История русско-шведских отношений во время «шведского» периода Тридцатилетней войны привлекла к себе пристальное внимание исторической науки как в Швеции, так и в СССР лишь сравнительно недавно. Эта тема, конечно, освещалась уже и раньше в исторических сочинениях, но крайне неполно[431]. Почти одновременно, независимо друг от друга, Д. Норрман в Швеции и автор этих строк в СССР предприняли попытки составить по возможности исчерпывающую картину данных источников по этому вопросу, обратившись и к обильным еще не опубликованным архивным материалам.
Книга Д. Норрмана «Политика Густава-Адольфа в отношении России и Польши во время войны в Германии (1630–1632)» вышла в 1943 г.[432] Это — весьма добросовестная и компетентная: сводка всех фактических данных, какие были доступны автору. Без этого труда отныне не сможет обойтись никто при изучении международных отношений в Восточной Европе в эпоху Тридцатилетней войны. Однако Норрман, широчайшим образом использовавший шведские архивы, не мог воспользоваться русскими архивами и, по-видимому, даже не представлял себе, какой обильный материал по интересовавшей его теме имеется в фонде Посольского приказа. Те русские историки, на труды которых опирался Норрман (В. О. Ключевский, Г. В. Форстен и др.), совсем не пользовались этим архивным фондом и, очевидно, оставили у автора впечатление, что его не существует.
Автор этих строк в 1945 г. начал публикацию серии статей о русско-шведских отношениях того же времени. В условиях военного и послевоенного времени я не мог своевременно получить книгу Норрмана и использовать в этих статьях[433] его материалы. Были использованы лишь те данные шведских архивов по этому вопросу, которые приводились его предшественниками (Вейле, Кронхольмом, Анлундом, Паулем и др.), и опубликованные шведские источники.
В настоящей главе, как и в предшествующих, за основу взяты неопубликованные материалы архива Посольского приказа в Москве. Но теперь я имею возможность более полно, чем прежде, шаг за шагом сопоставлять их с данными шведских источников, благодаря тому, что последние так тщательно выявлены и систематизированы моим шведским коллегой Д. Норрманом.
Русско-польская Смоленская война (1632–1634 гг.) и «шведский период» Тридцатилетней войны в Германии (1630–1635 гг.) — два явления, долго казавшиеся историкам совершенно обособленными друг от друга. Между тем, как свидетельствуют источники, в частности архив русского Посольского приказа, эти две войны находились в теснейшем взаимодействии. Изучая их связь, мы начинаем гораздо лучше понимать историю и той и другой войны.
В чем состояла эта связь, если резюмировать дело в немногих словах? Для Швеции было жизненно необходимо, чтобы Россия сковала, т. е. отвлекла на себя, военные силы Речи Посполитой; без этого условия война с германским императором была бы невозможна для Густава-Адольфа, так как Речь Посполитая по причинам и экономическим, и политическим оставалась для Швеции «врагом № 1»[434]. Что же касается Московского государства, то главной целью его внешней политики в период правления патриарха Филарета Никитича было отвоевание у Речи Посполитой Украины, Смоленщины, Белоруссии. Эта цель диктовала необходимость временного военно-политического союза со Швецией, как ни глубоки были противоречия со Швецией, отнявшей у России прибалтийские владения. Конкретно от союза со Швецией русское правительство ожидало следующего. Во-первых, победа Густава-Адольфа в Германии привела бы к изоляции Речи Посполитой, так как империя Габсбургов была ее главной внешней опорой, была оплотом и в известной мере источником агрессивной политики Сигизмунда III. Во-вторых, через посредство первоклассной военной державы, какой была тогда Швеция, русское правительство могло получить для войны с Речью Посполитой наемных солдат и командиров, военных специалистов, новейшее вооружение; ставка же именно на наемную иноземную армию, по-видимому, диктовалась все еще крайне неспокойной социальной обстановкой внутри Московского государства после крестьянской войны начала XVII в. Наконец, в-третьих, предполагалось, что, вступив в Германию, Густав-Адольф часть своих войск направит оттуда на Речь Посполитую и что последняя, таким образом, будет раздавлена между двумя фронтами — русским с востока и шведским с запада (или, вернее, между тремя, так как одновременно предполагалось вторжение Турции с юга).
Вот именно этот вопрос об ударе по Речи Посполитой с запада, из Германии, одновременно с русским ударом с востока и оказался самым трудным вопросом русско-шведских переговоров. И московское правительство, с одной стороны, и лично Густав-Адольф — с другой, понимали, что глубокие интересы шведской политики требуют от Швеции принятия и осуществления этого плана. В самом деле, любой исход русско-польского столкновения без этого был бы неблагоприятен для Швеции. В частности, полная победа России означала бы, что в тылу у шведской армии оказался вместо Речи Посполитой сосед не менее, а еще более грозный. Равновесие военных сил России и Речи Посполитой тоже было опасно, ибо в любой момент могло толкнуть стороны к заключению гибельного для Швеции перемирия или мира. Нечего говорить про опасность для Швеции польской победы. Напротив, в случае наступления шведов на Речь Посполитую из Германии одновременно с наступлением русских с востока дело сводилось бы к тому, что Густав-Адольф получил бы польскую корону и господство над Польшей, Московское государство — восточные владения Речи Посполитой, т. е. украинские, белорусские и западнорусские земли. Контуры этого соглашения наметились уже — в русско-шведских переговорах 1630–1631 гг., но подлежали еще уточнению и согласованию.
С точки зрения здравой логики Швеции некуда было уйти от этого соглашения, раз она решилась вести войну в Германии против императора. Лично Густав-Адольф прекрасно отдавал себе отчет в этой неумолимой логике сложившегося положения вещей. В Москве были уверены в этом. Но в Стокгольме в олигархическом Государственном совете и в кругах канцлера Оксеншерны упрямо царили иные надежды, недальновидные и необоснованные: что достаточно поссорить Польшу и Московское государство, а там они будут драться, Швеции же достаточно будет занять позицию невмешательства, чтобы обе стороны уже оказались вынужденными побаиваться и «уважать» ее. Ясно, что так можно было думать, только не заглядывая в мало-мальски отдаленное будущее, не видя, например, возможности прекращения русско-польской войны раньше, чем закончится шведский поход в Германию. Так или иначе, эта близорукая точка зрения поддерживалась влиятельными кругами и канцлером Оксеншерной. Густаву-Адольфу, более дальновидному, приходилось вести переговоры с Москвой в известной мере через голову шведского государственного аппарата, прибегая к своего рода «личной королевской дипломатии», лишь информируя канцлера Оксеншерну и для корректности советуясь с ним[435].
Весной 1631 г. Густав-Адольф через Русселя, Мониера и Мёллера сообщил царю Михаилу Федоровичу и патриарху Филарету Никитичу свои тайные предложения, касавшиеся организации удара шведских войск (но за русские деньги) на Речь Посполитую с запада, из Германии. Эти предложения были в принципе одобрены Москвой. Положительный ответ русского правительства и дополнительные запросы были получены Густавом-Адольфом в конце августа 1631 г. в Северо-Восточной Германии, где он находился уже более года, не решаясь начать развернутую войну с имперским войском, пока не будет внесена ясность в польскую проблему.
Связь между решением Густава-Адольфа начать наконец генеральное наступление в Германии и получением ответа из России, означавшего принципиальную договоренность по основным вопросам, не подлежит сомнению. Всего за неделю до Брейтенфельдской битвы, 30–31 августа 1631 г., в самый разгар интенсивных военных приготовлений, Густав-Адольф пишет новые послания в Москву, пересланные одно — Мониеру, другое — Мёллеру для сообщения в кратчайший срок царю и патриарху. Это — подтверждение договоренности о совместных действиях против Речи Посполитой и уточнение проекта согласно запросам московского правительства.
Мониер пишет из Стокгольма 28 сентября 1631 г. на имя Михаила Федоровича, что для продолжения переговоров Густав-Адольф хотел опять послать его в Москву, но так как он болен, а послать кого-либо другого «о тех делах» Густаву-Адольфу «показалось не добро», то последний приказал, «чтоб я вашему ц. в. про то письмом известил». Прежде всего Мониер сообщает, что ответу царя Густав-Адольф «добре обрадовался и желает от сердца, что б время пришло ему свое доброе хотенье и свою любовь вашему ц. в. на деле показать». Время это приближается. Отвечая на вопрос московского правительства, предполагает ли он нанести удар Польше из Лифляндии или Силезии, Густав-Адольф сообщает, что ему невозможно «с лифляндского рубежа в Польшу удариться… потому что от того учинится явное нарушение мирному договору». Напротив, наступление на Польшу из Германии, в частности из Силезии, целесообразно и по дипломатическим, и по стратегическим соображениям. Обращаясь к Филарету Никитичу (которому уже раньше Мониер писал о победах Густава-Адольфа в Германии), Мониер разъясняет именно стратегическую сторону: «А то подлинно: если его ц. в. такое войско через немецкую землю в Польшу с добрым полевым воеводою [полководцем] пошлет, он недругу своему месяцев в четыре или пять больше шкоды [урона] причинит, чем с русской стороны в год, так как в Верхней Польше они [эти войска] их [поляков] за сердце хватят и на них придут до того, как они не сведают. Его ц. в. и вашему святейшеству можно о том подумать и порассудить: будет то к вашей годности и прибыли», а Густав-Адольф настолько расположен к Московскому государству, «что подлинно можно надеяться, что в нужное время от его королевского в-ва всякая дружба будет».
Этот тон, это предложение «подумать и порассудить» объясняется тем, что Густав-Адольф одновременно сообщает свои весьма тяжелые для Московского государства материальные условия всего предприятия, — несомненно, рассчитанные на обеспечение действительного разгрома Речи Посполитой, но, может быть, частично и на пополнение шведской казны. Густав-Адольф отклоняет московское пожелание, чтобы в Германии была нанята только пехота, а необходимая конница была послана к условленному месту и времени из России. Он настаивает на своем первоначальном варианте — силезская армия должна состоять из 10 тыс. пехоты и 2 тыс. конницы, с приданной артиллерией и необходимым вооружением. «Если ваше ц. в. изволите видное войско в 10 тысяч пеших людей да 2 тысячи конных в именованных местах в немецкой земле учинить, оттуда можно легко в недругову землю прийти, так что они и не сведают. И то без иноземных конных людей и без пушек и иного воинского оружия учинить не можно». на все это надобно не менее 80 тыс. рублей «на всяк месяц». Если царь на это согласен, пусть он пришлет «своих приказных людей с деньгами» заключать соглашение с начальниками наемных войск: «с полковники и с приказными людьми» (кстати, поскольку Густав-Адольф предлагает русским уполномоченным непосредственно уговариваться и расплачиваться с командирами полков и отрядов, совершенно отпадает подозрение, что им руководили преимущественно финансовые интересы, как предполагал Оксеншерна). Густав-Адольф; со своей стороны, как и прежде, обещает «о том войске радеть и промыслить [подыскать] годных приказных людей». Но, если царь на это предложение не согласен, пусть он учтет «доброхотенье» шведского короля и «вечно помнит о его неизменной дружбе»[436].
Одновременное послание Густава-Адольфа к Мёллеру, постоянному шведскому резиденту в Москве, для передачи царю содержало приблизительно то же самое. «Через Лифляндию войско вести не можно, потому что в перемирном договоре укреплено, что королю шведскому войском через Лифляндию и из Швеции, и из Финляндии не приходить, а что из Немецкой земли не приходить — того не упомянуто, потому что Польша того не чаяла, что королю предстояло войну вести в немецкой земле. А Польша цесарю против шведского [короля] помощь посылала, и из этого царскому в-ву понятно, что королевское в-во не станет стыдиться на Польшу умышлять». Таким образом Густав-Адольф находит и юридическое, и моральное оправдание для вторжения в Польшу из Силезии. Тут же повторяется основная организационно-стратегическая идея: рекомендация царю нанять в немецкой земле 10 тыс. пехоты и 2 тыс. конницы «и теми людьми ударить в Верхнюю Польшу, и тут они Польшу по сердцу ударят» и нанесут ей «великую шкоду [урон]». Далее следует единственное, но существенное расхождение с сообщением Мониера: по словам Мёллера, на это войско надобно «по 100 тысяч рублей на каждый месяц» (у Мониера — по 80 тыс.). Это увеличение на 20 тыс. можно объяснить лишь одним: послание Мёллеру, очевидно, было отправлено Густавом-Адольфом не одновременно с посланием Мониеру, а уже после Брейтенфельдской победы, поднявшей, по мнению самого Густава-Адольфа, его военный кредит[437]. Густав-Адольф передает через Мёллера царю, что, если он согласен на условия, пусть «вскоре» посылает «своих приказных людей с деньгами, а королевское в-во хочет дать своих добрых приказных людей к тому войску и хочет [тому войску] сам радеть и укажет, которыми местами идти на Польшу и как так делать, чтобы его ц. в-ву любо было». Во всяком случае Густав-Адольф приказал Мёллеру спросить и незамедлительно «к себе отписать, чтоб ему, королевскому в-ву, подлинно ведомо было»: 1) «в какую пору и в которых местах ц. в. хочет войною на Польшу идти»; 2) будет ли царь нанимать указанное войско в Германии[438].
Вместе со всеми этими поручениями Мёллер передал грамоту Густава-Адольфа (писанную «в великих полках» шведского короля «в цесарской земле», т. е. в Германии, 30 августа 1631 г.), с которой он направляет временно на службу царю своего человека Гилиуса Конера и заодно предлагает всяческие услуги, какие могут понадобиться царю[439]. Густав-Адольф, таким образом, стремится закрепить связи с Московским государством, добавить еще одно связующее звено ко многим имеющимся.
Вот чем была занята мысль шведского короля, вот какие заботы его волновали накануне решающего шага в развитии его германского похода, накануне и непосредственно после величайшей битвы, выигранной им в этой войне и распахнувшей перед ним ворота в остальную Германию.
Забегая вперед, приведем тут же и ответ Москвы на эти послания Густава-Адольфа, хотя хронологически имел место разрыв. Почему-то (ниже мы увидим, что, быть может, сознательными стараниями Акселя Оксеншерны и шведского государственного аппарата) послания эти сильно задержались в пути: только в конце ноября шведский гонец, везший и письма Антона Мониера из Стокгольма к царю и патриарху и инструкцию от Густава-Адольфа из Германии шведскому резиденту в Москве Иоганну Мёллеру, появился на русском рубеже; только 7 декабря он прибыл в Москву. Ответ русского правительства шведскому королю рассматривался как дело чрезвычайной государственной важности, как решение вопроса о войне, о полном союзе со Швецией. Это видно из сообщения Мёллера канцлеру и королю от 21 января 1632 г., что царь держал шестинедельный совет со своими боярами и представителями духовенства по поводу предложения Густава-Адольфа вербовать армию в Германии. В конце концов предложение было высоко оценено, и решено было набирать эту армию. Особенно затруднительной была, по-видимому, финансовая сторона дела. Мёллер тут же сообщает, что на связанные с этим планом расходы царь старается получить у голландских и английских купцов 800 тыс. рублей (1 млн, 600 тыс. рейхсталеров, или ефимков); он выражает в связи с этим надежду, что эти денежные затруднения русского правительства облегчат соглашение о закупке Швецией русского хлеба[440].
