ДВА ГРАФА, КНЯЗЬ И САША Литературная мозаика

А. А. Игнатьев

Алексей Александрович Игнатьев, бывший граф, генерал Игнатьев, несомненно имел какое-то отношение к разведке царской армии, числясь, однако, по военно-дипломатической линии.

Октябрьскую революцию он встретил в Париже и, как тогда говорили, «принял» ее безоговорочно. И не просто «принял», а некоторое время работал в нашем парижском торгпредстве.

Потом он приехал в Москву и написал единственную свою книгу «Пятьдесят лет в строю». Но эта одна его книга стоила многих пухлых романов тогдашних наших беллетристов.

Она пленяла читателей обилием достоверных фактов отечественной истории и безукоризненной красотой чистого настоящего русского языка.

Я не помню уже, как я познакомился с Игнатьевым, но наша взаимная симпатия еще более окрепла, когда я рассказал ему, что в детстве жил в Санкт-Петербурге — Петрограде и учился там в 3-й гимназии, которую в свое время окончил и потом всячески ее опекал либеральный царский министр народного просвещения граф Игнатьев, если не ошибаюсь, родной племянник Алексея Александровича.

Алексей Александрович любил бывать в ЦДЛ и так просто — поужинать там в ресторане и на всяких клубных мероприятиях. Запомнилось мне забавное происшествие, случившееся с ним, когда в ЦДЛ отмечали какой-то юбилей В. П. Катаева.

Игнатьев попросил слово. Вышел на трибуну величественный, красивый конногвардеец! — и стал расхваливать… «Чужого ребенка», считая, видимо, что эту комедию написал В. Катаев. В зале перешептывались, смеялись, в президиуме тоже. В конце концов сам Катаев не выдержал и, прервав оратора, сказал:

— Извините, Алексей Александрович, но «Чужого ребенка» написал не я, а Шкваркин!

— Все равно это прекрасная комедия! — ответил, ничуть не смутившись, Игнатьев и продолжал хвалить «Чужого ребенка» до тех пор, пока не сказал о нем все, что хотел сказать.

Как-то А. А. Игнатьев встретил меня на улице, недалеко от дома, в котором жил, и затащил к себе «на полчасика».

Квартирка была двухкомнатная, скромно обставленная. И здесь Игнатьев показал мне свою реликвию — этажерку, на полках которой — в бархатных футлярах и деревянных и картонных коробках покоились его ордена, полученные в прошлые времена, отечественные и иностранные. Лежала тут и какая-то наша скромная медаль. Я заметил, что Алексей Александрович был этим огорчен. Очень уж неуютно выглядела наша скромненькая медалька рядом с роскошными его прежними регалиями.

Свое 75-летие Алексей Александрович отмечал в ЦДЛ. Из писателей на юбилейный ужин он пригласил лишь А. В. Суркова и меня.

Именинный пирог испек он сам, мясо к ужину тоже жарил сам по своему рецепту. Он был великим кулинаром и очень это дело любил.

Вечер был с печалинкой. Она усилилась, когда Н. А. Обухова и И. С. Козловский спели дуэтом «Выхожу один я на дорогу». Когда-то был такой термин «ангельское пение». В тот вечер я его слышал. Забыть это нельзя.

Оболенский

Начать надо с извинения перед читателями, в особенности перед теми, кто знал и помнит бывшего князя Оболенского, бывшего кавалергарда, бывшего ремонтера Красной гвардии, бывшего парижского таксиста, бывшего участника Сопротивления в годы гитлеровской оккупации Франции, сумевшего как-то ускользнуть от гитлеровских ищеек и затем получить визу на возвращение домой, на Родину.

За что же все-таки я должен извиниться?

За то, что забыл имя и отчество Оболенского, кажется, звали его Александром.

Итак, сначала я получил объемистый пакет от Николая Семеновича Тихонова и короткое письмо, в котором он просил меня прочитать дневник Оболенского и подумать, нельзя ли что-либо сделать, чтобы он был у нас где-нибудь опубликован.

Я прочитал с не ослабевавшим ни на минуту любопытством дневник Оболенского, позвонил ему по телефону, указанному в письме Н. С. Тихонова, и попросил бывшего князя прийти ко мне домой для разговора.

В точно назначенный час, минута в минуту, раздался звонок, я открыл дверь и увидел моложавого, еще бравого на вид старого человека огромного роста, почти великана.

Сразу же у нас завязался непринужденный разговор по поводу его дневника. В нем были прелюбопытнейшие, уникальные записи. Оболенский писал, например, как его в первые годы советской власти непрерывно «сажали», как он говорил «за фамилию», как во время прогулок по тюремному двору Петропавловки он познакомился с сидевшими в той же тюрьме, и тоже «за фамилии», пожилыми и не очень пожилыми петербургскими аристократками и сумел организовать из них хор, исполнявший популярные народные песни.

