЦК ВКП(б) Павел Петрович Постышев, человек очень деятельный, разумный, решительный, много лет проведший на военной и комсомольской работе. Это о нем скупой на похвалу Василий Константинович Блюхер сказал как-то: «Имя его служило прямо знаменем на Дальнем Востоке».

Так вот. 28 декабря 1935 года «Правда» опубликовала статью Постышева, в которой говорилось:

«В дореволюционное время буржуазия и чиновники всегда устраивали на Новый год своим детям елку. Дети рабочих с завистью через окно посматривали на сверкающую разноцветными огнями елку и веселящихся вокруг нее детей богатеев.

Почему у нас школы, детские дома, ясли, детские клубы, дворцы пионеров лишают этого прекрасного удовольствия ребятишек трудящихся советской страны? Какие-то, не иначе как «левые», загибщики, ославили это детское развлечение как буржуазную затею.

Следует этому неправильному осуждению елки, которая является прекрасным развлечением для детей, положить конец. Комсомольцы, политработники должны под Новый год устроить коллективные елки для детей.

В школах, детских домах, во дворцах пионеров, детских клубах, детских кино и театрах — везде… Не должно быть ни одного колхоза, где бы правление вместе с комсомольцами не устроило бы накануне Нового года елку для своих ребятишек. Горсоветы, председатели районных исполкомов, сельсоветы, органы народного образования должны помочь им в этом деле…

Я уверен, что и комсомольцы примут самое активное участие и искоренят нелепое мнение, что детская елка является буржуазным предрассудком.

Итак, давайте организуем веселую встречу Нового года для детей, устроим хорошую советскую елку во всех городах и колхозах!»

Убедительно выступил Постышев. Эту идею сразу же горячо поддержал Калинин, помнивший, сколько радости приносит людям новогодняя елка. Было принято соответствующее решение. И зажглись повсюду веселые новогодние огоньки на зеленых красавицах… А затем наступила та пора, когда имена Постышева, Блюхера и многих других «восточников», которых Сталин знал мало, которые представлялись ему слишком самостоятельными и малопочтительными, были вычеркнуты из всех списков, вымарывались тушью в исторических книгах. И все, что связано было с возвращением новогодней елки, приписывалось лишь Калинину, его доброте и заботливости. Это не его вина. И в общем-то, спасибо ему за возрожденный праздник.

В тот период, когда я особенно сблизился с Михаилом Ивановичем, положение его было двойственным, сложным. Мне импонировали его совестливость, отвращение к хитростям, интригам, стяжательству. Его скромность и доброта. Он был одним из немногих, кто ничего не искал для себя и своих близких, всей душой верил в святость марксистско-ленинских идей, искренне радовался успехам советской власти.

В ту пору Михаил Иванович болезненно переживал разрыв с родной деревней. Ездил он туда, в свою избу, всю жизнь, примерно года до тридцать пятого. Лучший отдых в милых сердцу лесах и лугах, в доме, согретом ласковой улыбкой матери. Агитировал земляков в колхоз вступать. А потом увидел, что дела в колхозе идут скверно, его поддержка, материальная помощь не помогают, а, наоборот, усугубляют положение. Крестьяне отходят от дел и забот, ленятся, перекладывают работу друг на друга, становятся лодырями, захребетниками, иждивенцами государства. Перестал ездить туда, лишив себя лучшего отдыха. Говорил: надобно что-то менять, перестраивать, заинтересовывать мужиков, вернуть тягу к работе. Но вносить какие-либо изменения он был не в силах, так как сложившаяся структура руководства, прямого подчинения с самого верха до самого низа, вполне устраивала Иосифа Виссарионовича.

Как я уже отмечал, Сталин имел незаурядную способность привязывать к себе нужных ему людей, очаровывать их своей эрудицией и обаянием, подогревать самолюбие, идти на некоторые уступки, постепенно затягивая человека в круг своих интересов, своего бытия, своих правил, превращая его в соучастника, ответственного за события. Что касается Калинина, то можно вспомнить случай прямо-таки парадоксальный. Михаил Иванович всегда был против «памятников при жизни»: распространения портретов, присвоения имен предприятиям, населенным пунктам. За исключением Ленинграда. В этом случае он не возражал, тем более что переименование произошло после смерти Владимира Ильича.

У меня есть текст выступления Михаила Ивановича на открытии Дома крестьянина в Кимрах. Когда земляки предложили переименовать этот город в честь Михаила Ивановича, он заявил: «Я считаю, совершенно излишне переименовывать уезд моим именем… Я решительно возражаю; это нецелесообразно практически — раз, и, наконец, это доказывает нашу чрезмерную спешку, наше неуважение, до известной степени, к прошлому. Конечно, мы боремся с прошлым строем, это верно, но все, что было ценного в прошлом, мы должны брать. Вот когда мы умрем и пройдет лет пятьдесят после нашей смерти, и наши потомки поймут, что мы совершили что-то заслуживающее внимания, тогда они могут вынести решение, а мы еще молоды, мы, товарищи, не можем себя оценивать. Слишком самоуверенно думать, что мы заслужили переименования места нашим именем».

Вот ведь сколько весомых, правильных доводов привел Михаил Иванович — и совершенно в соответствии со своей натурой. Его доводы не устарели и для дальнейших переименователей, тем более, когда переименовывали города и районы, не спрашивая жителей. Но как же получилось, что через десяток лет Михаил Иванович подписал Указ о присвоении своего имени не какому-то заштатному городишке, а старинной Твери, сыгравшей немалую роль в истории государства Российского, вошедшей с таким названием в народную память?!

Свистопляску с переименованиями начали Троцкий и Зиновьев. Вскоре после революции Лев Давидович потешил свое самолюбие, добившись того, что город Гатчина превратился в Троцк. Такое же название обрела Юзовка на Украине, после Октября, дабы укротить претензии украинских националистов, по велению Ленина переданная из состава Российской Федерации в распоряжение Украинской республики. В то же время Елисаветград стал Зиновьевском. «Очень скромные люди, — саркастически говаривал тогда Сталин. — Позаботились о собственном величии».

Прошло время, и двух «Троцков» Льву Давидовичу показалось мало. Их на карте-то не найдешь, эти городки. Не соответствуют величию! Да и позавидовал Лев Давидович тому, что имя Ленина увековечено в названии северной столицы. И Яков Мовшевич Свердлов удостоен высокой чести: его фамилию дали крупнейшему городу на Урале, бывшему Екатеринбургу. А он, Троцкий, чем хуже? Зачем ждать смерти, когда есть возможность теперь же похлопотать о себе?! На Москву, конечно, замахиваться не надо, это не пройдет, а вот областной центр — вполне. И начал добиваться Лев Давидович, чтобы город с явно «контрреволюционным» названием — Царицын — получил новое наименование.

Иосиф Виссарионович, естественно, был взбешен. Что там ни говори, а это ведь он в самые трудные месяцы руководил обороной Царицына, сумел сохранить для республики важнейший Южный форпост. Этому городу как раз и носить имя Сталина, а не гастролера, который раз или два съездил туда в комфортабельном поезде. Явная несправедливость! Надо принять решительные, быстрые меры. И вот 10 апреля 1925 года форпост на Волге обрел звучное наименование — Сталинград, с коим и вошел навеки в историю, по крайней мере в историю войн.

Лиха беда — начало. Вскоре появились на географической карте Сталинабад, Сталинск, Сталинир и так далее. Ну и других руководителей, членов Политбюро нельзя обижать. Возникли Ворошиловград, Киров, Молотов и Молотовск, Каганович, Куйбышев. А Нижний Новгород стал городом Горьким; еще в 1932 году, при жизни пролетарского писателя. Экая, право, скромность… А Михаил Иванович, глава государства, почему в стороне? Как выглядят на его фоне другие товарищи? Нет уж, раз ты из нашей когорты, будь любезен, не нарушай общих порядков… Напор был столь сильным и стремительным, что Калинин не устоял, «поднес» свое имя древней Твери, оказался «завязанным» в общий круг соискателей прижизненной славы. В смысле психологического срыва это было почти равносильно отказу от собственных убеждений, подписанию себе смертельного приговора. Что-то сломалось в Калинине — сие особенно важно было Иосифу Виссарионовичу, стремившемуся «приручить» Михаила Ивановича, сделать его податливым и послушным. Однако, несмотря на надлом, до этого было еще далеко.[24]

Сталина беспокоили не столько хлопоты Михаила Ивановича по защите отдельных пострадавших граждан, сколько его публичные выступления. Не считаясь с укоренявшимся тогда правилом читать заранее подготовленные и согласованные речи, Калинин по старинке, как в ленинские времена, выходил к любой аудитории и говорил, как хотел, что считал нужным. При своей искренности такое мог сказануть, что потом не исправишь. Вот назовет всенародно Сталина нарушителем законов, заварит бучу на весь мир… Контролировать надобно такого оратора, но как?

Иосиф Виссарионович без обиняков заявил мне: он спокоен лишь в том случае, если на ответственные выступления вместе с Калининым еду я… Надеялся на мою рассудительность и решительность, учитывая мое возрастающее влияние на Михаила Ивановича. Спросил меня: верно ли, что Калинин, выступая, беседуя, не избегает самых острых вопросов, а потом просит своего помощника: «Ты там приведи в порядок стенограмму, добавь шаблона в начале и в конце, тогда и в печать можно…»

— А что особенного? — удивился я.

— Шаблон — это наши лозунги, призывы, руководящие указания? — нахмурился Сталин.

