V Густав-Адольф и подготовка Смоленской войны

В истории Тридцатилетней войны «шведский» период (1630–1635 гг.) привлекал к себе, пожалуй, больше всего внимания, и все же именно он остается в некоторых отношениях самым загадочным для историков. Многие важнейшие моменты в поведении шведской армии в Германии не объяснены до конца современной наукой. Почему шведский десант высадился в Германии не после заключения шведско-французского союзного договора (январь 1631 г.), а более чем за полгода до него, когда Швеция была еще одинока? Почему Густав-Адольф, заняв померанский плацдарм летом 1630 г., целый год не двигался в глубь Германии? Имеется немало указаний на остановившие его причины, но нет удовлетворительного объяснения, почему все они вдруг и разом потеряли свою силу летом 1631 г. Чем, далее, объясняется в конце концов знаменитый «зигзаг молнии»: стремительное и загадочное возвращение Густава-Адольфа с армией в октябре 1632 г. из Юго-Западной Германии, куда он ворвался как триумфатор и победитель, в Северо-Восточную Германию? И, наконец, каковы причины резкого изменения соотношения военных сил в Германии к осени 1634 г., приведшего к поражению шведов у Нёрдлингена, к последующей утере ими большей части завоеваний, а вместе с тем и своих союзников-князей, словом, каковы причины того неожиданного фиаско шведской интервенции в 1634–1635 гг., которое неминуемо должно было бы завершиться полным торжеством императора и католической реакции, если бы Франция не спасла положения, вступив сама в 1635 г. в Тридцатилетнюю войну?

Первый из этих темных вопросов — о причинах выступления Швеции в тот момент, когда, по видимости, она находилась в изоляции, отчасти уже освещен в предшествующей главе. Мы выяснили, что Московское государство предоставило Швеции в 1629–1630 гг. крупную (субсидию на войну с Империей и одновременно гарантировало ей со своей стороны вступление в войну с Польско-Литовском государством, без чего вторжение Густава-Адольфа в Германию было бы совершенно немыслимо. Теперь попытаемся показать, что и другие загадки «шведского периодам Тридцатилетней войны получают удовлетворительное объяснение, если принять во внимание положение дел в Восточной Европе и, прежде всего, историю русско-польской борьбы в эти годы.

Законность такой постановки вопроса станет очевидной, если учесть, что вся история Тридцатилетней войны в стратегическом отношении покоится на одном принципе — тот, у кого оказывался второй противник где-нибудь в тылу, был почти обречен. Вести одновременно две войны — это прежде всего значило вести каждую из них вполсилы, ибо наемные армии того времени, на наш современный взгляд крайне малочисленные, стоили так дорого, что требовали напряжения всей финансовой мощи государства. А при ведении войны вполсилы численное превосходство в решающую минуту могло оказаться у армии противника — то численное превосходство, которое в эпоху Тридцатилетней войны, войны профессионалов-наемников, было главным фактором победы. Но специфика Тридцатилетней войны состояла, собственно, и не в том, что два фронта были опасны, — они были опасны на протяжении всей истории войн, — а в том, что сравнительно легко было добиться открытия второго театра военных действий. Именно из-за малочисленности, довольно несложного вооружения, разнородного национального состава наемных армий нетрудно было субсидиями и дипломатией вызвать появление второго театра войны в тылу врага.

Мудрость политиков и дипломатов любого государства во время этой первой всеевропейской войны состояла в заключении военных союзов с соседями своих соседей. Европа оказалась подобной шахматному полю: угрозу стратегических тисков любое государство парировало созданием такой же угрозы каждому из своих соседей. Габсбургская Испания и габсбургская «Священная Римская империя» (Германия) представляли собой смертельные тиски для Франции. Но сама Испания оказалась зажатой в тиски между Францией с суши и Голландией с моря, а Империя — в тиски между Францией и Швецией. Швеция в свою очередь была тоже в тисках: Альтмаркское перемирие 1629 г. отнюдь не было миром с Польско-Литовским государством и не устранило острой вражды между Густавом-Адольфом и Сигизмундом III. Но Польско-Литовское государство опять-таки было в тисках — между Швецией и Московским государством.

Не будем продолжать дальше эту цепь. Здесь важно подчеркнуть ее единство — все ее звенья крепко скованы. В 1630–1634 гг. ни одно из названных государств не ведет на самом деле войну на два фронта: хотя бы один из противников отвлечен кем-то другим, а у Франции отвлечены до поры до времени даже оба противника, и она ведет лишь «скрытую» войну. Но понятно, что, стоит измениться хотя бы одному звену, как вся система перестроится: если, например, Московское государство (или какое-либо другое) не будет отвлекать на себя военные силы Речи Пос-политой, то последняя окажется реальной угрозой для Швеции, та принуждена будет обернуться лицом к Речи Посполитой, силы Империи в таком случае освободятся для войны с Францией, а если французские войска будут заняты войной с Империей, это даст возможность и Испании начать военные действия против Франции, хотя бы той частью своих войск, которые не скованы голландской угрозой. Словом, Европа должна будет приобрести примерно тот вид, какой она и в самом деле получила после 1635 г., т. е. в «франко-шведский» период Тридцатилетней войны.

Разумеется, мало кто из современников мог ясно охватить в сознании всю эту сложную систему государств. Но европейское общественное мнение все же тесно связывало ход событий в Германии с ходом русско-польской борьбы. Даже люди, не очень искушенные в политике, не могли не задаваться вопросом, почему в смертельном поединке императора со шведским королем, сотрясавшем всю Германию, на помощь изнемогающему императору не приходит его давний верный союзник — польский король, — и получали ответ, что польский король не может прийти на помощь, так как сам находится под угрозой войны, а затем — и в войне с московским царем. Уже в 1629 г. с разных концов Европы и в Речь Посполитую и в Московское государство потянулись с предложением своих услуг предводители ландскнехтских полков, предприимчивые кондотьеры, привлекаемые слухами о скором истечении срока перемирия и неизбежности войны между Польско-Литовским государством и Московией[302]. В 1632–1634 гг. в Германии навряд ли можно было найти взрослого человека, который не слышал бы об этой войне. Именно в 30-х годах XVII в. купцы и всякого рода путешественники, побуждаемые повышенным интересом в Европе к Московскому государству, особенно охотно проникали в него, а издатели удовлетворяли рыночный спрос публикацией первых серьезных, стоявших на уровне тогдашней науки, книг о России[303]. В европейской, в частности в германской, прессе, которая была тогда довольно обильна, падка на слухи и сенсации, подчас грубо полемична[304], — как в собственно газетах, так и в бесчисленных листовках, памфлетах, книжках — в течение всей Тридцатилетней войны и особенно в 30-х годах не редкость было встретить упоминания о Московском государстве. Особенно много было написано о Польше. В преддверии историографии «шведского» периода Тридцатилетней войны у авторов-современников, писавших первые обозрения шведского похода в Германию, например у Бурга[305], Абелина[306] и др., чем-то само собой разумеющимся было упоминание и о тыловой стороне этого похода: о позиции Речи Посполитой, о польских заботах Густава-Адольфа и его преемников. Также и два первых ученых-эрудита, посвятивших в XVII в. по толстому фолианту истории шведской войны в Германии, — Хемниц[307] (тогда уже официальный шведский историограф) и Пуфендорф[308] — немало страниц уделили шведско-польским, а в этой связи также шведско-русским и даже шведско-крымским отношениям, хотя, разумеется, не дали, да и не искали объяснения подлинной взаимосвязи событий.

Но в более поздней историографии вся эта восточная сторона «шведского» периода Тридцатилетней войны как-то незаметно исчезла. Этому способствовали как немецкие историки, исказившие историю Тридцатилетней войны националистическими легендами и оторвавшие ее от всемирно-исторической основы, так и поддавшиеся их влиянию шведские историки. В частности, выпущенная в Швеции в середине XIX в. двухтомная публикация документов по истории немецкой войны Густава-Адольфа[309], легшая в основу соответствующих разделов в капитальных биографиях Густава-Адольфа Дройзена[310], Кронхольмн[311], позже Флетчера[312] и др., совершенно односторонне направила внимание историков в сторону внутригерманской обстановки шведского похода. Восточноевропейская ситуация, в действительности оказывавшая важное влияние на всю судьбу этого похода, обойдена почти полным молчанием также и в общих сочинениях по истории Тридцати летней войны, написанных как в XIX в., например у Гиндели, Шарвериа, Гардинера, Винтера, Клоппа, Риттера[313], так и в XX в., кончая сводной работой Веджвуд[314].

Эта однобокость историографии шведского периода Тридцатилетней войны была отчасти восполнена появлением в 1901 г. специальной монографии шведского историка Карла Вейле «Политика Швеции в отношении Польши в 1630–1635 гг.»[315] Вейле тщательно исследовал материалы шведского Государственного архива, а именно отделы: Polonica, Muscovitica, Turcica, переписку канцлера Оксеншерны. Выводы Вейле во многом спорны и недостаточны, но все же следует пожалеть, что этот основательный труд мало повлиял на позднейших авторов, в том числе даже на шведских; лучше всего он, пожалуй, известен польским историкам[316]. Впрочем, в восьмитомной коллективной работе о войнах Густава-Адольфа, изданной шведским генеральным штабом и являющейся образцовой сводкой всего, что известно науке об этих войнах[317], международная обстановка начала германского похода Густава-Адольфа излагается в специальной главе, 4-й, тома V в таком порядке: сначала отношения Швеции с германскими государствами, затем довольно подробно — с Польшей, Россией, Гранейльванией и, наконец, с Францией, Голландией, Данией, Англией. Отношения Швеции с Речью Посполитой и Россией изложены в основном по Вейле. Однако русско-шведские отношения этих лет освещены Вейле и его последователями лишь отчасти, воссоздание же восточноевропейской международной ситуации времен «шведского» периода Тридцатилетней войны останется, на наш взгляд, до тех пор незавершенным, пока именно русско-шведские отношения не будут поставлены в центр внимания и пока, наряду со шведскими и польскими архивами, не будут привлечены русские, — прежде всего дела «шведского двора» Посольского приказа[318]. Именно эти документы, т. е. неопубликованные столбцы шведских и иных дел Посольского приказа, положены нами в основу дальнейшего изложения.