Пели бывшие аристократки так задушевно и мелодично, что тюремное начальство разрешило хору Оболенского выступать на вечерах ленинградских предприятий, что он и делал, имея оглушительный, как говорится, успех.

Когда Оболенского, служившего в то время главным ремонтером Красной гвардии и жившего в Минске, снова «посадили за фамилию», он не выдержал и написал «наверх» письмо с просьбой отпустить его за границу. При этом он дал честное слово офицера и дворянина, что политикой там заниматься не будет.

Его отпустили.

И вот Оболенский — в Париже, где, кстати сказать, жил его не то двоюродный, не то родной брат, служивший старпомом на американском лайнере, совершавшем регулярные туристские рейсы Марсель — Нью-Йорк… Он дал ему приют «на первое время» и некоторую сумму франков, предупредив при этом, чтобы на дальнейшую помощь он не рассчитывал. А сам укатил в Марсель, оттуда в Нью-Йорк.

Оболенский на полученные деньги снял себе в Париже убогую комнатенку и поступил на платные курсы шоферов. Так бывший кавалергард стал парижским таксистом (первое время он пользовался специальной шоферской картой города) и протрубил в этом звании до начала второй мировой войны.

Дальше было Сопротивление, подпольная борьба с гитлеровцами и возвращение на Родину. Здесь Оболенский встретил дочь директора стекольного завода, принадлежавшего когда-то его отцу, женился на ней и стал хлопотать об издании своего дневника.

Оказалось, что он знал моего отца. Он так же, как и отец, увлекался игрой на народных русских инструментах и играл в знаменитом оркестре В. В. Андреева. Я уже писал, впрочем, об этом, я точно, как мне кажется, определил, что оркестр Андреева был сначала как бы художественной самодеятельностью петербургской столичной интеллигенции и потом превратился в профессиональный музыкальный коллектив. Мой отец — военный врач — приобрел там свою вторую профессию музыканта. Князь Оболенский, кавалерийский офицер, сделал то же самое.

Об Андрееве он говорил благоговейно.

Во время своего визита Оболенский пожаловался мне, что в одном московском еженедельнике он обнаружил заметку за подписью «Оболенский».

— Я, конечно, сейчас же послал в редакцию письмо. А вдруг этот Оболенский кто-то из нашего рода или какой-нибудь боковой ветви?..

Тут он замолчал.

Я спросил:

— Вам ответили?

— Ответили, — огорченно кивнул головой Оболенский. — Написали, что «Оболенский» — это псевдоним, а настоящая фамилия автора заметки другая — и близко не лежит!

Он опять замолчал и потом сказал с большим чувством:

— Слушайте, как же можно брать такой псевдоним?! Ведь Оболенские — это известная фамилия в России, мы для нее кое-что сделали. Все-таки!

Свой дневник Оболенский так и не смог опубликовать в то время. Видимо, он покоится в Госархиве. Нашлись бы сейчас заинтересованные люди, способные извлечь его оттуда!! Читатели были бы, я уверен в этом, очень им благодарны.

…Я забыл рассказать еще один эпизод из парижской жизни Оболенского — об его встрече с Ф. И. Шаляпиным.

Надо сказать, что мать Оболенского — женщина весьма просвещенная — была в Петербурге председательницей Общества поощрения искусства и литературы (нечто вроде нашего ВТО) и у них в доме бывали многие из тогдашних актерских знаменитостей. Бывал и Шаляпин. Вот его-то и навестил прибывший в Париж Оболенский.

Федор Иванович посмотрел на обтрепанный пиджачок бывшего князя и на его обветшалые брючки и молча повел за собой. Они пришли в комнату, где у стен стояли одни платяные шкафы. Шаляпин распахнул дверцу одного из шкафов. В нем висели на вешалках новенькие костюмы-тройки разного вида и цвета.

— Выбирайте любой! — сказал Шаляпин.

Благодарный Оболенский выбрал.

— Ну и как, носили вы шаляпинский костюм?

— Конечно! — сказал Оболенский. — Он' был мне немного маловат, но все-таки приличнее того отрепья, в котором я приехал в Париж.

И еще один граф

Читатели, наверно, уже догадались, кого я имею в виду?

Ну конечно, Алексея Николаевича Толстого, выдающегося русского романиста, драматурга, автора множества повестей, рассказов и публицистики, человека сложной и необычной судьбы.

Алексей Николаевич сыграл большую роль в моей литературной судьбе. Я писал об этом и повторяться не стану. Я лишь расскажу один эпизодик из его жизни, который произошел у меня на глазах.

