1628–1629 гг. — рубеж в развитии Тридцатилетней войны. Первый этап ее закончился почти полной победой императора и католической реакции внутри Германии. Теперь вся Европа стоит перед угрозой осуществления универсалистских замыслов Габсбургов. К габсбургско-католическому блоку тесно примыкает также Польско-Литовское государство. Остальные государства встревожены развертывающейся агрессией, и в 30-х годах мы увидим их уже сплотившимися в широкую антигабсбургскую коалицию, которая и изменит ход Тридцатилетней войны. Смутные контуры этой будущей коалиции были заметны, как мы видели, уже в «датский период» (1625–1629 гг.) войны, но два ее главных участника — Франция и Швеция — в то время еще находились на заднем плане.
Однако именно этим двум государствам грозила непосредственная опасность: Франции — удушение в кольце габсбургских владений[138] которое она при Ришелье дважды пыталась разорвать в Италии — в 1624 г. и в 1628 гг. (войны за Вальтелину и за Мантуанское наследство); Швеции — утеря балтийского господства и восстановление на шведском престоле католика Сигизмунда III руками его родственников и союзников — Габсбургов.
В роли организатора всеевропейской антигабсбургской коалиции выступил Ришелье. Как мы помним, он еще в 1624–1625 гг. выдвинул мысль, что гибельной для Империи была бы только война на два фронта, тиски между двумя армиями, и при посредстве голландцев пытался осуществить эту идею, двинув на Германию с северо-запада Данию, с северо-востока — Швецию. Но тогда этот план сорвался из-за отказа Густава-Адольфа начать войну в Империи, прежде чем он закончит войну с Польско-Литовским государством за балтийское побережье — за Ливонию и Пруссию. Эта война, давняя, затихшая было в 1622–1624 гг., снова разгорелась с 1625 г.[139] Несмотря на все уговоры, Густав-Адольф оставался непреклонным в своем отказе. Это между прочим на время расхолодило и Ришелье и способствовало тому, что он даже стал было искать сближения с Габсбургами, но вскоре должен был убедиться в гибельности такого пути для Франции.
В начале 30-х годов ключевая роль в развитии Тридцатилетней войны выпала на долю Швеции. Не столько благодаря своей силе, сколько из-за своего стратегического положения Швеция оказалась вершителем судеб Европы. Англия и Дания в конце 20-х годов вышли из игры, Франция против Испании имела превосходного союзника — Голландию, но против Империи союзника не имела, несмотря на напряженные дипломатические усилия. Османская империя была слишком связана персидскими делами, и повернуть ее против Империи французской дипломатии так и не удалось до конца Тридцатилетней войны.
Иное дело Швеция — она сама мечтала ринуться на Империю, так как с нараставшей тревогой следила за габсбургско-католическими приготовлениями к «похищению Европы». Густав-Адольф, уже «отнявший море», по его собственным словам, у Московского государства (по Столбовскому миру 1617 г.) и приближавшийся к тому же результату в ожесточенной войне с Речью Посполитой, не только зарился теперь на принадлежавшее Империи померанское побережье Балтики, но беспокойно оглядывался на Габсбургов, готовых лишить его всех приобретений и даже короны. Император, по словам Густава-Адольфа, «метил в самое сердце Шведского государства»[140].
Но повернуть оружие против Империи, не окончив войны с Речью Посполитой, было бы, по мнению Густава-Адольфа, безумием, о чем он сообщил еще в 1626 г. английским, голландским и бранденбургским дипломатам. Густав-Адольф был убежден в возможности быстро достигнуть окончательного разгрома поляков.
Однако в габсбургском лагере тоже видели эту перспективу. Валленштейн смертельно боялся вмешательства Густав а-Адольф а в войну в Германии. Еще на Брюссельском конгрессе габсбургской коалиции в 1626 г. было решено оказывать Польше тайную военную помощь, чтобы связать силы Швеции. С 1627 г. значительная часть армии Валленштейна находилась в Померании, чтобы оттуда помогать полякам; в портах Померании сжигались шведские корабли. В 1629 г. 10-тысячный корпус под командованием Арнима действовал в Пруссии совместно с войсками Сигизмунда III против шведов. Таким образом, план Густава-Адольфа быстро окончить войну с Польшей был сорван. Но уже в 1628 г. и Густав-Адольф втянулся частично в войну с императором, оказав в союзе с датчанами посильную помощь осажденному померанскому порту Штральзунду против армии Валленштейна.
Это событие окрылило Ришелье новыми надеждами и придало новую энергию его дипломатии. Правда, сохранить в антигабсбургской коалиции Данию, непоправимо разбитую, он в конце концов не смог. Но он всячески стремился поддержать ее дух и одновременно принялся за основную задачу — вовлечь в войну с Империей Швецию.
Эта задача была по-прежнему исключительно трудна. Во-первых, Швеции недоставало средств для найма и содержания войск, ее казна была пуста. Этому Ришелье мог помочь, предоставив ей крупные субсидии из французской казны. Во-вторых, надо было во что бы то ни стало примирить Швецию с Польшей — положение в Европе не позволяло уже дольше ждать. Но как их примирить? Голландские и бранденбургские посредники пытались этого добиться в 1627 и 1628 гг., но безрезультатно. Следовательно, Ришелье надлежало обратить свой дипломатический талант на распутывание весьма сложных противоречий в далекой Восточной Европе. Не погрузившись в восточноевропейскую политику, он не разрешил бы и общеевропейской проблемы организации антигабсбургской коалиции.
Сам Ришелье так изложил это в своих мемуарах: Густав-Адольф был «новым восходящим солнцем» в Северо-Восточной Европе. Французский король «обратил свой взор на этого юного государя, дабы попытаться использовать его для отвлечения со временем большей части сил императора и тем помешать императору вести несправедливую войну в Италии и Франции и отвратить его тем ужасом и злом, которые тот ему причинит, от намерения подавить общественную свободу… Многие князья Империи, несправедливо лишенные своих государств оружием императора, смотрели на шведского короля, как моряки смотрят на север. Однако он был занят войной с Польшей. И хотя он имел довольно смелости и честолюбия, он должен был быть избавлен от этого врага, прежде чем приобрести другого, да еще такого, как Австрийский дом»[141]. Ришелье удалось выполнить эту задачу. В сентябре 1629 г. при французском посредничестве в Альтмарке между Швецией и Польско-Литовским государством было заключено перемирие на шесть лет. Густав-Адольф мог обратиться против Габсбурга.
Многие историки считают это перемирие самым блестящим дипломатическим достижением Ришелье. «Какая это была, — восклицает Лампрехт, — несравненная фигура, этот шведский король, на шахматной доске французской политики, столь враждебной Габсбургам! Он мог, если только у него будут развязаны руки, из своего уголка громко и решительно провозгласить: шах императору! Поэтому французская политика сделала образцовый, мастерский ход, когда в 1629 г. при ее посредстве между Швецией и Польшей было заключено благоприятное для Швеции шестилетнее перемирие»[142]. Можно было бы привести множество таких восторженных оценок историками дипломатического мастерства Ришелье в связи с Альтмаркским перемирием[143].
К сожалению, на этом западноевропейские историки и останавливаются. Между тем тут-то и возникает вопрос: а в чем же состоял этот мастерский ход, какими же средствами удалось Ришелье разрешить ключевую задачу общеевропейской политики — прекратить польско-шведскую войну? Нельзя ограничиваться, как они это делают, указаниями на «ловкость» Ришелье или на какие-то его «обширные связи» в Польше. Постараемся осветить эту проблему.
Донесения барона Шарнасе, которого Ришелье послал в начале 1629 г. в Восточную Европу с посреднической миссией, показывают, что он встретился со значительными трудностями. Когда голландцы еще в 1627 г. пытались склонить Сигизмунда III Польского к миру со Швецией, тот и слышать не хотел о мире по причине, как сообщает одно донесение, «больших обещаний папы, императора и испанского короля, предложивших польскому королю могущественную помощь»[144]. И в самом деле, император прислал Сигизмунду III для борьбы со шведами вспомогательный корпус, испанцы — военные корабли и пр. Правда, Ришелье уже в 1627 г. знал от своих осведомителей из Польши, что вельможи и сейм настаивают на скорейшем мире со Швецией именно из-за этой военной помощи, боясь, как бы Сигизмунд III, опираясь на нее, не объявил себя наследственным и абсолютным монархом[145]. Открытые приготовления Империи к борьбе за господство на Балтике настраивали также и часть польского купечества и шляхты против прогабсбургской политики Сигизмунда III в пользу сближения со Швецией. На эти-то оппозиционные настроения в Польше Шарнасе, естественно, и должен был прежде всего опереться, о чем прямо свидетельствует одно из донесений о его миссии[146]. Но королевская партия имела все же в Польше безусловное преобладание, и вмешательство французского дипломата не могло бы изменить этого соотношения сил. Сигизмунд III, одержавший в июне 1626 г. победу над Густавом-Адольфом в Пруссии с помощью имперского вспомогательного войска, по-прежнему не хотел мира.
Что касается Густава-Адольфа, то он тоже отнюдь не чувствовал себя слабым и в июле взял небольшой реванш под Мариенбургом. Главный аргумент шведского правительства против мира с Польшей был совершенно откровенно изложен канцлером Оксеншерной в ответ на посреднические предложения Шарнасе: Швеция не видит никаких гарантий того, что поляки не используют перемирие для военных приготовлений и не ударят ей в спину, как только она начнет войну с Империей[147].
Таковы были почти непреодолимые трудности, с которыми встретился Шарнасе в Восточной Европе. Но Ришелье имел ключ к решению задачи.
Чтобы понять, чем же Шарнасе все-таки принудил Сигизмунда III сменить непримиримую воинственность на податливое миролюбие, достаточно прочесть краткую инструкцию, которой он был снабжен 25 января 1629 г., отправляясь в путь. Главное ее содержание как раз и сводится к пункту, указывающему, чем надо побуждать к миру польского короля: предлагая свое посредничество для заключения мира, — должен говорить Шарнасе Сигизмунду III, — «его величество [король французский] руководствуется главным образом интересами польского короля, ибо если шведский король объединит с собою московита (unist avec luy le moscouitte), как он собирается, о чем стало известно его величеству [французскому королю], то этот союз может причинить ему [польскому королю] значительный вред»[148]. Вот в чем состояла идея Ришелье: пугать Польшу шведско-русским военным союзом, войной сразу с двумя противниками, в то время как война и с одной Швецией давалась ей с трудом. По свидетельству мемуаров Ришелье, Шарнасе уверял поляков, что Людовику XIII доподлинно известно о решении московского царя «этой зимой нарушить перемирие с Польшей и вторгнуться в ее пределы с огромной армией», вследствие чего у Польши «окажется на руках одновременно два столь сильных врага»[149].
Известие о решении московского правительства не было выдумкой Ришелье, а соответствовало, как увидим, действительности. Ришелье лишь энергично использовал информацию, доставленную ему его виртуозными международными осведомителями. Но он не остановился на этом, а решил активно способствовать укреплению решения Московского государства воевать с Польшей. Вслед за бароном Шарнасе, направившимся в Пруссию к Сигизмунду III, из Франции в Москву к царю Михаилу Федоровичу выехал окруженный не меньшей дворянской свитой барон Деэ де Курменен.
Таким образом, «мастерский ход» Ришелье состоял из двух частей, связанных в одно целое: 1) информации: польского правительства о решении Москвы нарушить Деулинское перемирие; 2) отправки особого посольства в Москву.
Проанализируем, что могло толкнуть Ришелье на такой как будто неожиданный ход. Можно указать три источника:
1. Еще в 1625 г. Ришелье замышлял посольство в Москву, о чем сообщает голландец Исаак Масса, собиравшийся тогда пристроиться к этому несостоявшемуся посольству[150]. Формально оно должно было явиться ответом на русское посольство Кондырева и Неверова во Францию в 1615 г. Почему же именно в 1625 г. Ришелье вспомнил о Москве? Несомненно потому, что именно в это время, как мы говорили, у него была реальная надежда вовлечь Швецию в войну с Империей. Логика вещей требовала позаботиться, чтобы Восточная Европа ничем не мешала Швеции заниматься западноевропейскими делами. Но в 1625 г. планы Ришелье в отношении Швеции не осуществились. Естественно, что в 1629 г., когда эти планы возродились, вместе с ними возродилась и идея о посольстве в Москву.
2. В 1628 г. группа французских купцов, желавших образовать компанию для торговли с Московией, подала Ришелье докладную записку с изложением основных проблем франко-русской торговли. Они предлагали между прочим ответить наконец на посольство Кондырева 1615 г., т. е. организовать посольство в Москву. Важно подчеркнуть, что один пункт этой докладной записки не мог не подтолкнуть мысль Ришелье непосредственно к идее, что сближение Франции с Москвой может послужить рычагом политического давления на Польшу. Этот пункт гласил: «Кроме тех выгод, которые Франция может извлечь из этих сношений с Московией посредством торговли, король станет еще намного значительнее среди северных государей и особенно перед королем польским, который, не имея врага более могущественного, чем московиты, воздержится впредь способствовать интересам Австрийского дома, ибо его величество [король французский] сможет и повредить ему и оказать услуги перед великим князем Московским»[151]. Несомненно, что эта докладная записка являлась одной из предпосылок посольства Деэ де Курменена в Москву в 1629 г., хотя не она послужила ближайшей причиной этого посольства.
3. Не подлежит сомнению, что непосредственной причиной посольства Шарнасе и Деэ явилось какое-то полученное в Париже известие о важнейшем политическом решении, действительно принятом в Москве: не ждать, когда окончится срок перемирия с Польско-Литовским государством, а начать воевать с ним, помогая тем самым шведам. Это известие прибыло в Париж, несомненно, не из Швеции, ибо указанное решение было впервые под секретом сообщено в Москве боярами шведским послам Мониеру и Бенгарту в марте 1629 г.[152], а Ришелье уже знал о нем за два месяца до того, в январе 1629 г., когда была составлена инструкция для Шарнасе, гласящая: «… о чем стало известно его величеству».
Нам удалось обнаружить другой источник информации Ришелье — турецкий. Дело в том, что первым, кому сообщили в Москве о решении нарушить перемирие с Польшей, был турецкий посол грек Фома Кантакузин, который тотчас и повез это известие в Турцию (1628 г.). А в Константинополе при дворе султана Мурада IV не было тайн от тех, кто умел платить. Таковым прежде всего являлся постоянный французский посол в Турции Сези. Выдержки из донесений Сези в Париж за 1620–1627 гг., извлеченные из архива французского министерства иностранных дел[153], показывают отличную осведомленность этого французского агента в политике Москвы, а следовательно, и осведомленность в ней парижского правительства. К сожалению, именно интересующее нас донесение Сези за 1628 г. не опубликовано и, по-видимому, вообще отсутствует в архиве. Мы можем только догадываться о нем.
Шарнасе, выполнивший по пути ряд дипломатических поручений в Германии, прибыл в лагерь Сигизмунда III под Мариенбургом в середине июля 1629 г. В это же время туда пришли сведения из Дании о миссии Деэ де Курменена, который отплыл из Дьепа 6 июня и 29 июня высадился в Дании, где его пребывание было отмечено с большой торжественностью[154].
Таким образом, обе составные части «мастерского хода» Ришелье одновременно оказали воздействие на политику Сигизмунда III.
Шарнасе был сначала принят поляками недружелюбно; под предлогом спора о титулах и полномочиях его не допускали к королю. На него посыпались упреки в том, что его государь, т. е. король французский, выставляя себя другом Польши, одновременно послал Деэ в Москву поднимать на Польшу московского царя. Шарнасе парировал этот упрек заготовленным ответом: миссия Деэ в Москву преследует чисто торговые цели[155]. Правдоподобие этого тезиса было, по-видимому, предметом особенных забот в Париже: Деэ де Курменену были в самом деле даны, кроме политических, весьма обширные торговые поручения. Более того, в глазах общественного мнения его поездка в Москву была вообще всего лишь ответом правительства на упомянутую докладную записку о затруднениях в торговле с Московией, врученную Ришелье группой французских купцов в предшествовавшем 1628 г.[156] Все это лишало поляков формального права на какие-либо упреки. Но, разумеется, ничто и не препятствовало им все же догадываться о политическом содержании миссии Деэ.
И эта миссия, и информация, доставленная Шарнасе, крайне взволновали польское правительство. Но оно не сразу сдалось. Пока Шарнасе задерживали бесконечными препирательствами, в Москву был стремительно пущен пробный дипломатический шар. Об этом мы узнаем из грамоты Михаила Федоровича Густаву-Адольфу: в июле 1629 г. на русскую границу под Вязьмой вдруг явились два польских посланника для восстановления польско-русских дипломатических отношений, прерванных еще с 1622 г. Посланники заявили, что за ними следует «великое посольство» польского короля. Несомненно, это было попыткой Сигизмунда III парировать удар или, по крайней мере, окончательно выяснить положение. Вторая цель, безусловно, была достигнута: не только «великое посольство» не было принято, но с посланниками не стали и разговаривать, им отказали в аудиенции в Москве и приказали немедленно покинуть территорию Московского государства[157].
