Почти месяц, как работал в долинах Алтая луговой отряд Полины Матвеевны Свиридовой и больше двух недель на верхней границе леса — отряд Лопарева. А начальник экспедиции, доктор географических наук Константин Владимирович Вершинин, все еще завершал самые неотложные дела в институте.
После того как дела эти остались позади, они показались ему не столь уж важными и неотложными, тем более что некоторые из них все равно пришлось отложить до осени.
Но пока дела цеплялись за него, они словно обладали собственным разумом, хитростью, тактикой и даже стратегией, и все это было направлено к одной цели: как можно дольше задержать профессора Вершинина.
Одна за другой вдруг возникали встречи, которые никак нельзя было отложить, корректуры и подписание «трудов» к печати, которым у такого плодовитого автора, как профессор Вершинин, никогда не было конца и которые имели свойство обязательно совпадать с теми самыми датами мая, начала, середины и чуть ли не конца июня, какие намечались как самые последние, потом самые крайние, наконец, самые крайние из крайних сроки выезда.
Торопился Вершинин ужасно… Злой был, обеспокоенный своим опозданием, растревоженный заботами о том, что происходит без него в отрядах: если все там плохо, работы сорваны — как наверстать упущенное время; если все хорошо — как объяснить, что хорошо без него, без его руководства?
Каждый год он собирался закончить полевые работы по «Карте растительных ресурсов Горного Алтая» и каждый год убеждался: мало еще материала, и того и другого не хватает, чтобы приступить к окончательной камеральной обработке.
Неужели и в нынешнем году так будет?..
С нетерпением ждал, когда же наконец он увидит Чуйский тракт, знакомые горные вершины?
Он эти вершины столько раз фотографировал, описывал, обследовал и отмечал на картах, что с некоторых пор они стали для него чем-то вроде собственности. Иногда даже появлялось такое ощущение при виде гор и долин, будто в природе все они — вершины, кряжи, хребты, ручьи и реки — существуют лишь внешне, словно в панораме, тогда как подлинный Алтай — с его растительностью, животным миром, геологией, историей и всеми ресурсами — остался у тебя дома в ящиках письменного стола, в картонных папках с рукописями и полевыми дневниками и еще — в напечатанных уже статьях.
Такое ощущение подтверждалось еще и тем обстоятельством, что в середине нашего века ни один ученый, ни одна экспедиция, посетившая Горный Алтай, не могла обойти доктора географических наук Вершинина, не могла не сослаться на него в своих «трудах» и отчетах — ее сейчас обвинили бы в недостаточном изучении литературы об этом крае.
И Вершинин мчался на «газике» проселками, хотя и знал, что окружными, но профилированными дорогами ехать и надежнее, и, пожалуй, даже быстрее; ругался на паромных переправах с шоферами, которые не пропускали его машину без очереди, хотя доподлинно ему было известно, что ругань с этим народом никому еще и никогда не приносила пользы.
Но он спешил в страну, которую мысленно так нередко и называл — «моя страна», «мой Горный Алтай», понимая под этим страну в географическом смысле, которая создала ему репутацию крупного ученого, в то время как другие страны Западной Сибири — Бараба, например, — ему в таком доверии отказали. И вообще ни одна страна для него так много не значила, его так не встречала — ни Шория, ни Кулунда, ни Васюганье, ни верховья Енисея, как Горный Алтай.
Наконец в экспедиции ожидала Вершинина встреча с сыном, а вот уже сколько лет Вершинин-старший стремился передать сыну свои знания, вручить ему ключи от этой страны. Сначала он не отдавал себе отчета в своем желании: как-то странно было, что Алтай — и в самом деле, что ли! — его недвижимая собственность, а потом даже стал представлять себе некий торжественный акт вручения сыну чего-то очень важного, чего-то единственного, такого, чем больше никто и никогда на свете не обладал и обладать не будет…
Вот какая страна лежала перед Вершининым-старшим, вот куда он торопился!