Не пристрастны ли мы, придавая такое большое значение именно России? Ответ на этот вопрос зависит прежде всего от того, как оценить значение Польши и польской проблемы в политике Густава-Адольфа. Была ли Польша опасным и важным врагом в его глазах, когда он двинулся в Германию? Ответ может быть только один: да, была. Напомним, что борьба с Речью Пос-политой составляла основное содержание всего предшествовавшего периода царствования Густава-Адольфа и тянулась с переменным успехом многие годы. До 1628 г. включительно Густав-Адольф был еще убежден в слабости Польско-Литовского государства и в возможности, разбив ее, превратить в плацдарм для войны с Империей. Но именно военная помощь императора Польско-Литовскому государству привела в 1629 г. к коренному изменению плана: по словам историка Борнхаупта, «из войны против Польши должна была развиться война против императора»[319]. Густав-Адольф убедился, что победа над Польшей не могла быть достигнута раньше победы над Империей. Поэтому он заключил в 1629 г. весьма неудовлетворительное, с его точки зрения, Альтмаркское перемирие с Речью Посполитой и в 1630 г. занял другой, не польский, как думал раньше, а померанский плацдарм для германской войны. После многолетней борьбы Польша осталась неразбитой. Мог ли Густав-Адольф не бояться ее теперь, когда он отдался другой войне? По справедливому замечанию авторов упомянутого выше капитального труда о войнах Густава-Адольфа, «так как силы Швеции были связаны в Германии, ее внешняя политика должна была определяться необходимостью обезвредить на востоке Польшу»[320]. Если это положение правильно, остается только решить, занимали ли шведско-русские отношения центральное место в осуществлении данной внешнеполитической программы.

На первый взгляд кажется, что это не совсем так. Шведский историк Нильс Анлунд, автор биографии Густава-Адольфа, справедливо указывая, что для Густава-Адольфа «главным врагом» всегда оставался Сигизмунд III, что поэтому он, видя в России «веский политический фактор», старался побудить русского царя к совместному наступлению на Речь Посполитую, что именно из-за ориентации московской политики на разрыв с Польшей русско-шведские отношения «становились все более дружественными и в конце концов достигли заметной теплоты», — тем не менее находит нужным оговориться: «Однако эти планы занимали в энергичной, решительной политике Густава-Адольфа относительно незначительное место — они несколько напоминают его прощупывание возможности совместных действий с татарами и турками в том же направлении, ибо и с ними он также нередко был связан»[321].

Вейле держится той же точки зрения. Он ставит в один ряд все действия Густава-Адольфа, направленные на предохранение Швеции от польской опасности на время войны с германским императором: и его тайные антипольские переговоры 1628–1630 гг. с государем Трансильвании Бетленом Габором через специального посла Пауля Страссбурга и различных гонцов; и его интриги в 1630 г. в Константинополе через того же Страссбурга, голландского посла Корнелия Хага и других лиц в целях устрашения Польши шведско-турецким союзом; и его обмен посольствами с крымским ханом в 1629–1632 гг. с тем, чтобы направить крымских татар или против германского императора или против польского короля; и его попытки в 1630–1631 гг. оторвать запорожских казаков от Речи Посполитой, поднять их на польского короля-католика; и, наконец, его оживленные антипольские сношения с Россией[322]. К этим планам создания внешней угрозы Польско-Литовскому государству Вейле присовокупляет также проект Густава-Адольфа парализовать способность Речи Посполитой к внешней активности путем разжигания в ней внутренней религиозно-политической борьбы. Но (можно ли в самом деле считать все эти планы равноценными? Нет, потому что осуществился только один из них — русско-польская война. Все прочее осталось только «прощупыванием». Трансильвания не выступила против Польши; Турция, поглощенная борьбой с Персией, не смогла грозить Польше, даже заключила с ней в 1631 г. мир и только в 1633–1634 гг. произвела незначительные диверсии; крымские татары так и не напали ни на императора, ни на Речь Посполитую, наоборот, выступили в союзе с ней против России; запорожские казаки не реагировали на шведские призывы; религиозно-политическая борьба в Польско-Литовском государстве не только не разгорелась, а, напротив, совсем затихла к моменту избрания (в 1632 г.) Владислава IV польским королем. Поэтому, если мы хотим изучать не неудавшиеся замыслы, а исторические реальности, не субъективные планы государственных деятелей, а объективные отношения между народами, мы должны на первый план выдвинуть именно значение русско-польской Смоленской войны 1632–1634 гг. для истории шведского похода в Германию.

Когда Густав-Адольф весной 1630 г. принял, наконец, решение начать вторжение в Германию, он уже знал о смерти (в ноябре 1629 г.) своего шурина Бетлена Габора и тем самым о крушении всего дипломатического здания, с таким трудом и искусством возведенного там Паулем Страссбургом[323]. В Константинополе ему было обеспечено при дворе султана Мурада IV содействие великого везира, а также константинопольского патриарха Кирилла Лукариса, однако прямых обещаний военного выступления Турции против Польши он не имел; посол от крымского хана Халбердей, прибывший через Москву в Стокгольм в октябре 1629 г., хотя и привез согласие хана на договор о взаимной помощи против германского императора и польского короля, также ничего определенного не обещал[324].

Но Густав-Адольф имел весной 1630 г. официальное подтверждение обещания царя Михаила Федоровича вскоре начать войну с Речью Посполитой[325]. Это известие в начале апреля привез в Стокгольм из Москвы шведский посол Антон Мониер; его инструкция предписывала ему говорить перед царем о совместном нападении на католиков: России — на Польско-Литовское государство, Швеции — на императора, — в противном случае или император поможет полякам или поляки «тайным образом» помогут императору, так что Швеция и Россия волей-неволей нуждаются друг в друге; Мониер получил, по словам Вейле, «ответ, совершенно совпадающий со взглядами Густава-Адольфа»[326]. В серьезности решения Москвы воевать с Речью Посполитой Густав-Адольф удостоверился, по-видимому, не только дипломатическим путем. Еще в конце 1629 г. он отправил в Россию А. Лесли, с военно-информационной миссией[327]. Прибыв в Москву 22 января 1630 г. (на две недели раньше посла Мониера), Лесли поступил на службу к царю, ознакомился с состоянием русской армии и военными планами, внес первые предложения о реорганизации русских полков по шведскому образцу[328] и, как можно предполагать, уже в марте вернулся на время к Густаву-Адольфу.

Так или иначе, в марте — начале апреля 1630 г. Густав-Адольф знал, что Москва будет воевать с Польшей. Это сразу прояснило его политические горизонты. Заключая Альтмаркское перемирие с Польшей в сентябре 1629 г., когда он не был еще вполне уверен в позиции России, он сам согласился на включение в договор особого 20-го параграфа, предусматривавшего начало мирных переговоров между Швецией и Польско-Литовским государством во время перемирия при посредничестве бранденбургского курфюрста; иначе говоря, он допускал мысль, что для того, чтобы воевать с императором в Германии, ему, может быть, придется согласиться на любой мир с Сигизмундом III, даже признав права последнего на шведскую корону или вернув ему оккупированные шведами Лифляндию и Пруссию. Мирные переговоры вот-вот уже должны были начаться в Данциге. Но 8 апреля Густав-Адольф вдруг пишет записку канцлеру Оксеншерне, что не видит никакой надобности в переговорах с Речью Посполитой, даже если бы польский король отказался от претензий на шведский престол. С этого времени он считал мысль о мире с Польшей вредной; война с императором была решена и одновременно было дано указание оставить 20-й параграф мертвой буквой[329]. Ведь Польско-Литовское государство, скованное Москвой, не сможет ударить в тыл шведам. Да и Москва, хотя и имеющая мирный договор со Швецией, на всякий случай будет связана этой польской войной[330].

Густав-Адольф был настолько уверен в русско-польской войне, что вскоре после отъезда крымского посольства из Швеции, в мае, направил в Крымское ханство своего посла, Боньямина Барона, с характерным заданием: добиваться уже не выступления татар против Польши (раз этот противник парализован), а диверсии через Трансильванию против императора. Другое дело, что этот план оказался и нереальным, ибо Трансильвания отказалась пропустить татарское войско[331], и ошибочным, ибо татары вскоре обратили свое оружие против России. Здесь он нам интересен как симптом уверенности Густава-Адольфа в русско-польской войне, когда делались последние приготовления к вторжению в Германию.

Перед отплытием из Швеции Густав-Адольф послал также в Москву своего доверенного человека — Иоганна Мёллера. Ему было поручено передать дипломатическое послание царю и организовать вывоз русской субсидии, в виде хлеба, из Архангельска. Это был на самом деле крупный военный специалист: впоследствии, став постоянным шведским резидентом в Москве, он добился разрешения наблюдать за учениями русского войска, открыто взял на себя функции военного инструктора по вопросам саперного вооружения и фортификации («как делал его королевское величество в немецких землях») и т. д.[332] Но, прибыв в Новгород в начале июня 1630 г. в качестве простого дипломата, Мёллер потерпел неудачу. В царской грамоте к новгородскому воеводе было указано, чтобы пропустить его «с бережением» в Архангельск через Вологду только в том случае, если он приехал для хлебной закупки. В Москву же его Вежливо отказались пустить под вымышленным предлогом «морового поветрия» в Швеции. Мёллер поэтому из Новгорода отправил дипломатическое послание Густава-Адольфа обратно в Швецию, а сам поехал в Архангельск и только в октябре попал в Москву[333]. Этот афронт объясняется тем, что в начале июня 1630 г. московское правительство еще не имело ожидавшегося ответа от Турции о совместном выступлении против Польши. Пока коалиция не оформилась, Москва предпочитала не связывать себя дальнейшими обязательствами перед Швецией и хотела ограничиться «скрытой войной»[334]. Однако благоприятный турецкий ответ прибыл в июне же; в октябре стали готовить «большое посольство» к Густаву-Адольфу. Поэтому, когда Мёллер приехал в Москву, он был окружен подчеркнутой заботой, и правительство с поразительным вниманием старалось удовлетворить все выдвинутые им пожелания и просьбы, даже частные[335].