Тем временем Шарнасе, потеряв терпение, в конце июля уехал в шведский лагерь, почти отчаявшись в успехе. Но 1 августа, по-видимому, тотчас по возвращении посланников из-под Вязьмы, он вдруг был срочно вызван письмом обратно в польский лагерь и милостиво принят Сигизмундом III — все дипломатические препятствия сразу рухнули. 6 августа начались мирные переговоры[158].
В самом деле, Сигизмунду III ничего не оставалось, как довериться Шарнасе и согласиться на перемирие со Швецией. Более того, он теперь проявляет нетерпение, все большую поспешность и уступчивость при переговорах. Он согласился оставить Швеции на время перемирия почти все Балтийское побережье, принадлежавшее Речи Посполитой. Переговоры происходили весь август, прерываемые еще военными действиями, и в сентябре 1629 г. увенчались заключением Альтмаркского перемирия[159]. Следует упомянуть, что английский посредник Томас Ро, подоспевший в конце августа, старался очернить перед поляками своего конкурента Шарнасе именно тем, что было тому на пользу, — разоблачениями о миссии Деэ в Москву.
Согласие Густава-Адольфа на перемирие было достигнуто отчасти с помощью той же миссии Деэ в Москву. Это посольство укрепляло надежду, что русско-польская вражда будет активизирована, и Швеция сможет без оглядки, никого уже не опасаясь, ринуться в великую битву с Империей. Именно с такой перспективой Густав-Адольф пошел на Альтмаркское перемирие. Впрочем, он и без французской помощи уже имел к этому времени обещание Московского государства начать войну против Польши.
Для дипломатической школы Ришелье чрезвычайно характерно, что в то самое время, когда Шарнасе должен был отрекаться от Деэ, изображая его чуть ли не простым торговым агентом, Деэ должен был в Москве отрекаться от Шарнасе и его миссии в Польше. Поскольку прекращение польско-шведской войны, по мнению Ришелье, не отвечало интересам московской политики, Деэ уверял бояр, что французская дипломатия не причастна ни к каким попыткам примирения, исходящим-де от английского посла в Польше Томаса Ро и голландцев; Франция же, напротив, помогает в войне шведам[160]. Может быть, именно для того чтобы придать больше естественности взаимному дезавуированию двух своих послов, Ришелье назначил на эти роли двух непримиримых врагов. Шарнасе и Деэ продолжали ожесточенную политическую борьбу в течение ближайших лет после своей миссии в Восточную Европу, пока Шарнасе не одержал победу: Деэ, уличенный в связях с враждебной Ришелье придворной партией Гастона Орлеанского, в 1632 г. окончил жизнь на эшафоте[161]. Этот биографический момент следует упомянуть потому, что он, видимо, объясняет чрезвычайную сдержанность французских мемуаристов и историографов XVII в., в том числе самого Ришелье, в оценке миссии Деэ в Москву в 1629 г. А оттуда и позднейшие историки почерпнули пренебрежение к этому важнейшему факту дипломатической истории Тридцатилетней войны, тем более что во французских архивах не сохранилось ни инструкции, составленной для Деэ, ни каких-либо отчетов о его миссии[162].
Характерно, что грамота Людовика XIII Михаилу Федоровичу, с которой поехал Деэ, подписана в Сузе (Северная Италия) 22 апреля 1629 г.[163], т. е. через несколько дней после подписания там савойско-французского договора[164] и за два дня до подписания там же англо-французского мирного договора[165]. Это был момент лихорадочной, поистине титанической деятельности Ришелье. Переговоры между Данией и победительницей — Империей — подходили к концу. Ришелье уже не удавалось их больше задерживать. В мае был заключен Любекский мир. Нельзя было терять ни минуты, ибо черная туча габсбургско-католической агрессии нависла над Европой. Внутри Франции Ришелье поспешно заканчивал борьбу с гугенотами («Эдикт милости» был издан в июне 1629 г.). В сентябре 1629 г. было заключено Альтмаркское перемирие. И уже в июне 1630 г. Густав-Адольф, освободившийся от войны с Польско-Литовским государством, высадил десант на одном из островов Балтийского побережья Империи. Начался «шведский период» Тридцатилетней войны.
Но не будем преувеличивать роль Ришелье. Он сам отмечает, что Франция не могла повлиять на политику Москвы[166]. Позиция Москвы в размежевании Европы на две коалиции — габсбургскую и антигабсбургскую— определялась не интригой Ришелье, а всей предшествовавшей историей сношений Московского государства с Европой.
Историк Тридцатилетней войны, ограничивающий свое внимание Западной Европой, мог бы представить себе роль, сыгранную Москвой в истории Альтмаркского перемирия, как роль невольную, как простое совпадение во времени двух рядов событий, как счастливую случайность, использованную Ришелье. Кажется даже вероятнее, что московское правительство, принимая свое решение о прекращении состояния перемирия с Польшей, и не помышляло о тех последствиях, какие оно будет иметь для Европы.
Но, с другой стороны, здравый смысл противится такому представлению: несомненно, что даже самая близорукая внешняя политика какого-либо государства учитывает не только силу своего соседа, но и силу его возможных союзников и противников. И Москва на практике уже давно постигла элементарную политическую истину, что всякое изменение в ее отношениях, скажем, с Польско-Литовским государством затрагивает так или иначе не только ее и Речь Посполитую, но целую систему государств, сочувствующих этому изменению или, напротив, оказывающих ему противодействие. Несомненно также, что Московское государство в XVII в. стремилось знать состояние всей системы европейских государств и действительно имело о нем представление. Оно знало не только друзей и врагов Польско-Литовского государства, но даже и врагов его друзей и друзей его врагов.
Известно, что в эпоху Тридцатилетней войны Посольский приказ в Москве располагал штатом квалифицированных толмачей (переводчиков) для всех европейских языков. Менее известно, что в недрах Посольского приказа уже тогда производилась большая, кропотливая работа по собиранию информации от резидентов и всякого рода осведомителей со всех концов Европы. С отписками новгородских воевод в Москву систематически присылались обширные сводки из европейской прессы и информации[167]. Русские послы тоже слали из-за границы, например из Швеции, подборки из газет и других источников. Все это, по-видимому, суммировалось в Посольском приказе, как видно по сохранившемуся столбцу за 1632 г. («Переводы из европейских ведомостей и всяких других вестей, в Москву писанных»). Но даже и не заглядывая в архив Посольского приказа, первый историк, занимавшийся вопросом о роли России в истории Тридцатилетней войны, Г. В. Форстен справедливо констатировал: «Напрасно думают, что в Москве ничего не знали о событиях западноевропейских; напротив, там внимательно следили за великой религиозно-политической борьбой, занимавшей Европу целых 30 лет»[168].
Знали в Москве и о тесных союзных отношениях между Польско-Литовским государством и Империей, принявших с начала Тридцатилетней войны характер открытой ссуды друг другу войск в критические моменты. Все европейские политики знали, что Сигизмунд III опирается на могущественную помощь Австрийского (Габсбургского) дома.
Изучение внешних сношений Московского государства в 20-х годах XVII в. убеждает в том, что буквально все иностранные послы, касавшиеся в Москве польской проблемы, — послы Турции, Швеции, Франции, Голландии — сходились в одном: Польско-Литовское государство сильно помощью, которую ему оказывает Империя; если международная обстановка в Европе сложится так, что Империя не сможет помогать Польско-Литовскому государству, то оно будет слабо и может быть побеждено. Ниже будет показано, что собственная точка зрения Московского государства на польско-имперские отношения также соответствовала этим рассуждениям иностранцев. Но сначала приведем некоторые иллюстрации к сказанному.
Уже через три года после Деулинского перемирия, в 1621 г., отношения между Московским государством и Речью Посполитой настолько обострились, что дело чуть не дошло до войны, причем союз Москве против поляков предлагали, с одной стороны, шведский король Густав-Адольф, с другой — турецкий султан Осман II. Характерно, какими аргументами от имени султана склонял турецкий посол Кантакузин московского царя к совместной войне с Польско-Литовским государством: «Тебе, великому государю, ведомо, что в немецкой земле, у императора рознь великая с лютеранами, ему теперь не до помощи полякам, а султан со своей стороны велел правителям Семиградья, Валахии и Молдавии выступить против императора, чтобы императору не дать помогать польскому королю»[169]. Однако в 1621 г. проектируемая коалиция не состоялась.
Густав-Адольф не переставал мечтать о вовлечении Московского государства в войну с Польшей. В 1625 г. шведское правительство получило донесение из Москвы, в котором сообщалось, что некоторые бояре требовали у царя не медлить с войной против поляков[170]. По-видимому, в связи с этим сообщением Густав-Адольф в начале 1626 г. поручил своим ревельским штатгальтерам Бремену и Унгерну отправиться в Москву для переговоров. Чрезвычайно интересна составленная для них инструкция, опубликованная Форстеном. Она исходит из правильного наблюдения, что в шведско-польской борьбе как таковой московский царь не поддержит ни ту, ни другую сторону. Поэтому на послов возлагалась задача объяснить, что, воюя с Польшей, Швеция, в сущности, воюет с Империей, стоящей за спиной Польши. В том случае, если послы увидят, что это выслушано с пониманием и сочувствием, они должны ознакомить царя с грандиозными планами Империи и ее союзницы — Польши — об универсальной монархии. Этому посвящен шестой параграф инструкции: имеется в виду раздел Европы с таким расчетом, чтобы Империя получила Германию, Италию, Францию, Испанию, Англию, Нидерланды и Венгрию, а Польша — Россию, Швецию и Данию; всюду будет введен католицизм; затем намечается крестовый поход против Турции и раздел ее между Империей и Польшей. Вот почему, говорится в седьмом параграфе, московский царь должен примкнуть к врагам Польши и Империи, а восьмой параграф советует ему поднять на поляков также татар и запорожских казаков[171].
В грамоте Густава-Адольфа от 19 февраля, врученной шведскими послами царю, подробно изложены некоторые из этих идей пятого и седьмого параграфов. Приведем отрывки из этой грамоты в русском переводе из дел Посольского приказа[172]. Густав-Адольф сообщает Михаилу Федоровичу, что польский король «объединился с римским цесарем [императором] и королем испанским, умыслили [они] искоренить все христианские вероисповедания и вместо них установить повсюду свою папежскую [католическую] веру и подвести под себя все христианские государства и всю Европу». Лаконично и в общем вполне верно излагается соотношение политических сил в Европе: «Римский цесарь, с помощью испанского и польского королей, в нынешние лета подвел под себя мало не всех немецких удельных князей и искоренил их христианскую евангелическую веру и поотнимал у них землю и людей и учинил себя сам великим государем надо всею немецкою землею. А за то цесарь римский хочет оказать помощь испанскому королю, чтоб ему одолеть голландские Штаты в нидерландской земле, и хочет также оказать помощь польскому королю, чтоб ему быть государем над шведским и над русским государствами. И на то они имеют великое упование, и многие уже титулуют Владислава цесарем надо всеми северными землями. И ныне цесарь римский, король испанский и король польский держат в уме своем, что будто они одолели всех христианских государей. Но против этого французский король с тем великим городом Венецией и с герцогом Савойским союз учинил против вышепоименованных государей, в особенности против короля испанского, и великою силою принялся за него во итальянской земле. Также и английский король с господами нидерландскими Штатами учинил союз против цесаря и короля испанского и присылал к нам, вельможнейшему государю королю Густаву-Адольфу, также и к датскому королю, чтобы мы с ними союз и соединение учинили, дабы цесарю римскому и его советникам помешать. И к такому делу датский король стал войной против цесаря и стоит ныне с великим войском в цесарской земле против цесаря и имеет с собою многих немецких удельных князей, которые с ним держат заодно. И для того, чтоб польский король цесарю помощи не оказал, мы ныне пришли в литовскую землю, чтоб ему, цесарю римскому, помощи оказать нельзя было, чтоб цесарю и его советникам отовсюду было утеснение, чтоб им не исполнить злого своего замысла, как они замышляли надо всеми христианскими государями».
Далее говорится, что этот замысел грозит и Московскому государству, «если только им удастся одолеть над иными»: ведь царю ведомо, как давно и упорно поляки замышляют в России «греческую веру попрать и многое гонение всем тем, которые греческую веру имеют». Поэтому царю надлежит, по мнению Густава-Адольфа, «так же обороняться, как иные государи сами себя обороняют [остерегают], приняться за короля польского и помешать ему, чтоб он цесарю не помогал. И он [император] забудет в те поры стояти против тех государей, которые стоят за свою правду, и оставит злой свой умысел против наших христианских евангелической и греческой вер». Со своей стороны, продолжает Густав-Адольф, мы «с нашими союзниками» будем делать все для достижения этой общей цели: «кои превозвышаются перед иными государями, чтоб нам их попрать и понизить»[173]. Иными словами, Московскому государству предлагалось вступить в общеевропейскую коалицию держав, борющихся против габсбургской агрессии, против угрозы утери своей независимости и веры.
Роль Московского государства должна была состоять в том, чтобы отвлечь силы Польши от помощи германскому императору и этим облегчить союзникам победу над Империей, после чего уже сама Империя не сможет оказать помощи завоевательным планам поляков.
Шведская международная концепция была воспринята в Москве с полным пониманием и сочувствием, как показывают записи переговоров и особенно текст ответной грамоты Михаила Федоровича Густаву-Адольфу (имеющийся и в русском оригинале и найденный Форстеном в Стокгольмском архиве во французском переводе)[174].
В грамоте Густава-Адольфа, привезенной в Москву шведскими послами А. Мониером и Ю. Бенгартом в марте 1629 г., еще определеннее, чем в 1626 г., говорится, что за спиной Польши стоит другая сила, более мощная, и если эту грозную силу не сломить, Польша останется непобежденной. Эта сила — Империя. В прошлом году, говорится в грамоте, Густав-Адольф уже чуть не одолел поляков, так что уже «можно было ему со своим войском через всю Польшу пройти беспрепятственно», но тут помешали имперско-католические войска тем, что «великою силою близко пришли и осадили город Штральзунд», и Густаву-Адольфу пришлось отвлечь свои войска на освобождение Штральзунда. И дальше в грамоте подробно развивается мысль, что Москва более заинтересована в войне шведов против Империи, чем против Польши. «Папа, цесарь римский и весь дом Австрийский только того ищут, как бы им быть обладателями всей вселенной, и теперь они к тому очень близки… вашему царскому величеству подлинно известно, что цесарь римский и папежане [католики] подвели под себя большую часть евангелических князей в немецкой земле». Если только император и Католическая лига [«цесарь с папежскими заговорщиками»] «одолеют шведскую землю, то станут искать погибели русских людей и искоренения старой греческой веры»[175].
Как видим, шведско-польская война отодвинулась на задний план, на переднем — габсбургско-католическая агрессия, которая может добраться и до Москвы и до православия, если не будет пресечена. Но Москве-то в этом случае она будет грозить со стороны Польши.
И после заключения Альтмаркского перемирия специально посланный в Москву шведский посол Мониер разъяснял: Густав-Адольф не имел союзника, бороться же принужден был не с одной Польшей, а с соединенными силами Польши и Империи; ему пришлось развязать себе руки с Польшей, чтобы приняться за Германию, к чему его склоняло также французское правительство. Инструкция, данная Мониеру, и его докладная записка, врученная царю и боярам в Москве, подчеркивают, что главная опасность и для Швеции и для Московского государства таится не столько в самой Польше, сколько за ее спиной, в Империи[176].
Таким образом, шведские демарши в Москве в 1626–1630 гг., основанные на широкой и правильной международной перспективе, выдвигают и специальную теоретическую концепцию для Москвы: единство интересов православия (старой греческой веры) и протестантизма (евангелической веры) в борьбе против общего врага — агрессивного католицизма. Этой концепции шведы неуклонно придерживались в сношениях с Москвой и в следующие годы. Король Густав-Адольф убит 16 (6) ноября 1632 г., извещала Михаила Федоровича грамота за подписью двенадцати шведских вельмож, «в бою с католиками [от папежан] за христианскую евангелическую и за старую греческую веру»[177].
Поскольку Франция была католической державой, Ришелье, посылая Деэ де Курменена в Москву, не мог использовать ту же идеологическую схему и выдвинул для франко-русского сближения другое основание — не религиозное, а чисто политическое — идею сходства Франции и России как двух великих абсолютистских держав. «Такие великие государи, король французский и царское величество, везде славны, и таких великих и сильных иных государей нет, как они, и подданные их все люди во всем им, государям, послушны и волю их творят, — не так, как англичане и брабантцы [голландцы?] делают все по своему хотению». «Французы слушают короля своего так же, как русские люди слушают и почитают царя своего». «Чины и обычаи французской короны подобны и сходны, как в Русском государстве». И международное значение Франции и России сходно: на Западе все короли и государи «зрят, яко на солнце», на французского короля, занимающего среди них первое место, а на Востоке таково же положение русского царя. «Как царь всея Руси начальник и оберегатель церкви греческой и восточных стран, также король христианнейший начальник и опора [держатель] церкви римской и западных стран». Такого же рода идеями проникнута докладная записка, врученная Деэ боярам и царю[178]. В грамоте от имени Людовика XIII к Михаилу Федоровичу говорится: «Хотя наши государства удалены и разделилися меж нами разными многими государствами и разных мер и языков… нашу крепкую сердечную дружбу, и любовь, и прямой совет, и ссылку [дипломатические отношения] с вашим царским величеством держати хотим… к добру и к повышению обеих наших корон и… в добре пребывать с обеих сторон по договору…»[179]
Вся эта политическая концепция была понята и воспроизведена в московском ответе в такой формулировке: «Наши царственные персоны и наши державы, соединившись вместе, устрашили бы всю вселенную»[180].
