У Вершинина-старшего была такая поговорка: «Нету на вас Барабы!»
Правда, вслух он произносил эту поговорку редко, но когда спорил с Рязанцевым, не то чтобы про себя ее повторял, а как-то все время чувствовал.
«Правильным» человеком был Рязанцев потому, что не пережил своей Барабы. А хотел Вершинин, чтобы его неизменный оппонент хватил бы лиха. «Ничего! — думал он о Рязанцеве. — Молодой еще, нет пятидесяти. Ни забот, ни сомнений, ни поражений в жизни не было. Но жизнь еще возьмет свое, успеет его научить… Будет и у него своя Бараба!»
Поговорка эта имела свою историю.
В научном мире нынче известно, что одним из крупнейших знатоков природы Горного Алтая является профессор — доктор географических наук Вершинин.
Уже мало кто помнил Вершинина того времени, когда он занимался природой не только Алтая, но и всей Сибири, всеми ее производительными силами.
А между тем было такое время — начало тридцатых годов.
Вершинин всегда хотел стать энциклопедистом, таким же, как Семенов-Тян-Шанский Петр Петрович.
Семенов-Тян-Шанский был географом, статистиком, энтомологом, ботаником, государственным деятелем, а написав «Этюды по истории нидерландской живописи», стал еще и почетным членом Академии художеств. Семенов-Тян-Шанский был эрудитом, а кто Вершинина лишил этого права?
Берг Лев Семенович, современник Вершинина, будучи ихтиологом, создал учение о географических ландшафтах, написал «Очерки по истории русских географических открытий» и «Основы климатологии». Вершинину довелось испытать личное обаяние этого человека, и, может быть, именно тогда он впервые пережил страстное желание служить науке энциклопедической. А разве время энциклопедистов прошло? Разве отныне они стали называться дилетантами?
Правда, на глазах Вершинина его однокашники, называя себя географами, занимались не географией, а только поверхностными водами, но не всеми, а только озерами, озерами тоже не всеми, только солеными; в конце же концов не всеми солеными озерами, а только одним-двумя из них. И преуспевали при этом.
Вершинин презирал такую науку о горько-соленом озере Баскунчак или солоновато-пресном озере Чаны.
П вскоре после окончания университета он принялся за необыкновенный труд: «Природа и народное хозяйство Сибири (Материалы к пятилетним планам реконструкции и развития)». Труд должен был подчинить себе все народнохозяйственные проблемы Сибири, сделать их «ведомыми» науки, должен был стать грандиозным слиянием всех познаний о природе со всеми задачами преобразования этой природы.
Прежде всего Вершинин предложил свое, совершенно новое деление Сибири на природные районы по климату, растительности, почвенным условиям и рельефу. Районирование это было широко признано, создало ему имя. С тех пор и всю свою жизнь Вершинин говорил: «Западная и Восточная Сибирь в моих границах». Он говорил так и до сих пор, хотя давным-давно уже его районирование потеряло значение, хотя он, кажется, понял, что слишком раннее признание в ученом мире только повредило ему. Но и без признания он жить не мог, а тех, кто его не признавал, не мог терпеть.
Однажды на диспуте Вершинин призывал аудиторию к революционной науке и громил своего учителя — профессора Корабельникова. Профессор спросил его:
— Революция — это творчество. Революция в науке — это грандиозное открытие в ней! Что открыли вы?
Вершинин тогда ответил:
— Я открыл новые цели и новые задачи науки! Да! Новым целям и новым задачам я заставляю по-новому служить все ваши открытия! Я хочу искоренить науку для науки и заставить ее безоговорочно служить народу!
Он запомнил, как после дискуссии Корабельников вышел из актового зала и шел коридором совсем один. Шел почему-то очень долго, а он, Вершинин, стоял в окружении студентов, преподавателей, множества каких-то незнакомых людей и глядел ему вслед, даже после того, как Корабельников свернул на лестницу. «Вот и все! — подумал он тогда. — Прощай, учитель!»
Вершинин снискал известность как теоретик. Его пригласили в СОПС [2]. Ему предлагали кафедру в Казани, позже — в Ленинграде. Он отклонял предложения не задумываясь: автор «Природы и народного хозяйства Сибири» должен был в Сибири же и создавать свой труд.
Он не знал ни отдыха, ни срока. Не жалел ни себя, ни других. Ему не было еще тридцати лет.
В других науках тоже появились ученые — по большей части в том же возрасте, с такой же энергией которые не столько разрабатывали, сколько выдвигали проблемы.
Их называли в ту пору «проблематиками». В гидротехнике одну проблему грандиознее другой выдвигал инженер под псевдонимом «Анова». Звучало. Напоминало слова «новое», «новизна». И Вершинин тоже стал подумывать о псевдониме и еще о том, чтобы объединить всех «проблематнков», выступив с инициативой создания «Оргкомитета по координации проблем реконструкции науки». Дело было не в названии — в идее. Но вот как раз идея-то ему вдруг и не далась.