Только 16 января 1632 г. царь и патриарх приняли Мёллера, слушали официально «грамоты Антона Мониера и речи Ягана Мёллера» и указали написать грамоту Густаву-Адольфу, ответное письмо Мониеру, а ответ Мёллеру поручили дать кн. И. Б. Черкасскому. Царская грамота на имя Густава-Адольфа была подписана 19 января 1632 г.[441]
В ответе кн. Черкасского Мёллеру между прочим отмечается противоречие между цифрой 80 тыс. рублей в месяц, указанной Мониером, и 100 тыс., названной Мёллером. Но из ответной царской грамоты на имя Густава-Адольфа с несомненностью следует, что московское правительство уже решило согласиться даже и на высшую из этих цифр, как ни было это тяжело для русской казны: в год это составило бы 1 млн. 200 тыс. рублей, или 2 млн. 400 тыс. ефимков (рейхсталеров); впрочем, как мы видели, предполагалось, что дело может быть закончено в несколько месяцев. Московское правительство в это время уже имело опыт найма немецких ландскнехтов, знало обычные европейские, нормы оплаты наемников и поэтому без труда могло подсчитать, что запрошенная Густавом-Адольфом сумма превосходит потребные расходы, однако не очень сильно[442]. Поэтому в ответе Москвы шведскому королю выражено согласие уплатить данную сумму и в то же время желание уточнить, на что она предназначена, чтобы, по-видимому, предотвратить по крайней мере возможность новых повышений в будущем.
Ответ этот гласит: «Мы, великий государь, наше царское величество от вашего королевского величества то принимаем в великую любовь [как знак великой любви], что нашему ц. в-у хотите о том деле радеть и промышлять, и хотим мы, великий государь, тех ратных людей нанимать и приказных своих людей с казною пришлем, но того нашему ц. в-ву по сие время неведомо, в какое место приказных людей с казною послать». Густава-Адольфа просят срочно сообщить, куда их прислать, а также «в каком городе ратным наемным людям сбор будет, где ваше королевское в-во город или место укажете». Просят сообщить также, «по сколько тысяч ефимков на месяц тем наемным людям надобно и на сколько месяцев послать, и наряд [пушки], зелье [порох] и свинец их ли, ратных наемных людей, будет, да в том же ли числе в наемных деньгах наряд, порох и свинец будет, чтоб нашему ц. в. о том было ведомо». Со своей стороны Москва отвечает на запрос о сроке своего выступления: «А бояр своих и воевод со многими ратными людьми, с русскими и немецкими наемными людьми, и казанских и астраханских мурз и татар многих людей на землю польского короля мы, великий государь, посылаем в нынешнем 1632 году летом рано по траве, как только лошадям можно сытым быть»[443]. Наконец, в ответе кн. Черкасского Мёллеру выражалось согласие принять на службу Гилиуса Конера и удовлетворить по мере возможности другие деловые проекты Густава-Адольфа, переданные через Мёллера[444].
О чем говорит эта тайная переписка между Густавом-Адольфом и московским правительством по поводу плана разгрома Речи Посполитой одновременно с востока и запада?
Мы убедились, что обе стороны самым положительным образом относились к обсуждавшемуся проекту и определенно хотели его осуществить. Основные вопросы военно-стратегического и денежного характера были согласованы. Можно сказать, что тайный русско-шведский военный союз, основные контуры которого наметились при посредничестве Русселя, был уже буквально накануне окончательного оформления в то время, когда Густав-Адольф начинал свой головокружительный «зигзаг молнии» в глубь Германии, а московское правительство заканчивало приготовления к войне с Речью Посполитой.
Здесь нет надобности долго останавливаться на вопросе, почему Московское государство снова оттягивало срок начала военных действий; обещав сначала выступить весной 1631 г., затем летом 1631 г., оно теперь переносит срок на весну 1632 г., но фактически начало смоленский поход только в августе 1632 г. Причин этих оттяжек в основном три. Во-первых, незавершенность военной подготовки, т. е. реорганизации армии, освоения нового вооружения, накопления необходимых запасов, укрепления западных порубежных крепостей. Во-вторых, незавершенность переговоров с Турцией о военном союзе против Польско-Литовского государства. В-третьих, незавершенность переговоров с самой Швецией.
Густав-Адольф в момент Брейтенфельдской битвы, т. е. к 17 (7) сентября 1631 г., еще не знал официально о том, что выступление Москвы против Польши переносится на следующую весну, но, несомненно, мог догадываться об этом, поскольку лето 1631 г. уже кончалось, а никаких вестей о начале русско-польской войны все еще не было. Может быть, в этом и состоит разгадка того на первый взгляд странного обстоятельства, что, давая Москве обещание лично подготовить и направить удар из Силезии по Польше, Густав-Адольф после Брейтенфельдской битвы сразу двинулся в противоположную сторону, далеко на запад и юго-запад Германии. Вполне вероятно, что он принял это решение именно ввиду отсрочки в польских делах до будущего лета и имея в виду к тому времени вернуться в Восточную Германию.
Густав-Адольф, несомненно, колебался в выборе очередности войны с императором или войны с Речью Посполитой даже и после того, как занял померанский плацдарм. Выше уже было отмечено, что весной 1631 г., в начале апреля, Густав-Адольф, ожидая к этому времени начала русско-польской войны и принятия Москвой его предложений, отправил в Силезию группировку пехоты и кавалерии под командованием выдающегося генерала Густава Горна. Правда, в назначении именно этого генерала можно видеть также отражение желания канцлера Оксеншерны и его круга держать под своим контролем все это дело; Густав Горн был зятем Оксеншерны. Но не исключено, с другой стороны, что сам Густав-Адольф таким назначением стремился сблизить канцлера со своими планами. Он, по-видимому, постарался дать понять московскому правительству назначение этой группировки: среди «вестей», которые Мёллер должен был время от времени тайно сообщать в Москве, однажды фигурировало сообщение, что поляки пытаются вербовать наемников в Силезии, в частности в Бреславле, «неведомо на Москву или против шведского [короля]; а король шведский послал в Силезскую землю воеводу своего Густава Горна [Густафора] и с ним 15 тысяч ратных людей, а как силезские князья ему поддадутся, и он непременно ударится на польского [короля], потому что польский хотел дать цесарю на помощь несколько тысяч запорожских казаков [черкас]»[445]. В последних словах нетрудно узнать уже не раз встречавшийся нам излюбленный аргумент Густава-Адольфа, морально оправдывавший, по его мнению, план его нападения на Польшу. Несомненно, что группировка Густава Горна оставлялась в Силезии с начала апреля по конец июля 1631 г. именно в ожидании обещанной Москвой Густаву-Адольфу русско-польской войны. Эта группировка, наверное, и явилась бы тем «видным войском» с «добрым полевым воеводою», которое предполагалось оплатить русскими деньгами и которое должно было из Силезии ударить Польшу «в самое сердце». Если бы эти события разыгрались тогда, т. е. летом 1631 г., Густав-Адольф, вероятно, отложил бы свой марш в глубь Германии до окончания разгрома Польши — ведь он верил, как мы видели, что в случае одновременного удара с востока и запада Речь Посполитая неминуемо будет разгромлена в несколько месяцев. Померанский плацдарм послужил бы в таком случае неожиданным средством разрешить ту задачу, которую так долго Густав-Адольф считал первоочередной задачей шведской политики и лишь недавно оставил для германской войны, — задачу покончить с Польско-Литовским государством, чтобы затем уже, имея надежный тыл, идти в Германию.
Но в конце июля 1631 г. Густав-Адольф отозвал Горна из Силезии вместе с 4-тысячным войском, — очевидно, он уже видел, что русско-польская война не начнется летом 1631 г. Правда, Густав-Адольф сохранил на силезской границе уменьшенный контингент под командованием Александра Лесли, своего самого выдающегося генерала, будущего фельдмаршала, который к тому же в отличие от Горна не только не поддался бы противодействию плану военного союза с Россией со стороны канцлера Оксеншерны, но, несомненно, старался бы самым лучшим образом осуществлять этот план, ибо в качестве одного из руководителей наступления со стороны России должен был выступать его сын — полковник Александр Лесли-младший.
Когда в конце августа Густав-Адольф получил наконец через Мониера и Мёллера воодушевившие его известия о согласии Москвы на весь военно-стратегический план, он не мог в то же время не понять, что осуществление плана ходом вещей переносится на следующее лето. Но в течение этого срока Густаву-Адольфу можно было уже не опасаться удара в спину со стороны Речи Посполитой: как мы видели, Московское государство почти формально объявило Речи Посполитой войну перед лицом всей Европы; имелось немало известий о тревоге и военных приготовлениях Польши — ясно, что в этих условиях она не взяла бы на себя инициативу нападения на шведов. Вот почему война с германским императором понемногу снова заняла первое место в ближайших планах Густава-Адольфа.
Историку, знающему, как долго еще продолжалась Тридцатилетняя война, психологически нелегко представить себе, что в 1631 г. она казалась идущей к быстрой развязке. Но несомненно, что Густав-Адольф, особенно после разгрома имперской армии при Брейтенфельде, был уверен в возможности до следующего лета покончить уже в основном с императором и тогда вернуться к польской проблеме, — отсюда стремительный темп, который приняли его операции в Германии сразу после Брейтенфельдской битвы. Напомним, с какой уверенностью писал он еще в июне 1631 г. из Штеттина царю, отвечая на желание последнего, «чтоб наше королевское в-во вашему царскому в-ву против польского короля помогал»: «хотя [еще] и не вся немецкая земля под наше королевское величество подданна, однако мы нашу королевскую великую дружбу и любовь к вашему ц. в-ву показать хотим»[446]. В этих словах выражена полная уверенность, что покорение «всей немецкой земли» — дело близкого будущего. Так думал не один Густав-Адольф. «От столкновения Тилли с Густавом зависит все будущее Германии», — писал папский нунций незадолго до Брейтенфельдской битвы[447]. Перевес шведов в этом столкновении решал, казалось бы, исход всей войны, ибо побежденная сторона не могла уже рассчитывать ни на какие резервы. Кстати, Маркс, конспектируя Шлоссера, тоже отметил, что после битвы при Брейтенфельде «война скоро окончилась бы, если бы не подлость курпса (т. е. курфюрста Саксонского. — Б. П.) и измена его генерала Арнима»[448]. В этой битве, имевшей даже не всегерманское, а всеевропейское значение и отозвавшейся по всей Европе далекими раскатами политического эха, столкнулись не просто две сильнейшие армии своего времени, но в их лице две политические коалиции, на которые разделилась Европа. Французские субсидии Швеции были широко известны; английскую помощь современники склонны были преувеличивать; о русской помощи менее всего знали, но зато немало фантазировали: согласно французским донесениям из Германии, Густав-Адольф перед Брейтенфельдской битвой увеличивал свою армию «не только новыми подкреплениями из Швеции, но и помощью, оказанной ему Московским царем, весть о смерти которого по оправдалась»[449]. Так или иначе это была действительно первая битва всеевропейской войны, и в этой битве антигабсбургская коалиция достигла неоспоримого превосходства.
В самом деле, Брейтенфельдская битва была поражением не каких-либо случайных, а основных сил Империи и тем самым ликвидацией успехов императора и Католической лиги, достигнутых к концу предыдущего периода. Армия Тилли незадолго до того пополнилась значительным контингентом императорских войск, возвратившихся из Италии. К Лейпцигу Тилли подступил с войском около 40 тыс. человек. Шведская армия имела всего 21 тыс. человек, но неизмеримо лучше вооруженных и обученных. К ней прибавилось 18–20 тыс. саксонских новобранцев, правда разбежавшихся в самом начале сражения. Битва под Лейпцигом продолжалась 5 часов и закончилась почти полным уничтожением войска Тилли; он потерял более 10 тыс. человек, всю артиллерию, все знамена, обоз и едва не был убит сам[450]. Имперско-католическая армия буквально рассыпалась в прах, а вместе с нею и миф о ее непобедимости. При известии об этом разгроме в Вене потеряли голову от отчаяния. Густав-Адольф писал с огромной радостью в Швецию: «Счастье осенило наше оружие… Мы после жестокого и упорного четырехчасового боя победили врага свободы, обратили его в бегство и разбили при его отступлении врассыпную с поля битвы»[451].
После этой головокружительной победы Густав-Адольф стремительно и почти беспрепятственно пошел через Тюрингию и Франконию в Западную прирейнскую Германию, затем в Баварию и к габсбургским наследственным землям, а саксонскую армию во главе с Арнимом отправил в охватывающий марш через Моравию, Лаузиц и Чехию.
Но этот бросок в глубь Германии не значил, что Густав-Адольф забыл про Польшу и Россию. Он просто считал, что в его распоряжении имеется ряд месяцев, немного менее года, прежде чем придет время действовать против Польши. Он не переставал думать о далеком Московском государстве, поворачиваясь лицом к Рейну, на запад: мы уже имели причину высказать предположение, что цитированная выше инструкция Мёллеру была отправлена им после Брейтенфельдской битвы; в нашем распоряжении есть и другой документ, направленный им в Москву, безусловно, после нее. Это — сообщение самого Густава-Адольфа о своей победе.