Деэ сообщил в Москве, что Франция находится в дружбе со всеми государствами, кроме трех, с которыми она во вражде [«в недружбе»]: «Недружба у их короля Людовика с цесарем да с испанским королем. ас королем польским у их короля Людовика недружба потому, что польский король помогает цесарю, а у их короля Людовика с цесарем римским недружба». Дом Австрийский, а в нем особенно император, — «други» польскому королю, который сам «цесарева роду», «и с польским Сигизмундом королем они стоят заодно и помощь польскому королю чинят немалую… А то они [французы] ведают подлинно, что цесарь римский с польским королем заодно, меж себя они свои, цесарева дочь идет замуж за польского королевича, и друг другу помогают. А царскому величеству с государем его Людовиком королем потому же быть в дружбе и в любви и на недругов стоять заодно». Это было не что иное, как предложение военно-политического союза, скрепленного договором. На вопрос бояр, значит ли это, что французский король может прислать войска [«ратных людей»], Деэ ответил утвердительно; однако главный упор он сделал на то, что, поскольку Франция будет продолжать воевать с императором, поляки уже не станут получать от последнего помощи, и в этом выразится военная помощь французского короля московскому царю. «Поляки, которые соединились с домом Австрийским и о давних лет недруги короны французской, имеют великий страх перед великим князем от такого союза [с Францией]»; они «уймутся и не посягнут вскоре на ваши земли», узнав о франко-русском союзе, ибо «от дома Австрийского помощи польским людям против великого князя не будет, потому что они, австрийские, с королем французским воюют». Сообщаются подробности о причинах и ходе войны за Мантуанское наследство в Италии между Францией и Габсбургами, подчеркивается, что Франция предполагает вскоре усилить военные действия против императора, а император со своей стороны предполагает, как только кончится его война с Людовиком XIII, направить все свое войско на помощь Сигизмунду III[181].
Даже торговые сюжеты[182] Деэ непосредственно связывал с международными политическими проблемами. Главный источник финансового могущества Австрийского дома, говорил он, это морская торговля Испании с Востоком. Если бы французские купцы получили разрешение ездить на Восток (в Персию) сухопутным путем, через Московское государство, Габсбурги лишились бы своих доходов, которые достались бы целиком Московскому государству и Франции. «Надобно унять и помешать, чтобы князья австрийские от восточной торговли прибыли себе не чинили, а то мы заметили, что они теми прибыльными деньгами, которые в прошлом году собрали, многих ратных людей наняли и на помощь к польскому королю послали против шведского короля, и если им государь [московский] в восточной торговле помешать не велит, они и впредь польскому королю помогать будут. И лучше б было, чтоб от восточной торговли государю [московскому] прибыль вышла, нежели недруги его тем обогащались». А стоит ему разрешить свободный проезд в Персию французам, французское государство «начнет Австрийский дом теснить и торговлю его восточную отымет, и у них силы убудет, и польскому королю помогать они не будут»[183].
Помимо общности врагов, Франция и Московское государство связаны и общностью друзей. Деэ разъяснял дружественные отношения французского короля с Англией, Голландией и Данией. Особенно же подчеркивал он дружбу Франции со Швецией и с Турцией. Деэ отметил, что он по пути был прекрасно принят Густавом-Адольфом. В царской помете на докладной Деэ, врученной боярам, специально предписывалось уточнить, чем «французский [король] помогает шведскому». И Деэ привел число солдат, будто бы уже посланных из Франции в помощь Густаву-Адольфу в прошлом году и намеченных к отправке в нынешнем. Но о особой многозначительностью Деэ говорил о франко-турецкой и русско-турецкой дружбе. Французский король — «турецкому султану друг… и царскому величеству турецкий султан друг же»: французский посол и сейчас живет в Константинополе, и Людовик XIII «наказал послам своим, чтоб они русским людям и православным [гречанам], которые при них будут в Цареграде, во всяких делах помогали и всякую добрую помощь им чинили», и Людовик XIII готов поручить своим послам в Константинополе всякую иную услугу, какую захочет царь»[184].
Этот упор на турецкую проблему был, по-видимому, не случаен. Именно после этих слов Деэ неожиданно прервал свою речь перед боярами (при первой встрече) и, согласно записи, «помолчав немного, говорил, что наказано ему говорить и о иных делах, только ныне не говорит для того, что вскучно им, боярам»[185]. Нетрудно догадаться, что инструкция предписывала Деэ, как это часто делалось, изложить сначала часть предложений и лишь в том случае, если они будут охотно приняты, переходить к самым сокровенным делам и самым откровенным разговорам. Намек, сделанный Деэ, вызвал, видимо, две царские пометы, вписанные рукой думного дьяка Ефима Телепнева: «Царское величество с государем их [французским] в дружбе, и в любви, и в соединении хочет быть, а как тем статьям быть — и того допросить»; «государь и патриарх[186] указали посла допросить, что дружбе и совету и соединению [французско-русскому] укрепление чем-то укрепить»[187]. Но торговые переговоры уперлись в вопрос о разрешении католического богослужения для французских купцов. Деэ не мог догадаться, что московское правительство все же примет в последнюю минуту его программу-минимум[188], не проявил достаточно дипломатической дальнозоркости и так и уехал, не досказав того, что ему было поручено.
Что же еще поручил Ришелье своему послу предложить в Москве? На основании документов Стокгольмского архива Форстен говорит, что задачей Деэ де Курменена в Москве было «предложить Михаилу Федоровичу соединиться с Бетленом против Польши и императора»[189]. Это вполне согласуется с многозначительным подчеркиванием послом турецкой проблемы, ибо Бетлен Габор, государь Трансильвании и части Венгрии, находился тогда в своего рода вассальной зависимости от турецкого султана, и без благосклонного отношения Турции такой союз был бы невозможен. Ришелье уже знал решение Московского государства вступить в союз со Швецией. Следовательно, можно предположить, что Ришелье имел грандиозный замысел охватить Империю с севера, востока и юга сплоченным полукольцом своих союзников: Англии, Голландии, Дании, Швеции, Московии, Турции, Трансильвании — все они были, кстати, враждебны католицизму, хотя и по-разному. Важной частью этого полукольца на востоке должна была бы явиться военная коалиция Швеции, Московии, Турции и Трансильвании.
Такое предположение подтверждается появлением в Москве в мае 1630 г. видного французского аристократа Шарля де Талейрана (предка знаменитого дипломата Талейрана и брата известного графа Шале, казненного Ришелье) с соответствующими предложениями. Правда, он приехал в качестве трансильванского, а не французского посла. Но вполне вероятно, что Ришелье пред-видел недоверие в Москве к предложениям католической Франции и возможную неудачу миссии Деэ на этой почве и поэтому одновременно направил другого посла через посредство Трансильвании. Подобные приемы Ришелье применял и в сношениях с недоверчивой протестантской Швецией, действуя, например, через Бранденбург. Талейран, по пути в Москву и возвращаясь через пять лет из России (где он, как увидим, подвергся аресту), говорил своим попутчикам, что был послан в Трансильванию, Турцию и Московию французским королем[190]. Достаточно показательно также и то, что французское правительство энергично вызволяло его из плена, но при этом скрывало свое участие и в 1631 г. добилось писем к Михаилу Федоровичу от английского короля и голландского штатгальтера. Только в 1635 г. было направлено ходатайство и от имени самого Людовика XIII.
Судя по некоторым заявлениям Талейрана[191] и по наличию в его бумагах текста англо-французского мирного договора, можно предположить, что из Франции он был отправлен в то же самое время, что и Деэ де Курменен. Ко двору Бетлена Габора одновременно с ним прибыл Жак Руссель со сходными политическими проектами[192], и Бетлен Габор отправил их обоих в качестве своих послов для ответственнейших переговоров в Турцию, Московию и Швецию.
От имени Бетлена Габора Талейран и Руссель изложили в Москве подробный проект восточноевропейской военной коалиции. Этот проект уже был согласован ими по дороге в Константинополь (о чем свидетельствует представленная ими верительная грамота великого везира Режап-паши) при посредничестве голландского посла в Константинополе Корнилиуса, константинопольского патриарха Кирилла Лукариса и, по всей вероятности, — хотя об этом, разумеется, не говорится, — французского посла Сези[193]. В ответ на полученное недавно предложение Михаила Федоровича о союзе Бетлен Габор сообщает, что он хочет союза «не словом, но делом»: на всякого недруга выступить со своими войсками заодно с московским царем, шведским королем и турецким султаном. «И как те три великие государи — царское величество и шведский король и государь их Бетлен Габор, король, — соединятся и учнут стоять на недруга заодно, а турецкий Мурад-султан учнет с своей стороны, и против их, великих государей, никто не может постоять. И чтоб то вперед установить и утвердить и ссылку [связь] добрую держать. А противники тем силам — король испанский, цесарь римский, король польский. И чтоб против их стоять и недружбу их мстить». Далее сообщается, что Бетлен Габор долго и успешно воевал «с Австрийским домом» и что он рассчитывает отнять у Сигизмунда III польский престол. И все снова подчеркивается наиболее важное для нас положение о тесном политическом единстве Польско-Литовского государства с Империей: «Да и за то польский король государя их Бетлена Габора, короля, боится, что государь их во многих случаях Австрийский дом теснил и побивал», т. е. победы над Империей опасны для Польши, лишают ее опоры. Наконец, следуют детальные расчеты, сколько войск может выставить Бетлен Габор, и сообщаются разные соображения о проектируемой коалиции: кроме султана и шведского короля (с которыми Бетлен Габор имеет тесную связь) он предлагает вовлечь в коалицию своего зятя, бранденбургского курфюрста, имеющего «великую мощь людьми и казною»[194].
Все эти данные о разных иностранных демаршах в Москве мы приводим не для того, чтобы создалось впечатление, будто международная позиция Московского государства в обстановке Тридцатилетней войны была навязана и внушена ему кем-то извне. Напротив, она была вполне самостоятельна. Приведенные примеры показывают только, что Москва не была одинока, что, содействуя косвенно Альтмаркскому перемирию и благоприятствуя вступлению Швеции в войну с Империей, руководители Московского государства исходили из тех же представлений об общеевропейской ситуации, которые являлись распространенными и самоочевидными и среди других европейских политиков. В том, что говорили в Москве послы Турции, Швеции, Франции, Трансильвании, при всем разнообразии, была общая основа: эти державы уже тем союзники Москве, что они являются врагами Империи, а Империя — главный союзник главного врага Москвы — Польско-Литовского государства. Это вполне отвечало точке зрения Москвы, внушенной не чьими-либо словами, а долгим опытом русско-имперских и русско-польских отношений.
Территориальных споров у Московского государства с Империей не было после того, как Ливония перестала быть имперским леном. Военных столкновений между царем и императором вообще не бывало. Империя часто выступала даже в роли посредника при столкновениях Московского государства с его соседями. Но в том-то и дело, что Империя в XVI в. взяла на себя роль гаранта политической стабилизации в Восточной Европе, тогда как Московское государство с тех пор, как вышло из-под монгольского ига, не могло не требовать от своих западных соседей возврата захваченных ими в прошлые века русских земель. В особенности велики были эти претензии Московского государства к Польско-Литовскому государству. Следовательно, защищая восточноевропейскую стабилизацию, Империя объективно защищала Речь Пос-политую от Московского государства. Но союз Империи с Речью Посполитой стал активно враждебным Московскому государству в эпоху агрессивной политики Сигизмунда III. Мало того, как из-за спины самозванцев в критический момент выступила открытая польская интервенция, так в 1612 г. из-за спины побитых польских интервентов к московскому престолу открыто протянулась было рука Габсбургов. Затем, после 1613 г., император не признавал де-юре Михаила Федоровича русским царем, что было равносильно признанию прав польского королевича Владислава на русский престол со стороны этого «посредника», не стеснявшегося оказывать полякам, кроме дипломатической, также прямую, материальную помощь деньгами и войсками.
Тот, кто поддерживал претензии Владислава, не мог не быть врагом в глазах правительства Михаила Федоровича. Следует считать, что на этой почве были прерваны дипломатические отношения между Московским государством и Империей в 1613 г., хотя острый эпилог еще разыгрывался в 1614–1616 гг., после чего уже никаких сношений с Империей Московское государство не поддерживало во все время Тридцатилетней войны[195].
В течение всего этого времени в Москве с агентами Империи обращались не по кодексу дипломатических норм, а как с агентами вражеского государства. Императорский посол Адам Дорнов 1613 г. был арестован и содержался под стражей до самой смерти (1654 г.). Не помогли ему ни принятие православия, ни прошения к императору, которые, разумеется, не пересылались из-за отсутствия дипломатических отношений. Еще характернее арест Шарля де Талейрана в 1630 г. Он был арестован по подозрению в том, что собирается ехать к испанскому королю и германскому императору[196], т. е. как тайный агент Габсбургов, который мог бы донести им о планах восточноевропейской коалиции и неискренне трудился над ее сколачиванием. Содержащееся в более поздней грамоте Людовика XIII утверждение, что Талейран был арестован по обвинению в военном шпионаже в пользу Польши[197], не противоречит первому объяснению, а вполне с ним увязывается. Далее, когда в 1632 г. император Фердинанд II попробовал возобновить дипломатические отношения с Москвой, его послу было предложено от границы отправиться восвояси, причем с характерной мотивировкой: так как тот прибыл через Польшу и в сопровождении поляков, т. е. в качестве польского союзника. Не менее характерно, наконец, и то, что именно в 1654 г., когда Империя, разбитая в Тридцатилетней войне, уже ничем не могла помочь полякам, Московское государство решило восстановить с ней «ссылку» (дипломатические отношения).
Итак, все факты говорят о том, что враждебность Московского государства к Империи была не прямой, а отраженной от враждебности к Речи Посполитой, с которой имелись глубочайшие территориальные, а после польской интервенции и политические споры. Но логика вещей заставляла Московское государство считать своими друзьями в Европе уже не только врагов Польши, но и врагов Габсбургов. В 1615 г. Московское государство посылает посольство во Францию, в 1617 г. — в Англию просить поддержки против поляков, хотя ни Франция, ни Англия не были непосредственно враждебны Польше, но представлялись, безусловно, враждебными в той или иной мере Габсбургам. На той же почве укрепились в 20-х годах дружественные отношения Москвы с Голландией и с Данией.
Деулинское перемирие 1618 г. не устранило враждебности между Московским государством и Речью Посполитой. В 1619 г. из девятилетнего польского плена возвратился в Москву отец царя Михаила Федоровича, патриарх Филарет Никитич, ставший фактическим главою Московского государства. Важнейшую внешнеполитическую задачу России Филарет Никитич видел в сокрушении Польско-Литовского государства для возвращения западно-русских, украинских и белорусских земель. Он отдавал себе отчет в необходимости сокрушения для этого и союзников Польско-Литовского государства — всего габсбургско-католического лагеря в Европе. Филарет Никитич считал, по-видимому, заключение Деулинского перемирия ошибкой и, по утверждению Ростовской летописи, настаивал на его нарушении[198]. Разумеется, причиной этого была не «обида» его на поляков, а приобретенная за границей, за время плена, широкая международная перспектива. Уже в 1620–1621 гг. под энергичным руководством Филарета Никитича Московское государство становится одной из самых деятельных антигабсбургских держав в Европе: оно не только вступает в переговоры с Турцией и Швецией о заключении военного союза против Польши и осенью 1621 г., по решению Земского собора, уже направляет полякам ультиматум, одновременно собирая войско, но ищет также и в Западной Европе союзников против Габсбургов. Посольство с предложением политического союза было направлено в 1620 г. в Англию, но англичане в тот момент были еще увлечены политикой «умиротворения» и спохватились только в 1623 г., прислав в Москву послов с готовым для подписи текстом договора о союзе[199]. Однако к этому времени благоприятная ситуация в Восточной Европе уже успела измениться. Двусмысленность позиции Франции и Англии в отношении разгоравшейся в Империи (в Чехии и Пфальце) войны была побудительной причиной для посольства в Западную Европу в 1621 г. Родионова якобы для подыскания невесты Михаилу Федоровичу, на деле же для уяснения таких вопросов, как, например, «кому французский король помогает, цесарю или пфальцграфу рейнскому, или никому не помогает»[200].
Вести с Запада оказались неутешительными. В Турции в мае 1622 г. был убит янычарами султан Осман II, и начатая им война с Польшей (поход на Хотин в 1621 г.) была прервана; Густав-Адольф заключил с поляками перемирие. Таким образом, активность Московского государства была парализована; единственным ее плодом на этот раз оказался разрыв дипломатических отношений с Польско-Литовским государством (с 1622 по 1634 г.). Внешнеполитическая неудача, по-видимому, ослабила влияние Филарета Никитича и способствовала кратковременному торжеству при дворе Михаила Федоровича прежнего боярского руководства, в том числе дьяка Ивана Грамотина, сотрудничавшего с поляками во время интервенции и организовавшего Деулинское перемирие 1618 г. Но уже в 1625 г. шведские осведомители сообщали в Стокгольм о попытке своего рода государственного переворота в Москве, причем недовольная часть бояр и придворных выступала под лозунгом объявления войны Польше. Несомненно, что это была партия Филарета Никитича. В период 1626–1628 гг. Филарет Никитич берет ведение всех дел в свои руки, в Посольском приказе на место Ивана Грамотина водворяется выдающийся дипломат — думный дьяк Ефим Телепнев, а во внешней политике торжествует принцип активного собирания антипольской и антигабсбургской коалиции.