Но шведское правительство и тем более Густав-Адольф в Германии узнали обо всем этом лишь в 1631 г., а пока что грамота Густава-Адольфа к Михаилу Федоровичу, без ответа возвращенная Мёллером из Новгорода, должна была породить у них серьезную тревогу по поводу русских намерений. Вот почему Густав-Адольф, заняв Померанию как плацдарм, но видя, что Россия не выступает следом за ним и что Польско-Литовское государство может грозить ему ударом в спину, не делал даже попыток двинуться дальше, в глубь Германии. Зато он предпринимал одну за другой энергичные меры для установления военного и дипломатического контакта с Москвой и побуждения ее к войне. По-видимому, в июле он снова отправил в Россию полковника Александра Лесли. Последний прибыл в Москву в августе или сентябре 1630 г. в сопровождении 62 лиц, часть которых принадлежала к его семье. Он обратился к царю и патриарху с пылкими доказательствами необходимости тотчас начинать войну с Польшей и одновременно с проектами уже не только реорганизации русской армии по шведскому образцу, но и найма целых иностранных полков. Отметим попутно странную ошибку Е. Сташевского, Д. Цветаева и других русских историков, трактующих Лесли как безвестного кондотьера, перебравшегося с запада в поисках заработка и в конце концов обрусевшего на царской службе. Ведь на самом деле полковник Александр Лесли был сыном того самого Александра Лесли, шотландца родом, которого энциклопедия «Британика» справедливо определяет как одного из крупнейших европейских военных деятелей первой половины XVII в.: в молодости — участник войны Нидерландов против Испании, затем — ближайший сподвижник Густава-Адольфа, герой Тридцатилетней войны, с 1636 г. — фельдмаршал шведской армии, позже — глава шотландской пресвитерианской армии, один из главных персонажей гражданской войны в Англии, имя которого как полководца соперничает с именем Кромвеля[336]. Александр Лесли-сын выступил в роли реформатора и одного из основных руководителей русской армии во время Смоленской войны. Не может быть никакого сомнения в том, что эту роль он выполнял по непосредственным указаниям Густава-Адольфа. Уже во время первого пребывания Лесли в Москве, в феврале 1630 г., посол Мониер официально от имени Густава-Адольфа предлагал присылать в Москву, кроме политической информации, военных командиров, амуницию и вооружение для русской армии, и это предложение было принято[337]. Именно с 1630 г. среди иноземных «выходцев» в Россию основное место заняли офицеры («начальные» или «приказные люди»), причем офицеры или прямо из шведской армии, или преимущественно шотландцы, лично связанные с Лесли[338].

Собственно говоря, неправильно считать, что они реорганизовали русскую армию по шведскому образцу: сама шведская военная школа Густава-Адольфа была в огромной мере подражанием Нидерландской буржуазной революции. Лесли-старший был одним из тех военных профессионалов, которые перенесли эту школу в Швецию, так же как позже в революционную Англию; можно сказать, что они были военными учителями и Густава-Адольфа, и Кромвеля. Вместе с другими связанными с ним офицерами Лесли-младший попытался перестроить и русскую армию по тому же нидерландскому образцу. В сентябре 1631 г. польский воевода Гонсевский получил шпионские сведения, что в Москве уже имеется несколько «региментов голландского образца», во время осады Смоленска поляк Москоровский писал, что с московской армией «надо воевать по-нидерландски»[339].

Впрочем, военное искусство Густава-Адольфа было связано и с некоторыми чисто шведскими нововведениями. Это прежде всего — легкие пушки, ранее незнакомые Европе. Они сильно способствовали его головокружительным успехам в Германии. И вот что крайне характерно: эту военную новинку Густав-Адольф передает Московскому государству еще до своего вступления в Германию. Приехавший с Лесли в январе 1630 г. пушечный мастер Юлис Коет знал именно секрет отливки легких пушек — вскоре по его заявке московское правительство уже выписывает в помощь ему «к новому пушечному делу» нужных мастеров (кузнеца, колесника, станочника, мастера по отливке ядер)[340].

В июне 1631 г. Иоганн Мёллер в Москве передавал настоятельные советы Густава-Адольфа, что время для выступления против Речи Посполитой сейчас самое лучшее и чтобы царь при этом обзавелся «гораздо пушками и прочим вооружением, а пушки б были не тяжелы и не велики»[341]. Но Густаву-Адольфу не терпелось, и в это время от него уже ехал к Михаилу Федоровичу другой гонец, поручение которого встретивший его в пути Лесли изложил в письме: Густав-Адольф хочет сам послать царю «пушек, которые деланы легки по тому образцу, что господин Юлис Коет на Москве слил». Лесли объясняет военно-тактические преимущества легких пушек и просит царя решить этот вопрос, учитывая, что Густав-Адольф уже «в нынешнюю войну с теми легкими пушками промысл победу учинил и с тем про-мышлением в дальнее место доехал, да и вперед еще ходити чаем»[342].

Московское правительство шло навстречу этим желаниям и советам Густав а-Адольфа, отнюдь, однако, не теряя политической дистанции[343]. Оно широко предоставило командные посты в русской армии направляемым из шведской армии иностранным офицерам. Оно поручило вскоре своим послам Племянникову и Аристову закупить за границей большую партию мушкетов, карабинов, пистолетов, шпаг, шлемов и пр. — именно тех образцов, которые на вооружении в шведской армии[344]. Проект Лесли был принят почти дословно в том виде, как он его изложил: самому Лесли и было поручено ехать обратно за границу и нанять «как можно спешнее и лучше» на царскую службу три (в дальнейшем четыре) полка опытных ландскнехтов с должным штатом командиров на тех же условиях оплаты и службы, которые были приняты в остальной Европе[345]. Лесли, выехавший в феврале 1631 г. вместе с русскими послами Племянниковым и Аристовым, получил, кроме денежной наличности для найма и закупок, также на 110 тыс. ефимков «грамоток» (векселей) к амстердамским коммерсантам от находившихся в Москве иноземных купцов[346]. Очень характерно, что и в наказе, данном Лесли, и в царском послании к Густаву-Адольфу выражено желание московского правительства, чтобы оружие было закуплено по возможности непосредственно из шведской казны, а солдаты наняты предпочтительно из числа тех «охочих людей добрых», «которые ныне у его королевского величества служат по найму», и чтобы Густав-Адольф отпустил также «полковников, капитанов, поручиков и иных начальных людей, которые ныне служат в шведской армии, но захотят ехать служить в Московское государство»[347]. Эту просьбу Густав-Адольф, разумеется, полностью не смог удовлетворить в ущерб своей армии, но важно, что даже мысль такого рода не возникла бы, если бы в Москве не были уверены, что Густав-Адольф видит в русско-польской войне часть собственной военной задачи.

Обеспечивая себе всеми этими средствами известное влияние в русской армии, Густав-Адольф тем не менее понимал, что все же не от военных кругов, а от русского правительства будет зависеть в конце концов начало войны Московского государства с Речью Посполитой. По-прежнему бездействуя поневоле на своем померанском плацдарме, он не переставал обдумывать то тот, то другой способ подтолкнуть медлительный ход событий на востоке.

Решение этой дипломатической проблемы было найдено им только в конце октября — начале ноября 1630 г. Вернее, решение привез ему в эти. дни один из самых своеобразных и интересных деятелей европейской дипломатии того времени — француз Жак Руссель[348], проехавший в качестве венгерского (собственно — трансильванского) посла через Константинополь, Москву, Швецию и привезший Густаву-Адольфу в Померанию письма от Бетлена Габора (уже к тому времени умершего), турецкого султана, крымского хана и московского царя[349]. Руссель, хотя безусловно не лишенный черт авантюриста, внушил Густаву-Адольфу, как и ряду других крупных деятелей, большое уважение своим умом и политическими идеями. Вместе они и разработали проект, по словам Анлунда, «поразивший весь мир»[350]: заявить претензию Густава-Адольфа на польский престол, который вот-вот должен был освободиться ввиду дряхлости Сигизмунда III.

Из последующих писем Русселя к Михаилу Федоровичу и патриарху Филарету Никитичу видно, что этот проект Руссель уже ранее обсудил и выработал с ними во время своих тайных бесед в Москве[351], хотя прислан-то был изложить перед ними план приобретения польской короны Бетленом Габором[352] (во время пребывания Русселя в Москве стало известно о смерти Бетлена Габора)[353]. Проект посадить на польский престол Густава-Адольфа был, как видно, составной частью того «великого замысла», обсуждавшегося в палатах Филарета Никитича в июне 1630 г., на который Руссель часто намекает в письмах. Но и Густав-Адольф со своей стороны был тоже подготовлен к этому шагу. Ему было известно от посла Страссбурга, вернувшегося е отчетом в Швецию в начале 1630 г., что перед смертью Бетлен Габор писал польским магнатам, горячо рекомендуя Густава-Адольфа на польский престол. Канцлер Оксеншерна был еще сторонником выдвижения кандидатуры Густава-Адольфа и теперь вместе со Страссбургом держал курс на всемерное разжигание религиозной борьбы внутри Польши. Густав-Адольф имел тайные сношения (через рижского бургграфа Ульриха) с вождем литовских протестантов — князем Криштофом Радзивиллом[354].