— Они же действительно бывают шаблонными, набивают оскомину частым употреблением. А Михаил Иванович говорит о том же, проводит ту же линию, только по-своему, интересно, применительно всякий раз к конкретному случаю.

— Я бы не хотел поучать уважаемого человека, — со значением произнес Сталин.

— Ну, хорошо, хорошо… Скажу ему, что слово «шаблон» не очень уместно.

— Вас он послушает, — удовлетворенно кивнул Иосиф Виссарионович.

Каюсь, насчет этого слова я ничего не сказал Михаилу Ивановичу, случай не подвернулся. После разговора со Сталиным я был лишь на одном, хоть и очень памятном, выступлении Калинина в закрытой аудитории (официальные, общеизвестные речи приходилось, разумеется, слушать и позже). А тогда, 29 мая 1938 года, мы приехали к студентам Института государственного права и государственного управления. Название несколько странное, да и институтом это заведение можно считать только с очень большой натяжкой.

По общепринятым понятиям институт — высшее учебное заведение, куда принимаются люди, имеющие соответствующую подготовку, среднее образование. А сюда направлялись по другому принципу, сюда поступали без среднего образования, а выпускались без высшего. Знания, развитость решающего значения не имели. С мест присылали активистов, чтобы «подгустить смазку в мозгах». Брались граждане пролетарского происхождения, проявившие свою приверженность партии и Советской власти. Мозги у них свежие, не загруженные знаниями, дающими возможность сопоставлять, размышлять, сомневаться. Вкладывай в такие головы заранее подготовленные идеологические блоки, набивай лозунгами и инструкциями — вот и получатся надежные исполнители.

Помню, в феврале 1918 года «Правда» поместила заметку об открытии Вторых петроградских артиллерийских курсов (со временем они стали одним из лучших артиллерийских училищ страны). Так вот, газета писала, что от поступающих на курсы требовалось умение «бегло читать, без искажения излагать прочитанное; уметь писать и знание 4-х правил арифметики». Так ведь то был первый год революции, труднейшее время. А через двадцать лет для поступления в ответственнейший институт страны, готовящий руководящие кадры, даже такие знания, как я понял, были необязательны. Знакомство с этим заведением, расцветшим на почве «культурной революции», не рассеяло, а лишь усугубило мой скептицизм. Приведу несколько цитат из стенограммы продолжительной беседы. Вот первый отклик на предложение Калинина рассказать, «что хорошего или дурного выносите вы из института?»

«Один из студентов (так в стенограмме). Я батрак, пастух. Что мне дал за три года институт? До этого я был малограмотным. На советской работе я не работал до института. Я работал по найму. До 1929 года был рабочим. Потом пошел на рабфак. В 1935 году меня послали в совпартшколу. А оттуда я пришел в институт. Сейчас я сам себя не знаю — настолько я вырос. Разбираюсь в той литературе, которая дается. Знаю советский государственный аппарат. Когда я был на практике, то там увидел, что действительно разбираюсь в работе советского государственного аппарата. Я много узнал за это время. Конечно, учиться еще придется много. Останавливаться на достигнутом я не собираюсь.

Калинин. Я хотел обратить ваше внимание вот на что. Товарищ начинает свою речь с того, что он пастух. И это не он один. Почти все так начинают. Это очень трафаретный прием. Если это говорит колхозник, то это понятно. А от студента, грамотного человека, руководящего работника не требуется — кто он был, а нужно знать, кто он сейчас. А кто он был, так эта стадия давно прошла, и ее пережевывание ничего не дает, потому что великолепные бюрократы выходят и из пастухов, и из сыновей кулаков получаются хорошие работники. Это, конечно, не исключает общую оценку, что если брать в средних величинах в общей прослойке, то среди потомков кулаков мы найдем больше врагов, чем среди потомков середняков или потомков пастухов. Но вот сейчас вам совсем не следовало начинать с этого… Вы ученые люди, и у вас должен быть развит вкус, вкус деликатного. Я не хочу вас обидеть. Но когда слышишь, что человек говорит, что он пастух или сын пастуха, то этим он высказывает внутреннюю гордость, такую же, как тогда, когда прежде говорили: «я дворянин». Поэтому тыкать этим не следует. Когда вас об этом спросят, тогда вы скажете: я такой-то, мое происхождение такое-то… Эта гордость имела значение в начале революции, это имеет значение, когда об этом говорит колхозник или рабочий, который только что поднимается. Но когда уже человек поднялся на сравнительно высокую ступень знания, тогда это — не та гордость. Никто не спросит у знаменитого ученого Павлова, сын он пастуха или графа. И для Горького важно не то, что он сын баранщика, а что он великий писатель… Кичливость происхождения — это, до известной степени, уже архаично. Это еще было понятно в первые годы революции, а теперь, когда мы двадцать лет уже сами хозяева, нам эта кичливость не нужна. Класс, который идет вперед и сам твердо верит в себя, в этом не нуждается. Все знают, что пастухи, пролетарии, бывшие бедняки у нас сейчас хозяева нашей земли, так что нам нечего об этом говорить. Вот если начнется какой-нибудь спор и кто-либо скажет: «Что же, что ты рабочий, я и сам сын пастуха».

В принципе я согласен с Калининым, но меня коробило вот что: государственные руководители, больше всех говорящие о равенстве людей, вроде бы строящие на этом всю политику, в то же время сами опровергали свои основы, разделяя людей не только по их личным достоинствам, а и по происхождению.

Теперь еще цитата. Говорит бойкая женщина по фамилии Гордиенко.

Гордиенко. Я изъявила желание поехать в Орджоникидзевский край, потому что меня там знают с тех пор, как я начала работать. Хочу работать в секторе кадров. Постараюсь преломлять себя на работе.

Калинин. «Преломлять» — это другое слово. Сюда оно не подходит. (И, вероятно, обеспокоенный самодовольно-самоуверенным тоном этой явно полуграмотной выпускницы, Михаил Иванович спросил: — А что вы читали из беллетристики?

Гордиенко. С этим делом у меня обстоит плохо. Читала я мало. (Она будто бравировала этим.) Можно по пальцам перечесть все. Читала Горького «Мать», Островского «Как закалялась сталь», читала «Я — сын трудового народа» (книжечка для детей среднего школьного возраста).

Калинин. Сколько времени вы потратили на то, чтобы прочесть «Мать» Горького?

Гордиенко. Долго.

Калинин. Я считаю, что с классиками обязательно нужно познакомиться — с Гончаровым, Тургеневым, Толстым, Некрасовым, Гоголем, Пушкиным, Чеховым, Горьким. Если хотите хорошо составлять документы, читайте Чехова. Я считаю, что лучше его никто не пишет: коротко, сжато, ясно, прекрасный, настоящий русский живой язык. Чем больше вы будете читать, тем больше он будет нравиться. Это один из крупнейших наших художников. Он жил в безвременье, но дал много, у него нужно учиться. Прекрасный язык у Гончарова… У нас очень много близких по значению слов, а чтение литературы дает понимание их употребления. Вы будете иметь дело с народом. Вам нужно говорить с ним хорошим языком, чистым, ясным, простым. А это самое трудное. Имейте в виду, что беллетристика — это одно из важнейших пособий для наших работников… Смотрите, читайте беллетристику. Видно, вы еще во вкус ее не вошли. Посмотрите, сколько Маркс уделял времени беллетристике… Он критиковал Эжена Сю. Сколько он останавливался на Бальзаке…»

Пока Михаил Иванович делился своими мыслями, я наблюдал за аудиторией. С интересом слушали Калинина только преподаватели да некоторая, незначительная часть так называемых «студентов». Подавляющее большинство собравшихся не только не понимали его, но и не в силах были скрыть удивления. Чего ждали эти «заостренные на классовую борьбу» молодые женщины и мужчины в возрасте от двадцати до тридцати лет? Они ждали указаний, как разоблачать троцкистов и бухаринцев, как очищать госаппарат от подозрительных элементов, какую линию им проводить на местах в ближайшее время. (Кстати, мне было известно, что по меньшей мере треть студентов уже отличилась своей бдительностью, писали доносы или выдвигали устные обвинения против своих сослуживцев, коллег, даже родственников. Тогда это считалось проявлением лояльности.) Да, таких вот установок ждали собравшиеся от главы государства, старого большевика, который был для них чуть ли не святым чудотворцем. А Калинин призывал к скромности, советовал набираться знаний, думать, книжки читать. И не только безупречную марксистскую литературу, но и называл каких-то буржуйских, дворянских авторов, графа Толстого припомнил. У себя в ячейках осуждали тех, кто разными там графьями интересуется, а Михаил Иванович уважение проявляет. Поди разберись…

Многие из этих студентов были бы хороши каждый на своем месте, на заводе, в деревне, в учреждении. Добросовестно работали бы, имели семьи. Но их вырвали из знакомой среды, бросили в непонятный мир, где надо осматриваться и обживаться с самого начала, с азов, невзирая на возраст. Попробуй-ка без предыдущей подготовки освоить накопленные человечеством знания, прочувствовать, воспринять художественные ценности. Даже те, кто хотел этого, просто не смогут, не успеют. Им указали одну тропу — по ней они и пойдут. И этим вот полуграмотным людям, едва пробудившимся к духовной жизни, едва вкусившим от древа познания, этим людям предстоит занять руководящие посты в государственном аппарате. И надолго, на последующие тридцать-сорок лет! Боже мой, каково будет житье в том районе, в той области или крае, одним из руководителей которого станет, к примеру, известная нам Гордиенко, к двадцати пяти годам осилившая всего три книги, из них одну — детскую? А ведь она с кадрами работать намерена, она кадры выращивать будет. Наберет подобных себе работников. Бабенка самоуверенная, энергичная, развернет активную деятельность.