Международная обстановка благоприятствовала этому курсу. Надвигавшийся финал датского периода Тридцатилетней войны делал для всех негабсбургских держав Европы все более неотложным вопрос об отпоре габсбургско-католической агрессии. В Москве теперь с каждым годом появляется больше иностранных послов. Но Москва не ждала чужой инициативы, а сама определяла свое место в размежевании Европы на два лагеря. Вот, например, какую инструкцию получили еще в феврале 1626 г. «пристава», посланные навстречу прибывшим после долгого перерыва шведским послам: на расспросы послов об отношениях царя с другими государями отвечать, что «английский, и датский, и французский короли, и нидерландской и голландской земли князья» находятся с царем в дипломатических и торговых отношениях; с турецким султаном, крымским ханом и персидским шахом сношения являются особенно частыми и тесными; «а с цесарем у великого государя нашего, е. ц. в. ссылки давно не бывало»; «а про польского короля самим им [послам] ведомо, что он великому государю нашему е. ц. в. и всему Московскому государству недруг, и войны ныне с польским королем нет [только] потому, что прежде сего по указу ц. в. бояре с паны-радою учинили перемирие до урочных лет» [зачеркнуто: «а вперед царскому величеству польского короля и сына его недружбу забыть нельзя, потому что их неправдою Московскому государству учинилось многое разорение»]; «а буде спросят про папу, с папой римским царскому величеству ссылка есть ли, — и им [приставам] говорить: с папой римским царскому величеству ссылки не бывало и ссылаться с ним не о чем, и сами они [послы] ведают, что папа православным христианам неприятель и меж христиан не радеет пи о каком добре». Затем следует указание, как отвечать на возможные расспросы о послушании царю больших ногаев, Казыева улуса, горских черкесов, кумыков, об устроении Сибирского царства, — все это было важно для западных политиков, ибо определяло возможность или невозможность активной западной политики Московского государства[201].
Как видим, перед нами до всяких переговоров со шведами четкое определение позиции Московского государства в мировой системе государств и народов. Все они делятся на две категории: друзей и врагов, — причем ко второй категории отнесены Польша, папство и Империя. Эта же классификация воспроизводится во многих других документах и во всей внешнеполитической практике Москвы в конце 20-х — начале 30-х годов. Дипломатические соображения вносили в нее лишь незначительные нюансы. Так, инструкция, данная в 1629 г. приставам, встречавшим французского посла Деэ де Курменена, предписывает на его расспросы отвечать, что царь находится в дружбе с Англией, Данией, Швецией, Голландией, особенно же с Турцией и Персией, что с Империей «ссылки давно не было», что польский король, как всем ведомо, Московскому государству недруг, ибо дело идет о после католической державы[202]. В сношениях же 1628–1631 гг. с Голландией, воевавшей с испанской половиной Габсбургского дома, но соблюдавшей нейтралитет в отношении Империи, подчеркивалась враждебность Москвы к Испании. Москва даже добивалась военного союза с Голландией на том основании, что испанцы, являющиеся для Голландии такими же врагами, как поляки для Москвы, — союзники поляков[203]. Эти нюансы отнюдь не затемняют, а только подчеркивают тот факт, что в конечном счете московское правительство определило свою позицию по отношению к любому европейскому государству в зависимости от того, принадлежит оно к габсбургскому или к антигабсбургскому лагерю.
На этой основе Московское государство в конце 20-х годов и ведет активную политику собирания коалиции. Одним из косвенных результатов этой политики, отнюдь не непредвиденным, явилось Альтмаркское перемирие 1629 г.
В 1626 г. почва для активной политики, ускользнувшая из-под ног в 1622 г., снова еще не вполне нащупана. Как ответить на предложение Швеции о военном союзе? Результат шведского посольства оказался половинчатым: с одной стороны, в Москве Бремену и Унгерну было продемонстрировано полное понимание шведской точки зрения и искреннее желание политического сотрудничества против общих врагов; с другой стороны, прямое предложение военного союза против Габсбургов и Речи Посполитой было все же отклонено с такой мотивировкой: шведский «добрый совет» ударить в настоящий благоприятный момент на поляков царь «принимает в любовь и в сердечную дружбу и о том мыслить будет, как польскому королю и землям его прежние его неправды отомстить, только того ныне в перемирные лета учинить невозможно потому, что тот мирный договор [Деулинский] … закреплен великих послов душами и крестным целованьем». Но тотчас к этому отказу прибавлена фраза, намекающая на возможность согласия, т. е. досрочного разрыва Деулинского перемирия: «А буде которая хоть малая неправда объявится от польского короля и от сына его и от поляков и от Литвы, хотя бы и до урочных перемирных лет, и великий государь е. ц. в. на польского короля и на сына его, и на Польшу, и на Литву за их неправды пойти готов и с государем вашим королем Густавом-Адольфом о том вперед снесется». Бояре умолчали только перед шведскими послами о том, что предлогов для обвинения Польско-Литовского государства было налицо сколько угодно и что еще Земский собор 1621 г. торжественно провозгласил поляков нарушителями условий перемирия. Предложения Бремена и Унгерна поднять против Польши татар и казаков (подданных царя) и отвлечь запорожских казаков от подчинения польскому королю были отклонены с той же мотивировкой[204].
Большой интерес представляет вопрос, почему руководитель шведской внешней политики канцлер Аксель Оксеншерна, едва получив русский ответ, поспешно снарядил в Москву новое посольство — Рубцова и Бацгарта? По-видимому, он решил проверить, не объясняется ли отказ Москвы тем, что первое посольство предложило Москве не шведско-русский союз против Польско-Литовского государства, а такой союз, при котором Россия должна взять на себя Речь Посполитую, а Швеция займется главным организатором агрессии — Империей. Не пойдет ли дело лучше, если обещать Москве просто совместное наступление на Польско-Литовское государство? В самом деле, в грамотах Густав а-Адольф а от 5 августа 1626 г. и в речах послов на этот раз ничего не говорилось об общеевропейских проблемах, о габсбургско-католической угрозе, о помощи императора полякам. Густав-Адольф только сообщает о своих успехах в войне с Польско-Литовским государством и на этом фоне делает предложение: «И если в. ц. в. захочет поотомстить ту великую неправду, что польские люди земле подданным в. ц. в. учинили, в. ц. в-ву никогда не суметь избрать лучшего времени, чем ныне, потому что татары вошли в польскую землю, с одной стороны, а мы — с другой стороны, и чаем, что и с третьей стороны иной некоторый великий государь тотчас войдет в литовскую землю воевать»[205]. Посол Бенгарт говорил боярам, что в интересах самого Московского государства немедленно выступить против Польши, пока она не заключила мира со Швецией[206].
Оправдались ли шведские предположения, что такая постановка вопроса изменит позицию Москвы? Отнюдь нет. Послам сказали, что царю ведомо и недружелюбие поляков и то обстоятельство, что там ныне «война со всех сторон», так что если бы только царь захотел, он мог бы сейчас отомстить полякам за всю прежнюю недружбу, но все же он «войны на них не посылает», хотя очень рад победам Густава-Адольфа «над общим их недругом — польским королем» и был бы рад, если бы Густаву-Адольфу удалось «польского короля до конца победить и землями его завладеть»[207].
Итак, Москва воздерживалась в 1626 г. от войны с Польско-Литовским государством не потому, что ей чужда была коалиционная точка зрения. Напротив, в Москве отчетливо понимали, что бороться придется не «один на один» и не «вдвоем на одного», а «стенка на стенку». Ясное представление о существовании коалиции польско-имперско-испанской само влекло за собой мысль о необходимости противопоставить ей другую коалицию, другую «стенку», и каждому взяться за одного из противников по силам. Но слабость внешнеполитического положения Московского государства в 1626 г. состояла именно в том, что у него не было коалиции; единственным союзником оказались бы шведы — его враги, в конце концов не многим меньшие, чем польские паны, ибо шведы только что отняли у Московского государства Балтийское побережье, необходимое ему, как воздух. У Московского государства не было бы причин вообще испытывать больше расположения к шведам, чем к полякам, если бы польский король, поддерживаемый Габсбургами, не проявлял по-прежнему агрессивности в виде претензий на новые русские земли и на русский престол, тогда как шведский король по Столбовскому миру торжественно признал себя вполне удовлетворенным своими захватами и больше ни на что не претендовал. Но где были гарантии, что все это не окажется пустыми словами, так же как и антигабсбургские декларации Густава-Адольфа, т. е. что Швеция не повернет оружия именно против Московского государства, когда последнее достаточно увязнет в войне с Польшей? Гарантией могла бы служить только более обширная коалиция. Оставаясь же на антигабсбургской стезе с глазу на глаз с одной Швецией, Московское государство никогда не решилось бы на открытое выступление. Это отлично понимала между прочим польская дипломатия, и именно поэтому Сигизмунд III, воюя со Швецией, не проявлял большого беспокойства по поводу позиции Москвы вплоть до июля 1629 г.
Вот почему задачей Филарета Никитича с 1626 г. и было активно искать новых членов коалиции. Со Швецией поддерживалась самая тесная связь, даже военная, поскольку это было возможно в обход русско-польского договора о перемирии. Например, в 1627 г. во Франции было получено тайное донесение — из Польши, что под командованием Густава-Адольфа в Ливонии против поляков сражаются вместе со шведами и «московиты»[208], попавшие сюда, несомненно, не без ведома московского правительства. Но все же главное внимание было обращено на поиски других союзников. И именно с 1626 г. одно обстоятельство дало в руки Московского государства реальную возможность начать эту активную политику альянсов: с 1626 г. на западноевропейском рынке началась новая волна «революции цен», а именно головокружительное повышение хлебных цен[209], тогда как в Московском государстве в течение XVII в. хлебные цены хотя и сильно колебались, но оставались низкими и в общем даже понижались[210].
Разница в уровне цен, достигшая к 1628 г. пропорции 1:10 и затем доходившая до пропорции 1:20 и выше, образовывала дополнительный финансовый потенциал, а вместе с тем и политический потенциал на стороне Московского государства, где хлебный экспорт был царской монополией, а также на стороне тех государств, которым оно как союзникам предоставляло свой хлеб[211]. Дело именно не столько в потребительском значении этого хлеба, ибо в абсолютных цифрах его вывозили не так уж много, и русское сельское хозяйство в XVII в. совсем не было подготовлено для роли житницы Европы, — сколько в денежном выражении этой разницы цен. Предоставляя союзникам дешевый хлеб, Московское государство тем самым оказывало им, в сущности, денежную помощь. А денежные субсидии в ту эпоху расцвета военного наемничества, когда имеющий деньги мог нанять неограниченное количество интернационального сброда, были равносильны военной помощи. Таким образом, с 1626–1628 гг. перед Московским государством открылись особенно широкие возможности активной внешней политики.
Что касается Франции, то на возможность сближения с ной в Москве, видимо, не рассчитывали ввиду безрезультатности посольства 1615 г. В отношении Англии, напротив, предпринимались активные попытки сближения. Однако главное внимание Москвы в 1627–1628 гг. привлекала Дания как единственная страна, которая в это время не косвенно, а прямо, не на словах, а на деле воевала с Империей. При этом она воевала в основном на те субсидии, которые предоставляли ей Англия, Голландия, Франция. Московское государство охотно использовало ту же форму сближения, предоставляя Дании значительное количество хлеба не по отпускной цене, по которой царская казна монопольно продавала хлеб за границу, а по крайне низкой себестоимости[212]. Естественно, что Любекский мир Дании с Империей вызвал в Москве негодование. Датскому послу, явившемуся в Москву в июне 1631 г. с предложением союзного договора, было сказано, что союз (а вместе с тем и дальнейший доступ к русскому хлебу) был бы возможен только в том случае, если бы датский король Христиан IV захотел быть в дружбе не только с русским царем, но и с «другом царским — шведским королем Густавом-Адольфом» (уже воевавшим тогда с Империей), иначе говоря, если бы он снова объявил себя врагом Империи. Дело кончилось разрывом переговоров и «оскорблением великим» датскому послу[213].
Кроме датчан особое внимание Москвы привлекали голландцы, так как и они тоже находились фактически в войне с Габсбургами, хотя только в лице Испании. Голландцам, кроме хлеба, было предоставлено (частично бесплатно) основное «стратегическое сырье» той эпохи — селитра[214].
Однако, если мы хотим точно проследить, как и когда Московское государство почувствовало под ногами серьезную коалиционную почву, приведшую его к решению порвать Деулинское перемирие, мы должны смотреть не столько на эти его поиски союзников в Западной Европе, которые к интересующему нас моменту, к началу 1629 г., не дали еще явных дипломатических результатов, сколько в совсем другом направлении: на развитие русско-турецких отношений[215].
Не имея возможности осветить здесь подробно эту тему, укажем только, что как раз в 1627 г. в политике султана Мурада IV наметился поворот к тому же антиимперскому и антипольскому курсу, который был прерван в 1622 г. убийством Османа II. И тот же турецкий посол, грек Фома Кантакузин, который в 1621 г. склонял Москву к коалиции, привез и в 1627 г. аналогичные предложения. Они были приняты в Москве с радостью. В Турцию были отправлены послы Яковлев и Евдокимов для оформления русско-турецкого союза. С ними же были посланы грамоты от Михаила Федоровича к трансильванскому государю Бетлену Габору (доставленные ему из Константинополя братом упомянутого Кантакузина) с предложением дипломатических сношений и политического союза. В Москве было известно о тесных родственных и политических связях Бетлена Габора с Густавом-Адольфом. Иначе говоря, к 1628 г. в связи с новым западным курсом Турции в Москве зародилась идея образования восточноевропейской коалиции в составе Трансильвании, Турции, Московии и Швеции (при союзнических отношениях с Данией, Голландией, Англией) против польско-габсбургской коалиции. Москва энергично принялась за осуществление этого проекта и взяла на себя определенные обязательства. Весть о них, дойдя до Ришелье, послужила, как мы знаем, толчком к его трем посольствам в Восточную Европу (Шарнасе, Деэ и Талейрана), мало того, к отраженному проявлению в его сознании того же самого плана восточноевропейской коалиции.
Следующим звеном в развитии позиции Москвы явились переговоры со шведскими послами Мониером и Бенгартом, явившимися в Москву в марте 1629 г.
Шведское правительство после двойной неудачи в 1626 г. уже не помышляло больше о возможности сорвать Деулинское перемирие между Московией и Польшей. Но известия об антигабсбургской активности московской дипломатии породили в конце 1628 г. надежду в Швеции на получение крупной субсидии от Московского государства (как и от Франции) для борьбы против Империи.
Какой же помощи просит Густав-Адольф у московского царя? Лучше всего были бы, конечно, военные действия против Польши и Империи, но раз уж царь не хочет начинать войну до истечения срока перемирия с Польшей, то есть и другое, средство: помочь «сему мирскому делу» деньгами или хлебом. Густав-Адольф просит разрешения закупить в Московии для его «великого войска» 50 тыс. четвертей ржи. (На самом деле хлеб пошел не для войска, а на мировую хлебную биржу в Амстердам, но московское правительство этим ничуть не интересовалось). Разрешение на закупку хлеба по казенной себестоимости было дано, и на будущее время шведским послам было объявлено: «Пусть только король ваш пишет, сколько ему надобно съестных припасов, и великий государь велит покупать их беспошлинно, в который год хлеб уродится»[216]. Это уже было равносильно военно-политическому союзу. Мониер и Бенгарт получили то, о чем просили. Но совершенно неожиданно они получили и то, в чем было дважды отказано шведским послам в 1626 г. В архивном деле о пребывании Мониера и Бенгарта в Москве сохранился исключительно важный документ, какими мы обычно в подобных случаях не располагаем, — нечто вроде протокола обсуждения шведских предложений в отсутствие послов в царских палатах между царем, Филаретом Никитичем, ближними боярами и дьяками. Этот протокол показывает прямую и тесную связь между решением разорвать Деулинское перемирие и недавними союзными предложениями Турции. План создания восточноевропейской коалиции против габсбургской коалиции, зародившийся в 1627 г., как бы дозревает здесь на наших глазах в марте 1629 г. Тут же записаны и ответные речи, которые было поручено держать боярам и дьякам перед шведскими послами. Послам должно быть указано, что московский царь горячо сочувствует намерению шведского короля взять на себя труднейшую часть общей задачи — войну с цесарем — и вступает с этой целью с ним в союз: царь решил «государю вашему и другим христианским государям евангелической веры помощь чинить всякими мерами, чтоб злого умысла цесарева и папежников [императора и католиков] до себя не допустить и вам всем помочь». Эта помощь обещана, обещан и разрыв Деулинского перемирия с Польшей: «Великий государь за неправды польского короля и нарушение мирного договора не хочет ждать истечения перемирных лет, — хочет над ним промышлять [воевать с ним] и государю вашему помогать»[217].