Однако все это было совсем не похоже на принятое теперь решение. Густав-Адольф, возведя Русселя в высокий придворный ранг и снабдив 5 ноября пышными верительными грамотами и широкими полномочиями, отправил его в качестве своего официального посла к польским магнатам и сенаторам, к польской «республике», минуя короля. Руссель должен был открыто пропагандировать выгоды польско-шведской унии и Густава-Адольфа как защитника польских свобод от «узурпаций» Сигизмунда, собиравшегося при жизни добиться избрания королем кого-либо из своих сыновей. Заехав в конце ноября в г. Эльбинг к канцлеру Оксеншерне, который был удивлен всем этим, но подчинился воле короля, Руссель затем с декабря 1630 г. обосновался в Риге и Дерите. Оттуда он посылал гонцов в Польшу с письмами к магнатам и сейму, а позже, в 1632 г., стал даже печатать эти письма и антигабсбургские воззвания, как и верительные грамоты Густава-Адольфа, и широко распространять их в Польше. Перепуганные польско-литовские протестанты, к которым он адресовался, в том числе Радзивилл, разумеется, начали отрекаться от всякой связи со шведами, шляхтичи публично рвали русселевские листовки с восхвалениями Густава-Адольфа или отсылали их разгневанному Сигизмунду. В апреле 1632 г. гонец Русселя Мавиус, добивавшийся после сейма встречи с польским дворянством, едва спас свою жизнь[355]. Вся Европа была поистине поражена таким небывалым способом ведения политических дел[356].

Русселя считают первым виновником неудачи претензий Густава-Адольфа на польский престол. «Насколько удачна, — говорит Вейле, — была политика Густава-Адольфа в отношении Польши до заключения Альтмаркского перемирия, настолько неудачной она была во время перемирия». Его «основной план — вызвать в Польше междоусобия, отнять престол у потомков Сигизмунда или хотя бы принудить их к отказу от притязаний на Швецию — полностью провалился. Руссель только оттолкнул от Густава-Адольфа польские оппозиционные круги, слишком рано разоблачив его намерения перед противниками, когда надо было еще действовать в глубокой тайне через Радзивилла»[357]. Но действительно ли в этом состоял «основной план» Густава-Адольфа? 22 апреля 1631 г. он сам писал Оксеншерне, что вопрос о польской короне его совершенно не интересует[358]. Да и мог ли этот проницательный политик не понимать, что у него ни при каких обстоятельствах нет шансов получить мирное большинство в польском сейме! Сопоставление актов его польской политики и его русской политики подтверждают иную мысль, — что на самом деле его основной план состоял в том, чтобы принудить Московское государство к войне с Польско-Литовским государством. Ведь его манила гораздо более пленительная цель, чем польская корона: покорение Германии, возможно — германская императорская корона[359]. И только свобода рук Речи Посполитой была препятствием на пути к этой цели. В те же самые дни, в начале ноября 1630 г., когда столь громогласно Руссель был отправлен в Польшу, Густав-Адольф дал совершенно тайное поручение Мониеру ехать в Москву с новым проектом разгрома Речи Посполитой, о чем речь будет ниже. Насколько эти две миссии представляли одно целое, видно из того, что Густав-Адольф обе составленные им инструкции, Русселю и Мониеру, из которых первая датирована 8 ноября, вторая — 11 ноября, переслал вместе (по-видимому, с Русселем) для сведения канцлеру Оксеншерне, ответ которого от 17 января 1631 г. с разбором обеих инструкций, кстати сказать, лишний раз подтверждает впечатление, что Оксеншерна в то время стоял несколько в стороне от русской и польской политики Густава-Адольфа, не все в ней понимал, да и не все знал. Но во всяком случае и Оксеншерне было ясно, что главная задача не только Мониера, но и Русселя — «добиться в России войны против Польши»[360]. Русселю инструкция предписывала ехать из Польши в Москву.

В чем же состоял замысел Русселя и Густава-Адольфа? Они решили воздействовать на московское правительство его же собственным козырем. Московское правительство, предлагая через Русселя Густаву-Адольфу польскую корону, несомненно, исходило из того расчета, что в случае согласия Густаву-Адольфу придется предпринять военное вторжение в Польско-Литовское государство (как собирался действовать и Бетлен Габор); при этом он должен будет искать военного союза с Москвой, и Москва сможет продиктовать свои территориальные и политические условия будущему польскому королю[361]. А Густав-Адольф теперь с помощью того же Русселя перенес акцент на вопрос о согласии польских панов на его избрание и тем самым пугал Москву возможностью получить польскую корону мирным путем, без военного давления и, следовательно, без московской помощи. Мало того, в перспективе Московское государство оказалось бы соседом сильного польско-шведского государства, не успев ничего вернуть из своих потерь времен смуты и интервенции. Ясно, что известие о миссии Русселя должно было заставить Москву поторопиться с объявлением войны Польше. Так и случилось.

Руссель очень энергично принялся в декабре 1630 г. выполнять обе части своей миссии: и подсобную — польскую, и главную — русскую. По-видимому, ему следует между прочим приписать появление в Москве в декабре 1630 г. провокационных «вестей» о близком выступлении поляков («литовских людей и русских воров порубежных мужиков»)[362], породившее серьезную военную тревогу: рассылку царской грамоты о переходе на военное положение по 19 городам, экстренную ревизию военной готовности порубежных крепостей, ряд чрезвычайных мероприятий Пушкарского приказа[363]. В связи с этой тревогой стоит, несомненно, и срочное принятие 30 декабря всех предложений уже заждавшегося Александра Лесли о найме иностранных полков[364]. Но свой главный ход Руссель сделал в январе 1631 г.: он прислал из Дерпта на имя Михаила Федоровича и патриарха Филарета Никитича донесение о своем свидании с Густавом-Адольфом, о своем новом высоком посте полномочного шведского посла «ко всему миру в Польше» в связи с открывающимся в Варшаве сеймом, о своем решении остаться пока в Риге и послать в Польшу на сейм только двух гонцов с приглашением к вельможам приехать в Ригу для переговоров о кандидатуре Густава-Адольфа на польский престол. К донесению были приложены копии верительной грамоты, выданной Русселю Густавом-Адольфом, и письма Густава-Адольфа к польским вельможам (кастеляну краковскому и др.), датированные 5 ноября в г. Штральзунде[365]. Это донесение Русселя прибыло в Псков с сопроводительным письмом шведского губернатора Лифляндии Иоганна Шютте[366], просившего псковского воеводу, в виду важности дела, «ту грамоту тотчас днем и ночью беспрестанно с прямым гонцом послать» в Москву.

Дипломатическая комбинация Густава-Адольфа оказалась рассчитанной совершенно точно. Донесение Русселя произвело в Москве сильное действие. Это видно из сопоставления дат. Буквально на другой день было решено дело, тянувшееся уже несколько месяцев. Хотя обязательство Турции выступить против Речи Посполитой ранней весной 1631 г. прибыло еще в июне 1630 г. и Московское государство твердо намеревалось выступить одновременно с Турцией, с сообщением об этом Швеции не считали нужным спешить. Посольство Племянникова и Аристова к Густаву-Адольфу, подготовлявшееся с октября 1630 г., все откладывалось; собиралась информация о военных действиях шведов в Германии. Еще 16 января 1631 г. очередная царская инструкция новгородскому воеводе кн. Д. М. Пожарскому предписывала тайно выведать за рубежом: что делается в Швеции и на войне, где находится Густав-Адольф «и с польским королем у него ссылка [сношения] есть ли и если есть, то о чем»[367].

Но 25 января 1631 г., сразу по получении донесения Русселя, был подписан наказ Племянникову и Аристову, 29 января была подписана грамота Михаила Федоровича к Густаву-Адольфу, а 30 января Племянников, Аристов и Лесли спешно выехали из Москвы. Они везли с собой то, чего так страстно желал Густав-Адольф. Послы должны были, изложив перед ним краткую историю русско-польских отношений со времен смуты, подчеркнуть, что царь уже порвал Деулинское перемирие, отказавшись принять в прошлом году польских послов, и заявить от имени царя: «… а ныне мы, великий государь, за те короля Сигизмунда многие неправды хотим на него стояти и бояр наших и воевод с ратными людьми на весну [зачеркнуто: рано] хотим послати»[368].

Александр Лесли получил также дипломатические послания Михаила Федоровича к английскому королю Карлу I, к датскому королю Христиану IV, к голландскому штатгальтеру Фридриху-Генриху Оранскому и нидерландским Генеральным штатам. Во всех этих посланиях, как и к Густаву-Адольфу, фигурирует, после изложения «неправд» Сигизмунда III, одна и та же формула, очень важная для понимания международной концепции московского правительства: «Да и то нам ведомо, что королевич Владислав хочет доступать нашего Московского государства и разорить государство и веру нашу христианскую, а свою еретическую папежскую проклятую веру ввести и утвердить, по умышлению папы римского и по совету цесареву и короля испанского и короля литовского [т. е. Сигизмунда]. И мы, великий государь, видя их такие многие неправды, до перемирных лет польскому королю [Сигизмунду] и панам-раде терпеть не хотим». Как видим, война против Польско-Литовского государства публично трактовалась Московским государством перед лицом Европы как косвенная война и против всего габсбургско-католического лагеря. Сообщая всем указанным государям о своем намерении начать военные действия весною 1631 г., Михаил Федорович просил у них помощи в найме солдат и закупке оружия[369]. Таким образом, это было гласным и формальным объявлением войны Речи Посполитой.

Но, как ни спешили послы и Лесли, они встретились в пути до Швеции и из Швеции в Германию с задержками. Прошло целых четыре месяца, прежде чем они смогли доставить Густаву-Адольфу это драгоценное известие.