Всплыли в памяти слова Гете: «Не знаю ничего ужаснее деятельного невежества…» А ведь оно процветает…

Да, огорчила меня беседа в Институте государственного права и государственного управления. Михаил Иванович тоже был удручен. Редкий случай — контакта с аудиторией у него не получилось. Студенты отмалчивались, говорил главным образом сам Калинин да еще председательствовавший Шнейдер. Пока мы ехали в машине, Михаил Иванович вздыхал, пощипывая свою клинообразную бородку.

Возле «Националя» отпустили автомобиль, решили немного пройтись пешком. Вечер выдался сырой, теплый. В пустынном Александровском саду лишь кое-где виднелись на мокрых скамейках пары. Сладостно и волнующе пахла молодая листва. Михаил Иванович немного приободрился. Шел осторожно, постукивая палочкой, как слепой. В последнее время у него ослабло, ухудшилось зрение, а в сумерках вообще почти ничего не видел. Я придерживал его за локоть.

Не хотелось мне делиться впечатлениями, добавлять Калинину огорчений, но Михаил Иванович сам, вероятно, испытывал желание излить наболевшее.

— Мы были не такими, — сказал он, — мы совсем другими были в их возрасте.

— Вполне естественно, — согласился я. — Вы, Михаил Иванович, более четырех лет жили в интеллигентной генеральской семье почти на правах сына, прочитали книги из обширной библиотеки.

— Со мной — частный случай. Я говорю о своих товарищах из рабочей массы, с которыми вошел в революционное движение. Мы по десять-двенадцать часов трудились на заводе, спали в бараках или снимали комнатушки, питались кое-как, но занимались в подпольных кружках, учились, жадно вбирали знания. Просто удивительно — сколько успевали читать. Сотни книг! А наши горячие споры, обсуждения, поиски истины! И ведь мы еще практическую революционную работу вели. Агитация, листовки, подготовка стачек… И все это простые труженики.

— Лучшие труженики, — сказал я. — Самые одаренные, самые способные. Вам было к чему стремиться, вас вела высокая цель, жертвенность ради благородного дела. А сегодняшние наши слушатели — это не те люди, которые выделялись в борьбе. Отсюда и начало начал их дум, речей, действий. «Я был пастухом» или «мой отец был чернорабочий», — вот главная карта, которой они козыряют… Не все, конечно, однако — многие, — смягчил я свои слова, заметив болезненную гримасу Калинина.

— Далеко не все! — поспешно согласился Михаил Иванович. — Они проявили себя на практической работе…

— Это, знаете ли, сейчас не очень трудно.

— Почему?

— Кричать: «Да здравствует наша власть, да здравствует наша партия!», когда эта власть и эта партия господствуют, когда за твоей спиной весь государственный аппарат, все карательные органы, вся армия — мягко говоря, не очень рискованно. Сложность другая: попробуй разобраться, кто в такой обстановке громче и чаще поет хвалу властям — человек, преданный делу, или приспособленец? У подхалима, карьериста больше оснований вещать о своей преданности, чтобы выделить себя, чтобы на виду быть, чтобы вверх выдвинуться.

— И времени у таких больше, — вздохнул Михаил Иванович. — Кто занят практической работой, тому недосуг выкрикивать лозунги, разве что с трибуны по праздникам.

— Однобокость, тенденциозность в этом институте безусловная. Принимают только членов партии — это я у Шнейдера спрашивал.

— Естественно, — не удивился Калинин. — Кто же еще будет управлять государством?

— Не все же партийные у нас в стране… А корабль вести должны самые умные, способные.

— Одно не исключает другого.

— Знаете, Михаил Иванович, как Владимир Ильич в военную академию приезжал в апреле девятнадцатого? Первое подобное учреждение в Красной Армии было. История-то вот какая. Прежняя наша Академия Генерального штаба, Николаевская академия, была эвакуирована из Петрограда в Екатеринбург. Ну, в этот, в Свердловск. А когда началось наступление Колчака, вернуть академию не успели. Да и не очень старались, наверное. Часть преподавателей отступила с Красной Армией, часть перешла на сторону белых. И богатейшее имущество академии колчаковцам досталось: учебные пособия, карты, книги, оборудование кабинетов. Так что в Москве надо было создавать академию почти заново. Отвели для нее дом на Воздвиженке, где раньше охотничий клуб был. Потребовалось вмешательство Ленина, его письмо потребовалось, чтобы сохранить важнейшее военное заведение. Ну, а когда учеба стала налаживаться, Владимир Ильич был приглашен в академию. Приехал, познакомился с работой, выступил перед слушателями и преподавателями… Извините за подробности, Михаил Иванович, рассказываю их вот к чему. Владимир Ильич поинтересовался, много ли среди слушателей первого набора коммунистов. В армии-то их тогда было раз-два и обчелся. А Ленину ответили: восемьдесят процентов. И вы думаете, Ленин обрадовался такой цифре. Нет, он спросил: чем объяснить, что в академию принято так мало беспартийных товарищей? И уточнил свой вопрос: не пересолили при приеме? Не поприжали беспартийных в ущерб качеству? Не мало ли в академии, готовящей кандидатов на высокие военные посты, подготовленных товарищей? Ведь среди слушателей оказалось восемнадцать процентов вчерашних солдат, двенадцать процентов вообще не имели представления о военной службе — из числа партийных работников. Какая польза от них будет на практике? Восполнит ли учеба пробелы? Вот о чем беспокоился Ленин, вот как подходил к подбору кадров.

— Это предупреждение, — сказал Михаил Иванович. — Он предупреждал, чтобы не допускали перегибов. Но разве он не говорил, что каждая кухарка должна учиться управлять государством?

— Вероятно, имелись в виду одаренные женщины, случайно оказавшиеся в кухарках. Как вы, Михаил Иванович, случайно оказались токарем, хотя могли бы стать инженером.

— Ленин не уточнял, — улыбнулся Калинин.

— Справится, пожалуй, и кухарка, — согласился я, — но при одном условии: если она честный, добросовестный исполнитель, и не более того. Если она только служит проводником идей и энергии такого мощного генератора, каким был Ленин. Если же полуграмотная бабенка берется самостоятельно варить кашу на государственной кухне, то достойна сожаления участь народа, которому предстоит расхлебывать ее политическую и экономическую стряпню. Не кастрюля кулеша — в сортир не выльешь.

— Это вы о тех выпускниках, с которыми мы беседовали? — уточнил Калинин. — Не они же будут решать принципиальные вопросы. Для этого есть Центральный Комитет, Верховный Совет.

— Решать-то будет товарищ Сталин, а претворять в жизнь его решения, причем с восторгом и без колебаний, без учета местных особенностей, будут такие вот представители новой элиты, коих мы лицезрели.

— Они не вечны, — сказал Калинин.

— Они заполнят государственный аппарат на долгие годы, постепенно доползут до самых верхов, подготовят себе такую же смену, чтобы потом спокойно доживать век за спинами своих ставленников.

— И все же они не вечны, — повторил Калинин. — А жизнь — не ровная дорожка, на ней много ухабов, когда одни слетают с облучка, другие садятся. Важно, куда ехать и зачем ехать. Наступит срок — все лишнее отпадет, как короста после болезни…

Такая убежденность звучала в его голосе, что я не стал возражать. Возможно, что этот полуслепой человек, с трудом различавший предметы вблизи, имел дар заглядывать вперед гораздо дальше меня.

Через некоторое время с глазами у Михаила Ивановича стало совсем скверно. Вопрос стоял так: или операция, или полная слепота. Калинин нервничал и в конце концов согласился на операцию.

Прошла она благополучно. Михаил Иванович уехал в Сочи, чтобы укрепить здоровье. Туда же отправилась и жена его Екатерина Ивановна Калинина-Лорберг, давняя подруга еще со времен первой революции.

Состояние Михаила Ивановича улучшалось. Я слышал, как Лаврентий Берия, уже окончательно обосновавшийся в Москве, говорил Сталину: скоро «беспокойный староста» вернется с Кавказа и опять будет совать ему, Берии, палки в колеса. Надо, мол, чтобы он твердо знал границы своих возможностей.

И вот в один отнюдь не прекрасный день в Сочи пришла телеграмма: Екатерину Калинину срочно вызывали на работу. Нечто подобное случалось и прежде, Екатерина Ивановна быстро собралась и отправилась в путь.

Поезд пришел в Москву вечером. В учреждении уже никого не было, а дежурный не смог объяснить женщине, кто и зачем вызывал ее, кому позвонить. Отложив заботы на завтра, она отправилась домой. А в полночь, когда Екатерина Ивановна уже собралась спать, на квартиру явились двое в штатском. Очень вежливые, предупредительные, они сказали, что товарищ Берия просит ее приехать немедленно, чтобы посоветоваться по некоторым вопросам.

Связавшись по телефону с дочерью Лидой, Екатерина Ивановна договорилась встретиться с ней пораньше, еще до работы, и ушла из дома. Надолго. На семь лет. С пребыванием в холодном северном городе Воркуте. «Основанием» для высылки послужил клеветнический донос, который даже не проверялся и не расследовался.