Чтобы приблизиться к идеям и задачам времени, он отбросил первую часть из названия своих трудов «Природа и народное хозяйство Сибири», и то, что до сих пор было заключено им в скобки, — «Материалы к пятилетним планам реконструкции и развития народного хозяйства Сибири», стало теперь для него не только единственным названием, но и девизом.
Он так ясно сознавал ведущую роль своих «Материалов», так гордился ими, так доверял, что далеко не сразу заметил, как им отказывает в доверии сама жизнь. Менее чем через два года после начала строительства первая очередь К.МК. — Кузнецкого металлургического комбината — вступила в строй. Это в то время, как он в своих «Материалах» только еще отстаивал Кузнецкий металлургический комбинат, видя в нем проблему, горячо защищал эту проблему, готовил для нее данные о природе Кузнецкого бассейна. Со своей смелостью, со своей «ведущей» наукой он вдруг остался позади «ведомых» фактов!
Не всегда так было.
В городе Барнауле глухой на оба уха, очень милый инженер-гидротехник Мичков выдвинул проблему орошения Кулундинских степей. Четвертый том «Материалов» Вершинин целиком подчинил этой идее — не хотел отставать от жизни, как это случилось с проблемой КМК. И что же? Идея орошения Кулунды так и не осуществилась. Четвертый том должен был подвергнуться переработке.
Осушение Барабинской низменности и регулирование озера Чаны тоже оставались только проблемами, а города Сибири, наоборот, обошли все его прогнозы, становились вдвое-втрое больше, чем он предполагал. Новосибирск выдвигался на первое место, а он отводил это место Иркутску. Когда в свое время Сибирский край разделился на Западный и Восточный, это блестяще подтверждало его взгляды. Но вот из Западной Сибири выделились Красноярский край и Омская область, потом Алтайский край, из Восточно-Сибирского — Читинская область. Это было концом «его» границ и «его» районов, контуры которых он видел так часто во сне, то и дело непроизвольно изображал их на бумаге, угадывал то в рисунках обоев на стене, то в очертаниях дождевых лужиц на тротуарах, — границ и районов, которые создали ему имя и были основой его «Материалов».
И вот уже «ведущая» наука бывала несказанно счастлива и горда, если ей удавалось оказать мало-мальскую услугу практике, проблемам, которые он все еще называл «ведомыми».
Ботаники, геологи, гидрологи, климатологи — все так или иначе находили связи с проблемами КМК, Кулунды и Барабы, с освоением севера и развитием востока. Он со своей наукой «в целом» не успевал ничего.
Ему стало казаться, будто те, другие, науки сделались вдруг «реакционными» и «правыми».
Как было назвать то, что с ним произошло? Если бы однажды его привлекли к суду за саботаж, он, наверное, признал бы себя виновным. Если бы вдруг кто-ни-будь объявил его «Материалы» делом гениальным, он и это воспринял бы как должное. То ему казалось, будто действительность во всех ее самых мельчайших проявлениях безупречна, то вдруг начинал он со злорадством коллекционировать нелепые факты действительности.
Должно быть, потому, что до сих пор ему совершенно чужды были сомнения, теперь они приходили к нему по любому поводу.
То он видел все окружающее как целое: все являлось ему следствием очевидных причин, все вокруг подчинялось пятилетним планам, люди, казалось, только по какой-то устаревшей привычке что-то еще совершают порознь друг от друга, тогда как на самом деле история построила их в ряды, ряды в колонны, и так они все идут к одной цели, к одной судьбе.
То ничего общего он вдруг обнаружить между людьми не мог.
Пришлось Вершинину поехать в Омск, в сельскохозяйственный институт, так он его не застал, не было такого, а на каждом этаже большого красивого здания со следами готики в архитектуре помещалось по одному самостоятельному институту: ИМОХ — Институт молочного хозяйства; Инзеркульт — Институт зерновых культур; СИОТ — Сибирский институт организации территории. Три директора перезванивались по телефону с этажа на этаж, делили аудитории, преподавателей, библиотеку, общежития, все, что можно, и все, что нельзя было разделить, и собирались выделить еще четвертый институт — плодовых и овощных культур — Иплоовкульт, кажется.
«Вот так же, — с горечью думал Вершинин, — была растерзана и моя наука!»
Однако ИМОХ, Инзеркульт и СИОТ снова образовали СИСХ — Сибирский институт сельского хозяйства, а «Материалы к пятилетним планам» не могли уже воспрянуть к жизни.
Действительно он знал свою науку или только думал, что знает ее?
Здоров он был или болен? Во сне он переживал смерть, умирая сам по себе; потом его душили, он тонул, кто-то крал у пего то руку, то ногу, то голову; кто-то ставил на затылок плотные заклепки многоударным молотком; и, наконец, один из его знакомых, весело ухмыляясь, целился ему в правый глаз из медвежьего пистолета, требуя отгадать калибр.
Калибр был, кажется, двадцать четыре.
Ни один из этих снов не мог повториться дважды, он сразу догадывался, что это сон, и просыпался.