Тем временем тревога Густава-Адольфа возрастала. Правда, в январе 1631 г. он имел наконец союзный договор с Францией, подписанный в Бервальде. Но двигаться в глубь Германии он по-прежнему не мог: прибывали известия о польских военных приготовлениях, которые могли быть использованы против Швеции даже и без формального нарушения Польско-Литовским государством Альтмаркского перемирия. Так, например, 8 января 1631 г. рижский бургграф Ульрих донес, что «император пытался получить возможность вербовки армии в Польше, которая должна ударить в тыл шведам в Германии»[370]. Действительно, в 1631 г. вся Европа знала, что Сигизмунд в соответствии с договором о взаимопомощи, заключенным еще в 1621 г. с императором Фердинандом II, предоставил ему свободу вербовки и формирования войск на территории Речи Посполитой, отклонив, однако, его требование о немедленном военном союзе против Швеции[371].

Но у Густава-Адольфа был уже заготовлен противовес всем; этим угрозам. Выше мы упомянули о его тайном поручении, данном Мониеру в ноябре 1630 г.[372] То была вторая половина проекта, предложенного Русселем Густаву-Адольфу, с целью ускорить вступление России в войну с Польшей. Миссия самого Русселя должна была послужить кнутом, миссия Мониера — пряником. Только из-за медлительности Мониера и стремительности Русселя обе части единого плана разошлись во времени: Мониер попал в Москву лишь 15 мая 1631 г., через три с половиной месяца после того, как русское посольство уехало к Густаву-Адольфу.

Мониер — крупный шведский военный; когда впоследствии московское правительство предложило ему взять командование полком, он отказался, сославшись на полученное назначение в шведской армии[373]. Его миссия также носила чисто военный и в высшей степени секретный характер[374]. Она служила как бы следующим шагом в развитии миссии Лесли[375]. Мониер, согласно инструкции, от имени Густава-Адольфа должен был предложить царю и патриарху нечто очень похожее на то, чего они через Русселя как раз хотели добиться ют Густава-Адольфа, — военное вторжение в Польшу с запада одновременно с русским вторжением с востока, — но только с существенной поправкой: армия для этого вторжения будет нанята хотя и в Германии (на территориях, подвластных или союзных Швеции) и даже под личным руководством Густава-Адольфа, но на русские деньги[376].

Полный текст докладной записки, поданной Мониером царю, не сохранился, однако ее содержание частично воспроизведено в позднейшей переписке, и мы можем составить себе о нем представление. Сначала Мониер от имени Густава-Адольфа пылко благодарил царя («дружно бил челом») за «великую дружбу», выразившуюся в разрешении уже несколько лет закупать в России «доброе число ржи». «Высоко почитая» эту помощь и прося о ее продолжении, Густав-Адольф «в печали пребывал, как бы ему против того воздати», и, наконец, нашел способ: подобно тому, как Михаил Федорович этим разрешением помог ему против императора, он решил «в вашем зачатом деле против польского [короля] думою и делом помогать». Учитывая, «что король польский римскому цесарю во всем радеет и ищет ему добра чинить: не только ему полковников перепустил [отпустил служить], но и позволил цесарю в своей земле людей нанимать», — Густав-Адольф полагает, что он в той же мере не нарушит польско-шведского перемирия, если поступит как польский король и русскому царю «таким же способом свою добрую подвижность [поддержку] окажет». «Доброе годно вашему ц. в-ву видную армаду [войско] в [той] немецкой земле учинить, которую его к. в-во взял и одолел, и с той стороны в польскую землю удариться»[377]. При этом царю конкретно рекомендовалось нанять 10 тыс. пехоты и 3 тыс. конных, формированием и военными действиями которых Густав-Адольф брался лично руководить[378]. Но зато он просил не заключать сепаратного русско-польского мира[379].

Вейле справедливо замечает, что осуществление этого плана «сделало бы более несомненным успех русских в войне с поляками и в то же время дало бы Густаву-Адольфу полное спокойствие, что Польша не выступит против него»[380]. Оксеншерна увидел в этом плане только хитрость со стороны Густава-Адольфа. Анализируя в цитированном уже письме инструкцию Мониера, он пишет, что, насколько он понял, она сводится к трем основным пунктам: «1) втянуть московитов в войну с Польшей; 2) доставить вашему королевскому в-ву денег под предлогом вербовки в Германии для нужд России; 3) достигнуть продолжения закупки хлеба. Все три пункта, продолжает он, именно таковы, каких требует настоящее время, и я очень желаю, чтобы Мониер вел это дело разумно и добился чего-либо хорошего. Безопасность Швеции и вашего королевского в-ва требует, чтобы Польша не была свободна от опасности со стороны Москвы, и если опа [Москва] действительно вступит в войну, то наши дела будут обстоять хорошо и обеим сторонам придется уважать нас»[381]. Источники подтверждают, что цена, которую в дальнейшем запросил Густав-Адольф с Москвы, в самом деле дала бы ему возможность попутно основательно пополнить свою казну, но план нападения на Польшу с запада все же не был только «предлогом». Сам Оксеншерна с некоторым сомнением допускает: «Если та вербовка в Германии для нужд великого князя [московского] затеется, то Руссель имеет широко дискутировать со мной об этом; он сам хочет по возможности продвигать это дело»[382]. Действительно, инициатор всего плана, Руссель, смотрел на него, как на реальность, и хотел держать руководство им в своих руках. Так же смотрел на дело и Густав-Адольф.

Авторы цитированного труда «Sveriges krig 1611–1632» склонны упрекнуть Густава-Адольфа в легкомыслии за его увлечение этим планом и восхваляют трезвую мудрость Оксеншерны. «У Русселя был наготове план, подобный тем, какие авантюристы того времени рассыпали вокруг себя и которые Оксеншерна всегда расценивал с охлаждающей трезвостью». Они исходят при этом из традиционного мнения о глупости всех вообще польских затей Русселя. Гибельное влияние на Густава-Адольфа приписывается также Мониеру, убеждавшему короля выполнить план Русселя, как ни противился этому канцлер. «Тщетно Оксеншерна предупреждал: предполагаемая вербовка для русских только впутала бы Швецию в русско-польскую войну, а задача Швеции должна была бы быть только та, чтобы «сидеть смирно при этом положении вещей…» не быть затронутой поляками; угроза со стороны России могла бы принести помощь и без этих авантюристических способов. Однако Густав-Адольф крепко держался за мысль при помощи этого проекта отвлечь Речь Посполитую и рьяно утверждал, что этот план не противоречит международному праву»[383].

Нам взгляд Оксеншерны представляется, напротив, очень близоруким, а план Русселя и Густава-Адольфа значительно более дальновидным, хотя и рискованным. Ведь русско-польская война еще не была действительностью. Без серьезного вклада со стороны Швеции дело не могло обойтись. И, сознавая это, Густав-Адольф, вопреки Оксеншерне, торопил Русселя и Мониера.

Прислав в феврале 1631 г. новое донесение в Москву о своей миссии в Польше, Руссель в марте уже сам прибыл на рубеж во главе пышного посольства. Сопроводительная грамота губернатора Шютте рекомендовала его как «великого посла, больше которого давно не бывало», имеющего тайный «изустный приказ от шведского короля, которые дела гораздо надобны шведскому королевству и российскому государству»[384]. В связи с его ролью в Польше его пустили на Москву с большой подозрительностью[385] и лишь после долгой проволочки, тем более что у него не было письменного документа от Густава-Адольфа[386]. Однако вслед за ним пришло новое послание Шютте с извещением, что Густав-Адольф к нему в Ригу «пригнал гонца» в начале апреля: Русселю «велено идти к Москве день и ночь наспех» с порученными ему «надобными делами» «и чтоб ему к королевскому величеству приехать с добрым ответом непременно вскоре»[387]. Густав-Адольф определенно нервничал. В Москве Руссель вел абсолютно тайные переговоры с кн. Иваном Борисовичем Черкасским — доверенным лицом патриарха и царя[388].

По последующей переписке можно установить, что, предвосхищая запаздывающего Мониера, Руссель сам изложил план найма войск для вторжения с запада в Польшу и сосредоточения их в «Силезской земле», причем предлагал свои услуги для руководства этим наймом[389], С этого момента началась борьба Русселя против вербовки иноземных полков в Германии, которую проводил Лесли; учитывая, по-видимому, ограниченность и русской казны, и немецкого рынка найма (а может быть, также собственную выгоду), он всячески доказывал в последующих письмах царю, что «сбор» полковника Лесли «не сгодится и помешку учинит думе [замыслу] вашего величества», что иноземные полки на русской службе могут изменить и перейти к воеводе Гонсевскому, что «тех немцев, которых нанимают», надо послать на Польшу не с московской стороны, а с силезской[390]. Наряду с этим Руссель обсуждал с И. Б. Черкасским все вопросы предстоящей войны с Польшей, а также вопрос о русско-шведском союзе. Полученную информацию, представлявшую огромную ценность для Густава-Адольфа, Руссель позже, в июле, переслал последнему через Оксеншерну[391]. Но никакого официального письменного ответа Руссель с собой не повез, поскольку не привез письма Густава-Адольфа. Одаренный богатыми царскими подарками, окруженный заботой и вниманием, Руссель выехал из Москвы обратно в Ригу 13 мая[392], за два дня до приезда в Москву Мониера, переговоры которого он, таким образом, подготовил и который получил уже официальный царский ответ на план Густава-Адольфа.

Каков же был этот ответ? По словам Вейле, предложение Густава-Адольфа «возбудило большое удовольствие у царя»[393]. Действительно, оно было охотно и целиком принято, лишь с незначительными поправками. Так, в Москве не захотели включить конницу в нанимаемое войско, предпочитая лучше нанять лишних 5 тыс. пехоты, а конницу направить свою собственную к условленному месту встречи. Ответ по поводу просьбы Густава-Адольфа не заключать сепаратного мира с Польско-Литовским государством содержал не только согласие, но и намек на то, что, может быть, в результате войны вообще не придется с нынешним королем заключать ни мира, ни перемирия, т. е. что польская корона может достаться самому Густаву-Адольфу. Наконец, была выражена просьба уточнить место, откуда Густав-Адольф думает напасть на Речь Посполитую (через Лифляндию или через Германию), и стоимость всего предприятия[394]. Мониер выехал из Москвы 7 июня 1631 г., но Густав-Адольф только в августе узнал об успехе его миссии и получил тайное послание Михаила Федоровича. В этом послании между прочим подтверждалось обязательство начать в нынешнем, 1631 г. войну против Польско-Литовского государства, но срок выступления передвигался с весны на «лето»[395].