Жена Михаила Ивановича оказалась в числе «врагов народа». Поверил ли этому Калинин или нет, я не знаю, но удар, во всяком случае, был страшный, точно и коварно рассчитанный. Попробуй-ка теперь, Михаил Иванович, выступить в защиту лиц, арестованных по политическим мотивам! Со своей женой не разобрался, в своем доме змею не разглядел, куда уж ему в другие-то дела лезть! Короче говоря, и здоровье, и дух Михаила Ивановича были надломлены непоправимо. Он сник, затих, стал совсем незаметен. Много времени проводил дома, с удовольствием читая книги по истории государства Российского. Если и доводилось ему теперь выступать, то не речи произносил, а читал, как и все, по бумажке проверенный и отредактированный текст. Работа свелась в основном к подписанию заготовленных Указов Верховного Совета да вручению орденов награжденным. При этом специальный сотрудник предупреждал, чтобы не жали сильно его руку. Но в пылу благодарности почти все отмеченные забывали об этом, а народ-то был здоровый — полярники и шахтеры, летчики да моряки. И таких человек пятьдесят за один прием. У Михаила Ивановича постоянно болела правая рука от пальцев до самого плеча.

Встряхнула Калинина только война. Но не надолго. Он был уже слишком болен и слаб. Скончался Михаил Иванович вскоре после нашей Победы.

11

Рассказывая о явлениях скверных, я отнюдь не забываю о том хорошем, что было у нас в тридцатых годах, о достижениях и свершениях. Мое желание — внести в мозаику истории свои фрагменты участника и очевидца, по возможности правдивые и объективные. Как бы там ни было, но Иосиф Виссарионович занимался не только упрочением своих политических позиций, не только борьбой за власть, но, главным образом, укреплением экономики страны, повышением уровня жизни народных масс.

Политические репрессии мало касалась простых людей, обывателей, зато перемены к лучшему были сразу заметны. Наступило явное облегчение, особенно ощутимое после голодного периода коллективизации. Кончилась в деревне неразбериха, обрабатывались колхозные земли, росли урожаи. Появились в достаточном количестве хлеб, овощи. Перестали быть редкостью мясо, масло, яйца. После 1934 года были отменены продовольственные карточки. В магазинах можно было приобрести одежду, утварь, скобяные изделия.

Европу и Америку терзал экономический кризис, люди не знали, куда приложить руки. А у нас совершенно не осталось безработных, все были при деле, имели возможность зарабатывать на пропитание. Промышленность развивалась быстрыми темпами. Мы сами выпускали трактора, автомашины, аэропланы. Четко действовал транспорт. В Москве строилось метро, создавались прекрасные подземные дворцы для общенародного пользования. Даже старые москвичи, ворчавшие по поводу снесения Триумфальной арки или Сухаревой башни, теперь приумолкли. Одно с лихвой замещалось другим.

В конце 1936 года свершилось событие, очень укрепившее позиции Иосифа Виссарионовича во всей стране. Была принята новая Конституция, которую тут же начали именовать Сталинской Конституцией. Многим людям она принесла радость и облегчение. Была, наконец, отменена самая мерзкая разновидность дискриминации — дискриминация по происхождению, существовавшая с октября семнадцатого года. Нынешние люди послевоенного поколения даже не представляют себе, что такое «лишенцы». А ведь это было! Бывшие аристократы, купцы, предприниматели, офицеры, чиновники, служители культа, часть интеллигенции, а главное — члены их семей, их дети были лишены гражданских прав, как и члены семей «врагов народа», кулаков и подкулачников. Все они не имели права голоса на выборах, их не принимали на службу в государственные учреждения, не допускали учиться в специальные и высшие учебные заведения. Сколько талантливых девушек и юношей остались за стенами вузов! Какой-нибудь пропойца-столяр мог безнаказанно облить помоями (в прямом и переносном смысле) детей царского офицера (совершенно невиновных, что родились в такой семье, как негр невиновен в том, что у него черная кожа). Воинствующий атеист, не боясь ответственности, мог дергать за бороду служителя культа или переколотить стекла в его окнах. И тому подобное. А «лишенцев»-то у нас в стране были миллионы, два десятилетия чувствовали они себя недочеловеками, унижаемыми и беззащитными. Теперь Сталинская Конституция давала им политические права, они могли избирать и быть избранными во все органы Советской власти. Они могли учить своих детей. Их как равноправных граждан защищал суд. В лице этих людей, большей частью образованных, думающих, деятельных, Иосиф Виссарионович обрел надежную опору. Во всяком случае, превратил их из противников в активных или пассивных сторонников.

Обрадовала Конституция и самостоятельных, крепких хозяев, энергичных мужиков, вчерашних кулаков и подкулачников, которые во множестве были выселены на Север. Умелые, хваткие работники, они быстро и основательно обжились в новых местах, трудились на многочисленных стройках, на заводах, на новых шахтах и рудниках. И по труду, в отличие от лодырей, получали хорошие деньги, числились в передовиках производства. Да плюс еще теперь гражданские права! Значит, детей поднять можно! Многие не жалели о том, что их силком оторвали от тяжелой, полунищей крестьянской доли. Предложили бы ехать назад — не согласились. Они осваивали далекие богатые края, принося выгоду государству. Но русская деревня навсегда потеряла самых цепких, предприимчивых, неутомимых тружеников. Это было ощутимо и невосполнимо. А сейчас-то я хочу сказать, что даже значительная часть кулаков, пострадавших от Советской власти, связывала отныне с именем Сталина свою политическую реабилитацию, свое растущее благополучие.

Все достижения в стране, все улучшения жизни исходили от Иосифа Виссарионовича. А от кого же еще? Пропагандисты, как говорится, били в одну точку. Доверчивые добросовестные наши люди читали газеты, слушали радио. А там везде — Сталин, Сталин… С середины тридцатых годов восхваление Иосифа Виссарионовича по всем официальным каналам шло таким нарастающим путем, что мне иногда было даже неловко за него. Стыдно ведь слушать, если при тебе о тебе говорят, какой ты умный, талантливый, добрый, сердечный. Остановить бы надо такого оратора, извиниться перед слушателями за его нескромность. Увы!

Частенько вспоминался мне приведенный ранее разговор Сталина с Орджоникидзе насчет концентрации, персонификации власти. Сотни лет, из поколения в поколение росла и крепла в народе вера в царя и в Бога. Эта высшая сила решает все, руководит всем, в конечном счете отвечает за все. Просто и ясно в душе человека, когда он знает, что на небе есть Бог, а на земле царь. Ты только делай свое дело, не переступай установленные заповеди, надейся на лучшее, и все зачтется тебе, если не на этом, то на том свете.

И вдруг народ остался без царя, без Бога, без привычных жизненных правил. Советская власть — это, конечно, хорошо, да только уж очень расплывчато, неопределенно. Какие-то «цики», «вцики», «цека», «вчка», наркомы, совнаркомы — поди разберись. А кто же главный хозяин? Кто принимает решения, отвечает за их выполнение, наказывает нерадивых, защищает обиженных?! Кто могуч и справедлив, кому можно пожаловаться? Что уж говорить, даже образованным, демократически настроенным людям надоела тогда сложность, запутанность управления, надоело так называемое коллективное руководство, когда не найдешь концов: кто принял решение, кто его выполняет, с кого спросить за ошибки. Проголосовали, разошлись — решение есть, а спрашивать не с кого. Коллективная ответственность — это полная безответственность. А Сталин был реальным человеком, олицетворявшим власть. Он дал клятву у гроба Ленина идти намеченным курсом, так и шел, заботясь о простых людях, обо всех вместе и о каждом в отдельности. И как только времени хватает ему знать все, думать обо всем!

Народу, еще не отвыкшему от Бога, нужен был новый кумир, новый символ. Осточертели споры, дискуссии, колебания, отсутствие определенности. Людям свойственно не только рассуждать, но и верить. Причем верить — легче. И тяга к вере особенно сильна в переломные периоды истории, когда нарушены традиции, привычные связи, когда человек мечется, пытаясь определить свое место в происходящих событиях. Вот тут-то и нужен кумир, за которым можно идти без колебаний, с полной уверенностью в том, что он выведет в светлое царство. А другого политического деятеля такого масштаба, другого светоча такой силы, как Сталин, тогда не имелось. И если требовался Бог, то Иосиф Виссарионович был первым кандидатом на эту роль. И, понимая это, он старался делать все возможное, чтобы окружить себя соответствующим ореолом. Но и работал он с таким напряжением и самоотречением, с каким редко трудятся обыкновенные смертные. Он действительно старался вникать во все — от самого большого до самых малых подробностей быта. Трудно мы жили перед войной, после нее — многого не хватало, но строгий порядок был во всех звеньях. Сталин сам не оставался равнодушным к недостаткам и в людях не терпел безынициативности, лени, отсутствия горения. Он мог, например, снять трубку городского телефона, позвонить наркому связи:

— Здравствуйте. Вы читали сегодня газету «Труд»? Не читали? Вот как! Может быть, ваших работников каждый день критикуют в печати, а вы не обращаете на это внимания… Ах, обращаете… Почему у вас плохо работает справочное бюро? Почему телефонистки вашего коммутатора разговаривают грубо? Наведите порядок и доложите. Желаю вам спокойной ночи.

В результатах можно было не сомневаться.

Я удивился широте познаний и интересов Сталина. Сегодня, например, заслушивался вопрос о снабжении продовольствием Дальстроя, осваивавшего Магаданскую область, золото Колымы. Сталин говорил о том, сколько стоит перевозка пуда хлеба морем через Владивосток, во что обходится доставка килограмма моркови или яблок. Называл фамилии агрономов, которые выращивают в условиях Колымы (в совхозах НКВД) лук, картошку, карликовые огурцы. Указывал на резервы оленеводства и рыболовства, на возможность создания птице- и свиноферм. Такое впечатление, что он всю свою жизнь занимался лишь этим делом. На столе в его кабинете я видел подшивку тоненького журнала, издававшегося в Магадане, стопку местных газет, пачку писем с Колымы.