И все-таки Вершинин сумел в тот раз истолковать все, что с ним произошло: он был на самом переднем крае своей науки и принял на себя все ветры, все удары судьбы, все надежды и потрясения, которые на долю этой науки выпали. Он верил в свое время. Время в целом все могло изменить, все вернуть ему сполна.
Инертность была совершенным антиподом этого времени и покуда время текло, а Вершинин жил, он не мог оставаться где-то за пределами течения.
Он решил, что нынче нужны не только мысли о проблемах, которым посвящались тома его «Материалов», а само дело.
Дело он избрал быстро: как рядовой специалист приступил к одной из практических проблем — к проблеме осушения Барабинской низменности.
Была поздняя осень. Вершинин обследовал систему осушительных каналов, которая в конце прошлого века была построена генерал-лейтенантом корпуса военных топографов И. И. Жилинским.
И тут вдруг ощутил, как безлика, как бесцветна может быть огромная проблема, когда она осуществляется практически день за днем, каких чудовищно ничтожных размеров может она достигнуть.
Сломался бур, а ему необходимо было взять почвенные пробы на влажность в разных расстояниях от осушительного канала.
Нужно было ехать в районный центр — на станцию железной дороги, чтобы бур сварить, но никто не давал ему лошадь, потому что в колхозе не оказалось хомутов.
Несколько дней сряду по невероятной грязи бесконечно длинной деревенской улицей он ходил к шорнику и уговаривал его починить хомут. И когда шел, и когда разговаривал с пьяненьким стариком шорником, никак не мог себе представить, что это он идет, он разговаривает, он — автор «Природы», «Производительных сил Сибири», «Материалов к пятилетним планам»!
Когда же хомут был наконец починен, осенние воды смыли мост через канал и никто не брался везти его на станцию.
Он пошел пешком, шел три дня и еще три ходил по районному центру в поисках слесаря и сварщика. Бур был починен, но дожди уж так насытили почву, что пробы на влажность потеряли всякий смысл. Теперь Вершинин должен был возвратиться на канал только для того, чтобы забрать свои полевые дневники, инструмент и кое-какие вещи. И он ждал оказии.
Прежде, если погода не благоприятствовала путешествиям, он мог запросто отложить свой маршрут до следующего года, изменить его, сделать остановку в населенном пункте, который чем-нибудь нравился ему.
Никогда в жизни не был он так рабски привязан к незначительному, мелочному делу вроде отбора почвенных проб; никогда не зависел от шорника или от слесаря.
Прежде, где бы Вершинин ни бывал, для всех окружающих он оставался приезжим и ученым человеком; теперь же был совершенно неприметен, никто не проявлял к нему ни любопытства, ни внимания, а все словно подчеркивали свое безразличие, все как будто считали, что дело, которым он занят, — мелочное дело.
В заезжем доме райцентра он целыми днями валялся на неопрятной кровати, натягивал на голову рваный дождевик и грезил о палатке, об экспедиционном пайке, о биноклях, о множестве других деталей походной жизни, которых прежде никогда не замечал и которые теперь казались ему воплощением гордого, возвышенного человеческого существования.
Отсюда, из заезжего дома на маленькой железнодорожной станции, Вершинин как будто слушал споры о том, что такое Бараба.
Слушал и хотел бы ученых-географов тоже уложить на койки заезжего дома, накрыть их рваными дождевиками, а сам вместо них подняться на кафедру блистающего чистотой актового зала и оттуда говорить о Барабе, о том, что она такое.
В своей речи он не сказал бы о чувстве беспомощности, которое пережил в Барабе. Наоборот, он говорил бы как ее абориген и знаток говорит с дилетантами, он отказался бы от всех понятий, известных географии, и пренебрег принципами своих собственных многотомных «Материалов».
Он слушал себя, свою речь…
«Взглянем на Барабу с высоты птичьего полета и еще с высоты наших современных представлений о ландшафтах земного шара! Не будем торопиться и, прежде чем вынести свой приговор о том, что такое Бараба, попытаемся установить ее начало и ее конец, ее рубежи: представление о границах какого-либо явления уже говорит нам о самом явлении, остановимся лишь на широтных — южных и северных — ее границах, в этом кроется огромный смысл, о котором, однако, я скажу ниже.
Итак, Бараба заключена между Кулундинской степью с юга и Васюганскими болотами с севера.
Степи Кулунды — с пресными и солеными озерами — то идеально плоские, то пересеченные гривами; с мозаично-пестрым почвенным покровом; с тихими и даже недвижимыми в летнюю пору речками, которые текут строго параллельно друг другу почти через одинаковые расстояния, но в разные стороны — одни с северо-востока на юго-запад, другие — с юго-запада на северо-восток; с ароматными сосновыми лесами по долинам этих рек, которые необычайно точно называют здесь, в степи, «ленточными борами» и о которых рассказывают легенды, будто они когда-то, в забытой древности, искусственно созданы людьми, — эти степи, это южное преддверие Барабы, уже несут в своем географическом облике такие неповторимые особенности, которые человеку не дано понять ни из книг, ни из рассказов очевидца. Их можно только подметить собственным взглядом. Это с юга от Барабы.