Густав-Адольф был, видимо, обеспокоен медлительностью Мониера, судя по тому, что уже в марте 1631 г. он направил не только упомянутого выше гонца к Русселю, торопя последнего ехать в Москву, но и формально назначил (3 марта) с тем же поручением, какое имел Мониер, нового посла в Москву Иоганна Мёллера, «на смену Антону Мониеру», которому ездить слишком «протяжливо», тогда как Мёллер взялся пересылать письма за четыре недели; при этом Мёллер должен был остаться на постоянное жительство в Москве для ведения всех «явных и тайных дел»[396]. Следует учесть, что Мёллер лишь незадолго до того, в феврале 1631 г., приехал в Померанию к Густаву-Адольфу из Москвы и был первым, кто привез ему радостные известия, хотя еще неофициальные, о военных приготовлениях Московского государства. Прибыв вторично в Москву в начале июня 1631 г. (за несколько дней до отъезда Мониера), Мёллер рассказывал, что он «недели три каждый день в комнату его в-ва (Густава-Адольфа) ходил и его в-во о сем [Московском] царстве и о своей тайности [тайне] с особенным радением наказывал»; «а ведает у короля те тайные дела, о которых он послан к царскому в-ву, один королевский канцлер Оксеншерна, а оприч того канцлера про тайные дела никто не ведает»[397]. Все это производит впечатление правды, с той, впрочем, оговоркой, которая выше была сделана о роли Оксеншерны.

Мёллер предпослал изложению своих тайных дел международную информацию — тенденциозную, но не лишенную основания. Между прочим он говорил о намерениях польского короля и сейма искать мира со Швецией и Московским государством. Польский посол уже направлен «о миру» к Густаву-Адольфу, который, однако, не собирался верить их «обманам». Быть третейским посредником в мирных переговорах с Москвой поляки попросили германского императора, — последний уже снаряжает в Москву через Речь Посполитую большое посольство, и сам Мёллер встретил в пути двух отправленных вперед императорских гонцов, у которых он хитростью и выведал все это[398]. Кроме того, Мёллер сообщил о взятии Густавом-Адольфом множества немецких городов, многозначительно подчеркнув: «…и которые цесаревы города были смежны с польским королем — и те все города ныне за государем его, за Густавом-Адольфом королем»[399].

Самый план нападения на Польско-Литовское государство со стороны Германии Мёллер не развивал подробно, поскольку Антон Мониер перед ним уже «те дела совершил», но сделал ряд частных дополнений. Он передал военные советы и указания Густава-Адольфа и его общее мнение, что если Михаил Федорович захочет «нанять немецких людей и на Польшу послать с немецкой стороны», в то время как русские «ратные люди пойдут со своей стороны», то вследствие неожиданности Речь Посполитую ждет неминуемый разгром. Считая, что польский король, послав императору на помощь два полка во главе с польскими полковниками, уже нарушил перемирие со Швецией, Густав-Адольф тоже «для царского в-ва любви поступится своих ратных людей два регимента с добрыми начальниками». Более того, он готов сам ввязаться в войну, если поляки дадут повод: «… а если польские люди немецких людей встретят большими людьми [крупными силами] и немцев потеснят, то им можно отойти в те места, что ныне за шведским королем, а шведский король тому и рад, чтобы польские люди за ними пришли за рубеж: то и нарушение перемирья»[400].

Как видим, военный гений Густава-Адольфа не на шутку увлечен разработкой этого стратегического плана. Но еще важнее для Густава-Адольфа был дипломатический план шведско-русского союза. Он поручил Мёллеру передать: «Если бы царскому в-ву можно было в сердце мое зрети, то он бы увидел, как я ему доброхотаю» — и даже готов за Михаила Федоровича и его наследников «по смерть свою стоять»[401].

Чем более благоприятно развивались дальнейшие переговоры Мёллера в Москве, тем больше новых заманчивых предложений, следуя, по-видимому, инструкции, выдвигал он. Тут и предложение дешевой закупки разнообразного оружия непосредственно из запасов шведского короля, и широкий меркантилистский план переселения в Россию ремесленников с Запада для обогащения царской казны и пр. Однако все это отходит на второй план по сравнению с осторожным зондажем самой щекотливой проблемы во время беседы с кн. И. Б. Черкасским 15 июля: по моему мнению, сказал Мёллер, если царь начнет войну против польского короля, «Белая Русь от Польши отложится»; «добро бы, — добавил он, — чтоб и черкас [запорожских казаков] уговорить» сделать то же самое[402]. Если сопоставить это с ранее сделанным им заявлением от имени Густава-Адольфа, — «добро б так было, чтоб такое укрепление меж обоих великих государей, что ни один без другого с польским королем не мирился»[403], — то ход мыслей станет ясен. Уговариваясь не заключать сепаратного мира, надо предвидеть уже контуры будущего совместного мирного договора. Густав-Адольф давал понять, что он не возражает против перехода от Речи Посполитой к Московскому государству Белоруссии и Запорожской Украины. Мы уже видели, что московское правительство со своей стороны намекнуло в ответе, посланном с Мониером (и многозначительно повторенном Мёллеру), что, может быть, и вовсе не понадобится заключать мира или перемирия с третьим лицом— «польским королем». Так в дипломатической дымке впервые обрисовываются перед нами очертания того соглашения между Россией и Швецией, которое в следующем, 1632 г. московское правительство уже без прикрас и умолчаний выдвинет перед Швецией, по проекту, разработанному все тем же Русселем.

Не может быть сомнений в том, что Руссель уже в 1630 г. согласовал в общих чертах эту перспективу русско-шведского союза по отдельности и с Михаилом Федоровичем (вернее, с Филаретом Никитичем), и с Густавом-Адольфом. Московское правительство никогда не согласилось бы, тем более не указало бы само, на кандидатуру Густава-Адольфа в качестве польского короля, если бы не рассчитывало за свою поддержку вытребовать у него возвращение обширных русских земель, захваченных в прошлом Литвой и Польшей.

Но размер и состав этих территориальных возмещений не мог быть ясен Русселю с самого начала. О Смоленске и прилегающих районах нечего было спорить[404]. Все внимание Русселя первоначально было приковано к Запорожской Украине, вопрос же о Белоруссии возник позже, должно быть, это требование Москвы Руссель впервые услыхал в июле 1630 г. и довел его до сведения Густава-Адольфа в октябре — ноябре 1630 г. Что касается Украины, то есть основание думать, что еще Бетлен Габор, строя свои планы захвата польской короны, рассчитывал получить согласие и военную помощь Москвы именно в обмен за уступку ей Запорожской Украины. Как раз в 1629 г. православное запорожское казачество, естественно, ориентировавшееся на Москву, вновь подняло восстание против поляков. Это обстоятельство подводило реальный фундамент под такой план. От общего истока — Бетлена Габора эта идея достигла, с одной стороны, Густава-Адольфа через посла Страссбурга, с другой стороны — Михаила Федоровича и Филарета Никитича через посла Русселя. Густав-Адольф еще в июле 1630 г. инструктировал губернатора Лифляндии Шютте, что следует по возможности разжигать восстание казаков против Польши[405]. Руссель, по-видимому, говорил об этом деле с константинопольским патриархом Кириллом, будучи в Турции, и затем подробно беседовал о запорожском вопросе во время первого посещения Москвы, как видно по сохранившимся отрывкам его письма к царю и патриарху, отправленного с дороги, из Выборга, сразу же после отъезда[406].

В следующем письме, уже после посещения Густава-Адольфа, Руссель снова и особенно многозначительно пишет о запорожских казаках[407]. Тут же он стал подготовлять отправку двух своих доверенных лиц, л'Адмираля и де Грева, к запорожским казакам через Москву. Однако губернатор Лифляндии Шготте и, по-видимому, Оксеншерна противились этому, хотя Руссель ссылался на инструкции Густава-Адольфа[408]. Только в июне 1631 г., воспользовавшись отлучкой Шютте, он наконец отправил их, снабдив письмами к московскому царю с просьбой о содействии их миссии, и к запорожским казакам — с призывом продолжать борьбу против Польши, предложением союза и уверениями, что задача Густава-Адольфа состоит в защите греческой веры от папистов[409]. Московское правительство охотно оказало содействие этой миссии и предоставило в распоряжение л'Адмираля и де Грева пристава и переводчиков. Оно ведь само готово было поддержать борьбу запорожцев; по заслуживающему вниманию утверждению одной польской печатной листовки 1631 г., царь и патриарх в 1630 г., узнав о начале войны запорожских казаков против Речи Посполитой, направили к ним послов и намеревались сами тотчас же выступить против Польско-Литовского государства: уже воеводы царские, бояре и все войско были приведены в готовность к наступлению на Витебск и Полоцк, к осаде Смоленска и даже Киева, но в этот момент польскому правительству удалось успокоить казаков, и Москве пришлось отложить свое намерение[410]. Этой же неблагоприятной политической ситуацией объясняется и полная неудача миссии л'Адмираля и де Грева: новый запорожский гетман Кулага выдал их польскому коронному гетману Конецпольскому, который препроводил их в Варшаву. Оттуда польский канцлер Задик отправил их к шведскому канцлеру Оксеншерне с протестом по поводу попыток пропаганды среди казаков в нарушение шведско-польского перемирия, и Оксеншерне пришлось долго оправдываться, ссылаясь на то, что Руссель превысил свои полномочия. В то же время сам Руссель печатно восхвалял эту миссию и даже опубликовал (в 1632 г.) свое послание к казакам.