Это и есть неоднократно упоминавшееся нами решение московского правительства, которое имело огромное значение для хода Тридцатилетней войны и для судеб Европы.
Как видим, это решение было принято отнюдь не в результате шведских внушений, а вполне самостоятельным развитием московской политики. Отныне ее важнейшей задачей становится посредничество в сближении и заключении военного антигабсбургского союза между южным соседом Московского государства — Турцией (с ее вассалами — Крымом и Трансильванией) — и северным соседом — Швецией. Московская дипломатия в 1630–1631 гг. развивает в этом направлении большую активность, турецкие и крымские послы ездят через Москву для переговоров о союзе в Швецию, а шведские — в Турцию и Крым.
В Швеции и за ее пределами, особенно в Германии, привезенные Мониером и Бенгартом из Москвы известия произвели огромное впечатление. В следующем послании Густава-Адольфа к Михаилу Федоровичу говорилось: «Короля в особенности радует, что московский царь… обещал помочь притесненным протестантам Германии; многие тысячи были утешены этим обещанием, и да направит всемогущий бог мысли и сердце царя к выполнению данного им обещания»[218]. С этого момента во все время Тридцатилетней войны вплоть до подписания Вестфальского мира Швеция широко рекламировала в Европе союз с Москвой, а в Москве шведский резидент Меллер пропагандировал даже такую доктрину: «Густав-Адольф со своим войском — передняя стена Московского государства, передовой полк, бьющийся в Германии за русское царство»[219].
Что касается обещания начать войну с Польско-Литовским государством, не дожидаясь истечения перемирия, то московское правительство настоятельно просило шведов, «чтобы это дело содержалось в тайне». Но мы уже знаем, что Густав-Адольф и Оксеншерна согласились на Альтмаркское перемирие именно потому, что были посвящены в это тайное решение Москвы и были уверены, что военные силы Польши будут вскоре скованы войной с Московским государством. Правда, они все же побаивались, что шведско-польское перемирие вызовет в Москве недовольство. И в самом деле, если бы московское правительство имело только одну цель — вместе со Швецией воевать против Полыни, — следовало бы признать, что своим обещанием нарушить перемирие оно только повредило себе. Но в действительности, хотя, разумеется, московское правительство было бы очень радо иметь в лице шведов непосредственного союзника против Польши, оно стояло на гораздо более широкой коалиционной точке зрения и, несомненно, предвидело неизбежность шведско-польского перемирия, подталкивая Швецию к войне с Империей. Поэтому-то Альтмаркское перемирие ничуть и не изменило позицию Московского государства.
Есть некоторые основания предполагать, что во время пребывания в Москве Деэ де Курменена, т. е. в конце октября 1629 г., Московское государство уже знало о заключенном за месяц до того Альтмаркском перемирии[220]. Деэ, несомненно, знал, если не о факте подписания договора, то об успешном ходе переговоров. К деликатному вопросу о возможности польско-шведского перемирия он несколько раз возвращался в беседах с боярами, всячески подчеркивая, что отнюдь не Франция, а только Англия и Голландия стремятся помирить Польшу со Швецией. Он, как и Ришелье, заблуждался, думая, что правду о роли Франции в шведско-польском замирении надо скрывать в Москве. Московское правительство гораздо правильнее и спокойнее понимало ситуацию, чем они предполагали. Разглагольствования Деэ были прерваны неожиданным вопросом бояр: «Если польский король со шведским помирятся, государю их [французскому] Людовику то годно ли будет [т. е. выгодно ли, желательно ли], и английскому королю, и датскому, и голландцам то годно же ли будет?» Такая формулировка вопроса свидетельствует о ясном понимании сути дела: всем антигабсбургским державам Европы крайне необходимо, чтобы Швеция вышла из войны с Польско-Литовским государством. Однако и на этот прямой вопрос, взывавший к честности, Деэ не дал правдивого ответа. Тем самым он только ослабил доверие к себе[221].
Но все же московское правительство было столь заинтересовано в приобретении еще одного партнера в антигабсбургской политике, что пошло на самые необычные и нежелательные уступки Франции в торговых вопросах, раз уж французский посол считал это необходимым предварительным условием политического союза. Ошибочное представление Соловьева, будто из Москвы «Курменен уехал, не добившись ничего нового»[222], объясняется тем, что в архивном списке ответная грамота Михаила Федоровича к Людовику XIII приведена без. конца, содержащего конкретные пункты, т. е. списана не с окончательного текста, а с черновика, заготовленного до того, как окончательные уступки были решены. Полный текст ответа сохранился лишь во французском архиве[223]. Но уступки настолько полно отвечали французским пожеланиям и настолько свидетельствовали о благожелательности Московского государства, что текст этого ответа с полным основанием был опубликован в Париже в правительственном ежегоднике «Mercure frangais» под знаменательным заглавием: «Договор о союзе (Traite d'Alliance) и о торговле между Людовиком XIII, королем Франции, и Михаилом Федоровичем, царем Московии»[224].
Однако главные результаты переговоров Деэ — политические — не были доверены бумаге. Это был прежде всего вопрос о войне Московии с Польшей. Деэ тонко вплетал в свои беседы различную информацию, которая должна была показать московским политикам, что Польша в настоящее время очень слаба, и поэтому не следует упускать момента для нападения на нее. Все это было, в сущности, излишним, ибо вопрос в Москве был уже твердо решен. В царской помете на докладной записке Деэ читаем: на вопрос посла, каковы отношения царя с польским королем, боярам не отвечать, пока они окончательно не вызнают от посла, «так ли французский король в недружбе с польским», а затем «боярам говорить против того же, как объявлено шведскому королю», т. е. бояре должны были повторить французскому послу то же, что было заявлено Мониеру и Бенгарту: царь решил не ждать истечения срока перемирия и идти войной на польского короля. Деэ повез в Париж подтверждение этого обещания[225].
Вскоре после отъезда Деэ в Москве появился шведский посол Мониер с извинениями и объяснениями от Густава-Адольфа по поводу заключения Альтмаркского перемирия. Но вопреки опасениям Густава-Адольфа (как и Ришелье) шведско-польское перемирие не вызвало никакого изменения в намерениях Московского государства. Мониеру было сказано, что царь не сердится на короля за перемирие с Польшей, «потому что оно было заключено по нужде»; но пусть Густав-Адольф не думает, что перемирие гарантирует его от борьбы с польскими войсками: ведь Сигизмунд III будет теперь действовать против него в союзе с германским императором, если только польские войска не окажутся занятыми другой войной. Поэтому царь повторяет, что «с своей стороны не будет дожидаться истечения перемирного срока и пойдет мстить польскому королю его неправды». Как видим, когда Москве предлагали коалицию против Польши в 1626 г., она не шла на это, но теперь она по собственной инициативе решила занять свое место в антигабсбургской коалиции и именно путем отвлечения на себя сил Польши. «А как только ц. в. войну на польского [короля] взочнет, и государю нашему вольнее будет с цесарем войну вести», — говорил Мониер[226]. В Москве прекрасно понимали, что без этой гарантии Швеция не отдастся с головой войне с Империей. Более того, понимали, что Швеция не может не бояться удара с тыла не только от поляков, но и от русских. Где гарантия, что русские не попытаются воспользоваться занятостью шведских сил в Германии для того, чтобы отнять у шведов свои земли в Прибалтике? Такой гарантией могла бы быть только русско-польская война, которая сковала бы силы обоих противников. И вот эту гарантию — войну с Польшей — обещали в Москве Мониеру, несмотря на то, что Швеция заключила с ней перемирие; и даже, как видим, именно потому, чтоб окончательно подтолкнуть Швецию на войну с Империей. Царь желает Густаву-Адольфу, сказали бояре Мониеру, счастливо окончить начатое предприятие и одолеть своего врага.
Конечно, Мониер имел также поручение склонить московского царя к выступлению против Польши. Если царь начнет войну, шведский король обещает ему помощь оружием, наемными войсками и т. д. Со своей стороны московское правительство поощряло Швецию к войне с Империей: в 1630 г. шведам снова разрешено было закупить в Московском государстве «заповедные товары» беспошлинно и по низким ценам вольного рынка[227].
Наконец, в мае 1630 г. в Москву прибыли, как мы знаем, послы Бетлена Габора — французы Шарль де Талейран и Жак Руссель — с предложением той самой восточноевропейской антигабсбургской коалиции, которая была уже так близка сознанию московских политиков. Нетрудно догадаться, как было принято это предложение в Москве. Правда, формального ответа дано не было: в письме к турецкому везиру Режап-паше сообщается, что во время пребывания послов в Москве царю стало известно о смерти Бетлена Габора, и поэтому ответную грамоту решено отложить до тех пор, пока выяснится, «кто будет вперед по указу Мурада султанова величества» его преемником. Но в ответ на просьбу Режап-паши сообщить решение московского правительства по предложениям Бетлена Габора и на заявление везира, что если оно будет положительным (если «годно тем делам в совершеньи быть»), то и Турция готова немедля выступить («учнет промышлять»), — ему было прямо написано: посол Руссель, «будучи в ответе у ближних бояр, говорил то, что нам, великому государю, годно», и поэтому Русселю приказано дальше «о том деле радеть», для каковой цели он послан в Швецию[228].
Руссель выехал из Москвы в Швецию в июле 1630 г. Созревший план одновременного военного выступления Трансильвании, Турции, Московии и Швеции, который он вез, несомненно, послужил бы последним толчком к вступлению Швеции в Тридцатилетнюю войну, если бы уже предшествовавшие дипломатические события не оказались достаточным толчком: Руссель не застал в Швеции Густава-Адольфа, успевшего незадолго до того ринуться в Германию.
Густав-Адольф получил московский ответ с Мониером, по-видимому, в начале апреля 1630 г. К этому времени и искренность антигабсбургской позиции Ришелье стала для шведского правительства очевидной, хотя Ришелье и затягивал заключение формального военного союза с Швецией. Не могло быть сомнений также и в искренности антигабсбургской позиции Московского государства, хотя и здесь дело тоже еще не дошло до формального договора и военного выступления. Густав-Адольф и руководитель шведской дипломатии Оксеншерна понимали, что очередь за ними доказать искренность позиции Швеции. Следующим шагом в становлении антигабсбургской коалиции должно было явиться начало военных действий Швеции против Империи. Около месяца ушло на окончательные приготовления к десантной операции. 19 мая 1630 г. корабли отплыли из Швеции. Вскоре 13-тысячное шведское войско во главе с Густавом-Адольфом высадилось на одном из островов Балтийского побережья Империи. Война началась. Не встречая сначала сильного сопротивления, Густав-Адольф, заняв устье Одера и соединившись со шведскими войсками, находившимися в Штральзунде, в короткий срок оккупировал почти все герцогство Померанию вместе с его столицей Штеттином. После этих первых блестящих успехов Густав-Адольф вдруг прекратил наступление и, закрепившись на занятом померанском плацдарме, вернулся к другому оружию — дипломатическому.
С точки зрения истории военного дела Тридцатилетняя война является кульминационным моментом в развитии системы наемных армий. С точки зрения экономической истории это значит, что небывалые массы людей были приведены в движение силой денег, т. е. Тридцатилетняя война была войной денежных ресурсов.
Специфика Тридцатилетней войны состояла в том, что державы, имевшие наибольший потенциал, воевали не столько открыто, сколько скрыто — субсидиями. Они финансировали и просто крупных кондотьеров, действовавших в Германии, вроде Мансфельда, и целые государства, принимавшие на себя роль кондотьеров, вроде Дании и Швеции. Конечно, и Дания и Швеция имели свои причины видеть в Империи своего противника, но воевать с ней они могли только благодаря иностранным субсидиям. Разве могла бы идти речь о целом «датском периоде» Тридцатилетней войны, если б под фирмой Дании не испытывался фактически военный, т. е. финансовый, а вместе с тем и политический потенциал стюартовской Англии? Под фирмой Дании выступала, как мы уже видели, даже целая коалиция: Христиан IV получал не только английские, но также голландские и французские субсидии. Но эта коалиция, на руководство которой претендовал Карл I Английский, оказалась столь же хрупкой, как и финансовые права английской короны. В 1626 г. Христиан IV лишился голландских и французских субсидий, а в 1627 г. обнаружилось, что и английский король совершенно не в силах выполнять данные ему обещания. Если Христиан IV продержался еще полтора-два года, то благодаря русским субсидиям, оставшимся не замеченными западноевропейскими историками.
Швеция вступила в войну с Империей в июне 1630 г. В каждом учебнике можно прочесть, что Густав-Адольф воевал в основном на деньги, которые со следующего, 1631 г. стал выплачивать ему Ришелье: 1 млн. парижских ливров, т. е. около 400 тыс. рейхсталеров, ежегодно за обязательство содержать в Германии не менее 36 тыс. войск. В самом деле, Швеция, коренная территория которой насчитывала тогда всего 900 тыс. населения, не могла и думать о самостоятельном ведении большой европейской войны. Товарно-денежные отношения в Швеции были настолько неразвиты, что еще в конце XVI в. основная часть государственных доходов поступала не в денежном, а в натуральном виде[229]. Своеобразным натуральным налогом была и военная повинность шведских крестьян (один рекрут на каждых десять мужчин), отличавшая военную систему Швеции от других европейских государств с более развитыми рыночными отношениями. В XVI в. при Густаве Ваза шведская армия насчитывала около 15 тыс. человек, из них только 800 человек было немецких наемников, остальные — крестьяне-ратники. Но далее, с конца XVI в. и особенно при Густаве-Адольфе, непрерывные войны потребовали увеличения шведской армии. Она составляла: в 1619 г. — 30 тыс. человек; в 1623 г. — 40 тыс.; в 1628 г. — 50 тыс.; в 1630 г. — 70 тыс.; в 1632 г. — 147 тыс. человек[230].
Между тем, несмотря на отмену при Густаве-Адольфе привилегий для помещичьих крестьян, число рекрутов не могло быть значительно увеличено сравнительно с XVI в. Следовательно, удельный вес шведских крестьян-ратников стремительно падал, подавляющую массу в армии Густав а-Адольфа во время Тридцатилетней войны уже составляли немецкие, шотландские и прочие наемники[231]. Вместе с тем быстро возрастала и потребность государства в денежной наличности для оплаты этих наемников. При Густаве-Адольфе предпринимаются меры для замены натуральных сборов с крестьян денежными, вводятся многочисленные косвенные налоги, осуществляется меркантилистская торговая политика. Ценой перенапряжения хозяйственных возможностей, разорения массы крестьянских хозяйств государственные доходы Швеции при Густаве-Адольфе росли в таком темпе: в 1613 г. — 600 тыс. серебряных далеров (талеров); в 1620 г. — 1 млн. 200 тыс.; в 1630 г. — 2 млн.; в 1632 г. — 3 млн. 189 тыс.[232]
И все-таки военные расходы обгоняли этот рост доходов, так что государственный долг увеличивался из года в год. В 1632 г. он составлял 2 млн. 180 тыс. далеров серебром. Понятно, что финансовое положение шведского правительства серьезно улучшилось с того момента, когда оно обрело французскую ежегодную субсидию в 400 тыс. риксдалеров (рейхсталеров). Учтя, что в 1632 г. один риксдалер составлял 1,6 далера серебром, т. е. что французская субсидия в 1 млн. ливров была равна 640 тыс. далеров серебром, мы увидим, что в 1631 г. она соответствовала приблизительно ¼ всего государственного бюджета Швеции и еще большей доле собственно военной части бюджета. Следовательно, представление, что Швеция воевала в Германии в значительной мере на французские деньги и была в этом смысле наемницей Франции, вполне отвечает действительности. Для Франции же с ее высокоразвитыми финансами выплачиваемая шведам сумма представляла неизмеримо меньшую относительную величину (в 1631 г. — не более 1/50 части всего государственного бюджета).
Реже упоминаются историками английские субсидии Швеции. Между тем Карл I в период своего беспарламентского правления (1629–1640) еще пытался играть, особенно вначале, хотя бы некоторую роль в европейской войне, преимущественно скрытую. Между прочим в делах московского Посольского приказа за 1631 г., а именно в донесениях русских послов Ф. Племянникова и А. Аристова, ездивших в Германию к Густаву-Адольфу и попутно детально информировавших московское правительство о международном положении в Европе, мы дважды встретили сообщения о помощи, оказываемой шведам не только французским королем «казною», но и английским королем «людьми» — 12 тыс. пеших и 4 тыс. конных солдат (в другой раз говорится только о 6 тыс. пеших), нанятых им «из своей казны» для Густава-Адольфа[233]. Этот вид субсидии — не в денежной, а в готовой товарной форме — тоже широко практиковался во все время Тридцатилетней войны и принципиально не отличается от первого. Но по размерам своим, если судить по данным цифрам, английская субсидия Густаву-Адольфу не идет ни в какое сравнение с французской субсидией, да и она очень скоро оказалась не по силам Карлу I.