На следующий день Иосиф Виссарионович столь же обоснованно, аргументированно говорил об Артеке, о необходимости превратить его в интернациональный пионерский лагерь. Еще заседание: он ставит на обсуждение вопрос о строительстве новых сахарных заводов на Украине. Об укреплении южной границы. И так далее, и тому подобное. Я не намереваюсь рассказывать об этой, достаточно известной стороне деятельности Иосифа Виссарионовича. В архивах сохранились, наверное, соответствующие протоколы, решения. Добросовестный исследователь может найти и использовать их. А мой долг — говорить о том, что не отражено в бумагах, что забывается или уже забыто: о той подводной части айсберга, о той стороне жизни Иосифа Виссарионовича, которая была скрыта для посторонних, о которой зачастую даже не знали близкие к нему люди.

Еще раз хочу повторить: он был великолепный труженик, он работал на износ. Работал и днем, и ночью. По какому-то делу он пригласил меня в полдень. Я поразился, увидев его. Бледное, испитое лицо, словно неподвижная маска: одутловатые щеки, опухшие глаза. Иосиф Виссарионович стоял у окна какой-то кособокий, изломанный, несчастный. Каждый человек в минуты усталости, духовного упадка может выглядеть очень скверно. А Сталин выглядел так не минутами, а часами и днями. Я тогда подумал мимолетно, что его надобно одеть в жесткий, подтягивающий, выпрямляющий военный мундир. А вслух сказал:

— Прошу подойти к зеркалу.

Он послушно подошел. Диковато, удивленно разглядывал себя. Провел пальцем по щеке, а в глазах было удивление: неужели это он?

— На кого вы похожи? — укоризненно произнес я.

— На ночное страшилище?! — усмехнулся он. — На бледного вурдалака?

— Ответы оставьте при себе, Иосиф Виссарионович. Вам нужен немедленный отдых. По праву старого друга беру командование. Все в сторону! Едем за город. Там скучает моя дочка. Едем немедленно.

Сталин молча, удрученно последовав за мной.

Чудесно провели мы день в лесу за Калчугой. Собирали землянику. Очень много было черники. Попадались какие-то ни ему, ни мне неизвестные грибы. Иосиф Виссарионович обнаружил возле дороги высокий удивительный боровик и минут пять любовался, сидя возле него на траве, пока не надоели комары. На краю леса, откуда открывался вид на Знаменское, мы подремали в стогу свежего сена. Потом прошли до Москва-реки, поднялись на Катину гору, не спеша вернулись по вечернему лесу домой. Поужинали с сухим вином. В двадцать три Иосиф Виссарионович лег спать и — чудо! — отдыхал до одиннадцати часов утра. Такого еще не бывало. Он ограничивался обычно шестью часами.

Каким бодрым, веселым, полным сил и юмора был он на следующий день! И как я жалел, что нет у него любимой и любящей женщины, способной установить нормальный режим, сберегающий его здоровье, сохраняющий его психику!

В повседневной работе Иосифа Виссарионовича мне хочется отметить две особенности. Это, как я уже говорил, тщательная, всесторонняя подготовка к любому вопросу. Он чувствовал себя хозяином всей страны, опасался чего-либо не учесть, пропустить, ошибиться. Уж если речь шла об освоении Северного морского пути, то Сталин знал не только историю этой великой эпопеи, ему известны были все основные экспедиции, все полярные станции, фамилии многих радистов, летчиков, капитанов и штурманов северных судов. Он держал в памяти технические данные ледоколов, количество потребных грузов, горючего… Я часто жалел, что по всем другим вопросам у него нет такого надежного, абсолютно доверенного советника, такого специалиста, каким был я в военных делах. Я разгружал в этой важнейшей работе его память, снимал напряженность. Но если у него появился бы еще один такой же доверительный тайный советник, я бы, вероятно, не смог справиться со своей ревностью. Вообще-то я знал, что Сталин советуется по многим другим вопросам с различными людьми. Но с тем, что было особенно дорого и важно ему, что не должно было получить огласки, он обращался только ко мне. И я ценил это превыше всего.

Так вот. Сам, в общем-то, дилетант (никто не может охватить все), Иосиф Виссарионович терпеть не мог дилетантизма у специалистов. Уж если ты обязан знать свое дело, так знай его досконально. Если Сталин видел, что специалист не готов давать четкие и ясные ответы — горе такому верхогляду, как бывало при Петре Первом. Никакие помощники, замы, референты не способны были помочь такому руководителю. Не знаешь, не можешь — катись ко всем чертям! На Колыму, пустую породу снимать с золотоносных жил! Вот поэтому и ответственность во всех линиях была высокая, и государственный аппарат работал четко, без сбоев. Надо сделать — будет выполнено в лучшем виде, вот и весь разговор. Когда и как — вопросы категорически третьестепенные.

Сталин охотно выслушивал мнение знающих специалистов, даже если оно не совпадало с его мнением, с его замыслами. Взвешивал шансы за и против, исследовал, изучал ситуацию с разных точек зрения. Учитывая при этом, что выгодно ему, а что не надобно. Потом выносил решение, которое являлось категорическим, окончательным, хотя, может, и не всегда правильным. Но кто способен сказать, какое решение верное, а какое ошибочное, пока не пройдет много лет, пока не восторжествует объективная истина? Хуже нет, если решения и постановления, даже самые правильные, не осуществляются или осуществляются наполовину. Это разлагает всех, и народ, и исполнителей законных решений, давая возможность сомневаться, варьировать, делать снисхождения.

Я знал много, очень много людей, занимавших высокие государственные и партийные должности. Чем они поражали меня? Своей обычностью, заурядностью, даже ограниченностью. Заурядность — это вообще всемирная болезнь руководящих деятелей нашего времени. Никто не хочет, чтобы правила яркая личность, все желают, чтобы у руля находился средний человек, выполняющий задания благоденствующей группировки, стоящей за его спиной.

Конечно, Иосиф Виссарионович был менее образован, менее интеллигентен, менее умен и гибок, в хорошем понимании этого слова, чем Ленин, но он, во всяком случае, не был заурядным, выделялся широтой интересов, эрудицией, работоспособностью среди других партийных и государственных деятелей. Меня он, например, просто удивлял иногда совершенно неожиданными вопросами и поручениями. В июле тридцатого года пригласил к себе:

— Николай Алексеевич, выезжайте завтра в Воронеж. Там намечено провести первое десантирование наших парашютистов. Будут сброшены двенадцать человек и упаковки с вооружением, вплоть до ручных пулеметов.

— Я не очень разбираюсь в том, что связано с авиацией.

— И я не специалист по воздухоплаванию, — сказал Сталин. — А это значит, что мы с вами смотрим и воспринимаем одинаково. У авиации большое будущее, Николай Алексеевич, особенно в военном деле. Обратите там внимание на конструкцию парашюта. Он должен быть прост, доступен для массового использования и надежен. Подумайте о возможных действиях парашютистов в тылу противника.

Пришлось ехать. В подобных случаях, в зависимости от обстоятельств, я был либо в составе комиссии, либо рядовым членом инспектирующей группы — кем угодно, только не посланцем Сталина. Мне надлежало видеть и знать не парадную, показную, а реальную, будничную сторону дел. Иосифа Виссарионовича интересовало это, а не торжественный отчет, материал для газет.

Испытания под Воронежем прошли нормально. Погода стояла ясная, безветренная. Одна группа десантников выбросилась с высоты триста метров, другая — пятьсот. Все были вооружены наганами. Затем с трех самолетов сбросили на парашютах груз, бойцы разобрали карабины, гранаты, пулеметы, патроны. На мой взгляд, все делалось быстро, организованно. Только пулеметы были облегченные, старой системы, которые использовались в кавалерии. Требовалось увеличить огневую мощь десантников, ведь им предстояло действовать изолированно, без поддержки соседей. Об этом я и доложил Иосифу Виссарионовичу в присутствии Наркома обороны Ворошилова. Должен заметить, что Климент Ефремович без всякого энтузиазма отнесся к новшеству. Однако 24 октября того же года Реввоенсовет страны, по предложению Сталина, разослал на места приказ о развитии воздушно-десантного дела. И оно развивалось. У нас и в Германии, может быть, даже чрезмерно. Почему я так говорю? Слишком уязвимы парашютисты при массовой переброске и высадке, если речь идет о сильном неприятеле, имеющем противовоздушную оборону — истребительную авиацию и зенитную артиллерию. Практика в общем-то подтвердила это. В мае 1941 года немцы при высадке десанта на остров Крит потеряли столько парашютистов, что сочли проведение подобных операций нецелесообразным и больше не прибегали к ним. И наши десантники, высаживавшиеся в начале 1942 года под Вязьмой, тоже понесли очень большие потери, хотя польза была несомненная. Я уже тогда, при зарождении воздушно-десантных войск, считал, что они — войска не массовые, а отборные, элитные, предназначенные для выполнения особых задач в тылу врага: для диверсий, для захвата и удержания плацдармов…

Еще об особых поручениях. Год 1933-й. Иосиф Виссарионович, пригласив меня, поздоровался и указал на кресло, а сам продолжал телефонный разговор с Ленинградом, сделав жест: «слушайте». Скоро я уяснил суть. В кругах белоэмигрантов за рубежом, особенно в Польше, распространялись слухи о том, что в Ленинграде, в склепе Казанского собора, погребен лишь бальзамированный труп фельдмаршала Кутузова, а сердце его, дескать, осталось в Бунцлау (по-польски — Болеславец), где замечательный полководец скончался и где родственники поставили ему памятник. Теперь в западной печати замелькали снимки этого памятника с подписями: «Здесь лежит сердце Кутузова», «Сердцу патриота не место в Совдепии» и тому подобные пропагандистские мерзости. Иосиф Виссарионович посоветовал Кирову создать авторитетную комиссию во главе с известным ученым В. Г. Богораз-Таном, вскрыть склеп и выявить истину. Сделать это без огласки. Важно иметь точные, неопровержимые данные.