Если думать, что Густав-Адольф всерьез поставил перед Русселем задачу склонить умы поляков к его кандидатуре, то надо согласиться, что этим посольством к казакам Руссель окончательно испортил дело. Но в действительности Руссель добивался другого. Он старался практически связать казацкое восстание с Москвой и тем самым предрешить вопрос о переходе Запорожской Украины от Польши к Московскому государству. Абстрактное обещание передачи территории Запорожской Украины Москве после воцарения Густава-Адольфа в Польше звучало бы ненадежно. Напротив, связавшись с казаками, Михаил Федорович принужден был бы, отстаивая свой уже фактически достигнутый успех, немедля начать войну с Польско-Литовским государством.

Теперь мы можем оценить замысел Густава-Адольфа и Русселя в целом. В письме к Михаилу Федоровичу от 7 октября 1631 г. Руссель совершенно недвусмысленно сформулировал альтернативу: «В конце концов польская земля попадет государю моему королю [Густаву-Адольфу] в руки — либо насилу, либо по дружбе»[411]. Понятно, что во втором случае Москва осталась бы не только ни при чем, но и в крупном политическом проигрыше. Как Руссель теснил Москву этой угрозой, видно, например, из того, что в тот самый день, 22 июня 1631 г., когда он подписал инструкцию л'Адмиралю и де Греву, он подписал и распоряжение своему секретарю Вассерману сообщить в Москву об успехах своих сношений с политическими лидерами Речи Посполитой — Гонсевским и особенно Львом Сапегой, который-де уже прислал в Ригу для переговоров о кандидатуре Густава-Адольфа своего уполномоченного — полковника Корфа[412]. Но одновременно перед московским правительством раскрывали вторую возможность — получение Густавом-Адольфом Польши не «по дружбе», а «насилу», если Москва согласится на военное выступление. В этом случае Густав-Адольф помог бы разгрому Речи Посполитой нанесением одновременно удара из Германии (правда, от имени и на средства царя) и уступил бы Московскому государству восточную часть Речи Посполитой[413].

Насколько страшилось московское правительство первой возможности, настолько охотно оно шло навстречу второй. Этот внешнеполитический курс отнюдь не был навязан ему Швецией. Напротив, по письмам Русселя нетрудно убедиться, что он, в сущности, лишь вложил в руки Густава-Адольфа то оружие, которое получил в Москве из рук Филарета Никитича. Он даже не сразу полностью раскрыл перед Густавом-Адольфом весь замысел. В письме, посланном с Вассерманом в июле 1631 г., Руссель пишет Филарету Никитичу, что собирается вскоре снова уехать к Густаву-Адольфу, «чтоб ему, королевскому в-ву, внятнее объяснить то дело, о чем я с вашим государским величеством говаривал»[414]. Оказывается, что русско-шведский военный союз против Речи Посполитой — это всего лишь программа-минимум, намеченная в Москве («ближнее дело» — «воинское соединение против общего недруга»), которая может быть проведена в жизнь даже и в том случае, если не осуществится некая программа-максимум — «вышнее дело»[415].

Таким образом, согласие Москвы на предложения Густава-Адольфа отнюдь не было вынужденным. Борьба шла лишь из-за срока выступления Москвы — ив этом вопросе ничто не могло ее поколебать, поскольку она твердо хотела дождаться совместного выступления с Турцией.

Вынужденными были скорее, как это ни странно, претензии Густава-Адольфа на польскую корону. У него не было другого средства вызвать русско-польскую войну, как принять целиком план Русселя. Раз Густав-Адольф нуждался, чтоб Польша была скована войной с Россией, волей-неволей пришлось, как мы убедились, и публично объявить о своем желании быть избранным сеймом на королевство, и тайно согласиться на завоевание польской короны с помощью России. Занять польский престол надо было также и для того, чтоб он не достался после победы московскому царю: это был бы слишком опасный тыл. Так-то приобретение польской короны, которой Густав-Адольф вовсе и не желал, оказывалось вынужденным условием торжества над германским императором, к чему он страстно стремился.

Целый год, с июня 1630 г. по июль 1631 г., Густав-Адольф не предпринимал крупных операций со своего плацдарма в Северо-Восточной Германии.

Чем объяснить это? Может быть, Ришелье, предвосхищая будущее, уже боялся соперника в борьбе за Рейн и втайне противодействовал шведскому наступлению? Так иногда думают. Но как ни сложны отношения Густава-Адольфа с Ришелье, который пытался навязать этому пламенному защитнику протестантизма в Германии союз с немецкой Католической лигой и с ее вождем Максимилианом Баварским, во всяком случае они ни в какой мере не пригодны для объяснения пассивности шведской армии в течение этого года.

Принятый в историографии взгляд сводится к тому, что Густав-Адольф, легко принудив последнего славянского герцога Померании, Богуслава, к союзному договору и получив затем часть Мекленбурга благодаря поддержке мекленбургских герцогов, выгнанных Валленштейном, не мог никуда двинуться дальше Померании и Мекленбурга просто из-за несогласия остальных немецких князей. Лишь два-три мелких территориальных князя и несколько городов, в том числе Магдебург, объявили себя на его стороне, но оба протестантских курфюрста, владения которых преграждали дорогу в глубь Германии, — бранденбургский и саксонский — не хотели и слышать о союзе со шведским королем против императора. В конце февраля 1631 г. бранденбургский и саксонский курфюрсты созвали «Лейпцигский конвент» протестантских князей и городов Германии, на котором было принято решение о вооруженном нейтралитете (с ориентацией на Данию), а союз со Швецией был отвергнут. Тщетно Густав-Адольф изощрял свои дипломатические способности; то он униженно заискивал перед, своим шурином — бранденбургским курфюрстом Георгом-Вильгельмом, то придвигал войска к его границам и даже захватил Франкфурт-на-Одере. Георг-Вильгельм под давлением своего министра-католика Шварценберга оставался непреклонным. Только когда имперско-католические войска во главе с Тилли и Паппенхеймом вторглись в его земли и стали грозить владению его дяди — Магдебургу, он согласился на ограниченную помощь Густава-Адольфа. После того, как Магдебург был все равно захвачен и чудовищно опустошен войсками Тилли (10 мая 1631 г.), Густаву-Адольфу предложено было покинуть Бранденбург, но, опираясь на общественное мнение, возмущенное бесчинствами Тилли, Густав-Адольф принудил бранденбургского курфюрста заключить со Швецией союз. Точно так же и саксонский курфюрст вскоре был вынужден неосторожной агрессивностью Тилли искать союза со Швецией: Тилли, чтоб принудить курфюрста отказаться от нейтралитета, вторгся в Саксонию, и только тогда Иоганн-Георг, боясь разгула католической реакции в своих землях, отвернулся от императора и соединился с Густавом-Адольфом. Таким образом, ворота в Германию распахнулись. Вслед за Бранденбургом и Саксонией и другие протестантские княжества стали отдаваться под защиту шведского короля. Уничтожив армию Тилли 17 (7) сентября 1631 г. при Брейтенфельде (близ Лейпцига), Густав-Адольф почти беспрепятственно устремился в Западную и Южную Германию.

Так можно вкратце резюмировать основное содержание многих томов, написанных на эту тему исследователями, преимущественно немецкими. Но нетрудно заметить однобокость и противоречивость этой немецкой концепции. Получается, что Густав-Адольф вовсе не был ни победителем, ни завоевателем в Германии. Не он сломил упорство обоих курфюрстов, а один неразумный Тилли. Инициатива всех событий исходила исключительно от немецких князей и немецких полководцев. Шведский король не вторгся в Германию, а только ждал, когда его туда впустят. Что это мнение не содержит в себе полной истины, становится очевидным от одного сопоставления: как же мог бы Густав-Адольф разгромить сильную армию Тилли, если он не мог оказать военного давления ни на Саксонию, имевшую весьма незначительную армию, ни на Бранденбург, почти вовсе не имевший армии?

Все изложенное выше помогает правильнее понять поведение Густава-Адольфа в течение этого первого года войны. Мало сказать, что он ждал решения Москвы и всеми возможными средствами торопил это решение. Со своей обычной неистощимой энергией он в то же время искал других возможностей предохранить свой тыл от польской опасности. Приглядываясь к содержанию и тону его переговоров с Георгом-Вильгельмом Бранденбургским[416], мы видим, что Густав-Адольф определенно предназначал Бранденбургу род заслона против Польши, когда шведская армия углубится в Германию[417]. Ясно, что при этом надо было искать дружбы бранденбургского курфюрста и скорее заискивать перед ним, чем действовать военной угрозой, ибо союзник, приобретенный силой, всегда оставался бы ненадежным (как позже Саксония). Если дружба Бранденбурга (усиленного шведскими гарнизонами) нужна была Густаву-Адольфу для отпора Польше, то недружелюбие Бранденбурга в случае военного выступления Польско-Литовского государства было бы равносильно катастрофе: неминуемо образовалась бы коалиция из Речи Посполитой, Бранденбурга и Дании. Иными словами, мы можем утверждать, что политика Густава-Адольфа в отношении Бранденбурга должна быть поставлена в один ряд с целой серией других его отмеченных выше попыток и проектов решения польской проблемы: выдвижение против Речи Посполитой Трансильвании, Крымского ханства, Турции и т. д. Бранденбургский проект оказался ничуть не реалистичнее, чем все остальные проекты, кроме русского. Неумный и трусливый, Георг-Вильгельм Бранденбургский держался за пьяницу Иоганна-Георга Саксонского, и оба тем больше хорохорились и упирались, чем вежливее и просительнее обращался к ним Густав-Адольф. Но как только Густав-Адольф перестал нуждаться в их союзе, получив известия о решениях Москвы, он так «цыкнул» сначала на одного, потом и на другого, что оба вдруг стали послушными и изменили свои «политические убеждения».