Сразу после сражения, непосредственно из-под Лейпцига, кроме сообщения в Швецию, были посланы две ликующие реляции с подробными сведениями о трофеях, числе убитых и пр.: одна — во Францию, королю Людовику XIII, другая — в Россию, царю Михаилу Федоровичу. Оба союзника отпраздновали эту победу, как успех «общего дела», по выражению самого Густава-Адольфа. Шведский гонец с этим посланием прибыл в Москву с чрезвычайной поспешностью 27 октября, и в тот же день Мёллер уже докладывал кн. Черкасскому от имени Густава-Адольфа: «Милостью божией и его королевским счастьем ему одоление бог дал над цесарскими людьми: победил он большого воеводу (полководца) по имени Тилли 7 сентября нынешнего 1631 года у города Лейпцига, принадлежащего саксонскому курфюрсту, и побивали их на семи милях, а убито их в том бою с 20 тысяч, и самого большого воеводу Тилли ранили и от той раны он умер… (это предположение не подтвердилось. — Б. П.). А за два дня до своего поражения взял тот Тилли тот город Лейпциг, и ныне сидит в нем цесаревых людей 6 тысяч человек, но Густав-Адольф ждет, что они сдадутся на милость победителя». Далее сообщается о захвате 28 пушек, всего обоза, бывшего при войске, большого числа пленных из императорской пехоты, которой «бежать было невозможно»; конница в числе 6 тыс. человек вместе с женой Тилли «ушла в город Вольфенбюттель, и король послал к тому городу на осаду 16 тыс. солдат» и полагает, что осажденные, не имеющие запасов, сдадутся; 3 тыс. солдат ушли в г. Хальберштадт «и хотели его выграбить», но Густав-Адольф послал своих людей на осаду, и все те солдаты ему сдались и поклялись отныне служить ему. В том же бою Густав-Адольф взял в плен герцога Голштинского и сослал его в Дрезден. Заканчивается сообщение чрезвычайно» интересным прогнозом, отражающим намерения Густава-Адольфа: «Те курфюрсты и вольные князья, которые не принадлежат к папежской вере, все избрали своим защитником шведского короля, а король ныне пошел на цесаря и на папу и с божьей помощью хочет папежскую веру искоренить». Вот о чем грезил Густав-Адольф после своего первого триумфа в Германии!
Как бы по своей инициативе, но, бесспорно, следуя инструкции, Мёллер высказал пожелание, чтобы царь и патриарх по случаю такой удачи своего союзника и друга приказали произвести в Москве «стрельбу», т. е. салют (прежде, кажется, не практиковавшийся в России). Интересно, что Мёллер мотивировал этот совет не только тем, что так же поступили (?) все друзья Густава-Адольфа и враги «папежан», но и чисто политическим аргументом, относящимся все к той же польской проблеме. Этот салют, сказал он, нужен, «чтоб недруг, король польский, то слышав, гораздо ужаснулся, а их бы государская дружба явной была»[452]. Иными словами, уходя на запад, Густав-Адольф хотел, чтобы Москва еще одним публичным актом продемонстрировала свой союз с ним и вместе с тем военную угрозу Польше, — раз уж не было военных действий.
Московское правительство не только пошло навстречу, но, подхватив инициативу, отпраздновало Брейтенфельдскую победу, как подлинное торжество своей собственной политики.
В стокгольмском Государственном архиве хранится несколько присланных из Москвы описаний этого внушительного празднества. В письме Генриха фон Дама и Тобиаса Унзинга на имя Густава-Адольфа от 6 ноября 1631 г. сообщается, что, узнав о победе, царь, патриарх и их советники «не только были тем очень довольны и обрадованы, но 2 ноября его ц. в. был на поле перед городом с несколькими тысячами человек и приказал произвести из 100 штук оружия внутри и вне города радостную стрельбу и салют, дабы показать, что он сердечно тому рад». Более подробный отчет, предназначенный для публики, носит заголовок: «Достоверный отчет, какой триумф учинил великий князь Московский в городе и перед ним, к особой чести шведов, по поводу победы, одержанной его королевским величеством при Лейпциге. Москва, 14 ноября 1631 г.» Это — подробное описание салюта и военного парада в Москве, а также церковного благовеста и молебнов, наконец, народного гулянья, в котором участвовало 60 тыс. человек[453]. Мёллер со своей стороны доносил Густаву-Адольфу о торжествах, салюте и параде, каких, «ни один человек в этой стране не упомнит». Царь «велел служить в церквах благодарственные молебны; затем он велел своим войскам собраться в несколько отрядов перед Москвою, выстроиться и палить из больших пушек и мушкетов в честь победы, одержанной шведским королем над его врагами. Никогда, — прибавляет Мёллер, — в Москве не праздновали так торжественно чьей-либо победы»[454].
Разумеется, таким ликованием московское правительство хотело отметить не чужую победу, но свою собственную. Патриарх Филарет Никитич и его окружение рассматривали успешные действия шведского короля против германского императора как прямой успех русской политики, как осуществление тщательно выношенного в Москве плана. Победа Густава-Адольфа должна была явиться первым, но, пожалуй, решающим шагом на пути к отвоеванию западнорусских, украинских и белорусских земель у Речи Посполитой. Казалось, ключ к решению этой огромной политической задачи был уже в руках. Было отчего ликовать.
В то же время это было демонстрацией по отношению к полякам. Она произвела должное впечатление. Московский салют вызвал большое беспокойство в Речи Посполитой к величайшему удовольствию шведов. Наблюдавший за польскими делами из Риги и Дерпта шведский губернатор Иоганн Шютте сообщал об этом в ряде писем — пфальцграфу Иоганну-Казимиру от 9 декабря, Жаку Русселю от 16 декабря 1631 г. и др.[455]
Задолго до того, как Густав-Адольф получил положительный ответ русского правительства на свои предложения, он получил ответ по тому же вопросу от канцлера Акселя Оксеншерны. Одновременно с отправкой этих предложений в Россию, 29 августа 1631 г., т. е. еще до Брейтенфельдской битвы, Густав-Адольф изложил их и весь свой план в письме к канцлеру с просьбой дать совет, как дипломатичнее и эффективнее осуществить этот план — поставить Речь Посполитую перед войной на два фронта, «дабы поляки не. могли напасть на нас в то время, как мы особенно заняты этой немецкой войной и дабы они не могли передохнуть за время перемирия [со Швецией]»[456]. Оксеншерна не торопился с ответом и написал Густаву-Адольфу требуемое рассуждение только 13 октября. При всей внешней корректности к замыслам короля, он, по существу, выразил отрицательное отношение к ним. Окончательное обсуждение этого вопроса он предложил отложить до встречи с королем. Оксеншерна, как мы знаем, держался совершенно другого взгляда на вопросы восточноевропейской политики Швеции. Правда, из донесений Мёллера он знал о хорошем отношении московского правительства, особенно патриарха Филарета Никитича, к Густаву-Адольфу и Швеции[457]. Но он не хотел союза с Россией, не веря в его надежность и прочность. Вернее, он и большинство Государственного совета хотели лишь такого союза, при котором Швеция имела бы все выгоды, ничего не давая взамен и ничем не связывая себя. План нападения на Речь Посполитую с двух фронтов означал, что в случае неудач нанятой на русские деньги армии, действующей со стороны Германии, шведам придется оказывать ей поддержку; поэтому Оксеншерна был против предложений о найме русскими этой армии[458]. Он считал, что «немецкая война», сопряженная с огромными экономическими трудностями, требует концентрации всех сил Швеции, к тому же Швеция должна создать могущественный флот, который был бы хозяином на всем Балтийском море[459].
Конечно, Оксеншерна видел опасность, грозившую шведской армии в Германии со стороны Речи Посполитой. В июле 1631 г. он писал Густаву-Адольфу о тайных сношениях Варшавы с Веной, направленных против Швеции и грозящих срывом польско-шведского перемирия[460]. Но канцлер полагал, что два фактора смогут удержать поляков от нарушения перемирия. С одной стороны, они не решатся на такой шаг, пока Густав-Адольф одерживает победы в Германии; лишь в случае каких-либо его неуспехов они могут стать опасными для Швеции. В доказательство Оксеншерна сообщает королю, что за несколько дней до Брейтенфельдской битвы в Варшаву пришло ложное известие о поражении шведов, и сразу же Сигизмунд III дал приказ воеводам о военных приготовлениях, — известие же о победе шведов вызвало огорчение, ибо рухнула надежда на легкое отвоевание у них Пруссии и Лифляндии, и часть польских вельмож тут же стала требовать заключения постоянного мира со Швецией во что бы то ни стало[461]. С другой стороны, по мнению Оксеншерны, поляки не нарушат перемирия со Швецией, пока Россия грозит им войной и пока эта война будет продолжаться, но для этого вовсе не требуется шведского вмешательства. Напротив, осуществление плана Густава-Адольфа либо неминуемо втянуло бы его, по мнению Оксеншерны, в русско-польскую войну, либо поссорило с русскими, если б он этого не сделал. Поэтому Оксеншерна считал, что русских Швеция должна всячески побуждать к разрыву их перемирия с Речью Посполитой, но сама Швеция должна строго соблюдать свое перемирие с нею[462].
Соответственно Оксеншерна выдвигал на первый план понятие «чести» в отношениях с Речью Посполитой и вывод о «бесчестности» военного союза с Москвой[463]. Вместе с тем он оказывал давление на Густава-Адольфа затяжной дискуссией по поводу внутреннего и международного положения Речи Посполитой и пассивным противодействием его претензиям на польскую корону. Так, он вплоть до конца сентября 1631 г. заверял Густава-Адольфа, что в Речи Посполитой не видно признаков подготовки к войне, т. е. что Речь Посполитая стремится избежать войны и ищет мира с русскими; только 29 сентября 1631 г. он впервые сообщает королю, что поляки вынуждены начать военные приготовления[464]. Одновременно он всячески подчеркивает, что шансы королевича Владислава на польскую корону возрастают, а шансы Густава-Адольфа, напротив, невелики. Он отлично знал, что Густав-Адольф рассчитывал не на избрание, а на то, чтобы вызвать междоусобия в Речи Посполитой, мало того, чтобы подтолкнуть Московское государство к скорейшему выступлению и оккупации западнорусских, белорусских и украинских земель, наконец, чтобы получить самому повод для разрыва перемирия с Речью Посполитой и вторжения в нее. В противовес «осторожности», рекомендуемой канцлером в вопросе о польском престолонаследии, Густав-Адольф считал, что тут нечего церемониться, ибо нечего терять, а выиграть можно все. Аксель Оксеншерна, хотя и принужденный соглашаться с королем на словах, на деле не сочувствовал и противодействовал всему замыслу[465].
Противодействие канцлера выражалось прежде всего в оттяжке решения вопроса о создании на русские деньги армии в Германии. Суть его ответа от 13 октября 1631 г. на запрос Густава-Адольфа состояла в том, что проект надо отложить, не идя пока на риск, связанный с предложением, сделанным королем Москве, а к обсуждению проекта вернуться позже.
Такая позиция канцлера как раз и дает основание подозревать, что не без его участия предложения, посланные Густавом-Адольфом в Москву, задержались в пути на три месяца и достигли Москвы лишь в декабре. В самом деле, практически ближайшая задача канцлера, вытекавшая из его позиции, состояла в том, чтобы русско-шведский проект не реализовался немедленно, осенью 1631 г., и тем самым дело было бы перенесено на весну или лето 1632 г. Если бы послания Густава-Адольфа через Мониера и Мёллера были немедленно доставлены русскому правительству, то уже в конце сентября или в октябре мог быть отправлен обратно положительный ответ, тем самым союзное соглашение было бы фактически заключено и, следовательно, Россия могла бы начать военные действия на восточных границах Речи Посполитой, приковав Густава-Адольфа к ее западным границам. Заверяя Густава-Адольфа, с одной стороны, что Речь Пос-политая даже еще не готовится к войне с Московским государством и, значит, информирована об отсутствии приготовлений Московского государства, канцлер, возможно, с другой стороны, принял косвенные меры, чтобы предотвратить начало военных действий в 1631 г. со стороны Московского государства. Ведь Мониер из Германии был направлен не в Москву, а в Стокгольм, где Государственный совет заслушал его отчет только 23 сентября. Государственный совет не мог отменить инструкций короля, но Мониер после отчета уже не поехал лично в Москву, а должен был под предлогом болезни передать поручение в письменной форме. Мониер подписал эти письма на имя царя Михаила Федоровича и патриарха в Стокгольме 28 сентября, однако шведский гонец с этими письмами и с аналогичной инструкцией Густава-Адольфа Мёллеру прибыл в Россию лишь спустя два с лишним месяца. Ясно, что отправка была искусственно задержана. Чтобы Мониер не мог воспрепятствовать такой задержке, он был почетно удален из Стокгольма: 24 октября 1631 г. он был назначен губернатором Грипсхольма[466].
Устранение Антона Мониера, который пользовался личным доверием и Густава-Адольфа, и русского царя (вернее, его отца), просившего, чтобы Густав-Адольф уполномочил Мониера на продолжение тайных переговоров, несомненно, соответствовало политике канцлера. Одновременно он и Иоганн Шютте начали яростный натиск на Жака Русселя, стремясь дискредитировать его в глазах и короля, и Государственного совета и тем самым устранить и его, как независимое лицо, занятое делами русско-шведского союза и тоже пользовавшееся доверием обеих сторон. С отстранением Русселя единственным связующим звеном должен был остаться официальный шведский резидент в Москве Иоганн Мёллер, обязанный сноситься с Густавом-Адольфом через посредство Шютте или Оксеншерны и потому находившийся под их контролем. Таким образом, дело шло к пресечению прямой и непосредственной связи Густава-Адольфа с Москвой, если не считать возможности его переписки с царем и патриархом. Но ведь письма можно надолго задерживать! Действительно, если и свой собственный ответ на запрос короля по поводу русских дел Оксеншерна затянул почти на два месяца, тем самым снимая все это дело с повестки текущего, 1631 г., то ответ русского правительства, по-видимому, в немалой мере благодаря его стараниям, дошел до Густава-Адольфа через целых девять месяцев — в конце мая 1632 г. Оксеншерна этим как бы оберегал «немецкую войну» своего короля от всяких отвлекающих, посторонних планов.
Поход Густава-Адольфа в глубь Германии, может быть, и был бы коротким, если бы он не натолкнулся там на трудности не узковоенного, но социально-политического характера. Классовая борьба в Германии (и Чехии) в момент шведского вторжения — тема особая[467], и нам здесь достаточно лишь напомнить о ней как о причине непредвиденной затяжки этого похода. Она же могла бы послужить отчасти и для объяснения знаменитого «зигзага молнии» Густава-Адольфа: его непонятного поворота назад из Юго-Западной Германии, где ему было уже рукой подать до императорской столицы, Вены. По наша задача состоит здесь в том, чтобы указать другую причину этого зигзага.
На время Густав-Адольф словно забыл о польских и русских делах, погрузившись в пучину сложнейших политических, сословных, классовых противоречий Германии.
Но в действительности шведский король просто считал, что в восточной политике у него есть запас свободного времени, своего рода антракт. На это время он мог успокоить своего канцлера кажущейся уступчивостью. Однако Густав-Адольф все это время на самом деле отнюдь не забывал о России.