Я не входил в состав комиссии, но с одним ленинградским чекистом присутствовал при обследовании саркофага. Вместе с группой ученых (пять-шесть человек) и тремя рабочими спустились в подвал Казанского собора, в подземелье, где воздух был сухим, чистым. Совершенно не ощущалось запаха плесени или тлена. Рабочие разобрали с одной стороны кладку склепа. Посреди его оказался невысокий постамент, на котором и покоился саркофаг.

Очень осторожно была сдвинута крышка. Два ощущения боролись во мне. Было чудом, великим счастьем увидеть останки человека, чье имя чтила вся Россия, которого весь мир знал, как победителя Наполеона. И страшно: а вдруг останки Кутузова за сто с лишним лет настолько истлели, что рассыплются, обратятся в пыль от нашего вмешательства?..

Тело, несмотря на бальзамирование, действительно истлело, это был прах, слежавшийся настолько, что еще сохранил первоначальную форму. Зато цилиндрический серебряный сосуд в изголовье совершенно не поддался времени, металл лишь потемнел.

Наверное, это было кощунством: без предварительной подготовки, без дезинфекции вскрыть сосуд. Но никто из нас не решился бы изъять его из захоронения, отнести в лабораторию, привлечь к исследованию новых людей — могла нарушиться секретность. Да и любопытство подталкивало нас. Один из ученых взял сосуд в руки, с очень большим трудом отвернул крышку. Внутри была прозрачная жидкость, а в ней — хорошо сохранившееся сердце, почти не потерявшее естественный цвет.

Все по очереди заглянули в сосуд, стараясь не дохнуть туда. Потом завинтили крышку, опустили сосуд на прежнее место. Рабочие восстановили положение саркофага, заложили стену склепа.

Акт вскрытия был составлен немедленно и подписан членами комиссии. Было два или три экземпляра и все с подписями. Один из этих экземпляров я положил на стол Иосифа Виссарионовича, высказав при этом пожелание не ввязываться в грязную кампанию, которую подняли наши противники за рубежом. Недостойное это дело — спекулировать памятью великого полководца. Пошумят и умолкнут. А наши руки должны быть чистыми.

— Согласен, — сказал Сталин. — Мне это тоже не по душе… Только в случае крайней необходимости…

Насколько я помню, такой необходимости, к счастью, не возникло, акт о вскрытии не был обнародован. Если кто знает о нем, то лишь специалисты-историки, занимающиеся изучением Кутузова.

Это — прошлое. А вот случай с Мамлакат. Помните известную фотографию: улыбающийся Иосиф Виссарионович, этакий добрый, заботливый папаша, вместе с круглолицей смуглой девочкой, у которой косички были заплетены по таджикскому обычаю, на груди — орден Ленина. Всю нашу страну облетел этот снимок. Светлана Сталина говорила как-то, спустя время, уже будучи студенткой: «Какой он тут радостный, а со мной ни одного хорошего снимка нет!» Тон был шутливый, но горечь улавливалась.

Одиннадцать лет было Мамлакат, девочке из многодетной семьи, когда она стала стахановкой. Школьники ходили собирать хлопок, пионерское звено создали, помогая взрослым. Детям даже удобнее было собирать: сорта низкорослые, наклоняться не нужно. Так вот, если дяди и тети брали за день по пятнадцать-двадцать килограммов, то проворная Мамлакат, приспособившись работать двумя руками, успевала собирать по восемьдесят килограммов! Люди не верили, приходили смотреть, из соседних колхозов приезжали, из столицы республики. А она заявила: буду собирать по сто килограммов в день, и добилась-таки своего, феноменальная девочка! Слава пришла к ней. А она продолжала наращивать темпы и установила рекорд, собрав руками за рабочий день триста килограммов хлопка! Ее возили в Москву, в Ленинград, в Артек, она стала первой в стране пионеркой-орденоносцем!

Все это хорошо, да только отразилось перенапряжение на здоровье девочки. Лучшие врачи Таджикистана сделали ей операцию. А Иосиф Виссарионович, обеспокоенный состоянием Мамлакат, попросил меня проследить за дальнейшей жизнью ударницы. Потом время от времени, даже в военные годы, вспоминал и спрашивал о ней.

Мамлакат училась в лучшем интернате республики, овладевала в институте иностранными языками. Все у нее шло нормально. А Иосиф Виссарионович уже незадолго до смерти, перебирая в разговоре события минувших лет, поинтересовался, чем занимается Мамлакат, вышла ли замуж, есть ли дети.

Я успокоил его.

Были такие вопросы, задавать которые кому-либо, кроме меня, Сталин считал по каким-то причинам неудобным, может быть — неэтичным. Незадолго до войны он обратился ко мне:

— Николай Алексеевич, выясните без лишних разговоров, где и кем служил Гитлер в шестнадцатом году, в ту пору, когда я был мобилизованным ополченцем.

Надо сказать, что наша заграничная разведка тогда работала гораздо лучше контрразведки, избалованной и расслабленной избиением собственных кадров, не скрывавшихся и не оказывавших сопротивления. Так что нужные сведения я получил быстро.

— Австриец Адольф Шикльгрубер-Гитлер не пожелал служить в австрийской армии, в конце шестнадцатого года поступил добровольцем в 16-й пехотный полк 6-й Баварской дивизии, которая размещалась в западных районах Германии и в восточных районах Франции. Отмечено пристрастие к политическим разговорам и к пиву. По неподтвержденным данным, в районе дислоцирования остался его ребенок. Позже Гитлер иметь детей не мог в связи с ранением в мошонку. Кроме того, в восемнадцатом году он был отравлен французским газом, на некоторое время утратил зрение…

— Какого пола ребенок? — проявил интерес Сталин.

— Не выяснено.

— Какое звание имел Гитлер?

— Ефрейтор.

— А я был рядовым. Невелика разница, — усмехнулся Иосиф Виссарионович, думавший о чем-то своем. И вдруг произнес: — Исторические параллели опасны, очень опасны.

Я так и не понял, зачем ему потребовались эти сведения и это сравнение. Ну, вообще-то, чем больше знаешь, тем лучше.

Примерно в то же время или немного раньше, в тридцать восьмом году, меня срочно вызвали вечером в Кремль, на квартиру Сталина. Поднялся к нему на второй этаж, оставив шинель в небольшой, отделанной деревом, прихожей. Он вышел встретить, пригласил не в кабинет, а в спальню — был нездоров, простужен. Вероятно, принял лекарство: на столике лежали таблетки и стоял почти пустой стакан. Поверх серого френча набросил на плечи одеяло, сняв его с койки. Знобило, значит. Я мысленно выругал Валентину Истомину, оставившую Иосифа Виссарионовича без догляда. Ей больше нравилось хозяйничать на Дальней даче, где находились дети. Но там и без нее народу было достаточно.

Много говорилось о пуританском образе жизни Сталина. Это в общем-то верно. Одевался он скромно, полувоенно, носил солдатскую шинель. Старая сибирская шуба была у него от одной германской войны до другой. Спал на жесткой койке, мебелью пользовался самой необходимой, в пище не был требовательным, капризным. Но шло ли это от его натуры? Не всегда. Он и поесть любил вкусно, и бутылочку муската «Красный камень» мог осушить с удовольствием, и вареньем из грецких орехов лакомился охотно. Пока жива была мать, она часто присылала из Грузии фрукты и это варенье, особенно нравившееся ему. Дары щедрого края не переводились у Иосифа Виссарионовича и потом, когда не стало матери, но он как-то охладел к ним. Не из родных рук — вкус что ли был не тот?

Из русских блюд особенно любил уху и щи. Но, занятый делами, размышлениями, питался нерегулярно, когда и как придется, нарушая режим. Ел ночью, перед сном, что считается вредным. Валентина Истомина просто не способна была навести порядок в этом отношении.

Поразительный факт: человек, который мог иметь все, к услугам которого была целая страна, являвшийся в определенном смысле самым богатым в мире, — этот человек не имел тех элементарных удобств, той заботы и уюта, какие есть почти у каждого семейного гражданина. А Сталин с молодых лет не знал семейного уюта, мало видел ласки и постепенно привык к этому, выработал свои правила и привычки, от которых ему трудно было бы отказаться даже в случае необходимости. Но и ее, необходимости этой, не возникало. Валентина Истомина едва успевала «держать» кремлевскую квартиру, Кунцевскую и Дальнюю дачи, вести обширное хозяйство, заботиться о детях Сталина, об их учебе. Да и родственники Надежды Сергеевны еще требовали внимания, особенно ее мать. Вот и носилась Валентина за город и обратно. А других женщин Иосиф Виссарионович не допускал тогда в свои дела, в свою личную жизнь.