А между тем настроение у него было нервное, тревожное, и он думал: почему бы это? Опаздывает? Так, слава богу, не привыкать — редкий год он выезжал в экспедиции вовремя. Переживание каких-то неудач? А каких, спрашивается? Как раз заметных неудач у него в последнее время не было, все шло своим чередом, приблизительно так, как должно было идти, и даже все определеннее намечались радужные перспективы, о которых он хотел рассказать сыну. Неудачи были в прошлом, но и тогда он их не боялся. А теперь что? Камни в печени? Радикулит? Ишиас? Просто приближающееся шестидесятилетие? Нет, он чувствовал, что его организм вошел в норму старшего возраста. Не сразу ему удался такой переход, но все протекло более или менее гладко, болезни были, сердце пошаливало, а потом сердце привыкло к тому, что ему около шестидесяти… И весь организм тоже привык. Наверное, это настроение было чем-то другим, было таким состоянием, когда об одном предмете думаешь сразу и хорошо и плохо, когда хочешь сделать одно, а делаешь другое…
Он вот знал, что ему давным-давно нужно быть в экспедиции, а ехал только теперь… Ехал проселками, хотя трактом надежнее. Водителю своего «газика» то и дело без необходимости выговаривал «под руку», хотя сам водил машину и знал, что этого нельзя делать.
Нехорошее начало… Неужели начало попросту никуда не годное?
Откуда вдруг промелькнет мысль о том, будто все на свете устроено бестолково, и только одно существо — ты сам — порядочное и умное? От недостатка ума или от избытка желчи в кишечнике? Потом такие мысли исчезают, и начинаешь думать, будто все в мире идет так, как и должно идти, только один-единственный болван этого не понимает?
Или все оттого, что состав нынешней экспедиции, и даже не всей, а высокогорного ее отряда, какой-то необычный, — собственный его аспирант Лопарев командует там сейчас, и, конечно, командует не так, как нужно?..
Рязанцев там же…
Когда «газик» забуксовал в овраге, где-то неподалеку от поселка Баюново, а сверху начало накрапывать, Вершинин в первый раз подумал: «Не из-за Рязанцева ли эта растерянность? И поспешность? И тревога?»
Ни для кого в институте не было секретом, что Вершинин и Рязанцев — если не на ножах, то и не без ножей. Но вот однажды Вершинин пригласил Рязанцева с собой в экспедицию.
К слову пришлось. На одном заседании ученого совета Рязанцев что-то такое критиковал, задел и лабораторию Вершинина, и Вершинин бросил реплику в том смысле, что, дескать, чем тут болтать — съездили бы со мной в экспедицию и посмотрели, как и что делается. Хотел припугнуть кабинетного ученого. А тот взял и согласился. Отпуск у него подходил очередной — пожертвовал отпуском.
Тогда-то, кажется, и возникло это тревожное чувство, этот вопрос — хорошо или плохо?
Хорошо, что будет возможность с Рязанцевым поспорить без повестки дня и без протоколов. Плохо, если и тут Рязанцев не изменит своему обычному спокойствию. Официальному спокойствию — иначе Вершинин тон этот назвать не мог.
Хорошо, что в отчете экспедиции, кроме самого Вершинина, будет упоминаться еще одна известная в науке фигура. Бывало, в некоторые годы для участия в своей экспедиции Вершинин привлекал вузовскую профессуру, и тогда отчеты просто сверкали именами. Плохо, если Рязанцев вдруг заговорит таким тоном: «Прошлым летом профессор Вершинин любезно пригласил меня в свою экспедицию, и я имел возможность познакомиться…» Лучший способ распознать противника — идти с ним на сближение. А все-таки…
Хорошо, что в экспедиции будет спокойный, рассудительный человек. Плохо, если этот человек сойдется с Лопаревым, их будет двое, и вдвоем они столкуются еще с зоологом Реутским, а втроем — с остальной молодежью, и в конце концов они будут все вместе, а начальник будет один. У начальника — собственный сын в экспедиции, и начальник останется один! Каково?!
Хорошо иметь дело с «правильными» людьми, о выступлении которых в ученых советах, в парткомах, на конференциях никто никогда не скажет: «Здорово!» или «Боевито!», тем более никто не скажет: «Вот так треп!», а все обязательно сойдутся на одном: «Правильно!» С теми, о которых никому не придет в голову поставить вопрос по какой угодно линии — профсоюзной, партийной, бытовой, по линии политического просвещения или по основной работе.