Так, он читал в эти месяцы пространное описание Московского государства, составленное сыном Иоганна Шютте, Бенгдом, посланным туда для изучения страны и языка: «Relatio Moscovitica Dni Benedicti Skytte Baronis…» По словам Пауля, это — обширнейший доклад о географическом положении, внутренне- и внешнеполитических отношениях царства, его хозяйственных ресурсах, а также о множестве этнографических наблюдений над русскими и соседями. Доклад этот был переслан Густаву-Адольфу из Дерпта с датой 16 сентября 1631 г. и, следовательно, оказался в его руках уже во время похода в глубь Германии[468]. Поскольку это сочинение Шютте-младшего, как и доклады его братьев (сочинение Якова Шютте «Relatio de Russia 1632» тоже, может быть, позже было послано королю в Германию) не опубликованы, затруднительно судить, содержало ли оно вполне правдивую информацию или отражало политическую тенденцию Иоганна Шютте. Но Гейер цитирует оттуда такой отрывок: «Они [русские] говорят, что шведов они любят больше других; но и боятся их больше, и считают, что никто не может с ними сравниться в военном искусстве; особенно с тех пор, как они ощутили успехи е. в., превзошедшие все ожидания, в Германии против папистов, которых они ненавидят»[469].
Находясь в Германии, Густав-Адольф многократно получает также идущие из Москвы (через Иоганна Шютте или Акселя Оксеншерну) донесения Иоганна Мёллера. Так, имея инструкцию короля выяснить причины задержки русско-польской войны, Мёллер сообщал о своих беседах с кн. И. Б. Черкасским (объяснявшим задержку отсутствием татарских подкреплений и немецких наемников). Мёллер сообщил между прочим свое впечатление, Что лично Михаил Федорович более склонен к мирному урегулированию с Польшей. Филарет Никитич, напротив, изъявил даже желание вступить в личную переписку с Густавом-Адольфом, который ответил (12 ноября 1631 г.) через того же Мёллера, что, хотя это не принято, он согласен[470]. Мёллер писал королю и о подготовке русской армии, и о происходящих в Москве дипломатических переговорах с другими государствами, например с Данией, и о военных приготовлениях Польши по данным, сообщенным ему И. Б. Черкасским, и о закупках русского хлеба[471].
Если характер цитируемых выше источников заставлял нас несколько персонифицировать политический курс Густава-Адольфа, как и курс канцлера, то на деле каждый из них опирался, разумеется, на влиятельные общественные силы и был их рупором. Если Аксель Оксеншерна выражал мнение большинства шведской аристократической олигархии, то Густав-Адольф опирался на ее военную часть, на своих знаменитых фельдмаршалов и генералов. Мы уже упоминали, что осуществление своего плана наступления на Речь Посполитую с запада Густав-Адольф возлагал сначала на Густава Горна, затем на Александра Лесли-отца. Третьим, на ком он остановил свой выбор, был один из замечательнейших полководцев Тридцатилетней войны — генерал (затем, как и Александр Лесли, фельдмаршал) Герман Врангель.
Как член шведского Государственного совета Врангель должен был узнать о предложениях Густава-Адольфа России не позже 23 сентября 1631 г., когда Антон Мёллер докладывал там о своем поручении. И вот вскоре Врангель сообщает — через посредничество Иоганна Бекмана[472] — царю Михаилу Федоровичу, что он готов возглавить русскую наемную армию против Речи Посполитой для нападения на Великую Польшу[473]. Не может быть сомнения, что это предложение было или уже согласовано с Густавом-Адольфом, или санкционировано им позже: мы увидим ниже, что именно фельдмаршалу Врангелю Густав-Адольф доверил в 1632 г. подготовку этой военной операции.
Русские правительственные круги во все время похода Густава-Адольфа в глубь Германии в свою очередь проявляли неослабевающий интерес к положению Швеции и к ходу этой войны. Обзор информации, стекавшейся по разным каналам в Посольский приказ, показал бы, насколько полно было в эти годы осведомлено правительство Московского государства о главных событиях как войны в Германии, так и политической жизни всех стран Европы. Иоганна Мёллера царь и патриарх просили сообщать им свежие новости каждую неделю, что было, конечно, неосуществимо в тогдашних условиях; Мёллер специально обращался с просьбой к Шютте систематически снабжать его сведениями из Германии и Польши[474]. Особенно же обильную и важную информацию получало русское правительство с помощью Жака Русселя — как через присылавшихся им уполномоченных, так и во время его пребывания в Москве[475].
Материальной связью между Московским государством и Швецией (вернее, шведской армией в Германии) в это время служили, с одной стороны, отправки из Архангельска многочисленных судов с зерном и крупой, представлявшими, как мы знаем, своего рода субсидии для ведения «немецкой войны», а также с селитрой и смолой — стратегическим сырьем[476], а, с другой стороны, начавшийся приток через Нарву нанятых в Германии и других странах солдат вместе с командирами и различными специалистами, а также разнообразного закупленного оружия[477].
Наем и закупки производились, как мы помним, под руководством стольника Федора Племянникова, подьячего Аристова и полковника Александра Лесли; Племянников умер в Штеттине в июле 1631 г., Аристов приехал в Москву 3 ноября 1631 г.[478], наконец, Александр Лесли-сын вернулся в Россию в январе 1632 г., несомненно, поделившись с правительственными кругами богатой устной информации о положении шведской армии.
Верность Московского государства союзническому долгу в отношении Швеции подверглась за это время ряду испытаний и выдержала их. Таким испытанием было, например, появление в Москве в июле 1631 г. посольства от датского короля Христиана IV с предложением заключить союз. Несмотря на предшествовавшие дружественные отношения России и Дании[479], долгие переговоры сначала и Москве, а затем в 1632 г. в Копенгагене окончились безрезультатно и даже разрывом, поскольку датская дипломатия преследовала цель ослабления шведско-русского союза, а русская дипломатия соглашалась на заключение союза с Данией только при категорическом условии включения в этот союз и Швеции[480]. Жак Руссель еще во время пребывания датского посольства в Москве прислал информацию о напряженности датско-шведских отношений[481]. В сентябре 1631 г. Посольский приказ осведомил Иоганна Мёллера о переговорах с датским посольством и просил срочно запросить Густава-Адольфа, «надобно ль ему то», чтобы его включили в «вечное докончание» с датским королем и, поскольку переговоры будут продолжены в Копенгагене, чтобы он направил туда своего «верного человека» для совместных с русским посольством действий[482]. Мёллер в ответной речи расценил русскую политику в отношении Дании как «великую-славу» своему государю[483]. Он тотчас написал Густаву-Адольфу[484], который в ноябре ответил просьбой довести до сведения царя нежелательность и опасность союза с Данией. Русское посольство, проезжая через Швецию, имело беседу с членами шведского Государственного совета, а в Копенгагене держало связь со шведским послом Фигреусом, как и советовал Мёллер в своей ответной речи[485].
Другое испытание возникло в связи со шведско-татарскими переговорами. В конце 1630 г. в Москву прибыл шведский посол Беньямин Барон, направлявшийся в Крымское ханство, куда он (из-за болезни) выехал лишь в июле 1631 г. Находясь в Москве (в качестве весьма доверенного лица Густава-Адольфа), он вел тайные переговоры в Посольском приказе; из одного его позднейшего письма явствует, что он выяснял, поддержит ли русское правительство, путем активного дипломатического давления (особого посольства) на Речь Посполитую, кандидатуру Густава-Адольфа на польский престол в случае смерти Сигизмунда III[486].
Задача его миссии в Крыму состояла, во-первых, в получении аналогичного обещания крымского хана о давлении на польские выборы в пользу Густава-Адольфа, во-вторых, в побуждении хана ценой крупной субсидии к военному выступлению или против Речи Посполитой или против императора (через Трансильванию, согласие которой Густав-Адольф брался обеспечить)[487]. Успешно выполнив миссию, с письмом хана Джанбек-Гирея к Густаву-Адольфу и вместе с крымским посольством к шведскому королю Беньямин Барон в январе — феврале 1632 г. проследовал обратно через Москву, и тут-то и возник конфликт: его уже собирались богато пожаловать соболями и с честью проводить, но он наотрез отказался что-либо сообщить в Посольском приказе о своих переговорах в Крыму[488]. Тревога русского правительства вполне понятна, ибо оно само рассчитывало на содействие 50-тысячного татарского (ногайского) войска в войне с Речью Посполитой и в то же время было встревожено новыми татарскими набегами, ставившими под сомнение надежность этой перспективы[489].
Такое поведение Беньямина Барона полностью противоречило представлениям московского правительства, в частности Филарета Никитича, о союзнических отношениях. Беньямина Барона вместе с крымским посольством решено было пропустить, но одновременно направить жалобу на него Густаву-Адольфу и требование информировать о содержании его переговоров в Крыму. Соответствующая грамота от имени Михаила Федоровича к Густаву-Адольфу, подписанная 3 марта 1632 г., была вручена Мёллеру для отправки королю[490].
Воспользовавшись поводом, того же числа, 3 марта 1632 г., написал грамоту к шведскому королю и лично патриарх Филарет Никитич — явление, небывалое до того в русской дипломатической практике[491]. Эта грамота — как бы патриаршее благословение дружбе и союзу между двумя государями — России и Швеции. Филарет Никитич желает Густаву-Адольфу здоровья и благополучия «и чтоб меж вас, великих государей, дружба и любовь множилась, а тому радуюсь, что тебе бог подаровал победу и одоленье [зачеркнуто: на недругов твоих] на общих недругов ваших, да и в предбудущие годы вам обще [сообща] стоять на недругов ваших, сколько вам всемогущий бог помощи подаст». Далее следует жалоба на поведение Б. Барона, сопровождаемая такой концепцией норм союзных отношений: «ты, к. в-во, друг сына нашего великого государя е. ц. в-ва, ни в каких делах не таишься, а сын наш великий государь е. ц. в. тебе не таится и на общего недруга, на польского короля, советник с тобою заодин». Заканчивается грамота изъявлением любви ныне и впредь[492].
Эта грамота вместе с царской была отправлена (либо Мёллером, либо помимо него) к Густаву-Адольфу прямо в Германию с гонцом — русским переводчиком по имени Лева Менин (Lewa Menin). Ему, очевидно, и удалось прорвать блокаду, которой канцлер Оксеншерна отгородил своего короля от России; Густав-Адольф в конце июня 1632 г. поручил ему передать в Москве и устную информацию о содержании переговоров Б. Барона в Крыму и письменные ответы царю и патриарху как на эти грамоты, так и на грамоту от 19 января 1632 г.[493], ответа на которую особенно ждали в Москве.
В данной связи мы принуждены оставить в стороне еще одну важную сферу дипломатической деятельности, где интересы Московского государства и Швеции сплетались и где проверялась прочность и искренность их союза, единство и согласованность планов: это — их сношения с Турцией[494]. Здесь мы ограничимся оговоркой, что при всем значении, которое русское правительство придавало участию Турции в предстоящей войне с Речью Посполитой, при всех усилиях включить Турцию в коалицию с Московским государством и Швецией и обеспечить вторжение турецкой армии в пределы Речи Посполитой с юга одновременно с ударом русской армии с востока и шведской армии (точнее, шведско-русской) с запада, ход событий показал, что эта часть плана все же не сыграла решающей роли в русской политике: Смоленскую войну Московское государство начало, несмотря на отсутствие турецкого вторжения, и прервало ее в 1634 г., несмотря на выступление большой турецкой армии против Речи Посполитой. Но все это требует детального анализа. Здесь достаточно сказать, что через посредство Русселя[495] и другие каналы русское и шведское правительства в некоторой мере осведомляли друг друга о своих демаршах в Константинополе[496].
Наибольшей проверкой твердости взятого русским правительством курса на союз со Швецией послужили, конечно, его отношения с Речью Посполитой за время этого ожидания.
Хотя глубокие территориальные противоречия были налицо у Московского государства и со Швецией, и с Речью Посполитой (особенно после польско-шведской интервенции начала XVII в.), главной его внешнеполитической задачей в то время было воссоединение с основными русскими землями отторгнутых от них западных русских земель, Украины и Белоруссии. Лишь после того, как эта задача, хотя бы и неполно, была выполнена (в царствование Алексея Михайловича), Русское государство обратилось (при Петре I) к борьбе за возвращение Прибалтики. Объективное историческое положение делало в то время невозможным какие бы то ни было мирные добрососедские отношения с Речью Посполитой, многонациональным государством, державшимся ца угнетении польскими феодалами русских, украинцев и белорусов, и, следовательно, требовало до достижения указанной цели отстранения на задний план противоречий со Швецией и тесного союза с ней. Филарет Никитич твердо проводил этот внешнеполитический курс. Со стороны Речи Посполитой делались многочисленные активные попытки расколоть русско-шведский союз. Делались попытки сближения то со Швецией, то с Московским государством. Еще в начале апреля 1631 г. в Москву был допущен с неизвестной нам миссией «литовский гонец» Адам Орлик[497]. Но уже после получения военных предложений Густава-Адольфа и их принятия (апрель — май 1631 г.) все попытки дипломатических сношений со стороны Речи Посполитой самым решительным образом отклонялись Москвой.
Особенно характерен эпизод с недопущением в пределы Московского государства посла, прибывшего через Польшу в Дорогобуж в марте 1632 г. от императора Фердинанда II для посредничества между Речью Посполитой и Московским государством и ради того, чтобы добиться отказа Московского государства от помощи Густаву-Адольфу в его войне против императора[498]. Русским послам к Густаву-Адольфу приказано было впоследствии разъяснять ему, что этот посол не был допущен, так как прибыл на границу в сопровождении польско-литовских дворян и прислан-де был «общим умышленьем цесаря Фердинанда и польского короля Сигизмунда». Хотя тут далее и признается, что посол был действительно от императора (а не подставным лицом от Речи Посполитой, как сначала в Москве думали), все же, даже если б это было точно известно, царь и патриарх пропустить его в Москву не велели бы: «для того, что цесарь тебе, другу нашему, неприятель, — и нам с ним какая ссылка?» Царь и патриарх, «подкрепляющий со шведским королевским величеством вечную дружбу и любовь, велели тому цесареву послу отказать, — для того, что цесарь римский [император] королевскому величеству недруг, а тот посол, цесаревым и польского короля наученьем, хотел быть на Москве обманом», чтобы проведать, каковы союз и сношения у царя и патриарха со шведским королем и чтобы «всякое дурное делать», «многую смуту учинить»[499].
15 июля 1632 г. к «Поляновской заставе» прибыл польский посланник Мартын Кошица со свитой, от имени архиепископа Гнезненского и панов-рады. Ему тоже было отвечено отказом в пропуске в Москву и исчислением «неправд» Речи Поснолитой перед Россией[500].
В то же время русское правительство полностью и активно поддерживало политику Густава-Адольфа в отношении Речи Посполитой. Это выражалось, в частности, в сношениях с Жаком Русселем, который официально подписывал свои послания в Москву как «посол его величества [короля шведского] к полякам». Из своей штаб-квартиры, находившейся то в Дерпте, то в Риге, Руссель в самом деле энергично действовал в Речи Посполитой — направлял к политическим деятелям и принимал от них гонцов и уполномоченных лиц, распространял печатные прокламации в пользу кандидатуры Густава-Адольф а на польский престол, действовал и тайно и явно, и подкупом и разжиганием духа воинствующего протестантизма среди польско-литовских магнатов и шляхты[501]. Обо всех своих важнейших действиях в Речи Посполитой, как и о сведениях, притекавших к нему оттуда, он считал нужным информировать русское правительство.