С севера от нее самое крупное в мире заболоченное пространство — Васюганье, самое безжизненное между пятьдесят седьмой и шестидесятой параллелями северного полушария; самое непроходимое — на нем нет ни одного километра современных сухопутных дорог, а весной истоки всех рек, которые вытекают отсюда на четыре стороны света, образуют одно сплошное пресное море. О Земле Франца-Иосифа или об Антарктиде путешественниками написано в десятки раз больше, чем о Васюганье… Ваооганье — вот оно перед вашим взглядом — с темной и сырой елово-пихтовой тайгой, называемой дремучим словом «урман», это тайга заболоченная, с бесцветными сфагновыми торфяниками, обладающими лишь тем минимальным количеством зольных элементов, которое в состоянии доставить атмосферные осадки, поскольку тысячелетние наслоения сфагнума уже давно потеряли всякую связь с подстилающими минеральными грунтами; с серыми тучами мошки; с нарымской ссылкой — это Васюганье замыкает Барабу с севера. И, обратите внимание, не только замыкает, но и является ее продолжением, является результатом множества природных процессов, выводом из суровой, непреклонной и еще не осознанной человеком логики Земли.
И вот сама Бараба…
В том-то и дело, что мы не в состоянии установить сколько-нибудь точно ни северных, ни южных ее границ. На протяжении каких-то трехсот километров здесь таинственно сливаются и проникают друг в друга ландшафты Кулунды и Васюганья, и, чтобы представить себе, что это за слияние, мы должны вообразить, будто где-то в средней части Европейской России вдруг соединились степи Нижнего Поволжья с побережьем Белого моря или вдруг Средняя Франция сомкнулась с Северной Швецией. Тщетны будут все наши попытки установить границы Барабы, явление же без границ — явление, не поддающееся научному анализу и обобщениям.
Здесь все возможно, в Барабе: губительные засухи и столь же губительные вымочки, лютая жара и такой же лютый холод, солнечное сияние и бесконечные ненастья, безводья и наводнения… Здесь озеро занимает самую возвышенную часть поверхности, а реки текут в увалах над землей и, так же как в Васюганье, весной сливаются своими истоками.
Бараба — это явление материковое, широтное, это слияние севера с югом, вот почему в начале своего выступления я обратил внимание прежде всего на территории, расположенные с юга и с севера от Барабы. В Барабе — географический центр России, как его определил великий Менделеев. Здесь континентальность климата совершила все, что она может совершить. Здесь Воейков открыл существование невидимого хребта между севером и югом полушария — это могучая, резко выраженная ось повышенного барометрического давления. Воздушные массы то с севера, то с юга переваливают через него точно так же, как через горные хребты, но иногда еще теснят этот хребет то в одну, то в другую сторону, и Бараба как бы сдвигается тогда на несколько сот километров на север или на юг.
Ее называют то низменностью, то болотом, то степью. Но Бараба — это не низменность, потому что реки текут не в нее, а из нее. Она не болото — то и дело мы встречаемся там со степными почвами и степной растительностью. Она не степь, потому что в равной мере в ней присутствуют все атрибуты болота. Она — Бараба! Единственная в мире, неповторимая страна, не сравнимая ни с чем больше!»
Такова была его речь, обращенная ко всем, кто пытался понять, что такое Бараба.
Это была смелая речь, потому что в ней Вершинин признал несостоятельность основных географических понятий; несостоятельность своих собственных трудов, основанных на этих понятиях; несостоятельность науки в целом, потому что не могло ведь быть какой-то отдельной географии Барабы, но в то же время всеобщая география оказывалась бессильной перед лицом Барабы — парадоксальной страны, соединившей в себе неблагоприятные черты севера и юга.
Но что же дальше, за этим смелым признанием? Что должно было за ним последовать?
Вершинин мог произнести какие угодно признания, но ведь он был еще и ученым, и не только кто-то другой имел право задать ему вопрос, но прежде всего он сам спрашивал себя: а что же дальше?
Если Бараба не низменность, если она не степь и не заболоченное пространство, как же все-таки должен там жить человек: как в степи, как на низменности, как на заболоченных землях? Что и как должен сеять человек в Барабе, создавать? Ведь наука уже знает, что человек нынче не может не создавать. Наука знает, что нет земли без производительных сил. Нет земли без будущего. Какое же будущее у Барабы?
Когда-то в этой стране жили татары, затем — русские. Они родились здесь, здесь умирали, сеяли неприхотливые злаки и разводили мелкорослый скот, вступили в тридцатые годы двадцатого столетия, и все — без помощи науки.
Трудно было согласиться науке с тем, что на обитаемых широтах, вдоль одной из самых грузонапряженных в мире железных дорог, между двумя крупными городами — Омском и Новосибирском, существует неведомая для нее страна, страна, которая не укладывается ни в одно из понятий, ей известных, которую нельзя причислить ни к северу, ни к югу и даже к тому, что называется средней полосой, — тоже нельзя.