Но как это плохо — жить с таким человеком бок о бок и все время ощущать, что ты никак не согласуешься с ним… «Мы с вами не рифмуемся!» — сказал однажды Вершинин Рязанцеву.
С самим собою ты уже давным-давно согласился и срифмовался, согласился, что какой ты есть, таким и должен быть, а этот «правильный» на тебя все еще таращит глаза: «А согласился ли?..» — «Пошел ты к черту!» — отвечаешь ты ему, а между тем еще до встречи с ним, где-нибудь в пути, вот так же, как сегодня, потряхиваясь в «газике», начинаешь словно в порядке следствия или от лица какого-то начальника отдела кадров рассматривать свою жизнь.
Событий было много, жизнь была неспокойной, напряженной. Всегда нелегкие задачи, всегда ответственность. Скучать, предаваться меланхолии давно уже было некогда — работа. Захочешь вспомнить ее, жизнь, а в памяти все заслоняет послужной список: с какого года по какой состоял в одной или в другой должности, какие задачи и научные темы решал, под какими названиями, в каких издательствах и какого объема в печатных листах публиковал свои труды (форма по учету научных кадров № 2) и, наконец, когда и какие ученые советы присваивали тебе ученые степени и звания, а ВАК их утверждала…
И не протестуешь, нет. «В целом» резолюция принимается, поправки вносятся совсем незначительные… Время поправок давно уже минуло. Теперь достигнуть бы в трудах своих несколько большего, чем достиг, чтобы труды были отмечены справедливым признанием, и тогда уже надобность в поправках отпадет окончательно.
Достигнуть звания члена-корреспондента «большой» академии.
Все эти сельскохозяйственные, медицинские, педагогические, все узкоколейные, фельдшерские академии раз и навсегда остались бы позади, действительное членство в АН СССР — тоже раз и навсегда — впереди… И все. Больше никаких поправок к «целому».
Но тут упрек. Если бы, предположим, упрекала тебя очень красивая женщина, упрекала в том, что ты прошел мимо счастья, не разглядел его, — это было бы и понятно, и даже логично. А то ведь пристальным-пристальным взглядом глядит на тебя точно такой же трудяга от науки, как ты сам, только ниже степенями и званиями, да еще «правильный»!
Нет, право, найти бы такой повод, чтобы послать его к черту, и не просто так, слова ради, а к черту всерьез, раз и навсегда.
Не выходит!
И не выйдет… Потому что этот «правильный» Рязанцев — не очень общительный — обладает свойством всегда быть с кем-нибудь. По большей части молчаливо он заинтересован кем-то, ничуть не скрывая пристального внимания то к одному, то к другому человеку. И многие не только не чувствуют от такого внимания ни малейшей неловкости, но еще и платят ему тем же — начинают интересоваться им самим.
Так случалось, и нередко, с людьми, которые к Рязанцеву, казалось бы, совершенно никакого отношения не имеют, а к Вершинину имеют непосредственное отношение.
Послать к черту Рязанцева — не задача, предлог всегда найдется, а как после этого посмотрит на тебя собственный сын? Как это ему объяснишь? Почему бы это — официальным тоном или между прочим, но только пожилой человек, профессор, обязательно должен будет объяснить свой поступок сыну, двадцатилетнему мальчишке, шилишперу?!
Из всех рассуждений о том, почему «правильный» человек Рязанцев в экспедиции хорош и почему он там плох, какие Вершинину приходили в голову, самым главным было, конечно, рассуждение о том, что все они будут там вместе, все подружатся, а он будет один. «У начальника собственный сын в экспедиции, и он будет один! Каково?»
Вершинин за какие-нибудь сто километров, которые он проехал ужасно скверной дорогой от молодого, разбросанного и нескладного городка Чесноковска до старинного и тихого села Буланихи, несколько раз привел эту цитату из самого себя, и заключительное слово «каково?» всякий раз повергало его в недоумение.