Историки знают также один вид «чрезвычайных доходов» шведской казны, имевший колоссальное значение для войны Густава-Адольфа в Германии, но отнюдь не относимый ими к категории иностранных субсидий. Это — спекуляции шведского правительства хлебом на международном рынке. Переписка канцлера Акселя Оксеншерны в первые годы участия Швеции в Тридцатилетней войне буквально пестрит упоминаниями о хлебе. 4 января 1631 г. он пишет, что, если только государственная монополия хлебной торговли будет сохранена и укреплена, она одна даст достаточный дополнительный доход, чтобы покрыть весь государственный долг и поднять пошатнувшийся кредит Швеции; при этом он называет чрезвычайно осторожную, как увидим, цифру: торговля хлебом впредь будет давать казне ежегодно «более чем 300 тыс. риксдалеров» чистого дохода[234].
Швеция имела давнюю традицию государственной внешней торговли: получая налоги натурой, правительство частично превращало их в деньги путем сбыта продуктов на внешнем рынке; сбыт меди также издавна составлял государственную монополию. На основе этого опыта и развилась в XVII в. система хлебной спекуляции. Швеция стала почти монопольным обладателем побережья Балтийского моря, и шведское правительство, не довольствуясь огромной пошлиной, которую оно могло взимать с хлебных купцов-экспортеров в балтийских портах, само стало заниматься скупкой дешевого хлеба в целях выгодной его перепродажи в портах Западной Европы, пользуясь еще при этом льготой от Дании при провозе груза через Зунд. С 1626 г. Густав-Адольф владел уже не только Ингерманландией и Ливонией, но и Пруссией. В Кёнигсберге, Пиллау и Данциге он довольствовался вывозной хлебной пошлиной, но в Риге и Ревеле организовал скупку зерна. Из-за прекращения свободного экспорта цены на зерно в этих портах стояли низкие, и факторы шведского правительства перепродавали его на амстердамской международной хлебной бирже с огромным барышом, получив в 1629 г. до 40 рейхсталеров прибыли на каждый ласт, согласно вычислению голландца И. В. Нейкерке, автора вышедшей в 1630 г. в Гааге брошюры «Ясное изложение или указание мер к устранению настоящей дороговизны хлеба и к развитию судоходства нашего отечества»[235].
Этот лифляндско-курляндский хлеб и представляется нередко единственным источником «чрезвычайных доходов» шведской казны от хлебных спекуляций. Только шведские историки, изучавшие архивы, указывают и другой источник: русский хлеб, вывозившийся через Архангельск. Так, по словам Кронхольма, Густав-Адольф для выполнения своих военных задач производил спекуляции лифляндским и русским хлебом в Голландии[236]. Однако эти два источника — остзейский и русский хлеб — не дифференцируются сколько-нибудь точно, да и общие цифры, характеризующие хлебные операции шведов в Голландии, отличаются крайней неполнотой и носят скорее иллюстративный характер. По-видимому, шведские архивы не обладают полной документацией, освещающей весь ход хлебных операций[237], и историк принужден опираться преимущественно на разрозненные отчеты шведских факторов в Голландии, осуществлявших заключительную фазу — продажу и подсчитывавших при этом чистый барыш от каждой данной партии зерна. Кронхольм приводит из этих отчетов за 1630 г. несколько цифр чистого дохода (по пунктам доставки хлеба и получения денег), причем суммирование даже этих довольно случайных цифр дает внушительный итог — свыше 500 тыс. риксдалеров — и замечает: «Перечисленные доходы были единственным, чем Густав-Адольф мог укрепить кредит, к которому он должен был прибегать для того, чтобы обеспечивать содержание армии: оплачивать расходы по вербовке, жалованье и перевозку солдат»[238]. Но русскому хлебу Кронхольм отводит в этих операциях второстепенное место сравнительно с остзейским. Неосновательность такого представления легко доказать, даже не прибегая к русским источникам.
Правда, сколько именно хлеба вывозило шведское правительство из Риги и Ревеля, установить нельзя, так как на этот хлеб, предназначенный «для шведской армии», не начислялось никакой пошлины, и поэтому архивы Риги и Ревеля не сохранили цифр хлебного экспорта за интересующие нас годы. Но мы знаем, что до установления шведской монополии из этих двух городов экспортировалось ежегодно около 13–14 тыс. ластов зерна[239] и что рижане жаловались на сильное падение хлебного экспорта при шведской монополии. Падению экспорта должны были способствовать и низкие цены, по которым хлеб тут монопольно скупался, и, в особенности, затруднения в доставке сюда польского хлеба, который, по-видимому, составлял немалый процент прежнего экспорта; что касается русского хлеба, то он тем более почти не просачивался в то время остзейским транзитным путем[240]. Наконец, из того количества остзейского хлеба, которое шведам удавалось все же скупить, известная часть использовалась в натуре для покрытия потребностей шведской армии, расположенной в Ливонии, Пруссии, Померании, ибо именно из остзейских портов ее было проще и дешевле всего снабжать продовольствием. Следовательно, навряд ли шведы могли вывозить на голландский рынок более 5 тыс. ластов остзейского хлеба, что никак не дало бы им и половины той цифры чистого дохода (свыше 500 тыс. талеров), которая сама, как мы отметили, в высшей степени неполно отражает действительность.
Итак, следует попробовать выяснить с помощью русских архивов действительную долю русского хлеба в спекулятивных операциях Швеции в первые годы ее участия в Тридцатилетней войне. Следует совершенно отделить вопрос о спекуляциях русским хлебом от вопроса о спекуляциях остзейским хлебом: ведь к дешевому остзейскому хлебу Швеция имела доступ на правах завоевателя, а дешевый русский хлеб получала на каких-то совсем иных основаниях.
И действительно, предоставление московским правительством шведскому королю русского хлеба было не чем иным, как военной субсидией, по существу аналогичной французской субсидии, но только облеченной в своеобразную товарную форму, что и скрыло ее от глаз исследователей. Единственный русский историк, обративший внимание на этот факт, К. Якубов, ограничился, к сожалению, несколькими словами. Густав-Адольф, говорит он, «извлекал значительные выгоды» из политической близости с Москвой. «Он ходатайствовал нередко, ссылаясь на недостаток хлеба в Швеции, об отпуске русского хлеба по казенной цене. Хлеб этот затем перепродавался его агентами в Голландию, а прибыль шла на подкрепление тощих финансов Швеции. Таким образом Тридцатилетняя война в известном смысле велась на русские деньги»[241]. Е. Сташевский, изучавший организацию иностранных хлебных закупок в России при Михаиле Федоровиче[242], никак не объяснил шведских привилегий и не заметил западноевропейского значения этих фактов.
Русский хлеб мог выполнять роль денежной субсидии по двум причинам: во-первых, он стоил значительно дешевле, чем в Западной Европе, и поэтому перепродажа его на западноевропейском рынке означала извлечение крупной денежной разницы; во-вторых, он принадлежал к «заповедным товарам», составлявшим царскую внешнеторговую монополию, и мог быть представлен той или иной союзной державе в большем или меньшем количестве по большей или меньшей цене — по воле московского правительства.
Как было отмечено выше, новая волна «революции цен» в Западной Европе, поднимавшаяся в течение 20-х годов XVII в., достигла апогея к началу 30-х годов. В частности, цены на хлеб во всей Западной Европе, отражавшиеся, как на точном барометре, на амстердамской международной хлебной бирже, обнаруживают, несмотря на колебания, явную тенденцию к росту в 1620–1625 гг. и уже лихорадочное повышение в 1626–1630 гг.[243] Тридцатилетняя война на первых порах не могла не вызвать этого обострения «революции цен». Американское серебро, хоть отчасти запруженное в Испании в предшествовавшие годы, снова широко хлынуло в Европу через раскрывшиеся настежь шлюзы испанской казны и другими каналами, в том числе через посредство голландских корсаров, захватывавших в океане испанско-португальские галеоны с американскими и восточными сокровищами[244]. Колоссальный размах военного наемничества привел к резкому увеличению числа покупателей, т. е. покупательной способности европейского рынка и спроса, прежде всего на предметы питания, при одновременном сокращении сельскохозяйственного производства из-за разорения деревень, истребления части крестьян, ухода крестьян в армию и в города. В 1625 — начале 1626 г. произошел разрыв торговых отношений Испании с Францией, Англией и Голландией, что способствовало глубокому денежному кризису в 1626 г. во всех этих странах. Одновременно шведско-польская война в Ливонии, возобновившаяся с 1625 г., и вторжение шведов в Пруссию в 1626 г. лишили европейский рынок значительной части того восточноевропейского (польского, остзейского, прусского) хлеба, который раньше питал через посредство голландцев страны Западной и Южной Европы, включая Италию, Испанию и Португалию. Этой закупорке балтийского торгового бассейна способствовали не только шведы, но также испанцы, настаивавшие перед союзной Польшей на прекращении продажи ее хлеба голландцам, и Валленштейн, запретивший в 1627 г. какой бы то ни было вывоз хлеба из Прибалтики[245]. В результате всего этого Западная Европа вступила в период голода и баснословно высоких хлебных цен, продолжавшийся ряд лет, тогда как в отрезанных областях Восточной Европы, лишившихся сбыта, наблюдалось даже падение хлебных цен, именно начиная с 1625–1626 гг.[246]
В этих условиях русский хлебный рынок, еще ранее отрезанный шведами от Балтики, но сохранивший выход через Архангельск, и стал приманкой для всей Европы. В изоляции от балтийской торговли обнаружилась даже известная выгода для царской казны, поскольку цены на внутреннем русском рынке оставались низкими, а отпуск хлеба на внешний рынок был царской монополией. Переписка правительства с новгородскими воеводами в 1628 г. рисует яркую картину настоящего штурма европейскими купцами-контрабандистами этой царской монополии: при помощи своих контрагентов среди русского населения они «воровством, украдом и тайным татебным обычаем» скупают хлеб и вывозят его через балтийские порты; однако правительство энергично отбивает этот натиск, применяя систему конфискаций, телесных наказаний, тюремных заключений и пр.[247] Что же касается беломорского пути, то тут условия совсем не благоприятствовали контрабанде, ибо хлеб на севере был не местный, а привозной, и весь шел через легко поддающиеся контролю складочные пункты — Вологду и Архангельск; в Архангельске он грузился на иностранные суда под строгим наблюдением должностных лиц, требовавших от экспортеров предъявления царских «указных грамот», т. е. разрешений «купить и за море отправить» то или иное количество зерна. Поскольку обойти царскую монополию было невозможно, иностранцы штурмовали правительственные круги в Москве. Начиная с 1627–1628 гг. отбою не было от ходатайств европейских держав, и прежде всего Голландии, о разрешении закупить в России значительные партии хлеба. В первой половине 20-х годов практиковалась система «рекомендательных писем», при которой иностранное правительство, скажем голландское, только поддерживало прошение того или иного частного купца, но с 1627 г. в роли покупателей в основном выступают уже сами правительства, лишь уполномочивающие какого-либо фактора или «приказчика» приобрести и погрузить в Архангельске на корабли разрешенное количество зерна. При этом каждое правительство стремилось добиться монопольного права на русский хлеб: количество его, доступное для экспорта, было невелико, а конкуренция неизбежно взвинчивала цену. Так как с точки зрения коммерческой московскому правительству было безразлично, кому продавать хлеб, естественно, что соперники прибегали к политической аргументации, а московское правительство со своей стороны стало рассматривать отпуск хлеба тому или иному государству как акт политической дружбы.
Даже запрашивая высокую монопольную цену, например с Голландии, Англии, Франции, оно все же с полным основанием трактовало разрешение на покупку и вывоз хлеба как материальную помощь дружественной державе, ибо знало, что эта высокая цена все же много ниже европейских хлебных цен. В сущности, здесь уже налицо в известной мере идея субсидии. Но в полной мере она выступает в том способе, каким предоставлялся хлеб отчасти Дании и главным образом Швеции.
Вообще в арсенале внешней политики правительства Михаила Федоровича, вернее — Филарета Никитича, идея субсидий занимала не последнее место. Начав вскоре после Деулинского перемирия 1618 г. готовиться к новой войне с Польско-Литовским государством, оно активно искало, союзников, и уже в 1623 г. французский посол доносил из Константинополя в Париж, что Москва предлагает платить Турции за участие в войне против Польши по 400 тыс. талеров ежегодно[248], т. е. ту же сумму, которую позже платила Франция Швеции. Через 10 лет Москва согласилась платить Швеции, тоже за войну с Польшей, по 100 тыс. талеров ежемесячно, т. е. 1 млн. 200 тыс. талеров в год, следовательно, сумму, в три раза превосходившую размер французской субсидии[249]. Иначе говоря, для нанесения удара главному врагу — Речи Посполитой — в Москве не останавливались перед мыслью о выплате тому или иному союзнику значительной денежной наличности, с таким трудом накопленной в царской сокровищнице.
Но ведь дело не сводилось к организации удара непосредственно по Речи Посполитой. В Москве отлично понимали: Сигизмунд III силен поддержкой папства и Габсбургов, его агрессия в Северо-Восточной Европе является лишь звеном более мощного фронта общеевропейской агрессии, руководимого Империей и Испанией. Поэтому в Москве считали своими союзниками всех врагов Габсбургов в Европе. Голландец Исаак Масса в 1626 г. в докладной записке на имя Генеральных штатов писал о возможности сближения с Россией: «Государственными делами там теперь руководит отец царя, патриарх, искусный политический деятель и, вследствие своего плена в Польше, непримиримый враг поляков, которому хорошо известно, кого надо считать друзьями и кого врагами Австрии и Испании»[250]. Естественно, что именно германский император («римский цесарь») с его воинствующим католическим окружением («с папежскими советниками») был после Польско-Литовского государства главным недругом в глазах Филарета Никитича. И для его разгрома или по крайней мере отвлечения Филарет Никитич считал необходимым идти на самые серьезные не только дипломатические, но и материальные жертвы. Денежную наличность надо было беречь для схватки с Польшей, но русская казна располагала еще и иными потенциальными ресурсами, которые могли быть обращены против императора, — в первую очередь хлебом.
В 1653 г., когда после снижения 30–40-х годов наблюдался новый подъем хлебных цен в Западной Европе, шведский резидент Родес так описывал значение этого ресурса царской казны: «Что касается хлеба со всей России, то он также принадлежит их ц. в., и абсолютно ни одному частному лицу не разрешается им торговать. Эта торговля при теперешних один за другим последовавших дорогих годах доставила их ц. в. значительно доходов, особенно за теперешние протекшие 4 года, в течение которых они приказывают ежегодно собирать почти 200 тыс. «четвертей» (хлеба), который поэтому по всей стране скупается и со всех мест свозится в Вологду. В казанской, нижней (нижегородской) и лежащих вокруг них областях «четверть» покупается за 12–25 копеек… в ярославской, ростовской и вологодской — 36–50 копеек… Итак, «четверть» в Архангельске не может обходиться со всеми расходами свыше одного рейхсталера[251]. Так как они потом в четыре названные года всякий раз брали в свою очередь за «четверть» свыше 2½–2¾ рейхсталера, то доходы с хлеба доставили их ц. в. в короткое время свыше одного миллиона рейхсталеров»[252].
Отбросив абсолютные цифры, сообщаемые Родесом для 1653 г., мы можем по его описанию составить ясное представление о самом механизме государственных доходов от хлебной монополии. Именно эта статья государственных доходов, сравнительно трудно реализуемая из-за отсутствия у Московского государства собственного морского флота, и была в 1627–1634 гг. частично обращена правительством на обслуживание внешней, политики. Впрочем, как мы уже отметили, само допущение того или иного государства к покупке хлеба у московского царя являлось доходной привилегией, которая и предоставлялась исключительно европейским недругам Габсбургов (Англии, Голландии, Франции). Но в 1627 г. датскому королю Христиану IV, находившемуся в открытой войне с германским императором, было дано совершенно исключительное право: закупить 30 тыс. четвертей «хлебных запасов» в России через уполномоченного (голландца Давида Руца) не из рук «царских купчин», а непосредственно на внутреннем рынке и вывезти, не уплачивая никаких пошлин в казну, т. е. за самую низкую цену. В 1628 г. Христиан IV снова получил разрешение закупить на тех же условиях 40 тыс. четвертей[253]. Иначе говоря, московское правительство в этих случаях просто «уступало» или жертвовало в пользу датского короля ту сумму, которую оно само могло бы получить с соответствующей доли хлебного экспорта. Что перед нами военная субсидия, это особенно ясно видно из крутого изменения политики после заключения Данией Любекского мира с императором в 1629 г.: московское правительство считало себя связанным обещанием, раньше данным Христиану IV, и поэтому все же позволило ему в 1630 г. закупить 25 тыс. четвертей в счет прежде разрешенных 75 тыс., однако не на прежних условиях, а с уплатой высокой пошлины, в следующем же, 1631 г. запросило такую высокую цену, что Дания уже окончательно выбыла из числа покупателей русского хлеба.
Не имея здесь возможности подробнее остановиться на датских хлебных закупках, перейдем к шведским. Прежде всего, нам надлежит выяснить, как трактовался этот вопрос в русско-шведских переговорах: как торговый или как политический, иными словами, должна ли идти речь только о политической утилизации коммерческих отношений или об открытом испрашивании и сознательном предоставлении политических субсидий.