Техника еще проникала сюда — железная дорога связала Барабу с Востоком и Западом, датчанин Рандруп изготовлял в цехах крохотного заводика в Омске, где-то на улице Сиротской или Вдовьей, плуги и сеялки. И только. Но наука, как понимал ее Вершинин, здесь не бывала никогда.
И что же: и дальше — в тридцатые, в сороковые, в пятидесятые годы нынешнего века — так могло продолжаться?
Его признание, разве оно что-нибудь меняло? Он мечтал увенчать лаврами свою науку, а увенчал таким признанием?
И хотя речь, которую Вершинин произнес на койке заезжего дома, лежа под дождевиком, слышал только он один, он вдруг подумал, что теперь для него отрезаны пути возвращения в науку, в ученый мир, в котором он до сих пор жил. Не он был виноват. Может быть, самым несправедливым было то, что именно на его долю выпала поездка в Барабу, открытие Барабы как страны, перед которой отступает наука, на его долю выпало это признание. Для какого-то другого ученого — с меньшим умом, с меньшими знаниями, с более скромными мечтами — все это было бы и легче и справедливее. Но теперь именно он в самом деле должен был поехать в Москву, в самом деле подняться на кафедру, в самом деле произнести свою речь перед учеными, а потом с кафедры сойти… Сойти, вернуться в Барабу, поселиться здесь, ходить по болотам пешком, как он ходил нынче, изучать увалы и займища каждое в отдельности и, быть может, к концу жизни сказать о Барабе свое слово. Скромное, незаметное, очень нужное слово.
Чтобы победить эту страну, нужно было претерпеть перед ней унижения: на какое-то время если не потерять дар речи, так потерять дар речей; забыть, что ты ученый, автор всеобъемлющих «Материалов», а стать техником от науки.
Он знал, что так нужно было сделать. И знал, что так не сделает. Пускаясь в свое путешествие из науки в жизнь, от своих многотомных трудов в Барабу, Вершинин мечтал обогатиться, мечтал о победе, о реванше. Он хотел прийти к практикам и жить среди них как ученый, а потом вернуться в науку и в ученом мире слыть практиком. Хотел там и здесь восстановить свое имя, перешагнуть через печальную известность талантливого неудачника.
Он знал, что после того как он уйдет, убежит из Барабы, уже никогда больше не сможет верить в себя. Второе поражение должно было его надломить. Когда его постигла неудача с «Материалами», он знал, что «Материалы» можно переписать. Самого себя переписать нельзя.
Он угадывал эволюцию своей речи-признания о Барабе, которую произнес, лежа под рваным дождевиком: сначала речь забудется, потом вспомнится снова, и тем скорее, чем скорее он перестанет иметь даже самое отдаленное отношение к проблеме Барабы. Когда-нибудь настанет срок, и он произнесет свою речь для тех, кто будет к тому времени заниматься этой проблемой, а тогда поставит себе в заслугу свое нынешнее пребывание в Барабе.
Он даже знал, кого он возненавидит теперь больше всех: профессора Редникова. Профессор писал труд о Барабе, старательно склеивая вырезки из районных газет с высказываниями виднейших ученых. Он занимался этим день и ночь, кроме понедельника. В понедельник профессор с рюкзаком за плечами отправлялся в окрестности города и старательно собирал бутылки, которые в воскресные дни горожане выбрасывали на пикниках. Разбитые бутылки приводили профессора в несказанное уныние, богатая же добыча воодушевляла на научные подвиги следующей недели.
Профессор Редников, цитируя виднейших ученых, приводил цитаты из Вершинина, и Вершинин насмешливо, но в общем-то незлобиво над ним подтрунивал.
Теперь же он Редникова возненавидит.
Многое уже знал Вершинин о том, что и как будет, и все-таки сомневался: а вдруг?
Вдруг он поднимается на кафедру актового зала, произнесет речь… и вернется в Барабу. Вдруг?..
Чтобы случилось «вдруг» или «не вдруг», должен был появиться кто-то третий, кто рассудил бы его с Барабой, кому можно объяснить, почему он должен покинуть Барабу; кто мог бы сказать, что не приспело еще время решать проблему Барабы.
Вершинин призвал к себе в себеседники Семенова-Тян-Шанского, но тот молчал. Обратился к Бергу — и тот молчал. Бывало, когда люди судили и осуждали его, он злился отчаянно. Теперь все молчали, даже воображаемые люди. Это было во сто крат хуже осуждения.
Заговорил вдруг с ним генерал-лейтенант корпуса военных топографов Иосиф Ипполитович Жилинский.
У Вершинина всегда было воображение, которое его самого удивляло: он мог целую дискуссию открыть с Марко Поло или с Палласом. Споры бывали со взаимными нападками и эмоциями, так что Вершинин иногда с полгода не брал в руки книг того автора, на которого оказался в обиде.
Спорить с генералом у него не было желания, но тот сам заспорил. И как заспорил!
Началось с журнала «Нива» за 1903 год, № 41. Вершинин и теперь еще не жаловался на свою память, а в молодые годы память была у него исключительная, и тут она подсказала страницу не то восьмисотую, не то восемьсот двадцать вторую — во всяком случае, это была восьмерка с двумя последующими за ней одинаковыми цифрами.