А ведь стоит появиться одному недоумению, как за ним появятся и другие. Им все равно, откуда появляться, недоумениям, — из будущего, которое еще не пришло, или из прошлого, которое кажется уже давным-давно забыто…
Около тридцати лет назад Вершинин женился в первый раз, женился по любви, и вдруг — недоумение: брак распался. Оказалось, ошибка, не то, совсем-совсем не то. Женился снова. На этот раз с супругой сложились добрые отношения и очень ровные чувства, а когда уже через много лет задумался: почему так? — оказалось, что и к этой женщине никаких чувств у него не было. «Ну и что же, — сказал он себе, — хорошее отношение к хорошей женщине — весьма положительный стандарт нашего времени. Не хуже, а гораздо лучше, чем у многих других!»
А что он еще мог тогда сказать? Что горячую и к тому же семейную любовь создали романисты специально для нужд своей профессии, чтобы затем было что ниспровергать на глазах читателей? Он не любил романы с «воздыхательным материалом».
О своих же семейных отношениях говорил, что они сложились «положительно». Спрашивал его кто-нибудь: «Ну, как семейные дела?», имея в виду отношения его с женой, он так и отвечал: «Положительно!»
Тем самым недоумение рассеивалось еще до того, как оно могло бы возникнуть.
Зато другое тут же возникало: дети.
Дети были единственной логикой и единственной правдой любви. Но это вовсе не значило, будто дети не вызывали разочарований и недоумений. Скорее наоборот — подлинные разочарования и недоумения тут-то и возникали.
Детей было трое.
Старший сын был назван Орионом. И действительно, парень выдался недурен собою, рос богатырем, делая успехи в спорте, и этого было более чем достаточно для того, чтобы отец угадывал в нем будущую звезду первой величины в географии.
Но лет шестнадцати Орион вдруг увлекся детективами, увлечение это вопреки отцовским надеждам привело его в училище пограничной службы.
Теперь, окончив училище, он преследовал нарушителей на южных рубежах страны, а когда приезжал в отпуск домой, немало радовал «батьку»: без конца смеялся, ел-пил за троих, никак не мог надивиться отцовской учености и, должно быть, потому в присутствии отца становился словно старше, отец же чувствовал себя младше, иногда даже каким-то странно молодым.
Вообще встречи с Орионом приносили отцу неизвестные прежде ощущения.
Встречи были всегда желанными, причем Вершинин-отец на какое-то время вдруг переставал узнавать себя. Все во время этих встреч исчезало: проблемы его науки, тематики, программы и методики, и, что особенно его поражало, — вся сложность его отношений с людьми ученого мира переставала для него существовать. Он целиком погружался в другой мир, из которого являлся Орион, и, затаив дыхание, слушал о том, как в течение суток сын по пятам преследовал нарушителя, как на спортивных соревнованиях военного округа он в третьей попытке завоевал первенство по тройному прыжку в длину с разбега.
Сначала приходило к Вершинину-старшему никогда в жизни так остро не переживаемое чувство спортивного азарта и спортивной чести, потом он сам входил в эту жизнь, где все было подчинено откровенному желанию победы, где быть сильнее — значило быть лучше, быть умнее, быть достойнее, быть красивее своего противника. Вершинин понимал, что и у Ориона помимо спорта есть еще другая жизнь — более сложная, более тревожная, что и у него отношения с людьми основаны не только на спортивных победах и поражениях, но еще и на чувствах и на взглядах, но странно — между ними разговоры возникали лишь в пределах этого круга: кто кого и при каких обстоятельствах победил. И Вершинин припоминал свои былые, еще студенческие достижения в велосипедных гонках на длинные дистанции, а себя — таким человеком, которого никогда в жизни наука не увлекала и даже не манила, который попросту совершенно ничего о науке не знал.
Никогда он таким человеком не был, но так действовал на него старший сын — и неожиданно, и радостно, и в то же время не вселяя никаких надежд и стремлений. Сын приносил ощущение молодости, но какой-то первобытной. Вершинину же отцу в его возрасте, должно быть, нужно было омоложение, а не сама молодость.
Орион уезжал, и Вершинин-старший тотчас чувствовал, что сын уехал вовремя: пора было возвращаться к науке, к самому себе.
Грустно становилось, обидно за себя, за то, что стареешь, за то, что так долго верил, будто твой сын — это ты сам.
Второй родилась девочка. Ее Вершинин назвал Вегой. Но Вега совсем ничем не блистала, долгое время была в семье незаметной и незаметно росла, тем более что сначала детство ее совпало с военными годами, потом с годами, когда отец был в продолжительных поездках с экспедициями и, наконец, когда он усиленно работал над докторской диссертацией.