20 декабря 1627 г. Густав-Адольф обратился к Михаилу Федоровичу с посланием, прося разрешить закупку 10–12 кораблей хлеба. В ответной грамоте от 1 марта 1628 г. Михаил Федорович разрешил шведскому уполномоченному Бекману и «приказчикам» голландцам Деладалу и Ульянову приобрести 36 тыс. четвертей «на шведского короля» на тех же привилегированных условиях, какие были предоставлены датскому королю. К сожалению, обе эти грамоты не сохранились в архиве Посольского приказа (они упоминаются только в позднейшей переписке), и мы не знаем, как были политически аргументированы просьба Густава-Адольфа и согласие Михаила Федоровича.
Но об этом можно составить представление по аналогичным переговорам в следующем, 1629 г. Прибывший в Москву шведский посол Мониер говорил перед царем, что, когда последний решится на открытое военное выступление, «цесаря римского злое умышленье бессильно и утешено будет, так же многим христианам, которые нужду терпят в немецкой и в датской земле и желают и ищут помощи, от того будет помощь и выручение». Но, так как полагают, что царь не выступит, пока не истечет срок его перемирия с польским королем, Густав-Адольф решился пока выступить один «со всею своею силой», ибо нужно же «тем бедным и утесненным людям в немецкой и в датской земле помощь учинить», и просит только московского царя, без всякого формального нарушения перемирного договора, «сему мирскому делу помощь подать и способство учинить деньгами или несколькими тысячами бочек ржи и иными продовольственными запасами»[254]. Перед нами ясно выраженная идея «скрытой войны» с помощью субсидий. Очень важно, что предоставление субсидий деньгами или хлебом расценивается как равнозначное. Если вы разрешите закупить 50 тыс. четвертей хлеба, продолжал посол, вы тем самым не только окажете «в нужное время» помощь упомянутым утесненным христианам в Германии, но также «иным королям и князьям и государям руку помощи подадите против папы и цесаря римского и всего дома Австрийского стояти и их свирепое и кровавое умышленье мешати, — а они ищут не что иное, как чтоб им быть самодержцами и обладателями всей вселенной, и ныне, не дай того бог, а уж то очень приближается»[255]. Одновременно высказывается просьба, чтобы к вывозу хлеба из России ни в коем случае не допускались люди, которые «ищут и мыслят тем подкреплять римского цесаря и папежскую [католическую] силу»[256].
Бояре дали шведскому послу от имени царя такой ответ: «Про то ц. в-ву подлинно ведомо, что папа римский и цесарь и польский король и иные государи римской веры стоят и умышляют заодно и ищут с великим промыслом, чтоб им государя нашего христианское государство и государя вашего шведского короля и датского короля земли завоевать, и одолеть и в свою папежскую веру обратить и утвердить неподвижно». Поэтому царь решил «государю вашему и иным христианским государствам евангелической веры помощь чинить всякими мерами». С этой целью царь разрешает шведскому королю «для его королевской любви и для споможенья» закупить просимые 50 тыс. четвертей ржи беспошлинно, и в будущие годы, «буде надобно государю вашему, Густаву-Адольфу, королю, на его войско купить ржи и иные продовольственные запасы», пусть напишет, сколько ему надобно, и, «в который год хлеб уродится», цнрь позволит ему покупать хлеб беспошлинно, «и свой государский указ и повеленье послал во все свои государевы города, а велел рожь и хлебные запасы продавать повольно [свободно] безо всякие зацепки»[257].
И действительно, по переписке московского правительства с вологодским воеводой, подшитой к тому же столбцу 1629 г., можно видеть, что правительство отнеслось к шведским хлебным закупкам, как к делу большой политической важности. В царской грамоте от 20 апреля воеводе разъясняется, что хлеб предоставлен шведам «для нынешней настоящей войны, которая война ныне в их земле [их государством] ведется», и предписывается хлеб этот отпустить из того числа, которое ранее было предписано купить на царя («а по прежнему нашему указу хлеба на нас не имали бы и не продавали»). В других грамотах на места даются инструкции, отражающие пожеланиям шведского посла о пользовании единой московской мерой, о недопущении к закупкам других иностранцев, кроме уполномоченных шведского короля и т. д.[258], что, впрочем, не устранило ряда «помешек», на которые в 1630 г. жаловался шведский посол и за устранение которых московское правительство снова принялось с большой энергией, не остановившись перед арестом архангельского воеводы[259].
Однако в общем тон посольства 1630 г. отражает огромное удовлетворение шведского правительства полученной субсидией: «За такую великую любовь и доброе подвиженье велел королевское величество вашему царскому величеству много челом бить». Но, по мнению Швеции, это был только «почин» в исполнении обещания царя «мирскую [общественную] пользу и прибыль в немецкой земле заступать [защищать]», обещания, которым «много тысяч печальных душ утешили». Правда, просить субсидию теперь Густаву-Адольфу несколько затруднительнее, чем в прошлом году, ибо юн заключил Альтмаркское перемирие с Польшей. Посол Мониер подробно разъяснял, что короли Франции и Англии способствовали этому перемирию для того, чтоб Густав-Адольф смог «в цесаревой области [в Германии] за мирские дела взяться и против цесаря с его папежскими советниками лучшее сопротивление учинить», и Густав-Адольф не захотел отвергнуть «тех сильных великих королей думы», видя сам, «что гораздо время помянутого цесаря с его советниками в их замышленьи победить и остерегать [предотвратить] разоренья и погибели многих государств и земель»; заключив перемирие с Польшей, Густав-Адольф намерен «своею казною и помощью тех вышеименованных двух королей и иных великих государей, которые хотят деньгами и людьми помогать, на будущую весну с великим войском свою пасть отведать [свое счастье попытать]» — вступить в войну с германским императором. Московский царь в первую очередь подразумевается среди «иных великих государей», которые помогут этой войне, ибо он знает, что в планы Империи и папства входит между прочим «сквозь Польшу» русские «великие земли и государства воевати и разоряти», заменить в России православие католицизмом и установить в ней свое «неистерпимое мучительное владение». Поэтому Густав-Адольф просит Михаила Федоровича, взывая к его дружбе, чтоб он «мирскому пребыванью [общественному делу] в немецкой земле свое доброе произволенье и подвижность оказал и бедным оскорбленным… христианам помощь подал рожью», а именно разрешением купить 75 тыс. четвертей ржи и 4 тыс. четвертей просяных круп. Определяя этот акт как «жертву», шведское послание в то же время полагает, что «вашему царскому величеству то дело небольшое», а подданным царя и вообще «в том убытка не будет» [ибо им все равно, кому продать хлеб, шведам или царским купчинам]; напротив, говорит послание, московскому царю в конечном счете в том «прибыль и корысть», а врагам его — «помешка и убыток», как всякому легко «выразуметь», если учесть, что «Польша и цесарь и папежане соединились и утвердились на том, что прибыль и корысть и гибель у них заодно», «и вообще тою хлебною помощью закрытым обычаем [скрытым образом] цесарю и королю польскому помешка учинится», цесарь не сможет помогать польскому королю, «и как его королевское величество [Густав-Адольф] войну против цесаря поведет — и тогда вашего ц. в. великая земля и государство оборонено будет…»[260]
Вся эта концепция была воспринята в Москве с пониманием и сочувствием. Чтоб «общим недругам была помешка и шкота», царь разрешил шведскому королю, несмотря на недород, беспошлинно закупить сверх того, что осталось недокупленным по разрешениям прежних лет, ржи 75 тыс. четвертей, проса в знак «дружбы и любви» не просимые 4 тыс., а 8 тыс. четвертей, кроме того, смолы 200 бочек и селитры «где сыщут» (т. е. не из казенных запасов). И государь бы ваш, гласил письменный ответ, врученный боярами шведскому послу, с нашим государем «за такую великую дружбу был в дружбе и в любви и в совете добром»[261].
В следующем, 1631 г. шведский посол, приехав в Москву, уже докладывал царю о победах Густав а-Адольфа над императором в Германии и развивал мысль, что, если б только шведский король «против цесаря ныне войною не стоял, и цесарь бы царского величества недругу польскому королю людьми и казною помощь чинил и польский бы король на Московское государство давно наступал». На этом основании шведский король снова просил оказать ему в немецкой войне помощь предоставлением дешевого хлеба. В Москве посла заверили, что царь желает шведскому королю полного «над цесарем одоленья», и снова разрешили закупить 50 тыс. четвертей хлеба без всякого дохода для царской казны, особо подчеркнув в ответе: «… а делает то все царское величество для государя вашего королевской дружбы и любви и для вспоможенья его ратных людей». В Архангельск был послан указ, «чтоб хлеб у Архангельского города шведского короля приказчикам дали переж всех королей приказчиков»[262].
В 1632 г. Густав-Адольф снова получил разрешение на закупку 50 тыс. четвертей хлеба для продолжения войны в Германии. После смерти Густава-Адольфа, весной 1633 г., гонец Стейман привез в Москву послание 12 виднейших шведских вельмож, в том числе Делагарди, Гюлленхельма, Габриеля Оксеншерны и других, заверявших, что война, начатая Густавом-Адольфом, будет продолжена. Вельможи напоминают царю «ту добрую дружбу и подвижность, что в. ц. в. произволил ведать про войну, что деется в немецкой земле, и произволил… закупить хлебные запасы… по дешевой цене как можно добыть и отпускать от Архангельокго города кораблями». Ныне, продолжают вельможи, мы «имеем причину больше прежнего» вести эту войну, возникшую по вине императора, польского короля и папства («папежан»), а царь московский со своей стороны должен быть заинтересован в том, «чтоб их попрать и потопить», и поэтому вельможи надеются, что он «будет тако ж в подвижности постоятелен [также постоянен в своей помощи]» и разрешит «тот прежепомянутый хлеб покупать»[263]. Разрешение снова закупить хлеб в 1633 г. было дано еще до этого демарша. Но уже в 1634 г., после выхода Московского государства из Смоленской войны (1632–1634 гг.) и резкого изменения его внешнеполитического курса[264], в новой субсидии шведам было отказано. Тщетно королева Христина в грамоте от 21 мая 1634 г. просила разрешить «для наших общих великих дел» вывезти хотя бы меньшее, чем в прежние годы, количество хлеба, «потому что нашему войску в немецкой земле против цесаря и их советников великая была помощь», и заверяла, что «наше королевино величество имеет войска своего не меньше, как наперед сего было в немецкой земле против цесаря римского и его советников папежских и иезуитов»[265]. Ответная грамота Михаила Федоровича содержала указание на невозможность отпустить хлеб из-за неурожая и дороговизны и обещание дать разрешение в будущие годы[266]. Однако на деле отпуск Швеции дешевого русского хлеба не возобновлялся вплоть до 1650 г.
Итак, вопрос о хлебных закупках трактовался между Швецией и Московским государством отнюдь не в качестве коммерческого сюжета. Проблема, почему Московское государство считало для себя полезным давать Швеции субсидии на борьбу с Империей, уже освещена выше.
Мы установили, что русские субсидии Швеции хлебом во время Тридцатилетней войны выдавались в течение шести лет: в 1628–1633 гг. Организация хлебных закупок была не одинаковой. В первые три года (1628–1630) она носила более анархичный характер: царь просто разрешает тому лицу, которое указано шведскими послами («приказчику»), хлеб «по Двине и в иных местах купити поволъно [свободно] и беспошлинно, а покупая провозить к Архангельскому городу»[267]. В отдельных случаях отводились определенные районы для закупки хлеба[268]. Но сами шведы, стремясь к монополизации русского хлебного экспорта, подталкивали царское правительство к. большей организованности его собственной монополии. В 1629 г. они предложили заключить русско-шведский торговый договор сроком на четыре-пять лет, основанный на клиринговом расчете с тем, что Россия будет отпускать ежегодно на 100 тыс. рублей сельскохозяйственных продуктов, а Швеция — на ту же сумму металлов и металлических изделий, в том числе вооружения[269]. Этот проект, отчасти осуществленный, уже подразумевал необходимость посредничества царских скупщиков между русским населением и шведами. В 1631 г. шведы предложили Москве нечто вроде торгового блока, направленного против голландцев: соглашение не продавать голландцам хлеб ниже цены, условленной между Россией и Швецией[270]; в Москве сочувственно отнеслись и к этому проекту, что окончательно подтолкнуло к новой системе закупки хлеба. С 1631 г. иностранцы, в том числе шведы, получают хлеб непосредственно у корабельных пристаней в Архангельске из «царского хлеба», а не допускаются для скупки внутрь страны. Дело скупки централизовано в руках Большой казны, назначающей торговых людей, которые на местах подыскивают хлебных «целовальников», а те в свою очередь подчас передают заказ «уговорщикам». Зимой «царский хлеб» ссыпают в амбары, а весной «по большой воде» везут в Архангельск, где и отпускают со складов иностранцам[271]. Однако экономическая сущность русских хлебных субсидий Швеции от этой организационной реформы ничуть не изменилась: если другим иностранцам хлеб в Архангельске продавался по произвольной цене, назначенной Большой казною, то на шведского короля он отпускался по себестоимости, т. е. не дороже, чем он обошелся бы шведскому скупщику без царских посредников. Царский указ в 1631 г. предписывал отпустить хлеб на шведского короля в Архангельске, «а деньги за тот хлеб у приказчиков шведского короля велено взять в государеву казну у города по прямой цене, по чему тот хлеб на государя станет с провозом», «по прямой цене без прибыли, по чему тот хлеб куплен и у Архангельского города станет с провозом и со всякими харчами» без каких-либо пошлин[272]. Подобный порядок соблюдался и в 1632 и в 1633 гг. Можно рассматривать отдельно номинальную величину этих русских субсидий Швеции или «уступку», т. е. сумму прибыли и пошлин, которую русское правительство как бы дарило Швеции, отказываясь от ее получения, и фактическую величину субсидий, т. е. сумму чистой прибыли шведского правительства от перепродажи русского хлеба на голландском рынке.
Формально в дипломатических переговорах речь шла только о первой величине. Бояре в 1634 г. и позже неоднократно вычисляли перед шведскими послами, сколько за 1628–1633 гг. «в том хлебе учинилося великому государю нашему убытка» от продажи хлеба шведскому королю без пошлин и «по меньшей цене»/«по приимочной цене»[273]; за эту немалую цифру «уступки» они требовали взаимного благоприятствования в приобретении шведского вооружения для русской армии. Юридически речь могла идти только об этой стороне субсидий, хотя московское правительство не могло не знать, что оно дает хлеб шведскому королю не для чего иного, как для выгодной перепродажи. Правда, шведские послы, столь откровенно разъяснявшие военно-политическое назначение субсидий, с удивительным упорством старались скрыть тот способ, каким Швеция использует русскую помощь. Они неизменно уверяли, что хлеб нужен непосредственно для пропитания «великого войска» Швеции ввиду постигших. Швецию неурожаев, отсутствия продовольственных запасов в Померании, Пруссии и пр.[274] При этом они впадали в очевидные противоречия и прибегали к самым неправдоподобным вымыслам. Так, в 1629 г. в особом письме послы, уверяли, что Густав-Адольф хотел-де хлеб везти прямо в Швецию через Балтийское море, но так как сезон упущен, то придется везти его через Архангельск «и, закупив тот хлеб, отвозить в голландскую землю», а с голландскими купцами Густав-Адольф будто бы уже заключил договор о том, что они перевезут ему этот хлеб через Померанию и Пруссию[275], — все это говорилось для того, чтобы объяснить, почему закупленный хлеб адресуется в Голландию. Подчас, увлеченные деловыми расчетами, шведские послы говорят о сумме «убытка», который потерпел их король из-за невозможности закупить весь разрешенный хлеб, но, спохватившись, добавляют про «скудость в запасах в его великих полках»[276]. Посол Мониер в 1630 г. жалуется, что, кроме шведов, хлеб покупают другие иностранцы «и промышляют [перепродают] в другие государства, а государю-де ого Густаву-Адольфу, королю, хлеб надобен не для промыслу, для ратных людей», и, искусно сплетая эту ложь с правдой, от имени Густава-Адольфа заявляет, что другие государи просят у царя разрешения на закупку и вывоз хлеба «по заводу и умышленью торговых людей», ищущих корысти, он один имеет «добрую причину и доброе раденье», ищет не своей прибыли, а мирской[277].