Пятидесятилетие служебной деятельности генерал-лейтенанта И. И. Жилинского отмечалось на этой странице — воспитанника института инженеров путей сообщения, окончившего затем курс Академии генерального штаба по геодезическому отделению. Примечание было: «Портрет на этой странице…»
Усатый, при орденах и регалиях был генерал, с высоким лбом и, должно быть, с изрядной выправкой. Из поляков, вероятно.
«Время — двадцатый век, Советская власть, — сказал генерал Вершинину. — У нас были годы от рождества Христова, а у вас — пятилетки?! — Помолчал. — Однако мы в свое темное время не испугались Барабы, не просили отсрочки. Читали, уважаемый, мой отчет?»
Вершинин читал не раз. Помнил:
V Главное Управление Земледелия и Землеустройства
Отдел Земельных Улучшений
Очерк
гидротехнических работ
в районе сибирской железной дороги
по обводнению переселенческих участков
в Ишимской степи
и осушению болот в Барабе в 1895–1904 гг.
Составлен генерал-лейтенантом И. И. Жилинским
при участии членов гидротехнической партии…
С.-Петербург — 1907»
«То-то, — сказал генерал. — Помнишь?! Помнишь мой отчет?!»
Подобрел… Все старики добреют, когда о них вспоминают…
«Там у меня в ответе никто из чинов, занятых в работах, не забыт. Помощников, господ инженеров по гидротехнической и путейской части было в Барабе четыре человека. Господ, окончивших курс университета, еще трое. Пространных трудов касательно природы Сибири мы в свое время не писали. О производительных силах дискуссий не вели — не имели понятия. Выражались просто: «С проведением Великого Сибирского пути обращено было внимание на необходимость заселения русским элементом местности, прилегающей к полотну железной дороги». Или: «В тысяча восемьсот девяносто пятом году И. И. Жилинским составлен был общий план урегулирования вод в означенной местности для целей водоснабжения и осушения ея».
Тут Вершинин не на шутку возмутился:
«Вы мальчишка, генерал! Не возражайте, я вам сейчас же это докажу!»
«Вот как?»
«Да-да! Докажу!..
Каждый мальчишка был в свое время гидротехником, преобразователем природы, когда весной соединял между собой лужи и прокладывал ручейки. Вероятно, вы им тоже были в раннем детстве?
Единственным отличием между мальчишками и вами было то, что вы имели в руках нивелир системы «Эго» и теодолит для измерения углов на местности. А может быть, не теодолит, а древнегреческую астролябию? Так пли иначе, вы могли определить на местности превышение одной точки над другой и провести канал с соответствующим уклоном. Вот и все ваше отличие от мальчишек. На этом оно кончалось.
Придя в Барабу, вы так и сделали: определили превышения и провели каналы. Совершили видимое, осязаемое и простейшее. Вы застали еще то время, когда основоположниками в науке и технике бывали мальчишки: вспомните — мальчишка Уатт, приметив, как на кипящем чайнике прыгает крышка, задумался о паровой машине!»
Генерал пожал плечами: «У каждого времени свои деяния. У каждого деяния свои поиски и сомнения… После Галилея им может быть каждый…»
«И все-таки поймите, генерал, в двадцатом веке наука и даже техника все дальше и дальше уклоняются от осязаемого.
Вы отводили в Барабе видимые, поверхностные воды, а мы должны отводить почвенные. Но кто знает, как они появляются в почве, атмосферные это воды или грунтовые? Почему при осушении возникает засоление почв? Поверхностные воды двигаются под уклон в силу закона тяжести. А как двигаются воды почвенные? А мерзлотный режим этих почв? Разве мы знаем его? Перед вами, первым преобразователем Барабы, все эти вопросы не возникали, вы попросту не знали об их существовании. Мы не можем сделать шагу, не поняв их».
«А скажите, много ли вас решает эти вопросы?»
«Бараббюро, Барабпроект, Барабэкспедиция, Минский болотный институт, Омский сельхозинститут».
«А может быть, и еще кто-нибудь? Оправдываете ли хлеб свой?»
«Может быть, и еще кто-нибудь. Но опять-такн поймите, генерал: в наше время подобное начинание — дело общественное. И как таковое оно требует всестороннего общественного согласования; корнями своими оно должно уйти в самые разные отрасли общественного хозяйства, в разные отрасли науки! Вы меня понимаете, генерал?»
«Понимаю, но смею еще раз спросить — вы социалист?»
«Вне всяких сомнений! А почему вас это интересует?»
«Видите ли — в наше время социалисты были отменными бунтовщиками. Весьма горазды были писать статейки и прокламации. За дело социализма. Так ли имею честь выразиться?»
«Совершенно верно — за дело социализма!»
«Как я понимаю, теперь настало уже другое время, время социализма на деле… Время религий, преклонения перед царствующими особами для вас миновало. Скажите-ка, Вершинин, а что это значит для вас — социализм на деле? Как вы себя осознаете в нем? В деле?»