Так, 22 июня 1631 г. он направил из Риги в Москву двух своих людей из числа тех многочисленных агентов и сотрудников, которых он удивительно умел привлекать чем-то к себе и которыми всегда был окружен в избытке. На этот раз это были два француза — рьяные кальвинисты капитан Пьер л'Адмираль и прапорщик Жак де Грев[502]. Их миссия в исторической литературе ассоциируется только с проездом через Россию к запорожским казакам с неудачным призывом выступить на стороне Густава-Адольфа. Но в действительности они имели и обширные поручения от Русселя в Москву. Обращает на себя внимание в документах этого столбца то, что вся миссия выступает как дело, наперед согласованное и обсужденное в Москве. Сопроводительная верительная грамота к царю и патриарху, которой Руссель снабдил л'Адмираля и де Грева, рекомендует их как лиц, посылаемых «согласно изволению вашего ц. в., согласно моему слову и согласно утвержденному желанию моему… стоять за благо и распространение царства вашего». И в то же время их миссия — лишнее подтверждение того, что Густав-Адольф «имеет единое сердце с вами, великими государями, обо всех иезуитских и польских делах»[503]. Обращает на себя внимание также и то, что Руссель (не только в данном случае, а и во всей переписке с Москвой после первого приезда) постоянно пользуется условными выражениями, бесспорно согласованными как в Москве, так и с Густавом-Адольф ом, для обозначения и разграничения двух разных, хотя и взаимосвязанных задач русско-шведского союза: «вышнее дело» и «ближнее дело». На расшифровке и анализе кода «вышнее дело» мы остановимся ниже; что касается менее законспирированного «ближнего дела», то и контекст, и прямые комментарии не оставляют сомнения, что этот код означал «воинское соединение против общего недруга — польского короля»[504].
Руссель утверждает в своей инструкции, данной л'Адмиралю и де Греву, что только военные успехи Густава-Адольфа в Германии сорвали планы совместного вторжения императора Фердинанда II и польского короля Сигизмунда III в Московское государство одновременно через Псков и Смоленск. Чтобы конкретно показать, какие ужасы ждали бы при этом население Московского государства, «в тысячу раз злейшие, чем от татар», Руссель ярко описывает картину разграбления и разрушения имперскими войсками города Магдебурга (который стоял «за земную повольность, и за веру евангелистическую, и за государя моего короля»). Враги уже «в ваше царство вошли бы, коли бы не помешало им одоленье [победы], что бог подаровал государю моему королю». «Многие чудные победы» Густава-Адольфа «над общими недругами» «опрокинули и разорили» умысел императора и польского короля против Московского государства. «Потому ваше величество узнает, что государь мой король со своим войском — передняя ваша стена, и что он бьется с тем же войском как передовой полк за Русское царство». А следовательно, узнав, какие «великие силы» у шведского короля, по его победам, царь и патриарх помолятся за успех его оружия, постараются ему помогать и еще сильнее «учнут вожделети того договора про тайное и ближнее соединение, об котором я говаривал с вашими величествами». Важно быть готовым одолеть врага в первом же столкновении. Царь должен быть настороже всякий час и не дать захватить себя врасплох[505].
Та же немецко-польская армия, предназначенная для нападения на Московское государство, должна была, — утверждает Руссель, — послужить и для внутриполитических целей Сигизмунда III: пребывая в Польше, эта армия должна была помочь ему принудить сейм к избранию при его жизни королевича Казимира его преемником. Но и этот план сорван как победами Густава-Адольфа, так и теми, «которые на доброй стороне» (в их числе названы Лев Сапега и Криштоф Радзивилл); Сигизмунду III и иезуитам было прямо заявлено, что, если он будет впредь о таких вещах говорить, то до того, как он успеет осуществить свой план, в Речь Посполитую будет призван и избран королем шведский король Густав-Адольф, что заставило Сигизмунда III отступить и дать письменное обязательство не ставить больше вопроса о наследнике или короновании нового короля при своей жизни. Таким образом, продолжает Руссель, все идет пока «ко благу и по желанию тех, которые на добрую сторону тянут». Руссель высмеивает претензии Казимира и Владислава на польскую корону, ибо им «дела до ней нет»: как «приговорено» (как согласовано в бытность его в Москве), корона эта должна достаться Густаву-Адольфу. Сообщая, с одной стороны, о военной слабости поляков и о нарушениях ими польско-шведского перемирия путем посылки в Германию против шведов казачьих полков, Руссель, с другой стороны, подробно информирует Московское государство о поездке своего тайного агента в Варшаву на сейм, о сношениях со своими сторонниками в Речи Посполитой, о рассылке магнатам и распространении на сейме своих печатных и рукописных «грамоток» и «листов» в пользу кандидатуры Густава-Адольфа и в целях разжигания борьбы между католиками и протестантами[506].
Посвящая, таким образом, московское правительство полностью в свою деятельность в качестве посла Густава-Адольфа к полякам, Руссель просит царя и патриарха с теми же посланцами, л'Адмиралем и де Гревом, прислать ему письменный ответ, «объявить изволение [решение] свое о наборе войска, а то войско соберут в Силезскую землю — по придуме [проекту], что я подал, а перевел старый Иван, переводчик верен и добр, чтоб я в том деле вам, великим государям, служил, когда поеду к государю моему королю». Руссель объясняет, что в то время кн. И. Б. Черкасский не дал ему ответа, ссылаясь на то, что еще не было никаких вестей от Лесли, Племянникова и Аристова, посланных к Густаву-Адольфу («и не ведаючи про них, нельзя было договориться про такое великое дело»); теперь же, наверное, «полные вести» от них имеются, поэтому пусть государи соизволят написать свое решение по этому проекту[507], а также о заключении с Густавом-Адольфом тайного договора о дружбе и о — согласованных военных действиях против «польских иезуитов». «И скоро можно совершить [то великое дело] по той причине, что государь мой король ныне держит под своею волею [контролем] проезд через Силезскую землю». Руссель просит поручить ему «то дело исполнить и совершить» и заверяет, что Густав-Адольф готов удовлетворить любые просьбы, о которыми обратились бы к нему царь и патриарх[508].
В таком контексте и миссия л'Адмираля и де Грева к запорожским казакам выступает как одно из звеньев польской политики Густава-Адольфа. Содействие русского правительства этой миссии было проявлением его лояльности по отношению к шведскому королю. Руссель весьма многозначительно характеризует важность установления прямой связи Густава-Адольфа, с запорожцами и уверяет, что Россия и Швеция вместе крепче их обяжут, чем могла бы одна Россия: «два пояса вместе крепче одного вяжут»; казаками легче будет управлять после того, «как они обещаются (дадут обещание) обоим маестатам [величествам]»[509]. Инструкция Русселя л'Адмиралю и де Греву и текст письма от имени Густав а-Адольф а к казакам пропагандируют шведского короля как защитника «греческой веры» и казацких вольностей от польских притеснений; секретные статьи ставят вопросы о поддержке казаками «избранья его маестата [Густава-Адольфа] на польское королевство и об их «поспешеньи в цесарскую землю [Германию] для его маестата» за хорошее жалованье[510]. Легко понять, что русскому правительству, давно уже ведшему тайные переговоры с казаками и знавшему о письмах, направленных казакам патриархами иерусалимским и константинопольским, «чтоб монарху московскому поклонилися», нелегко было передать инициативу шведскому королю. Тем не менее оно снабдило еще и от себя л'Адмираля и де Грева грамотой к казакам и приложило много стараний для обеспечения успеха их миссии и для предупреждения возможных осложнений в связи с происшедшим только что переизбранием гетмана, сменой курса руководящих кругов православной церкви на Украине, уступками польского правительства казацкой старшине. Не вина русского правительства, что бравые французы, покинув в Киеве приставленного к ним надежного провожатого Григория Гладкого (тайное связное лицо между Москвой и промосковскими деятелями Украины), имевшего инструкции («от тех бы казаков, которые королю [польскому] служат, однолично [обязательно] их послов уберечь, чтоб над ними какого дурна не учинили», — к этим казакам не ездить), отправились с одним лишь переводчиком прямо в Канев к новому гетману войска Запорожского Кулаге и были им выданы польскому правительству[511].
Так или иначе, посольство л'Адмираля и де Грева в Москву было ясным олицетворением единства шведской и русской политики в отношении Речи Посполитой[512]. Ровно через месяц, 22 июля 1631 г., Руссель отправил уже нового посланца в Москву — «верного секретаря» Христиана Вассермана[513]. Последний только что вернулся из Речи Посполитой, где вел переговоры с магнатами. Он должен был подробно доложить в Москве о позиции Льва Сапеги, Радзивилла, Гонсевского, об их взаимоотношениях и борьбе в связи с приближающейся смертью Сигизмунда III. Из инструкции, данной Русселем Вассерману, и из записи беседы Вассермана с кн. Черкасским опять-таки ясно, что направление деятельности Русселя в польско-литовских делах было в известной мере уже наперед согласовано в Москве: люди Русселя, докладывал, например, Вассерман, живут один у Сапеги, другой у Гонсевского для того дела, о котором Руссель втайне говорил с кн. И. Б. Черкасским[514]. Наряду с обильной информацией о политических событиях в Речи Посполитой, приготовлениях к войне с Московским государством, состоянии военных сил и политических настроениях, Вассерман должен был передать снова аргументы (со ссылкой на Густава-Адольфа) в пользу того, чтобы московские государи постарались «закупить себе казаков запорожских и наводить [побуждать] их вооружаться» против польского короля, ибо в таком случае «вся сила нашего недруга ляжет на тот полк», т. е. будет отвлечена на борьбу с казаками (как действительно и было в 1648–1653 гг.).
Пробыв в Москве полтора месяца (с 9 августа до 22 сентября 1631 г.), Христиан Вассерман вернулся в Ригу к Русселю. Последнему была И. Б. Черкасским направлена благодарность за его деятельность и за сообщенные вести: царь и патриарх хвалят его, «и впредь бы ты об их государских делах радел и промышлял [бы о том], о чем ты говорил наперед сего со мною втайне»[515]. А уже 7 октября 1631 г. Руссель снова отправил Вассермана в Москву с письмом. Он сообщает о победах Густава-Адольфа «против общего недруга», очень красноречиво восхваляя его военный гений, и возвращается к проекту нападения на Речь Посполитую из Силезии и заключения царем «договора про приятельное соединение [о дружественном союзе] с государем моим с королем»[516]. Вассерман выехал из Москвы с царским письмом и богатым пожалованием к Русселю 9 декабря 1631 г.[517]
Дальше в материалах Посольского приказа о сношениях с Русселем какой-то перерыв. Следующий столбец уже говорит нам об отъезде самого Русселя из Москвы 20 июня 1632 г. (дата его приезда в Москву неизвестна). Из шведских источников известно, что в конце 1631 г. началась ожесточенная борьба Русселя с Акселем Оксеншерной и Иоганном Шютте. Поводом для атаки с их стороны послужила неудача миссии л'Адмираля и де Грева к запорожским казакам. Чтобы уладить дипломатический конфликт и одновременно дискредитировать королевского доверенного и его политику, канцлер, а затем и Государственный совет официально объявили, что Руссель превысил данные ему королем полномочия[518]. В ответ Руссель пошел на смелый шаг открытой борьбы, он решил предать все дело гласности и посрамить своих противников: в январе 1632 г. он напечатал в Риге на латинском, немецком и польском языках текст верительных грамот и полномочий, полученных им от Густава-Адольфа, а также текст своих обращений от имени Густава-Адольфа к польско-литовским магнатам и к запорожским казакам. Однако это не помогло: его обвинили в том, что он опустил в верительных грамотах оговорки, ограничивавшие его полномочия[519]. Но Руссель не остановился: с этими печатными материалами он послал в Варшаву к дворянству своего уполномоченного Лазаря Мавиуса. Эта миссия была настоящей бомбой, вызвавшей огромный резонанс как в Речи Посполитой, так и за рубежом. Мавиус в Варшаве сначала был арестован, затем по совету самого короля Сигизмунда допущен на дворянское собрание, очевидно, специально подобранное, которое устроило верноподданническую демонстрацию в защиту Сигизмунда III и конституции Речи Посполитой и грозило повешением Мавиусу, который спасся только в доме коронного маршала. Если бы задача Русселя состояла в том, чтобы обеспечить мирное избрание Густава-Адольфа на польский престол, он этим испортил бы все дело; но его задача состояла (как мы помним) в том, чтобы афишированием надежд Густава-Адольфа на избрание содействовать скорейшему вступлению Московского государства в войну с Речью Посполитой, и поэтому он решительно ничего не испортил[520]. Но ему не удалось даже такими чрезвычайными средствами защититься от Акселя Оксеншерны. Напротив, канцлер принял меры, чтобы окончательно его дискредитировать и устранить.
К сожалению, мы ничего не знаем о сношениях Русселя с Густавом-Адольфом после их первой встречи в ноябре 1630 г.[521] Учитывая, как много гонцов отправлял Руссель в Россию и в Польшу, мы не можем сомневаться, что он находил верных людей для отправки и в Германию, в штаб-квартиру Густава-Адольфа. В его письмах в Москву проскальзывают отзвуки его сношений с Густавом-Адольфом. С полной уверенностью следует предполагать, что такой энергичный человек, безусловно, находил средства и возможности для поддержания той или иной связи с королем. Но в бумагах Густава-Адольфа не сохранилось ни одного его письма или чернового ответа ему. Либо сам Густав-Адольф уничтожил всю эту переписку, либо после его смерти кто-то изъял ее из его бумаг.
Мы знаем лишь, что внутригерманские дела только по видимости поглотили Густава-Адольфа о головой. Но с наступлением весны 1632 г. его, хотя и в разгар борьбы с Валленштейном, снова стали одолевать прежние восточные заботы. За внутригерманскими перипетиями вновь выступили контуры большой мировой политики. Решение польской проблемы уже нельзя было откладывать, тем более что в феврале 1632 г. был заключен официальный оборонительный и наступательный союз против Густава-Адольфа между императором и испанским королем, открытый для присоединения также и польского короля. Специальные посольства старались вовлечь Сигизмунда III в этот союз, и вся Европа ждала их результатов[522]. Не вступая формально в союз, Речь Посполитая уже возобновила разрешение габсбургским державам вербовать на своей территории войска; Валленштейн вел переговоры с королевичем Владиславом, воевода Любомирский дал обязательство выступить со своим войском в союзе с Валленштейном либо против Дьёрдя Ракоци[523], либо против Густава-Адольфа[524]. Шютте еще в январе 1632 г. доносил Густаву-Адольфу и Государственному совету о нараставшей угрозе нарушения Речью Посполитой перемирия со Швецией[525]. В апреле 1632 г. умер Сигизмунд III, и польский трон стал вакантным. Московское государство все не начинало войну с Речью Посполитой, а устрашающее воздействие на нее московского салюта могло в конце концов иссякнуть.