Итак, Сталин в тот вечер был болен и явно раздражен чем-то. Едва поздоровавшись, сказал:

— Вы артиллерист. Не помните ли такую фамилию — Никитин?

— Полковник Никитин? — спросил я, собираясь с мыслями. Время было такое, что одно неаккуратное слово могло причинить кому-то большие неприятности. — Полковник Никитин весьма порядочный человек из потомственной офицерской семьи. Десять поколений Никитиных служили в полевой артиллерии, а это значит — воевали на передовой.

— В этом и есть его особая порядочность? — усмехнулся Сталин.

— Корни, Иосиф Виссарионович, на многом отражаются. Вот вам факт, получивший среди артиллеристов широкую известность. Полковник командовал на германском фронте 23-й артбригадой. А его сын, подпоручик Владимир Никитин, закончивший Михайловское артиллерийское училище, по воле случая был направлен командиром огневого взвода как раз в эту бригаду. И что вы думаете, отец выделял сына, создал ему какие-то условия? Он всегда и неукоснительно ставил взвод Владимира на самый ответственный рубеж. Отцу тяжело было испытывать судьбу, но совесть его чиста. Кстати, и отец, и сын сражались потом в Красной Армии.

— Да, — сказал Сталин, — полковник Никитин возглавил после революции воздушную оборону Петрограда. Но меня интересует молодой Никитин — инженер, кораблестроитель, — Иосиф Виссарионович тронул какие-то листки на столе.

Еще не зная, почему возник разговор о Никитиных, я был доволен, что сумел сразу сказать о них хорошие слова. В душе Иосифа Виссарионовича сохранилось глубокое уважение к офицерам славной русской армии. Не перед прапорщиками и поручиками военного времени, массу которых породили нужды фронта, а перед кадровыми военными, для которых Родина и честь были превыше всего, которые готовы были бестрепетно отдать жизнь во имя Отечества. И не только свою, но и жизнь собственных детей. Они могли ошибаться, но они всегда были искренни. С почтением относился Сталин к памяти Раевского, Брусилова, не говоря уж о Суворове и Кутузове, причисляя к этой когорте и благородного грузина Багратиона, которым всегда гордился. Может, все-таки текла в Иосифе Виссарионовиче княжеская кровь, дававшая знать о себе?! Или вперед он заглядывал, предчувствуя, что еще будут важны, просто необходимы для страны главнейшие традиции и устои победоносной российской армии и даже внешние ее атрибуты, такие, как погоны, офицерские звания…

Мысль уводит меня несколько в сторону, однако не могу не сказать об одном из первых просмотров кинофильма «Чапаев». На Сталина очень подействовала сцена психической атаки, где каппелевские офицеры, подтянутые и аккуратные, четкими шеренгами идут на пулеметный огонь. Хладнокровно покуривая, помахивая стеками. Падают, гибнут, но упорно рвутся вперед. Там был маленький эпизод, где убитые и раненые каппелевцы не просто падают, а кувыркаются с разбегу, дрыгают в воздухе ногами. Заурядный комический кадр, рассчитанный повеселить массового зрителя.

— Хороший фильм, — сказал тогда Иосиф Виссарионович. — Полезный фильм. А то место, где офицеры кувыркаются через голову, лучше убрать.

— Это смешно, товарищ Сталин, — попытались возразить ему.

— Потому и убрать. Мужество нельзя осмеивать, нельзя очернять издевкой. Ни в коем случае.

— Но это белогвардейцы!

Иосиф Виссарионович окинул говорившего свинцовым взглядом, произнес сдержанно:

— Пусть наши красные офицеры, когда потребуется, решительно идут на пули, идут на смерть, зная, что их мужество достойно оценят и свои, и противник. Вам это понятно?

Никто больше не спорил. А я, может, и любил Сталина за такие вот моменты: он словно взлетал над политическими интригами и будничными заботами, поднимался до самых больших общечеловеческих высот.

Тогда, кстати, впервые прозвучало из уст Иосифа Виссарионовича слово «офицер» применительно к командному составу Красной Армии. Официально же это старое доброе слово вновь придет в наши войска лишь во время битвы за Сталинград… Жизнь заставит, война поторопит.

Однако вернемся к вечернему разговору. Выслушав мои похвальные отзывы о Никитиных, Иосиф Виссарионович подобрел, ослабло его раздражение. Словно продолжая спор с каким-то оппонентом, начал говорить о том, как важно нашей стране иметь свой «большой флот». Кто имеет армию, имеет одну руку; кто имеет армию и флот, у того две руки, — привел он известный афоризм. А мы должны, мы обязаны иметь все для своей защиты.

Я высказал полное согласие.

— У нас мало средств, у нас очень мало средств, это верно, — продолжал Сталин, кутаясь в одеяло. — И все же есть такие заботы, на которые мы не можем жалеть денег. Сэкономим, недоедим, по копеечке соберем среди народа, а «большой флот» создадим! Немцы строят мощные линкоры «Тирпиц» и «Бисмарк». Очень сильные линкоры, но нам они не страшны. У нас заложен и строится «Советский Союз» — самый могучий линейный корабль в мире. Он преградит путь «Тирпицу» и «Бисмарку». Но что мы будем делать с линейными крейсерами Гитлера? У них сильное вооружение и очень большая скорость. Нам нужен такой же тяжелый крейсер, даже сверхтяжелый крейсер, который будет способен догнать германские крейсера и потопить их… Спроектировать и построить его необходимо в самый короткий срок. За несколько лет. Наша промышленность выдержит теперь такую нагрузку. А проектировать и строить тяжелый крейсер «Кронштадт» мы поручим вашему потомственному артиллеристу Владимиру Никитину.

— Не знаю, какой он конструктор, — сказал я.

— Вы что, как некоторые сверхбдительные товарищи, возражаете против этой кандидатуры?

— Ни в коей мере. Но я могу рекомендовать Никитина только как артиллериста и честного человека.

— Он давно уже стал кораблестроителем. Он создал очень хорошие сторожевые корабли типа «Ураган», и они теперь надежно служат на всех флотах. Под его руководством создан самый быстроходный в мире лидер «Ленинград». Сорок три узла на ходовых испытаниях. На шесть-семь узлов больше, чем лучшие зарубежные корабли этого класса с подобным вооружением. И такого человека хотели заменить другим только потому, что тот, другой — от станка… Черт знает, что делают, — вновь начал злиться Иосиф Виссарионович.

Чтобы успокоить его, я поторопился сказать:

— Ну, если дело в надежных руках, значит — с Богом!

— Да, начнем. К сорок пятому году страна Советов будет иметь свой «большой флот!» — твердо и даже торжественно произнес Сталин.

Через несколько дней конструктор был вызван к Иосифу Виссарионовичу. Я поразился, когда увидел стройного, с хорошей выправкой человека средних лет. Владимир был так похож на отца, что у меня сдвинулось ощущение времени, и я едва удержался, чтобы не обратиться к инженеру, как к давнему хорошему знакомому. Штатский костюм — вот что удержало меня. Старшего-то Никитина я знал только в форме.

Впервые, пожалуй, пожалел я тогда, что нет у меня сына, такого вот продолжателя моих дел и замыслов.

Ну, а корабли строились. Причем надежно и быстро. Увы — война помешала спустить их на воду. А окажись они в море, ни один вражеский корабль не смог бы тогда соперничать с «Советским Союзом» и «Кронштадтом».

12

Хорошо, конечно, иметь сыновей-наследников, но опять же смотря каких. Иосиф Виссарионович редко и весьма сдержанно говорил о своих отпрысках. Яков Джугашвили, живший в Ленинграде, успел дважды жениться, и оба раза неудачно: второй раз — особенно неудачно, с точки зрения Сталина. После первой свадьбы быстро выяснилось, что любви нет, что брак — ошибка, молодая чета распалась тихо и безболезненно. Вполне возможно, что Яков тогда не поборол еще в себе память о Надежде Сергеевне, всех других невольно сравнивал с ней, и сравнения эти были не в их пользу. Надежда Сергеевна, конечно, была женщина незаурядная, да ведь еще и ее опыт, и то почтение, которое испытывал к ней Яков…

Если к первому браку сына Иосиф Виссарионович отнесся равнодушно, то вторая женитьба встревожила его, вызвала сомнения и подозрения. Дело в том, что танцовщица Юлия Исааковна Мельцер была видной, красивой еврейкой. Чем прельстил ее щуплый, мелковатый Яков, почему пошла за него, развалив благополучную семью, бросив мужа? Позарилась на то, что отец занимает высочайший пост: обеспеченность, выгода на всю жизнь? Или еще хуже — опять козни сионистов: не мытьем, так катаньем внедриться в святая святых, проникнуть в высший эшелон власти?!

Иосиф Виссарионович не был юдофобом, у меня язык не повернется назвать его так. Он ровно, одинаково относился ко всем нациям и народностям, никого не выделяя и не охаивая. Но надо уяснить вот какой оттенок. Почти всю свою сознательную жизнь Сталин вынужден был сражаться с троцкистами, с другими оппортунистами и ревизионистами, пытавшимися захватить господствующие посты в партии и государстве. Сталин, характер которого не отличался гибкостью, считал всех этих людей такими же врагами, как и приверженцев буржуазного строя. А подавляющее большинство троцкистов были евреями.