Вершинин замешкался, генерал И. И. Жилинский вдруг привел заключительные строки из статьи, посвященной пятидесятилетию его служебной деятельности: «Во всех своих неустанных трудах… Иосиф Ипполитович доказал все громадное значение дела — дела! — земельных улучшений, столь блестяще выполняемых им с чисто юношеской энергией и необыкновенной преданностью и любовью…» Цитату не закончил, повторил еще раз: «…преданностью и любовью…» «Просто ведь? И — вечно. Не правда ли?»
Таким был мысленный разговор у Вершинина с генералом Жилинским. Не глуп был генерал царской службы, имел в жизни точку опоры: два с половиной миллиона десятин улучшенных им земель в Полесье, триста тысяч в Барабе, еще сколько-то на юго-востоке России.
Лишь несколько лет спустя Вершинин открыл ироническую сторону этого разговора и был обрадован, — значит, он воспринимал тогда свое положение не так уж безнадежно: когда у человека не остается ничего, ирония над самим собой — это уже кое-что!
И он перелистал Жилинского — до тех пор ему не хотелись держать его книги в руках. Книги были деловиты, написаны как бы от лица подотчетного, стремились изложить все, что было, и все, как было.
А было в те времена не так уж много: не так много событий, не так много людей, не так много науки. Чаще всего авторы называли свои труды «отчетами», не задумываясь над тем, что в них главное, а что второстепенное, что подтверждало ту или иную теорию, а что ее опровергало. Инженеры-путейцы, горняки, гидротехники, межевики — почти все именно так и писали тогда. Человеку, который когда-то создал «Природу Сибири», а потом переименовал ее в «Материалы», это особенно бросалось в глаза.
Бросалось в глаза, когда этот человек годы спустя сидел в своем рабочем кабинете и перелистывал «Отчет» генерала И. И. Жилинского.
Но тогда, в Барабе, мысленный разговор с генералом не вызывал в нем ни удивления, ни даже каких-то размышлений, ничего, кроме страстного желания еще каких-то встреч. Кто же должен был рассудить его с генералом? С Барабой? С самим собой? Кто?
Вдруг прав генерал, который немного знал, ничего не обобщал и много совершил, а он, Вершинин, который знал многое и все обобщал, так и не совершит ничего?
Поздно вечером там, в Барабе, на крохотной железнодорожной станции Вершинин стоял однажды в конце деревянной платформы. Было уже совсем темно, ненастно.
Когда прежде из окон вагона он наблюдал за людьми, которые на маленьких станциях, никого не встречая и не провожая, встречали и провожали всех, ему становилось жаль этих людей и чуть стыдливо-приятно за себя, за то, что он проезжает мимо них, а не они — мимо него.
Теперь же чем хуже была погода — сильнее ветер и дождь, — тем значительнее казались ему встречи с желтоглазыми составами. Они мчались с запада на восток и с востока на запад, в Москву, в Ленинград, в Негорелое, и ветер становился еще пронзительнее после того, как поезда, коротко передохнув, снова трогались в путь. Они приходили на станцию из Барабы и снова в нее уходили, и казалось, будто в этой туманной стране не существует ни земли, ни неба, а лишь то самое изначальное, таинственное, из чего и земля и небо только когда-нибудь возникнут.
Какие-то воспоминания просыпались в нем о том времени, когда так было в мире, и он все вглядывался и вглядывался в поезда, которые один за другим и навстречу друг другу проносились сквозь тысячеверстное ненастье, сквозь его мысли и эти странные воспоминания… Очень странные.
Только что примчался поезд, пассажиры не выходили на платформу, даже в окнах вагонов не видно было силуэтов. Чувство ожидания и то покинуло Вершинина, и тогда он вдруг услышал странный звук.
Он закрыл глаза и догадался: в палисаднике перед вросшим в землю зданием станции ветер раскачивал чахлые деревца, тополя, кажется. Их было два, и у одного ветви были старые-старые, погнутые, черные и трещиноватые, у другого — совсем тонкие. Теперь на ветру одна согнутая трещиноватая ветвь ударялась о другую. Вот и все. Оказывается, он зрительно мог представить себе каждое дерево здесь, на этой станции, и даже каждую ветвь дерева.
Он был уверен, что, сделав шагов двадцать вперед и чуть приподняв голову, увидит в свете фонаря эти две ветви — с несколькими черными листьями, с тусклыми блестками не то капель, не то льда с подветренной стороны. Вершинин совсем не хотел убеждаться в том, что он прав, а все-таки стал отсчитывать шаги: один, два, три, четыре… И вдруг перед ним возник Корабельников.
«Василий Григорьевич?!»
Как будто прошло всего лишь несколько минут, в течение которых Вершинин едва успел подумать о двух деревьях в палисаднике станции, с тех пор как они с профессором Корабельниковым покинули актовый зал после спора о целях и задачах науки, с тех пор как Вершинин заявил, что Корабельников — реакционер, что Корабельников не понимает и, должно быть, никогда не поймет сущности того, чему служит всю свою жизнь.
«Василий Григорьевич, сердитесь? Обижены?!»