Когда вышел в свет первый том его знаменитой трилогии «Хождение по мукам», рапповская критика во главе с Леопольдом Авербахом подвергла его ожесточенной критике, обвиняя А. Н. Толстого в белогвардейских симпатиях, и т. д. И вот идет какой-то писательский банкет. И надо же так случиться, что Авербах сидел за столом как раз напротив А. Н. Толстого. А я оказался рядом с Авербахом.

Алексей Николаевич выпил один фужер водки, второй и потом вдруг рванул ворот белоснежной сорочки с туго повязанным галстуком отчаянным жестом человека, идущего на эшафот, и сказал, обращаясь к Авербаху:

— Знай, что я тебя ненавижу классовой ненавистью.

Тот не нашелся что ответить, встал и ушел, не закончив ужин.

Удивительно колоритен и красочен был речевой стиль Алексея Николаевича. При своей внешности типичного русского барина, он любил в разговоре употреблять простонародные русские словечки безо всяких стеснений. Помню, как однажды он зашел в «Крокодил» к А. С. Бухову, с которым подружился еще в буржуазной Литве во время эмиграции. Бухов в Вильнюсе издавал тогда там и редактировал просоветскую газету.

Я заглянул в кабинетик к Бухову по редакционному делу и увидел там Алексея Николаевича. Он вспомнил какие-то тогдашние пикники и прогулки в Вильнюсе, в которых участвовал и Бухов, и говорил о чем-то, громко хохоча.

Если бы меня спросили, какую черту в характере А. Н. Толстого я считаю главной, основополагающей, я бы ответил, не задумываясь:

— Поразительное жизнелюбие!

Саша Фадеев

Мне думается, что я имею право так называть Александра Фадеева, потому, что знал его еще в двадцатые годы, когда учился в Донском университете, писал стихи и был руководителем местного отделения Всероссийского союза поэтов А Фадеев, помимо того, что редактировал краевую газету Северного Кавказа, возглавлял еще и местное отделение РАППа Впрочем, там всем крутил и заворачивал В. Киршон, человек весьма ловкий по этой части.

На наших батальных встречах мы частенько скрещивали словесные шпаги с Киршоном. Я считал себя «попутчиком», и киршоновская прямолинейная рапповская самоуверенность меня очень раздражала.

А потом Москва, я — член СП, а Саша Фадеев — председатель союза. Но для меня он по-прежнему Саша, а я для него Леня.

На фронт второй мировой войны я пошел добровольно, будучи вовсе освобожден от военной службы в связи с перенесенным туберкулезом легких. Меня спас пневмоторакс, то есть искусственное вдувание воздуха в пораженное легкое, которое нужно было делать. Для дыхания мне оставили одно легкое. К началу войны я это вдувание прекратил.

Я служил на Брянском фронте во фронтовой газете «На разгром врага», где вел отдел сатиры вместе с ху-дожником-крокодильцем Женей Ведерниковым. На фронте меня снова стал донимать старый туберкулезный процесс, и я по ходатайству А. Н. Толстого был с фронта отозван в Москву. «На прощанье» Реввоенсовет фронта пожаловал мне орден Красной Звезды.

Приезжаю в Москву и тут узнаю, что мне надо явиться для получения ордена в Кремль. Являюсь. Какой-то товарищ выходит к нам, группе награждаемых, и просит не очень сильно отвечать на рукопожатие М. И Калинина: «У него очень руки болят».

Я посмотрел на лапищи одного фронтовика-лейтенанта, который ходил в тыл к немцам за «языками» и подумал, что это нелишнее предупреждение.

Впрочем, все обошлось как нельзя лучше. Лейте-нант-фронтовик так бережно взял в свои руки слабую ладонь М. И. Калинина, словно это была не рука человека, а нечто воздушное.

Я получил свою звездочку и поехал домой на Пресню в холодную, почти неотапливаемую квартиру.

И вдруг телефонный звонок. Звонит милый Сережа Алымов.

— Леня, ты сегодня, говорят получил орден? Ты, ведь, кажется, первый писатель, награжденный на фронте! Надо отметить! Приезжай сейчас же в ЦДЛ, там меня найдешь.

Еду. Узнаю, что С. Алымов, С. Васильев, С. Фадеев и еще кто-то ужинают «без карточек» в помещении нынешнего парткома.

Началось шумное, веселое застолье И вдруг слышу какие-то выкрики и возню за дверью.

Мы с Сашей вышли из комнаты и увидели, что это дерутся поэт Семен К. и прозаик Петр П. Почему они подрались, я не знаю. Я запомнил лишь, что они дрались крайне неумело, размахивая перед носами друг у друга руками, сжатыми в кулаки, словно коты лапками. Саша постоял, посмотрел на драку и громко, чтобы все слышали, сказал:

— Что может быть гаже драки двух слабосильных. Идем, Леня.

В этой фразе был весь Саша Фадеев!

Загрузка...