Еще в марте 1632 г. Густав-Адольф писал канцлеру Оксеншерне, что он по-прежнему вовсе не стремится к польской короне, но должен думать о ней из-за политических обстоятельств[526]. Несколько раньше он как будто даже впервые попытался изменить свой курс. Под совершенно пустяковым предлогом он решает вдруг двинуться с частью войск назад, в Северо-Восточную Германию, на соединение с Банером. Уже в пути он переменил решение, по-видимому, под давлением канцлера Оксеншерны, который затем экстренно прибыл к нему во Франкфурт-на-Майне. Между королем и канцлером происходили долгие секретные совещания[527]. По аналогии с подобными же секретными беседами, повторившимися несколько месяцев спустя и лучше известными, мы можем предполагать, что канцлер настаивал на дальнейшем наступлении в Германии и отказе от возвращения к польским рубежам. На этот раз король подчинился. Кто знает, сколько раз упоминалось имя Гусселя и дело о неудачном посольстве к запорожцам во время этих бесед. Но окончательный удар Гусселю Оксеншерна нанес лишь в апреле 1632 г. Неизвестно, послужил ли достаточным основанием для требования отставки Гусселя эпизод с Лазарем Мавиусом в Варшаве или королю были представлены ложные обвинительные материалы против Гусселя. Второе вероятнее[528].
Во всяком случае, 6 мая 1632 г. во Фрейзингене, в Бавария, Густав-Адольф принужден был подписать послание на имя Иоганна Шютте, предписывающее отстранить Жака Русселя от дел, однако обращаться с ним дружески[529]. Последняя оговорка свидетельствует, что Густав-Адольф лишь уступил давлению, не веря в виновность Русселя, а может быть, рассчитывал неофициально и дальше пользоваться его услугами.
Руссель еще не знал об отставке, когда выехал из Риги в Москву (очевидно, в мае). Но он, несомненно, чувствовал приближение кризиса в своей борьбе с канцлером и поехал в Москву за оружием для этой борьбы. Хотя Руссель прибыл в Москву частным образом («не посольским обычаем»), он получил при отъезде 20 июня 1632 г. официальную царскую грамоту для вручения Густаву-Адольфу. Это — дипломатическая нота в поддержку Русселя и его деятельности. Она начинается с того, что прибыл к нам, царю и патриарху, «вашего королевского величества посол Яков Руссель», т. е. с безоговорочного признания его правомочности. Далее его работе дается высокая оценка: «И служит нам, обоим государям, с великим сердечным радением безо всякой хитрости и хочет и ищет меж нас всякого добра и ближнего соединения и укрепления, и на общего нашего недруга, на польского Сигизмунда короля, умышляет всякое зло, и нашим, царского в-ва, и вашим, королевского в-ва, общим делом в Польше промышляет, которое дело годно [выгодно] нам, великому г-рю нашему ц. в-ву, и вашему к. в-ву». Далее русское правительство бросает на чашу весов в пользу Русселя не только свое формальное согласие на занятие Густавом-Адольфом польского престола, но и свое дипломатическое влияние на другие государства в этом же направлении: сообщается, что во имя дружбы и тесного союза со шведским королем отправлены посольства к турецкому султану Мураду IV и крымскому хану Джанбек-Гирею настаивать, «чтобы они того ж похотели и писали бы в Польшу, чтоб вам, другу нашему, вашему к. в-ву, на польском королевстве, а иного бы на польское королевство, кроме вашего к. в-ва, из королевичей и иного никого не выбирали». Наконец, передается важнейшее для Густава-Адольфа обязательство: «А у нас война на польского короля готова на нынешний 1632 г. [в черновике зачеркнуто: летом]».
Следуют изъявления дружбы и любви, пожелания счастливого царствования и побед над врагами, надежды «быти в крепкой дружбе и в любви, и в добром приятельстве, и в ближнем соединении навек неподвижно [нерушимо], и над общим бы нашим недругом, над польским королем, промышлять заодно [бороться вместе]». В конце этого важного внешнеполитического документа русское правительство снова неразрывно связывает имя Русселя со шведско-русским союзом, с согласованным проектом совместного наступления на Речь Посполитую. Из контекста следует, что отстранение Русселя рассматривалось бы как отказ шведского короля от прежнего курса. «А посла вашего Якова Русселя, за его службу и за раденье пожаловав нашим государским жалованьем, отпустили к вашему к. в-ву, и вашему бы к. в-ву и впредь об общих государевых делах радети и промышляти, так же как радел и промышлял преж сего»[530].
Руссель предполагал из Риги ехать в Стокгольм и, очевидно, предъявить Государственному совету этот веский документ. Но в Риге он, по-видимому, получил сведения, показавшие ему, что даже царская грамота не защитит его и не даст сломить силу канцлера в совете. Во всяком случае, отплыв со своими приближенными на корабле из Риги в Стокгольм 1 июля, он обманул бдительность лифляндских властей, изменил курс и сошел в Любеке. Любек и стал его новой резиденцией[531]. Отсюда он не решился сразу ехать к Густаву-Адольфу, но его курьер мог пересечь Германию в короткий срок. У нас есть некоторое основание предполагать, что таким курьером явился Лазарь Мавиус; он находился прежде на шведской государственной службе, может быть, даже в свите короля («королевский слуга») и при Русселе состоял временно[532]. Он, возможно, мог увидеть лично, короля, прискакав в лагерь под Нюрнбергом в первых числах июля.
Как мы помним, первый порыв Густава-Адольфа вернуться на северо-восток был остановлен. Ответа русского правительства на письменные предложения, которые он послал еще в конце августа 1631 г., он не имел до мая 1632 г. Он, конечно, не мог знать, что его послание шло в Москву более трех месяцев, что ответ Михаила Федоровича от 19 января 1632 г. таинственно застрял на обратном пути к нему[533]. Возможно, что 16 апреля он направил Мёллеру коммерческий проект[534] не без умысла проверить состояние коммуникаций, напомнить этим безобидным (к глазах канцлера) посланием, что он ожидает ответа на свои важные военные предложения.
Послание царя от 19 января было задержано канцлером на несколько месяцев и доставлено Густаву-Адольфу в Аугсбург только около 20 мая[535]. Густав-Адольф, ничего так не желавший, по его собственным словам, как получить это письмо царя раньше, 23 мая написал ответ.
Этот ответ должен был стать решающим документом в развитии шведско-русского союза, закрепляя достигнутую прежде договоренность. Однако Густав-Адольф принужден был учитывать и активную оппозицию канцлера своим проектам. Документ получился с недомолвками, урезанный, крайне осторожный, но все же продолжающий и закрепляющий курс. Текст этого письма Густав-Адольф того же, 23 мая 1632 г. послал в Майнц канцлеру Акселю Оксеншерне с просьбой, если нужно, поправить его с формальной стороны или отправить в Россию[536]. Конечно, дело шло не столько о формальной стороне, сколько о выяснении реакции канцлера на крепнущую решимость короля начинать совместно с Россией войну против Речи Посполитой, использовав как предлог выдвижение своей кандидатуры на польско-литовский престол. Канцлер Оксеншерна прибег к прежней тактике: он молчал. Густав-Адольф так и не получил ни ответа на это письмо канцлеру, ни его поправок на проект послания к царю Михаилу Федоровичу[537]. Прождав месяц, Густав-Адольф на этот раз поступил решительно — 25 июня 1632 г. подписал и отправил послание Михаилу Федоровичу без санкции канцлера, возможно, через русского гонца Менина[538]. Его нетерпение объясняется наступлением летнего сезона, на который Московское государство обещало начало войны, и приближением королевских выборов в Речи Посполитой.
Почти одновременно, 21 и 25 июня 1632 г., в лагере под Нюрнбергом Густав-Адольф подписал два важных документа: инструкцию послам, которых он направил в Речь Посполитую на избирательный сейм, и это послание в Москву царю Михаилу Федоровичу.
20 июня Густав-Адольф написал губернатору Лифляндии Иоганну Шютте, что тот должен деньгами и другими мерами поддержать борьбу польско-литовских диссидентов во главе с Радзивиллом за кандидатуру Густава-Адольфа на польский престол. Особенно важно, что Шютте предписывалось подготовлять и военную поддержку этой борьбы с помощью шведских войск, находившихся в Пруссии[539]. В инструкции послам Стену Бьелке и Иоганну Никодеми (к ним присоединился рижский бургомистр Ульрих, служивший посредником между Густавом-Адольфом и Радзивиллом) Густав-Адольф предлагал открыто грозить полякам войной, если они добровольно н. е изберут его своим королем. Среди аргументов в пользу этого избрания послы должны были указать на военную силу Густава-Адольфа, на его влияние на московского царя, достаточно большое, чтобы побудить того отказаться от подготовляемой войны с Речью Посполитой. «Из двух зол — бремя польской короны на его [Густава-Адольфа] собственной голове или неизбежная война в случае избрания кого-либо из сыновей Сигизмунда — он выбрал первое, как меньшее зло». Правда, формально послы должны были угрожать началом войны со стороны Швеции только по истечении шведско-польского перемирия, т. е. через три года, но одновременно они должны были недвусмысленно указать на близкое вторжение в Польшу русских, татар и турок. Разумеется, Густав-Адольф не мог рассчитывать на избрание, он знал о больших шансах Владислава (сына Сигизмунда III), но послам предписывалось по возможности так обострить борьбу, чтобы сорвать выборы и оставить Речь Посполитую в состоянии наибольшего внутреннего беспорядка[540].
Через четыре дня после этой инструкции Густав-Адольф подписывает послание в Москву, которое полностью раскрывает его намерения[541].
Собственно, это не одно послание, а два — к основному посланию приложено письмо Густава-Адольфа к патриарху Филарету Никитичу (датированное тоже 25 июня 1632 г., Нюрнберг). Оно является ответом на письмо Филарета Никитича к Густаву-Адольфу от 3 марта 1632 г. Здесь Густав-Адольф благодарит патриарха за его радость по поводу того, «что всемогущий бог даровал нашему к. в. на наших общих недругов великое одоленье», за пожелание новых побед, и сам выражает пожелание процветания и силы «великому Российскому царству — нашим общим недругам папежанам [католикам] к помехе» и дальнейшего укрепления русско-шведской дружбы — «нашим общим недругам к устрашению и к погибели». Как видим, это — тон тесного союза.
О собственно военной стороне этого союза, «о войне, что его ц. в. хочет в немецкой земле завесть», Густав-Адольф пишет в основной грамоте на имя царя[542]. Она начинается с объяснения, что Густав-Адольф только на днях получил грамоту Михаила Федоровича от 19 января, c сетований на дальность расстояния, зимнюю пору и другие помехи и задержки, с уверений, что если бы он получил послание царя раньше, то уже раньше посодействовал бы и советом и делом проведению в жизнь замыслов царя. Далее Густав-Адольф снова горячо приветствует намерение царя нанять в Германии войска и подчеркивает, что «недругам вашего ц. в., полякам, великий урон и ущерб будет от того, если ваше ц. в. войско со здешней стороны в цесарской [германской] земле поставит и тем войском в Верхнюю Польшу пойдет». Но если прежде Густав-Адольф намекал, что он готов найти повод для нарушения со своей стороны шведско-польского перемирия, то теперь он более осторожен, делая несомненную уступку позиции Оксеншерны: до истечения срока перемирия он не может способствовать осуществлению плана своим войском; однако, рассуждает он, раз поляки в нарушение перемирия разрешили врагам Густава-Адольфа, Католической лиге, нанимать у себя солдат, значит и он «за это» может разрешить царю нанимать на поляков войско в занятых им государствах. По для соблюдения полной тайны и полного успеха предприятия Густав-Адольф предлагает такой способ действий: должностные лица, которых царь пришлет в Германию, пусть до поры до времени не называются царскими великими послами, пусть действуют от имени шведского короля и совместно с его командирами нанимают и собирают войско как бы для службы Густаву-Адольфу; когда же все будет закончено, Густав-Адольф прикажет этому войску подчиняться и служить московскому царю — оно выступит от имени последнего, и весь план осуществится именем, по воле и в интересах московского царя. Соучастие Швеции выразится не только в разрешении нанимать и формировать это войско — Густав-Адольф готов сделать все и «сверх того», что только мыслимо, до истечения перемирия с Польшей, в частности его генералы с царскими уполномоченными «совет и думу будут держать и способствовать им так, что ваше царское умышление полным успехом и начнется и окончится». Густав-Адольф не пишет здесь прямо о том, что он лично будет направлять это предприятие (как он обещал ранее), но такое намерение ясно сквозит во всем тоне послания — оно как бы дает личную гарантию Густава-Адольфа Москве в успехе замысла.
Практически Густав-Адольф просит как можно скорее снарядить два посольства. Одно должно быть направлено в Штеттин (где он принимал русских послов в 1631 г. и куда, возможно, собирался вернуться) для найма и снаряжения указанной армии. Стратегический план Густава-Адольфа несколько изменился: если раньше он считал, что удар по Верхней Польше должен быть нанесен из Силезии, то теперь, по-видимому, в связи с неблагоприятной военно-политической обстановкой в Силезии, оккупированной имперским корпусом Шаффгоча, он указывает в качестве наиболее удобного плацдарма Померанию и Маркграфство (Бранденбург). Прибыв в Штеттин «о казною», уполномоченные царя смогут там провести совещания со шведскими командирами о найме опытных профессиональных солдат, подборе доброкачественного командного состава, закупке вооружения и плане наступления на Польшу из Померании и Маркграфства, на содержание «нарочитого войска» с пушками, ядрами и порохом без всяких дополнительных расходов потребуется по 100 тыс. ежемесячно, но, разумеется, сразу придется истратить крупные суммы для покупки оружия, шпаг, военного снаряжения и обмундирования, «без чего никакое войско не может быть». Как видим, здесь все указано конкретно и точно, дело идет о реальном военном плане.
Второе посольство Густав-Адольф просит направить к нему для одновременного заключения русско-шведского политического соглашения против Речи Посполитой. Он подчеркивает, что указанное содействие царю неизбежно навлечет на него негодование и месть поляков. Поэтому он просит и надеется, что царь вступит с ним в такой союз, при котором Московское государство обязалось бы не заключать мира с Речью Посполитой без его совета и согласия, без включения в этот мир «нашего к. в. и наших королевских великих земель и государств». Если царю эта мысль будет «люба и добра», пусть он пришлет своих послов «с полным наказом», чтобы «о том союзе укрепление сполна договорити и постановити и совершити»[543].