Тот пожал плечами:
«Вы правы, ученый задумывается не только над фактами своей науки, но и над целями ее…»
«А дальше?»
«Вы по-прежнему намерены совершать революцию в науке? Тогда я по-прежнему спрашиваю вас: какие научные факты вы открыли, которые совершили бы в ней переворот?»
Он все еще не простил, профессор Корабельников. И ничуть не изменился с тех пор: та же классическая бородка клинышком, то же пенсне… Но даже и эта догадка — что его не простили — была для Вершинина тем, чего ему так не хватало.
«Хорошо, Василий Григорьевич. Положим, вы правы, я не прав. Тем более вы должны объяснить мне, в чем вы видите цель своей науки? Зачем она вам?»
Корабельников кивнул:
«Добывать факты. Добывать, добывать. Без конца».
«А почему вы их добываете? Без конца?»
«Вероятно, потому, что я, профессор Корабельников, — тоже факт. И как таковой стремлюсь себя расширить, присоединить что-то к себе и сам присоединяюсь к фактам. В нашем мире нет фактов единичных, ничем друг с другом не связанных, нисколько друг к другу не стремящихся».
«Скажите, а зачем вам революция? Новые отношения между людьми? Социальный прогресс?»
«Прогресс для меня — это более благоприятные условия для добывания мною фактов».
«Теперь вы должны сказать, что, по-вашему, делаю в науке я, Вершинин?»
«Вы?»
«Да, я».
«Думаю: лицуете, окрашиваете и подгоняете друг к другу факты. Чтобы они обращались к людям той стороной, которую вы считаете наилучшей…»
«Подождите! Вспомните — разве когда-то спор со мной прошел для вас даром? Разве я не заставил вас думать так, как прежде вы не думали?»
Минуты две, может быть, три оставалось до отхода поезда: глуховатый, донесшийся будто откуда-то из недр Барабы, прозвучал второй звонок. Снова стало слышно, как ветви скрипят в палисаднике.
«Что же, Константин Владимирович, — вдруг ответил вопросом на вопрос Корабельников, — что же вы делаете в Барабе? Что делаете здесь без фактов, но с девизами, с лозунгами, с великолепными идеями?»
«Представьте, спорю с генералом Жилинским».
«Вот как? Пытаетесь?»
«Спорю».
Не поверил Корабельников. Не поверил или не понял, только вдруг сказал, как бы подводя итог:
«Преждевременно!»
«А вы — вы без лозунгов, без девизов, без идей, но с фактами смогли бы рассудить наш спор?»
«Время… Время сможет. Больше ничто!»
Проводник на площадке вагона поднял фонарь, поглядел вниз на платформу.
«Гражданин, займите свое место». — Зевнул, прикрыл рот фонарем.
«Слушайте, Константин Владимирович, вам нужна другая страна… Вы когда-то учились у меня, я знаю, что вам нужно. — Корабельников поднялся на подножку вагона. — Знаю!»
Платформа с желтыми квадратиками света, падавшего из окон, вздрогнула под ногами Вершинина.
«Какая? — крикнул Вершинин. — Какая страна?»
«Новосибирск… До востребования… Посылаю вам рекомендательное письмо. Намечается алтайская комплексная экспедиция. — И совсем уже откуда-то из тумана, из темноты: — Горный Алтай!»
Горный Алтай… Горный Алтай…
Даже когда Вершинин выступал с докладами о природе Горного Алтая и потрясал эрудицией своих слушателей и сам ликовал — вдруг приходили к нему не то чтобы воспоминания о Барабе, а как бы ощущение ее…
Вдруг облик профессора Корабельникова того времени возникал перед ним, и он вспоминал, что Корабельников не только вручил ему Горный Алтай, подарил ему Лукоморье, но еще и заставил его служить той самой описательной науке, против которой он, Вершинин, когда-то горячо выступал, которая, по его убеждениям, была наукой конца девятнадцатого века — начала двадцатбго, но вторая половина этого века явно уже не мирилась с нею.
Эти воспоминания, это ощущение Барабы, совсем, казалось бы, ушедшей из его жизни, нынче вдруг возникали снова, еще более тревожные, чем прежде.
Вершинин думал: нынче всему виной Рязанцев, «правильный» человек.
Так, наверное, и было.
И все-таки он снова и снова заглушил бы в себе ту давнюю тревогу, которую он испытывал, стоило ему услышать это грубое и резкое слово «Бараба», заглушил бы перед самим собой… А перед Андрюхой?
В последние годы стало слышно, будто в Сибири снова будут восстановлены границы природно-экономических районов, которые когда-то выдвигал Вершинин, о которых он до сих пор говорил: «мои границы».
И когда этот слух до него дошел, он разыскал и перелистал свои забытые «Материалы» и стал ловить себя на том, что нет-нет да и нарисует на клочке бумаги Сибирь в «своих границах».
Но однажды подумал: «А, собственно, какое отношение имеют к нему, геоботанику, границы экономических районов Сибири? Ровно никакого! Ну и Бараба, значит, тоже не должна иметь к нему никакого отношения. Ни малейшего! Только вот Андрюха…»