Дочь стала взрослой неожиданно для отца и оказалась крупной девицей, иногда веселой, а чаще спокойной, по-женски деловитой. Нынче она перешла на последний курс медицинского института.
С матерью Вега дружила, к отцу же относилась снисходительно, никогда не вникая ни в его дела, ни в настроения.
Конечно, это была не мужская снисходительность сильного к слабому и не детская, когда ребенок прощает взрослому какую-то обиду; снисходительность дочери была непоколебимой уверенностью в том, что отец никогда ее не поймет и требовать, ждать от него хотя бы капли понимания бесполезно.
А понимать, собственно, было нечего: девчонка как девчонка, училась с троек на четверки, бегала на танцульки, выбирала специальность, чтобы было не очень трудно и не очень неинтересно.
Он это знал и все-таки баловал дочку. На нее нельзя было возлагать никаких надежд, кроме одной: желать, чтобы она была счастлива доступным ей счастьем. Он этого и желал ей. Иногда думал: а вдруг в снисходительности дочери сказывается подлинное отношение к нему жены? Даже, наверное, так. Ну что же, он и тут не обижался. Думал, что, может быть, высокомерие Веги когда-нибудь оправдается. Что и в самом деле в ней откроется что-то такое, чего он не сумел в ней разглядеть. «Кто знает, — думал он, — что будет, если не разрушать в ней ее заблуждений, как разрушают романисты созданную ими же любовь? Кто знает? А если…»
И вот был еще сын Андрей.
Собственно, он тоже не Андреем был назван, а Цезарем, но когда получал паспорт, каким-то образом — каким именно, отец и до сих пор не знал — ухитрился переменить имя.
Впервые Андрей отправился с отцом в экспедицию еще Цезарем, в двенадцать лет. Рановато было путешествовать мальчишке, все боялись, что он будет мешать, но Цезарь просил, умолял, начиная чуть ли не с восьмилетнего возраста, в конце концов забрался в экспедиционную машину, и отец скрепя сердце уступил. А потом эту поездку ставил сыну в заслугу — так хорошо мальчонка себя вел, научился кашеварить, разбивать палатки, собирать гербарии. Отец, хваля Цезаря, и себя не забывал, и о себе рассказывал, как он смело, как уверенно сына воспитывает. Цезарь улыбался. Дети всё замечают, они не могут чего-нибудь не заметить, ради того чтобы простить. С тех пор не проходило года, чтобы в каникулы Андрюха-Цезарь не отправился то ли с отцом, то ли с кем-нибудь из его сотрудников, наконец, просто с туристами в заманчивые края: бывал он и на Алтае, и в Саянах, и даже один раз был в Монголии.
Вершинин-отец долго не верил, а еще дольше старался не верить, что Андрей оправдывает его надежды — и те, которые он возлагал на Ориона, и те, о которых не смел и думать, когда родилась Вега, и те, наконец, с которыми было связано появление на свет последнего ребенка — в прошлом Цезаря, ныне Андрея.
Андрей же рос и рос, и казалось, делал это так, чтобы окончательно рассеять все сомнения отца.
Когда же сомнения рассеялись окончательно, без остатка, и отец уверовал в него, Андрей вдруг стал совершать поступки, которые не хотел хоть как-то отцу объяснить, отец же не мог понять их сам.
Впервые Андрей привел отца в полное замешательство три с лишним года тому назад. Окончив школу, он отправился поступать в университет с письмом отца к декану географического факультета. Сдал экзамены. Поступил. А когда приехал в зимние каникулы домой, выяснилось, что поступил и учится не на географическом, а на биолого-почвенном факультете.
— Ты что же это, Андрей! — только и мог сказать отец. — Посоветоваться, во всяком случае, нужно было! Написать!
— А зачем?
— То есть как зачем? Я же тебе как-никак отец…
— Это дело другое. А зачем советоваться? Какой смысл?
— Выслушать мое мнение… Совет отца.
— А что бы изменилось, как ты думаешь?
— Так-таки ничего?! Совершенно?!
— Совершенно ничего!