Сопоставляя эту грамоту с одновременно написанной инструкцией послам в Речь Посполитую, мы видим очертания вполне определенного политического курса Густава-Адольфа в польском вопросе. Это — программа решительных и немедленных действий, хотя и с соблюдением всяческой осторожности. Этих документов, в сущности, вполне достаточно для того, чтобы попять возвращение Густава-Адольфа через четыре месяца в расположенную недалеко от польских границ Саксонию, в те места, откуда он год назад начал свой поход.
Послания Густава-Адольфа прибыли в Москву 20 августа 1632 г.[544] Однако можно предположить, что русское правительство узнало о содержании этих посланий или получило устный ответ Густава-Адольфа уже в начале августа. На это предположение наводит сохранившийся в архиве Посольского приказа обрывок дела о необычайно спешном приезде в это время в Москву курьера от Жака Русселя — того самого Лазаря Мавиуса, которому доверялись лишь самые ответственные поручения и которому уже доводилось рисковать головой на службе Русселю или, вернее, Густаву-Адольфу через Русселя. Мы не знаем прямо, что сообщил Мавиус в — Москве, так как налицо только отрывки ответного письма Кн. И. Б. Черкасского Русселю, отправленного с Мавиусом примерно 21 или 22 августа. Но по этим отрывкам видна чрезвычайная важность дела. Если верно наше предположение, что Руссель из Любека (а может быть, еще несколькими днями раньше из Риги) отправил Мавиуса к Густаву-Адольфу, то весь путь до Нюрнберга, назад до Любека и от Любека до Москвы Мавиус проделал за полтора месяца[545]. Он мог доставить Густаву-Адольфу грамоту Михаила Федоровича от 20 июня, врученную Русселю, и получить устные указания Густава-Адольфа, если тот решил и дальше неофициально пользоваться услугами Русселя для сношений с русским правительством. По словам И. Б. Черкасского, Руссель передал через гонца и секретаря своего Мавиуса «статьи гораздо надобные для службы великого государя нашего оно ц. в-ва», дела эти царю и патриарху доложены, и теперь «о тех о всех делах им, великим государям, ведомо». Дальше начинается ответ: «И нынешнего 1632 г. в августе 3 день великий государь наш его ц. в. и отец его государев великий государь святейший патриарх послали на общего[546] недруга, на польского королевича Владислава и на Поль…». Ясно, что Руссель сообщил нечто такое, из чего вытекала необходимость или возможность немедленного начала военных действий. Это могли быть либо вести о подготовке спешного избрания Владислава, либо сведения об окончательном согласии Густава-Адольфа на все обсуждавшиеся условия военного союза против Речи Посполитой. В пользу второго говорят другие слова И. Б. Черкасского в письме к Русселю: и ты также наказывал, «чтоб посланного б твоего отпустить с лучшим и борзым [скорым] договором не задержав»[547]. Значит, Мавиус должен был привезти из Москвы проект договора, подлежащего заключению между Московским государством и Швецией одновременно с началом военных действий.
Итак, русская армия выступила из Москвы 3 августа 1632 г. Передним полком командовал Александр Лесли-сын. Началась Смоленская война. Несомненно, что именно получение ответа Густава-Адольфа послужило последним сигналом, которого только и ждали, без которого по крайней мере не начались бы активные военные действия, даже если бы армия и подошла к границе Речи Посполитой; как известно, русская армия, напротив, уже в сентябре — октябре развернула стремительное и в высшей степени успешное наступление[548]. Таким образом, выступление было в известной мере выполнением союзнического долга перед Швецией. Вся армия была воодушевлена этим союзом. «Передают, — доносил Шютте Густаву-Адольфу 18 сентября, — что, по словам солдат, их царь после бога больше всего надеется на ваше к. в-во»[549].
Мавиуса не отпускали из Москвы, пока не прибыла подлинная грамота Густава-Адольфа. На другой день по ее получении он был отпущен. Он вез Русселю известие о начале войны и проект договора. Поистине, эти дни были кульминационной точкой жизни и деятельности Русселя[550]. В письме И. Б. Черкасского Русселю передавались благодарность царя и патриарха за его «промысел», их просьба так же стараться и присылать известия и впредь и обещание, что они «<и вперед учнут тебя жаловать своим государским жалованьем за твою службу». Но главное, Мавиус должен был лично передать Русселю: «С ним наказано к тебе об их государских делах»[551]. Несомненно, что речь идет о согласовании проекта русско-шведского договора. Уже 13 сентября Руссель, получив в Любеке «грамоту и ответ» из Москвы, посылает туда нового гонца, имя которого, по-видимому, Жан де Вержье[552]. Наряду с рядом важных сообщений, свидетельствующих об осведомленности Русселя в делах Густава-Адольфа, де Вержье привез в Москву текст русско-шведского договора, который и был без всяких изменений включен в наказ «Великому посольству», отправленному к шведскому королю[553].
Это посольство начали готовить в Москве еще в июне 1632 г.[554], очевидно, во время пребывания здесь Русселя. Тогда же, как следует из черновика царской грамоты от 20 июня и из письма Русселя от 13 сентября 1632 г., был принят стратегический план начинать войну в конце лета[555]. Открывая военные действия, русское правительство, несомненно, преследовало не только военные цели, но и цель давления на шведского союзника: успешное для России начало войны поставило бы Швецию перед угрозой оказаться не при чем, побудило бы Швецию поспешить с заключением формального договора, принять русские условия. Так рассчитывали в Москве, такой план, судя по всему, рекомендовал и сам Руссель. Поход под Смоленск мыслился как первый акт, как демонстрация, после чего надлежало ждать договора со Швецией и удара по Речи Посполитой с запада. Отправление «Великого посольства» должно было состояться вскоре после начала военных действий. Русское правительство не приняло предложения Густава-Адольфа послать два посольства: одно для найма армии в Германии, другое для заключения договора; отделить первое от второго представлялось, видимо, рискованным (и действительно таило риск лишиться огромной суммы без гарантированной территориальной компенсации). Было решено снарядить единое посольство, снабдив его и деньгами для найма армии и полномочиями для заключения договора. Через 25 дней после выступления армии из Москвы, 28 августа 1632 г., была уже подписана верительная грамота посольству в составе 32 человек[556] во главе с боярами Борисом Ивановичем Пушкиным и Григорием Гори-хвостовым и дьяком Михаилом Неверовым. 19 сентября Шютте получил официальное извещение о предстоящем выезде посольства из России, о чем в тот же день написал Густаву-Адольфу[557]. Но дальше наступила большая задержка с отправкой посольства, которую можно объяснить только одним — ожиданием возвращения от Русселя направленного ему с Мавиусом проекта русско-шведского договора. Считали необходимым сначала неофициально окончательно согласовать проект с «великим послом» Густава-Адольфа, как все еще титуловали Русселя, и только затем направить официальное посольство. В первых числах октября наказ, грамоты, все необходимое для посольства лежало уже совершенно готовым, но посольство тронулось только после того, как приехал де Вержье, 31 октября; текст, привезенный де Вержье, был в последнюю минуту наспех переписан и подклеен к тексту наказа[558]. Соответственно в сентябре — октябре было задержано наступление русской армии на Смоленск и сдерживалось позже в ожидании оформления договора со Швецией (что в чисто военном отношении привело к плохим последствиям, ибо поляки успели укрепить Смоленск).
Наказ «Великому посольству» содержит прежде всего подробную историю русско-польских противоречий со времени Бориса Годунова и мотивы начатой войны. Далее следуют различные положения, которые должны лечь в основу русско-шведского союзного договора. Это, во-первых, взаимное обязательство о ненападении (прежний мир держать «безо всякой неправды», «во веки неподвижно»)[559].
Во-вторых, взаимное обязательство совместно стоять «на общих своих недругов» — сыновей Сигизмунда III (Владислава и Казимира)[560]. Оба государя обязуются «всею силою, и думою, и от всего сердца своего» в польском деле помогать друг другу — «людьми, и казною, и всякими мерами, ведущими к недругову разорению; и которому [из них] невозможно будет недруга одолеть, то другому прислать нуждающейся стороне людей по первым вестям ради дружбы своей и не ожидаючи за то никакого платежа, только бы общий недруг скорее от того разорен был их общею дружбою»[561].
В-третьих, ни одна из сторон не будет заключать сепаратного мира или перемирия: «не принимать никакого перемирия нового, ни миру без общего совета»; «войну на общего недруга начати вести и закончить по общему совету друг с другом».
В-четвертых, в результате войны будут учинены «праведный и добрый раздел и рубежи с поляками по достоинству и по удобности ц. в-ва»: к Московскому государству должны отойти «искони вечные отчины великого государя нашего его ц. в-ва», «которые отданы были в перемирные годы к короне польской и к Великому княжеству Литовскому» — все земли к востоку от Двины, города («с уездами и волостями») Смоленск, Белая, Дорогобуж, Рославль, Монастыревск, Чернигов, Стародуб, Попова Гора, Новгород-Северский, Почеп, Трубчевск, Серпейск, Невель, Себеж, Красный, Полоцк, Киев. Западная граница России должна пройти по линии «от Полоцка вниз по реке Двине 20 верст к Риге, и от того места [до точки] по реке по Немани вверх выше Городка [Гродно] 20 же верст, и от того места от Немани до реки Днепра [до точки] ниже Киева 100 верст, и вниз тою рекою до Черного моря». На этой примерной основе будет в дальнейшем изготовлен «подлинный рубежный чертеж обоих государств». Пока идут военные действия, оба государя «одолжат себя друг другу помогать»: шведский король всеми силами поможет русскому царю овладеть Полоцком, Смоленском, Киевом и всеми прочими пунктами, находящимися по сю сторону этой линии, а русский царь всеми силами поможет шведскому королю овладеть Вильной и другими пунктами по ту сторону линии. Но хотя бы войска одной стороны, «за недругом гоняючись», и вошли в земли, которые по договору должны достаться другой стороне, первая обязуется не претендовать на них, отдать их («поступиться» — «безо всякого мешканья и сумненья»), «не получить себе ничего от них, кроме корысти про добычею [кроме поживы военной добычею]», которая неминуемо достается войскам. В случае победы Густав-Адольф ни до коронации своей, ни во время коронации не должен обещать Речи Посполитой удержать те места, которые по правде и по настоящему договору принадлежат Московскому государству.
В-пятых, Московское государство согласно и окажет содействие, чтобы Густаву-Адольфу «были на польском и литовском королевстве». Этим царь «воздает его к. в-ву своею дружбою и любовью» за помощь в возвращении Московскому государству исконных русских земель. Уже написано от имени царя в Турцию и Крым, в Польшу и Литву, что царь поддерживает кандидатуру Густава-Адольфа на польский престол и просит поддержать ее. Но условием этой поддержки является обязательство Густава-Адольфа, заняв польский престол, остаться в том же тесном союзе с московским царем, как и до сих пор: «по-прежнему в дружбе, и в любви, и в вечном докончанье, и в соединенье». Шведский король со своей стороны (через Русселя) предлагает «учинить и составить крепкий вечный наследственный мир меж обоих корон… также б и то в соединенье укрепить, чтоб друг другу должен был помогать: хотя который и понаклонится, ино исправлен [поддержан] будет от соединаченного друга». Этот тесный дружественный союз России и Швеции должен быть обязателен и для наследников нынешних государей. Нерушимость западной границы России проект, присланный Русселем, компенсирует перспективой «приговорить, с соединением меж ваших маестатов [величеств], распространение царств ваших [российской державы] к восточной стороне», т. е. свободной русской экспансии на восток[562].
Мы знаем, что контуры этого международного соглашения очерчивались понемногу уже задолго до отправления посольства Б. Пушкина с товарищами. Переговоры велись через Русселя с 1630 г., а также через Мониера и Мёллера[563]. Проект был основательно взвешен властями Московского государства во главе с Филаретом Никитичем. И он производит поистине внушительное впечатление. Правда, О. Л. Вайнштейн выражает удивление готовностью царя и патриарха «подписать столь невыгодное соглашение»[564]. Заявляя, что России гораздо важнее был выход к Балтийскому морю, чем к Черному, что невыгодно было передавать львиную долю Польско-Литовского государства в руки шведского короля и т. п., автор смотрит на XVII в. сквозь призму петровской эпохи, игнорируя, что в XVII в. главной внешнеполитической задачей России еще не было возвращение Прибалтики, — главной задачей еще было возвращение русских, белорусских и украинских земель на западе. На обозримый отрезок времени Московскому государству требовалось обеспечить стабильную границу на западе после воссоединения огромных, некогда отторгнутых от него территорий. Только к XVIII в. экономическое развитие России выдвинуло новую задачу — борьбу за выход к Балтийскому морю: почти весь XVII в. был посвящен борьбе за выполнение совсем иной, безусловно, наиболее прогрессивной тогда задачи — именно той, которая так четко выражена в этом программном внешнеполитическом документе правления Филарета Никитича. Россия должна была получить по рассмотренному выше проекту больше, чем через 35 лет она получила в результате ожесточенных войн по Андрусовскому перемирию 1667 г. Правда, за рубежом должны были остаться и доля Западной Белоруссии, и значительная часть Правобережной Украины. Но даже и это ограниченное решение труднейшей исторической задачи воссоединения с Московским государством русских, украинских и белорусских земель было бы по тому времени выдающимся успехом. Мало того, этот проект основан на идее возможности замены традиционно враждебных дружественными, союзными, основанными на взаимопомощи отношениями России с Польшей. Мысль русских государственных деятелей заглядывала много глубже, чем кажется на первый взгляд: они, несомненно, знали (через Русселя), что Радзивилл и другие польско-литовские магнаты склонялись к избранию Густава-Адольфа лишь при условии, если он вернет Польше не только Лифляндию и Пруссию, но и Силезию, давно отторгнутую у нее германскими императорами[565]. Только Густав-Адольф благодаря своим победам над императором мог тогда осуществить эту столь важную историческую задачу Польши[566]. Одновременное передвижение восточной и западной границ Польского государства, перемещение его на исконную историческую территорию, в западную сторону, при освобождении захваченных на востоке чужих земель могло явиться основой для устойчивого мирного соседства с Россией. Филарет Никитич и его сотрудники смотрели на Густава-Адольфа в перспективе уже не столько как на шведского короля, сколько как на главу этого дружественного Польского государства.
«Великому посольству» Б. И. Пушкина с товарищами было предписано чрезвычайно поспешно ехать в Стокгольм, а там требовать, чтобы их немедленно отправили в Германию к Густаву-Адольфу. Кроме официальных грамот, они везли личное письмо патриарха Филарета Никитича к Густаву-Адольфу (датированное 11 октября 1632 г.) с выражением надежд, в самых дружественных тонах, на укрепление союза между королем и царем — «и впред идущие [будущие] годы вам бы общо стояти на недругов ваших»[567]. Из Новгорода посольство выехало 22 ноября 1632 г.