В семнадцатом году Троцкий и его компаньоны, примчавшиеся на готовенькое из-за рубежа, шустро понасажали всюду своих людей, оттеснив членов партии, работавших в подполье в собственной стране. Таких как Сталин, Калинин, Андреев, Ворошилов, и многих-многих других: они оказались вроде бы чернорабочими или подмастерьями в революции. Давайте посмотрим, что представлял собой Совнарком в первые месяцы Советской власти. Русских — 2 (Ленин и Чичерин), армянин — 1, грузин — 1, евреев — 18… Военный комиссариат, возглавляемый Троцким. Русских — нет, латыш — 1, все остальные (34 человека!) евреи. Наркомат внутренних дел (карательные органы) — все евреи. Наркомат финансов. Из 30 человек 26 евреев. Наркомат юстиции — 18 евреев.

Скажите, можно было считать такое положение нормальным? Что это, если не экспансия мирового сионизма?! Вполне естественно, что когорта Сталина вела ожесточенную войну с Троцким и троцкизмом за право народов, населявших Россию, самим определять свою судьбу. Хочу подчеркнуть, борьба велась не с евреями, нет! Каждый человек воспринимался по своим достоинствам, у многих товарищей, у Куйбышева, Ворошилова, Молотова, Андреева, Кирова жены были еврейками. Это ничего не значило. Война шла с сионизмом, который проявлялся в деятельности троцкистов и, прежде всего, в устремлениях и поступках самого Льва Давидовича. Вопрос, как мы помним, все более обострялся: у власти либо Сталин со своими соратниками, представителями разных народов страны, либо Троцкий с сионистским шлейфом, расширявшимся за его спиной до всемирных масштабов.

Сталин четко определил свои позиции еще осенью 1926 года, когда октябрьский Пленум вывел Троцкого из состава Политбюро. И не только Троцкого. В политических кругах «гулял» в ту пору анекдот: «Чем отличается Иосиф от Моисея?» Ответ: «Моисей вывел евреев из Египта, а Иосиф — из Политбюро…» Сталин не отмолчался, в одном из выступлений объяснил: «Мы боремся против Троцкого, Зиновьева и Каменева не потому, что они евреи, а потому, что они оппозиционеры. Пытаются разложить изнутри партию и государство…» Думаю, Сталин не кривил душой. Ведь были же потом в составе Политбюро и Каганович, и Мехлис…

Иосиф Виссарионович вроде бы одержал победу над Троцким. Но был ли успех полным? Отнюдь нет. Многотысячная масса тайных и полуявных сторонников Льва Давидовича сохранилась в партии, они пронизывали государственный аппарат, цепко поддерживали друг друга, влияли на хозяйственное, научное, культурное развитие. Если сделать срез самого высокого руководящего звена, то картина вырисовывалась весьма занятная, не очень-то изменившаяся по сравнению с первыми послереволюционными месяцами. В 1936 году из числа 115 членов Совнаркома не евреев было лишь 18. ЦК ВКП(б): евреев — 61, не евреев — 17, с неустановленной национальностью — 7 человек. В Госплане евреев — 12, не евреев — 3. Печать — все двенадцать центральных газет и журналов возглавляли евреи! Удивительное, ни с чем не сравнимое, я бы сказал, потрясающее положение сложилось в органах ГПУ, затем НКВД, особенно при Гершеле Ягоде. В 1936 году в составе высшего руководства этого ведомства было 14 евреев и лишь 6 представителей других национальностей.

В личном сейфе Иосифа Виссарионовича хранился список (не знаю, кем составленный) руководящих работников карательных органов того периода, когда этот орган возглавлял Ягода. Особо подчеркивалось, что почти весь начальствующий состав — выдвиженцы Ягоды. И почти против каждой фамилии пометка — еврей. Рано или поздно все становится известным. Ради справедливости люди, пострадавшие в годы репрессий, или их потомки должны узнать фамилии тюремщиков, насильников, палачей. Вот они (все — сионисты).

Непосредственные помощники Ягоды по его ведомству. Цитирую: Начальник хозяйственного отдела — Миронов Л. Г. Начальник особого отдела — Гай М. И. Начальник заграничного отдела — Слуцкий А. А. Начальник транспортного отдела — Шанин А. И. Начальник антирелигиозного отдела — Иоффе И. Л. Начальник уголовно-следственного отдела — Вуле. Начальник главного управления внутренней безопасности — Могилевский Б. И.

В главном управлении лагерей и ссыльных пунктов ГПУ (НКВД) работали: Начальник Управления — Берман Я. М., его заместитель — Фирин С. Я. Начальник по Украине — Канцельсон С. Б. Начальник лагерей Карелии — Коган С. Л. Начальник лагерей Северной области — Финкельштейн. Начальник лагерей Соловецких островов Серпуховский. Начальники лагерей в Свердловской области: Погребинский, Шкляр. Начальник лагерей в Казахстане — Полин. Начальники лагерей в Западной Сибири — Шабо, Гогель. Начальник спецлагеря в Верхнеуральске — Мезенец. Начальник лагеря в Ленинградской области — Заковский. Начальник лагеря в Саратовской области — Пиляр. Начальник лагеря в Сталинградской области — Райский. Начальник лагеря в Горьковской области — Абрампольский. Начальник лагеря на Северном Кавказе — Файвилович. Начальник лагеря в Башкирии — Зелигман. Начальник лагеря в Восточно-Сибирской области — Троцкий. Начальник лагеря в Дальневосточном районе — Дерибас. Начальник лагеря в Среднеазиатском районе — Круковский. Начальник лагеря на Украине — Белицкий. Начальник лагеря в Белоруссии — Леплевский.

Тут, конечно, неполный список. Всего лишь около 95 % лагерных начальников были лицами еврейского происхождения. Эти должности приносили огромные доходы взятками с родственников заключенных за улучшение режима, за начисление зачетов, за досрочное освобождение и т. п. Не говоря уж о том, что сии лица выполняли истребительные обязанности, предусмотренные Всемирным Сионом.

Много времени спустя, в шестидесятых годах, когда появились термины «культ личности Сталина» и «сталинизм», я, вспомнив этот список и деяния троцкистов, еще раз подумал о том, что неправильно валить на Иосифа Виссарионовича всю вину за массовое избиение руководящих кадров. Кто больше повинен в этом: сталинизм или сионизм? Во всяком случае, именно сионисты создали пресловутый ГУЛАГ, «прелести» которого им самим потом довелось испытать.

Еще показательный нонсенс. В тридцатых и сороковых годах более половины преподавателей русского языка, литературы и истории а городских школах европейской части РСФСР были иудеями. Вы можете представить себе: в школах Тбилиси историю Грузии, грузинский язык и литературу преподают, скажем, русские или украинцы или казахи? Я не могу. Да и зачем? Лучше всех знают и любят свою историю, свой родной язык в Грузии грузины, в Узбекистане — узбеки. Это естественно. Так почему же, для чего преподавать русским детям русскую историю и русский язык брались представители совершенно иного народа, не имевшие ничего общего с русской культурой? Да потому что язык, литература, история — это идеология, это нравственный фундамент общества. Как направишь людей с малолетства, так они и пойдут. История есть политика, опрокинутая одной стороной в прошлое, а другой нацеленная в будущее… «Оккупировав» русские школы, сионисты готовили покладистые, разоруженные поколения, которые послужат им в будущем. И не ошиблись. Служат. Увы, посмотри на себя!

Народившееся у нас тогда же искусство кино оказалось почти полностью в руках сионистов. Господствующие высоты удерживали они и в музыке, в журналистике. Видный деятель народного просвещения Луначарский наставлял педагога: «Пристрастие к русскому языку, к русской речи, к русской природе… это иррациональное пристрастие, с которым, быть может, не надо бороться, если в нем нет ограниченности, но которое отнюдь не нужно воспитывать». На практике это означало: забыть о Родине, о патриотизме. Многие последователи Луначарского этим и руководствовались, зачеркивая, охаивая все русское. Вот и выросли целые поколения, лишенные национальных корней, национального самосознания, способные продаться за красивые тряпки, готовые плясать под одуряющий грохот дешевой западной музыки.

Правильно сказано: какие песни слышишь в детстве, такие поешь всю жизнь!

Сионисты-троцкисты, не изменив своей сущности и своих целей, приспособились к новой обстановке, ожидая момента, чтобы проявить себя. Если бы Сталин покачнулся, они бы свалили и добили его. Вызвали бы из дальних палестин своего кумира Льва Давидовича, а уж он с огнем и кровью истребил бы сторонников Сталина, повернул бы государство на свой курс. Во всяком случае, так считал Иосиф Виссарионович, постоянно, почти физически ощущавший существование Троцкого. Не мог Сталин оставаться спокойным, пока главный соперник обретался в подлунном мире: везде и всюду чудились его козни.

Сталин знал, что одним из способов проникновения в руководящую верхушку государства, надежным средством, открывающим доступ к богатству и силе, сионисты считают смешанные браки. Еврейки должны выходить замуж за аборигенов, облеченных высокой властью. Вообще — за хозяйственных, военных, политических работников, деятелей культуры. Будут влиять на них соответствующим образом. Пусть евреи женятся на девушках из семей местной элиты и сами становятся членами этой элиты. Ребенок еврея будет носить фамилию отца. Он свой. А дети, рожденные еврейкой от любого брака, — свои не только по духу, но и по крови. Они — лучшие проводники сионизма в странах обитания. Именно поэтому и насторожил Иосифа Виссарионовича второй брак Якова. Менее всего хотел Сталин, чтобы представители (а может, и тайные лазутчики) из стана противника пробрались непосредственно в его семью. А когда узнал, что инициатива этого брака принадлежит Юлии, ушедшей от прежнего мужа к Якову, недоверие и подозрения Иосифа Виссарионовича возросли еще больше.

Загрузка...