В самом деле, все поведение Густава-Адольфа в Германии в течение этого года выступит в новом свете, когда мы сопоставим его с постепенным поступлением сведений из Москвы. Густав-Адольф не все время остается в бездействии, ограничиваясь маневрированием и стычками, — несколько раз он как будто бросается на врага, вдохновение боя овладевает им, но осторожность берет верх, и он снова осаживает, как боевого коня, свою лучшую в Европе армию. Так, в январе 1631 г. он ринулся в Мекленбург, разбил у Грейфенхагена и Гарца два отряда императорской армии и остановился; в апреле 1631 г. обрушился на Франкфурт, перешел через Одер и снова замер; в начале июня осадил Берлин, принудил курфюрста Георга-Вильгельма к союзу, но не воспользовался открывшимся проходом на запад; в конце июня — начале июля бросился на Тилли, нанес его армии несколько жестоких ударов, а потом сам же дал ему уйти. И только 17 (7) сентября 1631 г. Густав-Адольф пошел прямо на основные силы Тилли под Лейпцигом, буквально стер их с лица земли и, уже не останавливаясь, начал свой головокружительный марш по Германии. Каждому из этих военных порывов Густава-Адольфа предшествовало получение одного из основных московских известий. Не служило ли психологически каждое сообщение из Москвы электрическим зарядом, побуждавшим Густава-Адольфа к действию? Разумеется, для объяснения его поведения в Померании следует учитывать всю сумму факторов и всю международную обстановку, в частности сложную политическую ситуацию в Германии[418]. Свести все к одному польскому фактору — значило бы впасть в односторонность. Но для исправления обратной односторонности исследователь вправе и даже обязан уделить преимущественное внимание именно этому игнорировавшемуся прежде фактору и проверить, в какой мере с его помощью можно объяснить действия Густава-Адольфа, поскольку за каждым из них следует вскоре какое-либо из перечисленных военных событий, а каждому из этих военных порывов Густава-Адольфа предшествует получение одного из указанных московских известий. Попробуем уточнить и проверить эту гипотезу.

Выше мы отметили, что в начале 1631 г. Иоганн Мёллер первым привез Густаву-Адольфу прямо из Москвы и непосредственно от русского правительства известие о военных намерениях и приготовлениях Московского государства. После нескольких месяцев томления в Померании это известие, прояснившее международные горизонты, не могло не воодушевить Густава-Адольфа. Оно, естественно, вдохновило его на наступление в Мекленбурге. Но оно было все же недостаточно для генеральной кампании в Германии, хотя бы уже по одному тому, что не носило характера официального письменного уведомления; к тому же оно не полностью отвечало новому плану русско-шведского сотрудничества, разработанному в ноябре с Русселем. Густав-Адольф, как мы видели, три недели инструктировал Мёллера в духе этого нового плана и отправил его обратно в Россию.

В феврале русские послы Племянников и Аристов вместе с Александром Лесли прибыли в Стокгольм. Хотя из-за климатических условий их не могли с должной пышностью перевезти морем в Германию до мая[419], запрос о пропуске послов и объяснение задач посольства были тотчас отправлены шведским правительством к Густаву-Адольфу. Он получил это сообщение не позже 20-х чисел марта. И вот уже в конце марта он устремляется на Кольберг, а 13(3) апреля берет Франкфурт-на-Одере. Но, разумеется, с его стороны было бы безумием развертывать дальше наступление до непосредственных переговоров с русскими послами. И он возвращается к томительному ожиданию и на всякий случай — к дипломатничанию с бранденбургским курфюрстом[420].

Этот последний, видя, что Густав-Адольф не наступает и не угрожает, и полагая, что это — симптом слабости, предъявил Густаву-Адольфу в начале мая по подстрекательству Саксонии высокомерное требование — немедленно очистить занятую шведами бранденбургскую крепость Шпандау. Спор продолжался месяц, и 7 июня Густав-Адольф пережил один из неприятнейших дней: он вынужден был уступить и вывел из Шпандау шведский гарнизон. Дальше произошло нечто необычное, чего до сих пор не могут толком объяснить военные историки. Через два дня Густав-Адольф появился с армией под стенами Берлина, навел на дворец курфюрста артиллерию, объявил недействительными все прежние соглашения и заставил обезумевшего от страха Георга-Вильгельма подписать 11 июня договор о предоставлении своих крепостей и военных субсидий шведам на все время войны[421]. Думают, что Густава-Адольфа вывело из себя известие о разгроме Магдебурга. А дело объясняется проще: 1 июня в Штеттин к королевскому двору прибыли наконец русские послы. Сначала они думали ехать дальше «в полки» к королю, потом им было предложено подождать его скорого прибытия, а гонец с извещением о посольстве выехал навстречу королю. Он, по-видимому, встретил Густава-Адольфа сразу после эвакуации Шпандау. Не медля ни минуты, Густав-Адольф изменил все свои намерения и повернул войско на Берлин, а гонца отправил обратно в Штеттин с извинением, что он «для великих дел» воротился к своему войску, а в Штеттин ко двору приедет несколько позже, чем предполагалось[422].

14 июня Густав-Адольф, успев закончить «великие дела», уже был в Штеттине и с необычайной торжественностью принял Племянникова и Аристова. Газеты подробно описывали пышность посольства и дружественный характер аудиенции, высказывали догадки и передавали слухи по поводу содержания переговоров и назначения вербовки войск, проводимой Лесли (одна из этих газет была доставлена через Мёллера в Москву). Некоторые утверждали, что московский царь предложил Густаву-Адольфу свою помощь против императора, другие — что Густав-Адольф обещал свою помощь царю против польского короля.

Официальное шведское сообщение гласило (несомненно, с целью дезориентировать Польшу), что царь хочет прислать Густаву-Адольфу войска и денег. Насколько многообразна была информация, видно по тому, что все упомянутые выше авторы-современники — Бург и Абелин, Хемниц и Пуфендорф — описывают и трактуют московское посольство совершенно по-разному, опираясь, видимо, на разные источники[423]. Письменный ответ Густава-Адольфа Михаилу Федоровичу от 21 июня 1631 г., врученный послам, показывает, с каким нескрываемым удовлетворением было принято обещание московского правительства начать войну с Польшей «на весну». Густав-Адольф готов советом и делом поддержать царя; он снова побуждает его «остерегаться» польско-габсбургских католических замыслов[424] и изъявляет готовность всеми средствами помочь в найме и транспортировке солдат, приглашении опытных офицеров, закупке вооружения и снаряжения, входя тут же во все детали этих вопросов. В особом приложении Густав-Адольф «бьет челом» за «великую дружбу» — разрешение закупать русский хлеб, просит оказывать и дальнейшую помощь, которую он тем более ценит, «что ваше ц. в-во хочет начать войну и то дело [вам самому] надобное»[425]. И немедленно по подписании этих документов Густав-Адольф выезжает из Штеттина к армии и устремляется на войска Тилли[426]. Но мог ли Густав-Адольф не удержать своего порыва и на этот раз? Ведь Племянников и Аристов не привезли ему никакого ответа на план удара по Речи Посполитой с двух сторон, они даже, как и Лесли, ничего не знали об этом плане. В этом смысле их приезд принес Густаву-Адольфу известное разочарование или по крайней мере потребовал от него нового запаса терпения. А он-то приготовился к выполнению своих обещаний еще в начале апреля: тотчас по взятии Франкфурта-на-Одере он отправил своего лучшего генерала Густава Горна с несколькими тысячами солдат (пехоты и конницы) в Силезию, к польской границе. В июле Горн был отозван из Силезии, зато Александр Лесли-старший был назначен командующим группировкой войск во Франкфурте-на-Одере и у силезской границы[427].

Нет никакого сомнения, что Густав-Адольф предназначил именно эту группировку для вторжения в Польшу через Силезию (с базой во Франкфурте), когда выступит Москва и когда основные шведские силы будут находиться уже далеко в Германии.

Мы уже знаем, когда именно Густав-Адольф получил наконец и известия о принципиальном согласии Москвы на его военный план. Первое, известие в конце июля или начале августа — донесение Русселя о поездке в Москву, пересланное через Оксеншерну. Но это была неофициальная информация. Официальный ответ через Мониера и почти одновременно через Мёллера был получен Густавом-Адольфом в самом конце августа, как видно по его письму к Оксеншерне от 29 августа[428]. На этот раз вся накопленная за год и с трудом сдерживаемая энергия разразилась с огромной силой. Густав-Адольф стремительно снялся с лагеря в Вербене, где только что успел заключить союзный договор с ландграфом Вильгельмом Гессенским, и ринулся в Саксонию. Курфюрст Иоганн-Георг, смертельно перепуганный, без малейших возражений отдал ему свое войско и свою страну, найдя благовидный предлог в «обидах» со стороны Тилли, а сам бежал от армии в далекий Эйленбург заливать испуг вином. И уже 17 (7) сентября Густав-Адольф выиграл свою первую великую битву в Германии — Брейтенфельдскую[429]. Сразу же, не задерживаясь, он с невероятной быстротой двинулся через Тюрингию и Франконию на Рейн, затем повернул в Баварию, а саксонскую армию направил в охватывающий марш через Моравию и Чехию.

Но и накануне и после Брейтенфельдской битвы мысли Густава-Адольфа снова не без тревоги обращались к далекой России. Всего лишь за неделю до сражения он пишет новую инструкцию Мониеру, уточняя свой проект согласно запросам московского правительства. 30 августа «в великих полках» подписана и грамота Густава-Адольфа к Михаилу Федоровичу с обещанием любых услуг и рекомендацией на царскую службу нового доверенного лица — Гилиуса Конера[430]. А сразу после Брейтенфельдской победы он с чрезвычайной поспешностью отправляет в Москву специального гонца, который должен был через Мёллера не только передать радостное известие, но и заверить, что Густав-Адольф уже направил одного из своих генералов в Силезию для подготовки вторжения в Польшу.

Анализ этих новых демаршей, как и причины отсрочки русского выступления до 1632 г., выходит за рамки настоящей главы.


Загрузка...