Примерно в это же время, 27 ноября, из Москвы был отослан другой документ — грамота царя и патриарха Жаку Русселю[568]. Эта грамота, отправленная с де Вержье, — ответ на присланное с ним же в конце октября письмо (от 13 сентября) и устные сообщения.
Де Вержье передал в Москве обширную информацию о «цесарской войне и о всех окрестных войнах», как и о всех значительных событиях в европейских государствах. Тут не только данные о войне в Германии, но и сообщения о мятеже Монморанси и Гастона Орлеанского во Франции, о самовластии Страффорда в Англии и т. д. Особенно подробны сведения об избирательной борьбе в Речи Посполитой, о военных планах и приготовлениях против Московского государства[569]. Эти последние сведения совершенно секретного характера были получены Русселем от Христиана Анхальтского, сына одного из видных немецких протестантских князей, вынужденного обстоятельствами искать карьеры вне войны с императором Фердинандом II и согласившегося было стать во главе наемных ландскнехтских войск польского королевича Владислава. Руссель сумел, использовав его евангелическое исповедание, убедить его не только отказаться от этой должности, но и предложить свою службу противной стороне — Московскому государству. Центральное место в письме Русселя и докладной записке де Вержье занимает доказательство необходимости поставить во главе нанимаемых русских иноземных войск именно этого выдающегося полководца и знатока военного дела, к тому же родственника Густава-Адольфа, князя Оранского и многих германских князей. Руссель доводил до сведения царя, что без принятия этой его рекомендации, «без того князя, он ныне не сумеет то дело сделать, о чем он говаривал, о том собрании войска». В ответной грамоте царя и патриарха по этому пункту выражалась высокая оценка успеха Русселя; однако в армию, ушедшую под Смоленск, назначать начальником иноземных войск Христиана Анхальтского уже поздно; но Руссель должен передать ему «милостивое слово» царя и патриарха и, если он согласен будет служить им со стороны Германии, также своеобразный аванс: «мало нечто» жалованья (по своеобразному обороту, вписанному рукой Филарета Никитича), а именно — посылаемых ему соболей на тысячу рублей. Иными словами, Христиан Анхальтский принимался на русскую службу, но, так оказать, в резерв[570]. Другое ходатайство Русселя было полностью удовлетворено. Руссель рекомендовал в русскую армию (вернее, «на время» отпускал от себя) «добре верного и гораздо смышленого» инженера Давида Николя, прославившегося в обороне главных гугенотских крепостей (Монтобан, Нерак и др.) во Франции в 20-х годах. Руссель намекает на причастность Николя к тем таинственным действиям в Смоленске и Полоцке, о которых он писал прежде и которые неминуемо должны привести к падению этих крепостей. Решение русского правительства было самое благоприятное: прибывший в Москву Николь был тут же зачислен главным военным инженером русской армии с высоким окладом 50 р. в месяц и руководил всеми фортификационными и осадными работами Смоленской войны.
С большим волнением пишет Руссель в своем письме к царю и патриарху по поводу известий о начале войны Московского государства с Речью Посполитой, а также о внутренней борьбе в последней: предсказать исход всех событий невозможно, «бог бережет ту тайну про себя — про великое междоусобие, которое всевышний бог рассеял во всех углах христианской земли, и про великие переменные дела, которые настали после моего отъезда из Москвы». Но, уповая на бога, надо спешить использовать благоприятный момент бескоролевья и борьбы в Речи Посполитой[571]. Руссель предупреждает, что поляки, зная о выступлении русской армии, всемерно постараются как можно скорее сговориться между собой об избрании того или иного кандидата, очевидно Владислава, королем, дабы сплотиться для отпора. Чтобы воспрепятствовать этому и оттянуть избрание, Руссель (успевший побывать в Гамбурге и вернуться в Любек) едет в Кюстрин к курфюрсту Бранденбургскому, имевшему влияние на польские выборы и служившему посредником между польско-литовскими диссидентами и Густавом-Адольфом, чтобы «вложить ему в ум» необходимость противиться замыслу иезуитов в Речи Посполитой совершить избрание короля «в такое время, которое не по нас», ибо это избрание «проклятые иезуиты хотят совершить всеми силами своими вперед того, покамест государь мой король дел своих не справил» в Германии. Конечно, теперь уже не может быть речи об избрании Густава-Адольфа польским королем добровольно, без насилия. «Кажется явно, — признается Руссель, — что бог судил, что государю моему королю не быть избрану от большей доли [части] поляков, а сей бог его ныне не допускает к польскому рубежу, будучи середи цесарской земли и на руках у него такой недруг да такое войско Фердинандово с великою силою, и потому кажется, что праведный бог присудил разорение Речи Посполитой Польской, землю их на раздел между ваших маестатов [величеств], по тому ж, как я и объявил вам великим государям [на случай], если государь мой король не доступит себе ту корону по изволенью и избранью поляков»[572].
Но то обстоятельство, что Густав-Адольф увяз в глубине Германии, далеко от польской границы, препятствует и этому второму варианту. Руссель ясно видит, что это не случайность, а плод усилий определенной политической шведской партии. С большой силой раскрывает он перед правителями Московского государства невидимую напряженную борьбу вокруг русско-польской политики Густава-Адольфа. Он указывает на роль канцлера Акселя Оксеншерны, лифляндского губернатора Иоганна Шютте и вообще тех «шведов», которым выгодно отсутствие короля. Густав-Адольф не может пока вмешаться в польские дела, «потому что канцлер помешку чинит [мешает] во всех делах его втаи [тайно], являясь с июня фактическим королем и не допуская никого ни к Густаву-Адольфу, ни от него, «и того дня [из-за того] он [Густав-Адольф] не мог подойти к польским рубежам, как у него задумано было, — он только послал послов своих к Варшаве, чтоб оттянули еще королевское избрание, покамест он выйдет из того места, где он ныне». Не столько от имперского войска помеха планам Густава-Адольфа, сколько «от его же королевских людей, которые взбесились». В частности, необычайные скупость и гордость шведов, особенно шведского канцлера, затруднившего положение Густава-Адольфа требованиями от немецких городов присяги на верность Швеции, и т. д. «всадили короля в таком месте» («только я надеюсь, — добавляет Руссель, — что король узнает, от чего стало, и по своему смыслу опять справит»). Со своей стороны Иоганн Шютте, «да и большая доля [часть] шведов также» хотят разрубить братскую дружбу между шведским королем и русским царем и «с радостью обманули б ваше ц. в. да Русское царство, коли б им возможно, нынче, когда они видят, что король отдалел [вдалеке] от них и никто за ними не смотрит». Потому-то и нужен Русселю князь Христиан Анхальтский, «что те, которые желают братскую дружбу порубить между ваших маестатов [величеств], похваляются тем о сю пору, что они заберут себе те деньги, чем войска поднять, и обманут ваше ц. в.». Руссель жалуется на травлю, которой он подвергается со стороны этой шведской партии. Де Вержье добавляет: «Сверх того я вашему ц. в. скажу, что все шведы господина великого посла [Русселя] ненавидят потому, что они видят желанье и подвижность его к вашего ц. в. службе и ко всему Российскому царству»; они больше не выплачивают ему королевского жалованья, говоря, что нельзя служить двум государям[573]. Де Вержье свидетельствует о неустанной деятельности Русселя, срывающего умышленья недругов короля и царя, подталкивающего вперед их доброжелателей; он беспрестанно посылает и принимает своих гонцов; их и сейчас разослано в разные места семь-восемь человек. Но сам Руссель не может доехать до своего короля, путь к которому ему преградил канцлер. Руссель сообщает, что он принял решение дождаться в Кюстрине русских великих послов и с ними ехать к Густаву-Адольфу; очевидно, он видел в этом единственное средство прорвать блокаду[574].
Ответная грамота царя и патриарха Русселю содержит самые несдержанные похвалы за его верную службу и старание, за приносимую им пользу. Его просят и впредь, не боясь врагов, хулы и неприятностей, продолжать радеть об интересах Русского государства. Эта грамота почти оформляет переход Русселя на русскую дипломатическую службу. Русселю выдается неслыханно щедрое вознаграждение за его заслуги: 1) ему посылают с де Вержье на 1 тыс. рублей соболей (кроме того же количества для передачи Христиану Анхальтскому); 2) в ответ на его нескромную просьбу разрешить закупать в России непосредственно у пашенных крестьян, где лучше и дешевле, семь лет по 50 тыс. четвертей хлеба, дается щедрая царская милость: разрешение в 1633 и 1634 гг. закупить у Архангельска по 20 тыс. четвертей в год, «почему рожь стала по прямой цене без прибыли, и наших пошлин с того хлеба для твоей к нам прямой службы и правды имать есмя не велели». Мало того, следуют еще извиненья: «… и в том тебе, Якову, ныне не оскорблятися», что жалованья соболями послано «скудно» и разрешено закупать хлеба меньше просимого, — это объясняется огромными расходами казны на нужды начатой войны. Русселю сообщается о ходе войны, о поручении командования боярам М. Б. Шеину и А. В. Измайлову с товарищами, о том, что в настоящее время уже очищены города Дорогобуж, Серпейск, Белая, и армия направилась к Смоленску[575].
Руссель в приведенных текстах не отошел далеко от истины, рисуя положение Густава-Адольфа. Помыслы шведского короля действительно были прикованы к приближавшейся польской войне, но он был связан немецкой войной и настойчивым нежеланием канцлера освободить его на время от этой немецкой войны. Но все же с июня 1632 г. Густав-Адольф непрерывно готовился к походу на восток. Он даже позволил разгласить, находясь в лагере под Нюрнбергом, будто к нему прибыли посольства из Татарии и Московии с предложением вторжения в Польшу и будто он демонстрировал им свою дисциплинированную и обученную 50-тысячную армию[576]. Однако это было только отражением его мечты. Гораздо важнее те подготовительные меры к этой близившейся войне, которые он принимал в действительности, оставаясь еще под Нюрнбергом. Не позже 1 июля 1632 г. (т. е. одновременно с отправлением письма в Россию) он назначил генерал-губернатором Пруссии фельдмаршала Германа Врангеля с задачей укрепить военные силы, находящиеся в Пруссии, и одновременно следить за событиями в Польше. По словам Норрмана, «есть основания полагать, что решение Густава-Адольфа послать фельдмаршала Германа Врангеля в Пруссию находится в какой-то связи со шведско-русским договором о наборе русской армии в Германии»[577]. Действительно, Силезия в это время уже не подходила в качестве плацдарма для польской войны[578], и единственным удобным плацдармом становилась Пруссия. В конце августа фельдмаршал Врангель прибыл в Эльбинг. Сюда привез ему новые устные инструкции от Густава-Адольфа посол Никодеми, направленный Густавом-Адольфом в Речь Посполитую с заданием добиваться там отсрочки выборов и разжигать внутреннюю борьбу. Содержание этих новых инструкций, данных Врангелю, неизвестно, «но правдоподобно, — полагает Д. Норрман, — что они связаны с вопросом о наборе русской армии»[579].
В сентябре Густав-Адольф окончательно решил двинуться сам в Северо-Восточную Германию — в сторону Польши. 18 сентября к нему снова прибыл для личных переговоров канцлер Оксеншерна. Это было решающее столкновение. Переговоры носили острый характер. Оксеншерне требовал, чтобы Густав-Адольф шел на Вену. Густав-Адольф 5 октября пошел с армией на север. Канцлер провожал его до 24 октября и вернулся во Франкфурт.
16 (6) ноября 1632 г. при Лютцене в Саксонии Густав-Адольф выиграл свою последнюю битву. Армия Валленштейна была разгромлена, цвет ее генералитета погиб. Но во время сражения пал и Густав-Адольф. Хотя ряд исследователей (Димер, Дройзен, Србик, Виттрок) самым подробным образом изучили эту битву и обстоятельства смерти Густава-Адольфа, поле для догадок по-прежнему открыто: погиб ли он от руки врага или от руки кого-либо из своих. Второе вероятнее. Мы имеем возможность привлечь один источник, который еще не привлекался исследователями[580] и который показывает, что смерть Густава-Адольфа, и именно при таких обстоятельствах, отнюдь не была неожиданной. В цитированной записке, поданной де Вержье кн. Черкасскому 2 ноября 1632 г., между прочим рассказывалось, что польские католики, видя упования протестантов на победы Густава-Адольфа в Германии, «на сейме умыслили» средство против этого: распространили слух о смерти Густава-Адольфа, будто бы раненного под Ингольштадтом и вскоре скончавшегося под Нюрнбергом, причем слух этот, распространенный и в Польше, и в Пруссии, так поддерживается, что опровергать его в Польше ныне опасно для жизни[581]. Это предвосхищение действительного события на два месяца (сведения относятся не позже чем к началу сентября) весьма многозначительно.
Всего лишь за несколько дней до гибели Густава-Адольфа состоялось избрание Владислава польским королем. Оба эти события разом нарушили весь план Смоленской войны и не могли не обескуражить боярина М. Б. Шеина, отлично знавшего все детали шведско-русского союза. «Великое посольство» боярина Б. И. Пушкина узнало о смерти Густава-Адольфа, находясь в Финляндии, на пути к Стокгольму, и вернулось на русскую границу, где получило новый наказ только 25 марта 1633 г.[582] Московское правительство реагировало на это ошеломляющее известие прежде всего приказом послам «выведывать подлинно про смерть шведского короля — каким обычаем [образом] смерть ему случилась»[583], ибо слишком ясно понимало возможную логику дела. Патриарх Филарет Никитич в знак скорби установил особый пост и, по сведениям, полученным Шютте, несколько раз говорил, что царь охотно выкупил бы половиной своих княжеств жизнь Густава-Адольфа[584]. Русселя роковая весть застала в Померании. По сведениям того же Шютте, он глубоко скорбел, оделся в траур, поспешил покинуть Германию и перебрался в Голландию[585].
Шведско-русский союз рухнул вместе со смертью Густава-Адольфа. Посольство Б. И. Пушкина ни с чем вернулось в Москву в первых числах октября 1633 г.[586]
Д. Норрман в своем исследовании пришел к выводу, что политика Густава-Адольфа в отношении России, продиктованная стремлением найти союзника в немецкой войне, чтобы ослабить Польско-Литовское государство, не привлекла к себе должного внимания, не встретила понимания ни современников, ни историков. В действительности же, справедливо утверждает Д. Норрман, русский проект Густава-Адольфа был результатом долгих размышлений и учета опыта прошлых двух лет, когда сближение с Россией ему благоприятствовало[587]. Эти выводы являются объективными[588]. Все изложенное выше со своей стороны должно способствовать устранению этой ошибки историков.