Вот он какой вырос, Андрюха-Цезарь! Откуда самонадеянность? Хамство откуда? В кого вырос, шилишпер? Вот он каким является, Андрюха-Цезарь. «Является» — становится новым, незнакомым до сих пор явлением и требует каких-то поправок к твоему существованию. Требует каких-то объяснений. Когда тебе около шестидесяти, а ему — двадцать?!
Он упрямый, грубый, а ты не его упрекаешь, а себя, потому что он и ты — это что-то настолько близкое, ближе чего ничего нет и не может быть. Подумать только — его ревнуешь! К нескольким университетским профессорам, которые учили Андрея хуже, чем он сам мог бы его учить, ревновал. К тем, которые повинны были в том, что Андрей учится не на географическом, а на биолого-почвенном факультете, тоже… И вот еще один человек — Рязанцев!
Когда Вершинин приглашал Рязанцева с собой в экспедицию, он и не подумал, что этот человек неизбежно встретится там с Андреем, что они могут даже в одной палатке поселиться. Вот так и бывает, что самое очевидное вовремя не приходит в голову!
Совсем несложным делом было для Вершинина-старшего объяснять людям разные вещи, иной раз такие, о которых он сам имел весьма отдаленное представление. Другое дело — объяснять и себе и сыну собственные поступки и намерения, свою неуверенность и даже робость! Или передать ему ключи от того богатства, которое называется познанием природы Горного Алтая! Как это сделать? Вершинин-старший уже не раз репетировал предстоящий разговор — в кабинете, а иногда в горах, в поле, размахивая палкой и сорвав с головы шляпу. Каждая репетиция, покуда он ее проводил, казалась генеральной, но уже на следующий день было очевидно, что она не имеет никакого значения.
Уже и «подход» к сыну был: они не в первой экспедиции путешествовали вместе, им было что вспомнить, а от воспоминаний до заветного разговора — один шаг. «Подход» был, разговора все не было. Все казалось, будто шилишпер знает об отце что-то такое, чего отец сам о себе не знает и сказать не может.
Теперь своими руками создал такую экспедицию, пригласил в нее таких людей, которые не моргнув глазом возьмут и сделают тебя одиноким. Каково?
Как это в свое время не пришло в голову, что Рязанцев с его неизменным вопросительным знаком во взгляде, в ответ на который всегда хочется сказать: «А, поди ты к черту!» — и Андрюха, который ничего у тебя не спрашивает, а тебе страшно хочется все рассказать ему, все объяснить, — что они двое могут просто и быстро найти между собой что-то очень общее и очень близкое?!
И пожалуй, тем скорее они найдут это общее, чем раньше Вершинин приедет в экспедицию. Совершенно просто: без него они друг друга не узнают, но как только он появится, они посмотрят на него, потом друг на друга и тут же еще раз познакомятся.
В конце концов не знаешь: торопиться тебе или нет?
В последние годы, не так уж, правда, часто, зато все сильнее подступало желание быть успокоенным. А что такое успокоение? Это не тишина, и не домашний уют, и не положительный отзыв о тебе в рецензии какого-то крупного ученого, столпа науки. Должно быть, успокоение — это когда наступает и тишина, и уют, и появляется положительная рецензия, и еще многое-многое другое, но только все сбывается не само по себе, не из чужих рук ты все получаешь, а собственными усилиями. Тут есть и некоторая хитрость перед самим собой — в том, как ты себя убеждаешь, будто сам добился того, о чем мечтал.
Были у Вершинина знакомства, которые успокоение создавали.
Вот уже несколько лет, как он близко сошелся с краеведами городка Н. и мог бы многое рассказать о своих друзьях… Если бы кто-нибудь о них спрашивал. Если бы сведения о краеведах отдельным пунктом включались в ежегодные научные отчеты.
Были разные люди среди краеведов в городке Н.
Пионеры и пионервожатые, совершающие походы к истокам ручьев и речек, к местам стоянок древнего человека и к памятным местам времен гражданской войны.
Учителя географии и биологии, создавшие в школах «уголки природы» и «живые уголки» с белками, зайцами, ужами и ежами.
Преподаватели педучилища и пединститута, увязывающие курсы своих лекций с жизнью.
Пенсионеры, увязывающие остатки своей жизни с событиями времени.