В действительности Швеция в тот момент не нуждалась в русском хлебе in natura: канцлер Оксеншерна заявил в 1631 г., что Швеция сама способна вывозить ежегодно 7 тыс. тонн зерна[278]; если это и не так, доставка в Швецию остзейского хлеба была бы неизмеримо проще, чем русского через Архангельск. Правда, последний был дешевле, но не следует забывать, что его приходилось бы провозить в Швецию мимо Амстердама, где он мог быть продан очень дорого, и поэтому неосуществление этой возможности было бы экономически совершенно равносильно приобретению шведским правительством хлеба по дорогой амстердамской цене. Речь идет именно об операциях правительства, а не частных шведских купцов, и, повторяем, правительство не использовало in natura русский хлеб ни для населения Швеции, ни для армии за пределами страны. В сущности, ему было совершенно безразлично, перепродавать ли хлеб или другой товар; так, из донесений Родеса королеве Христине в 1650 г. мы узнаем, что разрешенный ей Алексеем Михайловичем к вывозу якобы для нужд шведской армии хлеб может быть получен лишь по цене, более высокой, чем предполагалось (голландскими контрагентами), «так что на зерне на этот раз из-за высокой цены можно получить мало прибыли», вследствие чего Родес предлагает вложить порученные ему шведские государственные средства не в хлеб, а в персидский шелк-сырец, который может быть дешево куплен в России и дорого продан на Западе. Вообще хлебные закупки в этой переписке отчетливо выступают в плане международных финансовых операций — вперемежку с акцентом векселей, валютными сделками и пр.[279]
Спекулятивное назначение того хлеба, который шведский король получал от Московского государства, было секретом полишинеля. Бургграф города Эльбинга Хоппе в своей хронике шведско-польской войны в Пруссии под 1629 г. записал такую новость. 23 июня в Пиллау возвратились посланные в прошлом году Густавом-Адольфом в Москву к великому князю послы с хорошими вестями — великий князь разрешил королю закупить 30 тыс. ластов (sic!) ржи «шведскими медными монетами и по уговоренной цене». Тем самым, продолжает Хоппе, «шведам было оказано вспомоществование [ein Dienst], ибо они намеревались это зерно перепродать за серебряные деньги с прибылью»[280]. Голландский коммерсант Нейкерке в уже упоминавшейся нами брошюре, вышедшей в 1630 г., говоря о доходах шведского короля от перепродажи остзейского хлеба, прибавляет: «Кроме того, он в последние два года вывез из Москвы большое количество хлеба, которое он равным образом через своих служащих перепродал нашим жителям с большой прибылью»[281]. В том же, 1630 г. голландским послам Бурху и Фелтдрилю было поручено сообщить в Москве, что русский хлеб, проданный шведам, в конце концов весь оказался в руках голландских купцов и что поэтому московскому правительству будет выгоднее продавать его непосредственно голландцам; «таким образом, — говорили Бурхи Фелтдриль перед царем, — досталась лишь прибыль тем людям, которым было дано разрешение, а хлеб направился в Нидерланды»[282]. Однако эти разоблачения не содержали, по-видимому, чего-либо нового для московского правительства и не повлияли на дальнейший отпуск хлеба Швеции; только в 1631 г. на имя Густава-Адольфа был послан любопытный запрос: «По чему хлеб продает и какую он вперед у себя хлебу цену учинит», — на который, разумеется, ответа не последовало[283]. Но через своих послов Племянникова и Аристова, направленных в Швецию в 1630 г., московское правительство во всяком случае знало о колоссальном вздорожании хлеба в Европе: послы доносили, что, по словам голландских купцов, в Англии и Шотландии зимой 1630/31 г. бочку ржи покупали по 10 ефимков, а весной 1631 г., в связи с усиленным подвозом, по 6 ефимков[284]. Таким образом, московское правительство имело возможность хотя бы ориентировочно высчитать не только размер своей номинальной субсидии шведскому королю, но и размер того фактического дохода, который тот извлекал из перепродажи хлеба. Оно могло, наконец, и сравнить размеры своей помощи с размером французской субсидии Швеции, ибо уже в 1631 г. знало от того же Мёллера точную цифру этой субсидии: 400 тыс. больших ефимков (рейхсталеров) ежегодно[285].
Попробуем и мы проделать это вычисление, опираясь прежде всего на «памяти в доклад», или «выписи» из приказных дел, содержащие подробные сводки за ряд лет о размерах и условиях отпуска хлеба шведскому королю, которые несколько раз в разных вариантах составлялись для нужд дипломатических переговоров со шведскими послами[286]. Здесь указывается, сколько разрешено в каждом году закупить, сколько реально куплено «и за море отпущено» и сколько «недокуплено» из разрешенного числа, причем «недокупленное» переносится на следующий год дополнительно к новому разрешению. Указываются также имена шведских «приказчиков», производивших закупку в разные годы, цена, по которой хлеб им продан, цена, по которой в данном году продавался хлеб другим иностранцам. Впрочем, эти последние сведения имеются только за 1631–1633 гг. и отсутствуют за 1628–1630 гг. (в силу указанной перемены в организации закупок); сказано только суммарно, что в 1628–1630 гг. шведы покупали хлеб «дешевою ценою — алтын по осьми и по десяти и по четыре гривны, а и большою ценою купили по полтине четь»[287]; этому противопоставлена цена, по которой хлеб продавался прочим иноземцам в следующем, 1631 г. («по рублю, по четыре гривны, а иным, и по 1½ рубли»), откуда выведена разница: если б шведам продать в 1628–1630 гг. по той цене, по какой продано другим иноземцам в 1631 г., «на них бы за тот хлеб довелось взять на великого государя сверх той цены, по чему они тот хлеб покупали, прибыли по меньшей мере больше полутораста тысяч рублей опричь пошлин».
Нам остается только последовать этому не совсем точному приему исчисления номинальной субсидии («уступки») за первые три года. Но мы можем все же несколько дифференцировать цены за эти годы. Несомненно, что в 1628 г. покупная цена была наиболее низкой, ибо уже в 1629 г. шведские послы просили царя запретить населению брать за четверть хлеба дороже, чем в прошлом году «в торгу цена была», на что царь принужден был ответить отказом, ибо в его государстве «изначала хлебу уставной [принудительной] цены не повелося и быти невозможно»[288]; а в грамоте 1630 г. Густав-Адольф жалуется, что в прошлом, 1629 г. закупка хлеба прошла благополучно в Тотьме, Устюге и других местах, но в Архангельске по вине воеводы, допустившего конкурентов, цепа на хлеб оказалась взвинченной: четверть «была в шесть алтын, а после стала в четыре гривны», причем эта последняя цена с возмущением названа «великой ценой»[289]. Итак, мы скорее преувеличим, чем преуменьшим, действительные цены, если поставим в 1628 г. в среднем около 6 алтын, в 1629 г. — около 10 алтын, в 1630 г. — около 14 алтын за четверть. Что касается «уступленных» пошлин, то «выпись» 1634 г. дает их примерное и округленное исчисление для 1631–1633 гг. из 17 % (с продажной цены 187 222 рублей довелось бы взять «больше 30 тыс. рублей» пошлин), но по таблице Родеса[290] представляется более точной цифра 17,5 %: 12 % корабельной и проезжей пошлины в Архангельске, 5 % «большой пошлины» и 0,5 % холмогорской «грузовой».
Хлебные цены на амстердамской бирже установлены нами в основном по В. Ноде и В. Кордту. Но для осторожности мы в период максимума, осенью 1630 г., снизили цены на рожь с 462 до 400, на пшеницу — с 612 до 500 золотых гульденов за ласт, считая, что не вся масса хлеба могла быть продана по высшей цене. Недостающие цены за 1632 г. и 1633 г. ориентировочно намечены на основании косвенных данных и являются скорее преуменьшенными. Цены на просо условно сравнены с ценами на пшеницу. Стоимость фрахта от Архангельска до Голландии принята в 4 руб. за ласт, так как Родес указывает стоимость этого фрахта для частных грузов 5 руб. за ласт[291], но для шведского правительства, контрактовавшего у голландцев целые корабли, она должна была быть значительно ниже. Ласт приравнен нами всюду к 19 четвертям, ибо Бурх и Фелтдриль говорят, что в ласте «19 или 20 московских четвертей», но сами в практических расчетах цен в пяти случаях из шести принимают ласт равным 19 четвертям и лишь один раз для круглого счета, не имеющего коммерческого значения, принимают 100 тыс. четвертей за 5 тыс. ластов[292]. Наконец, амстердамские цены, выраженные в золотых гульденах, переводятся нами на рейхсталеры, а рейхсталеры на рубли и обратно в следующих пропорциях: 1 рубль равен 2 рейхсталерам, или 5 серебряным гульденам (флоринам), или 3,5 золотым гульденам. Эти пропорции (разумеется, счетных единиц, а не реальных монет, весовые соотношения которых колебались вокруг этого номинального стержня) вытекают из всех показаний современников[293] и могут быть очень точно проверены путем перевода на французские денежные единицы по превосходному коммерческому словарю XVII–XVIII вв. Савари[294].
Итоги наших подсчетов представлены в таблице 1. Разумеется, при всем нашем стремлении к точности эта таблица может иметь лишь грубо ориентировочное значение, но все же она дает представление, о каких цифрах может идти речь. Полученные итоги требуют поправок в сторону как уменьшения, так и увеличения. Прежде всего, надо учесть утверждение Кронхольма, что русский хлеб шел в Голландии по пониженной цене, так что доход уменьшался до 16 талеров на ласт против предположений, — утверждение, правда, несколько противоречащее его же словам, что агенты Густава-Адольфа свободно делали займы в Штральзунде и Любеке под одни лишь извещения об отправленном русском хлебе[295]. Однако если принять соответствующую поправку к нашим расчетам, то противовесом ей послужит другая поправка: мы ведь не учли барыша шведской казны от селитры и смолы, полученных по русской казенной себестоимости, не учли, что в сумму закупок 1628 и 1629 гг. входила не только рожь, но в значительной мере и другие продукты — льняное семя, гречневая крупа, жито, пшено[296], перепродажа которых давала несравнимо более высокую норму прибыли, чем ржи; наконец, не учли просачивания этих более выгодных продуктов и в следующие годы под общей рубрикой «рожь». Далее, для того чтобы определить реальный доход шведской казны, надо было бы вычесть из наших итогов ту весьма солидную долю, которая застревала в руках факторов, приказчиков и служащих. Но и этой поправке, в свою очередь, имеется не менее солидный противовес: как мы могли заметить уже из письма эльбингского бургграфа Хоппе, шведская казна наживалась не только на разнице цен на хлеб, но и на том, что платила в России, хотя бы частично, медной монетой, а получала в Голландии серебряной. В Швеции же 1 риксдалер серебром равнялся примерно 27 г риксдалерам медью[297] — вся колоссальная разница шла в пользу казны. Позже Швеция оплачивала русский хлеб частично серебряными ефимками, но в большой мере казенными товарами — плиточной медью, латами, рейтарскими шишаками, которые она ставила по монопольной цене[298] при крайне низкой себестоимости, т. е. значительно увеличивала свою прибыль.
* Именно эту цифру мы и находим в одном документе в дополнении к стб. 2 за 1634 г., л. 34: «всего на государя их Густава-Адольфа, короля, и дочь его Христину, королеву, куплено хлебных запасов с 136 [1625] по 142 [1631] г. 327 тыс. чети».
** Эта цифра является суммой «недокупленных» за 1628 и 1629 гг. 47 722,5 четвертей («и тот они хлеб во 141 [1630] г. скупили все сполна») и 71 530,25 четверти, купленных «в число новой дачи», т. е. в число разрешенных к закупке в 1630 г. 83 000 четвертей. Недокупленные 11 469,75 четверти были докуплены в следующем, 1631 г.
*** Эта цифра несколько отличается от итога, который дает докладная записка 1634 г., а именно 337 807 четвертей, ибо в него засчитаны 3500 четвертей, проданных в 1630 г. лично шведскому послу Мониеру, и еще какие-то несколько сот четвертей. От итога разрешений, данных за шесть лет, итог фактической закупки отличается главным образом из-за того, что в 1629 г. шведы добились права дополнительно закупить 6 тыс. четвертей под предлогом «недомера» в прошлом году, но приказные документы явно не доверяют этому предлогу и не скидывают этих 6 тыс. четвертей с суммы закупки 1628 г.
**** Разность между этой суммой и той суммой, за которую хлеб действительно был продан, составляет, таким образом, 244 093 рубля. Этот результат весьма близко подходит к итогам подсчетов приказных подьячих: за 1628–1630 гг., говорят они, если б брать с приказчиков шведского короля по той же цене, по которой хлеб покупался другими иностранцами, «довелось бы взять» с них сверх уплаченной ими суммы «больше полутораста тысяч рублей опрочь пошлин» (1634 г., стб. 2, л. 305), а за 1631–1633 гг. эта разность, тоже без пошлин, ими исчислена (л. 315) в 81 627 рублей 26 алтын 2½ деньги (у нас 74 952 рубля 22 алтына 4 деньги). — что в сумме (150 тыс. + 81 тыс.) составляет свыше 230 тыс. рублей.
Таким образом, мы можем условно допустить, что все поправки в той или иной мере взаимно нейтрализуют друг друга и что поэтому итоги нашей таблицы все же сохраняют ориентирующее значение. В пользу такого допущения есть еще одно веское доказательство — наши итоги довольно близко совпадают с расчетом, сделанным самим шведским правительством в 1634 г. Найденная Форстеном инструкция, данная 6 марта 1634 г. отправляемым в Россию послам Шейдингу, Флемингу и Гюлленшерне, предписывает им просить у царя ежегодно помощь Швеции в размере 150 тыс. рублей (300 тыс. ефимков) для германской войны, косвенно важной для Москвы, но разрешает им вместо денежной помощи испросить подтверждение права закупать по-прежнему хлеб[299]. Желание шведов перевести русские субсидии в денежную форму вполне понятно: хлебные цены на Западе падали. Но тем более важно, что Даже в в тот момент размер годовой помощи русским хлебом оценивался Шведами в 300 тыс. риксдалеров, т. е. вдвое выше нашего итога для 1633 г., хотя, естественно, и ниже нашего среднего годового итога для всего шестилетия — 400 тыс. рейхсталеров в год.
Средние годовые итоги наших подсчетов достаточно красноречивы: Московское государство вело скрытую войну с Империей, предоставляя Швеции в среднем около 100 тыс. рейхсталеров номинальной субсидии и около 400 тыс. рейхсталеров фактической субсидии в год, т. е. не менее, чем реально давала ей Франция в период своего скрытого участия в Тридцатилетней войне. Но еще красноречивее не средние цифры, а распределение этой помощи по годам. Половина всей величины шестилетней помощи практически сконцентрировалась на одном 1630 г.: около 1 млн. 200 тыс. рейхсталеров реальной дотации получила шведская казна в этом году, когда не было еще шведско-французского военного договора (1631 г.) и французских субсидий. Становится сразу понятным, почему именно в 1630 г. Густав-Адольф решился начать войну с германским императором и почему опьяненный надеждами Оксеншерна полагал к началу 1631 г., что, если так пойдет дальше, Швецию ждут самые радужные перспективы. Понятно также, что сокращение реального размера русских субсидий в следующие годы должно было оказывать определенное влияние на шведскую политику, а их полное прекращение в 1634 г. явилось для нее серьезным ударом.
Спросим себя в заключение, легко ли давались Московскому государству эти субсидии? Ввиду отсутствия точных данных о русском государственном бюджете тех лет невозможно сопоставить размер номинальных субсидий с общей суммой государственных расходов[300]. Бесспорно лишь, что для русской экономики, совсем не приспособленной тогда для роли житницы Европы, усиленная закупка хлеба оказалась тяжким бременем: хлебные цены на внутреннем рынке быстро взвинтились за шесть лет, себестоимость в Архангельске составляла, как мы видели, не более 35–36 денег в 1628 г., а в 1631 г. уже 152 деньги и не менее 100 денег в 1632–1633 гг. за четверть. Таким образом, субсидии Швеции легли в сущности на плечи посадского, т. е. городского, населения Московского государства, ибо именно оно было покупателем хлеба на внутреннем рынке и оно расплачивалось своими достатками за вздорожание хлеба. Если бы закупка хлеба для отправки «за море» не была сокращена в 1632 г., волна посадских беспорядков и восстаний, несомненно, прокатилась бы в Московском государстве уже в 30-х годах XVII в. Вот первая зарница. 18 июня 1630 г. «приказчики» шведского короля Демулин и Ульянов жалуются царю на архангельцев: «Приплавлен у нас сверху в судах покупной королевский хлебный запас июня в 7 и те Дементьевы люди (Дементий Погожев — архангельский воевода. — Б. П.), приходя своим насильством со многими людьми на королевские суды и учали работных людей побивать и тех людей с судов разгоняли и, поймав и перевязав, били и безвечили на смерть и к разрядной избе силою насильно их приводили неведомо почему, и деньги с тех наших работных людей грабежом сорвали, и нас они хотят убить и говорят… у нас-де есть заводных людей ста с полтора и больше и побить-де вас иноземцев мочно»[301]. Здесь в миниатюре уже налицо то, что в большом масштабе наступит 20 лет спустя. Московское государство снова разрешит Швеции в 1650 г. вывоз русского хлеба, на этот раз через Балтийское море, и на иноземцев, а вместе с тем и на царскую администрацию обрушатся уже большие восстания в Новгороде и Пскове.
Подведем итоги. В условиях Тридцатилетней войны, как войны наемных армий, военный потенциал обеих боровшихся коалиций в огромной степени определялся возможностью мобилизовать максимальные массы денежной наличности. Правда, известную роль играло наличие удобного и доступного рынка для вербовки солдат и закупки оружия, наличие военно-стратегического сырья (особенно селитры). Но центральная роль принадлежала денежной наличности. Правительства могли мобилизовать ее, или прибегая к кредиту, или с помощью налогового пресса, или, наконец, путем спекуляции на международном рынке. Последнее стало в особенности возможным благодаря разнице в уровне цен, порожденной неравномерным ходом «революции цен» в разных частях Европы. В этих условиях Московское государство, правительство которого придерживалось широкой коалиционной точки зрения во внешней политике, смогло оказать весьма существенную материальную помощь шведам в их дорогостоящей войне. Понятно, почему к 1631 г. Густаву-Адольфу удалось развернуть крупные военные силы в Германии.