Для ведения широких собраний дважды в месяц по воскресным дням с десяти утра до часа-двух дня; для переговоров с заместителем председателя горисполкома по вопросам расширения музейных помещений, издания печатных трудов тиражами до двухсот экземпляров; для представительства в Географическом обществе — краеведы путем открытого и прямого голосования выбирали руководство: единственного в городе профессора или заслуженного учителя, а при наличии вполне добровольного согласия — самого зампредгорисполкома.
Все обретают любовь к краеведению одинаковым образом: великое или малое, но что-то стремятся открыть вокруг себя.
Все, кто уходит из краеведения, уходят разными путями. Как во всякой любви: любят по одной-единственной причине — потому что любят; для того чтобы разлюбить, причинам нет конца.
И пионеры, совершив три похода в истоки рек и к памятным местам, подрастали, поступали в вузы, назначали друг другу встречи у кино и театров, забывая о том, что как раз в этот час в Обществе краеведов обсуждается план работы.
Учителя географии и биологии «уголкам природы» и «живым уголкам» вдруг начинали предпочитать уголки семейные.
Преподаватели пединститута обзаводились учеными степенями кандидатов, званиями доцентов, и опасности отрыва от жизни переставали их устрашать.
Только одна категория краеведов в городе Н. — пенсионеры — до последнего дыхания оставалась верной обществу, не уставая любоваться своим краем: его изумительным прошлым, его грандиозным настоящим, его исключительным будущим.
Пенсионеры… Чудаки, наивные люди выдумывают себе дело, если уж дело обходится без них… «Тыбики», к которым жены, сыновья и дочери, а вслед за ними и внучата то и дело обращаются со словами: «ты бы сходил…», «ты бы присмотрел…», «ты бы посмотрел…» Ограниченность. Наивность.
Но так мог подумать о краеведах кто-нибудь, только не Вершинин, только не он! Упаси бог!
Вершинин был к ним внимателен, и старики краеведы с ним переписывались — по одной ученической тетрадке за прием — и ответов ждали тоже пространных, главное же — в ответах нельзя было допустить ни малейших противоречий и неувязок со всей предшествующей перепиской. Говорят: «Память стариковская!» Он-то знал, что за память у стариков. У стариков краеведов-пенсионеров!
Бывает, что человек, всю жизнь не очень внимательный к людям, торопливый в отношениях с ними, вдруг почему-то — почему бы это? — приостановится, задумается и увидит другого человека так, как никто его не видит.
Да, планы у стариков краеведов в городке Н. были невелики, ограниченны. Но счастье — не граница ли это стремлений и желаний? Сам Вершинин никогда этой границы не достигал.
Старики, многие из которых знавали Вершинина десятилетиями, никогда и ни в чем его не упрекали. У них был неписаный закон — не вспоминать о живых плохо, так же как не вспоминают плохо об умерших. Вместо упреков кому-нибудь они лишь о чем-нибудь сожалели: «Как жаль, что в тысяча девятьсот тридцать первом году так и не была организована комплексная экспедиция в Горный Алтай! А ведь тогда почти все уже было подготовлено к ней!», или: «К сожалению, в свое время была отвергнута гипотеза, которая нынче полностью подтвердилась». События были для них радостными и безрадостными, виновных не было.
Вершинина они награждали не только доверием, но и любовью. А он к любви с возрастом стал человеком требовательным, чутким, хорошо знал, за что и как его следует любить и уважать, чувствовал, что прежде, когда он был молод, люди были к нему куда более справедливы.
Было время — он закончил университет почти одновременно по двум факультетам. Все это оценили тогда, и он пережил уважение и любовь к себе сверстников, сверстниц, преподавателей и профессоров.
И первые научные доклады, первые труды его тоже были встречены с любовью и с должным уважением.
А потом люди как будто раз и навсегда привыкли к тому, что Вершинин на каждом шагу должен быть оригинален. Это его возмутило: он не подозревал, что даже оригинальность может восприниматься людьми в силу привычки.
Но возмущение, которое затем всю жизнь ему приходилось подавлять в себе, совершенно исчезало при встречах с краеведами в городке Н. Он был для них авторитетом и еще — эрудитом.
Эрудит! Вершинин им был, но если несколько дней сряду никто не говорил ему об этом, туго приходилось его лаборантам и у самого Вершинина начинались боли в области сердца.
Когда же его критиковали в институте или жена высказывала недовольство, воображение тотчас уносило его в городок Н.
И когда теперь обо всем этом Вершинин вспомнил, он вдруг сказал себе: «Заеду! Заеду к своим друзьям, иначе я обижу их до глубины души. На сутки заеду! Может быть, даже на несколько часов!» Правда, он еще сомневался — так ему было некогда, — но, сомневаясь, все-таки послал с пути телеграмму:
«Буду завтра трем дня проездом Алтай особых мероприятий не намечайте крайне тороплюсь профессор Вершинин».
Идут мимо городка Н. машины в далекие рейсы — в Монголию, в Кобдо — и возвращаются оттуда, овеянные ветрами сказочных перевалов, Чуйской и Курайской степей.
Идут мимо экспедиции геологов в поисках новых сокровищ, художники — в поисках новых красот, туристы — в поисках новых впечатлений.
Все минуют городок Н., все несут через него свои надежды, всех влекут к себе голубые вершины, как будто вершины эти лишь вчера возникли на земле и щедро всем обещают первооткрытия.
И кажется краеведам в городке Н., будто только они одни хранят историю голубой страны, память об экспедициях Сапожникова, Обручева, Келлера, Верещагина, Крылова на рубеже нынешнего века, будто им одним доверены имена исследователей века восемнадцатого — Палласа, Шангина.
Остановиться бы краеведам в городке Н. на этой роли хранителей истории, но и они тоже начинали мечтать об открытиях, а Вершинин и тут обещал помочь.
И они не обманули ожиданий Вершинина — успели поместить в городской газете сообщение о внеочередном, почти торжественном заседании общества в связи с его приездом, прослушали его доклад «О задачах краеведения в свете проблем семилетнего плана». Какие у них были благодарные глаза, когда они слушали доклад! Потом они обсуждали план работы на семилетие.
Этот вид деятельности — обсуждение планов — всегда возбуждал Вершинина до предела, а тут еще выступил краевед-ботаник Бурцев, тот самый, что уже тридцать лет вопреки утверждениям агрономов-маловеров выращивал на своем огороде люфу[1] на мочалку.
Бурцев внес предложение — в связи с большими задачами краеведения в городке Н. подразделить общество на секции: ботанико-зоологическую, геолого-минералогическую, историко-археологическую, природных ресурсов и секцию по работе с пионерами и школьниками.
Милые, дорогие старики краеведы городка Н.! Всеми чистыми помыслами своими, всей душой они стремились приобщиться к великому семилетию, свидетелями которого до конца — увы! — им далеко не всем предстояло быть!
На Вершинина же дискуссии и споры о перестройке, о разделении на секции и подсекции, о слиянии в отделы и подотделы, о комплексировании и координации действовали так, что после них он чувствовал себя словно после нарзанных ванн.
А сразу после заключительной речи он вышел из музея, сел в «газик» и тогда уже окончательно отбыл в Горный Алтай — тоже на глазах краеведов, преисполненных к нему благоговейных чувств.
Ну вот и успокоение! Теперь он был в форме для предстоящего разговора с сыном! Теперь трудное это дело он решит! Конечно, об энских краеведах Андрюхе-Цезарю ни слова, хотя и нелегко промолчать. Андрюха их не ценит. Уже взрослым парнем, года два тому назад, он побывал с отцом на одном заседании энского краеведческого общества и, покуда заседание шло, ни на минуту не отрывался от «Собаки Баскервилей». Бурцев начал и кончил доклад о возделывании люфы на мочалку в условиях Н. — Андрюха все читал. Прежде он, кажется, никогда не увлекался Конан Дойлем и на вопрос отца: «Ты что же это, Андрей?» — пожал плечами: «Надо же мне с этой самой собакой когда-нибудь познакомиться?»
Из городка Н. Вершинин мчался на «газике» больше суток, плохая погода ничуть не смущала его. Плохая погода даже к лучшему — будет время не торопясь поговорить с Андреем. Когда же вдруг проглянуло солнце и почувствовалось сразу, что ненастью пришел конец, а спустя несколько часов знакомые вершины засияли ему, он подумал, что и это хорошо, это даже лучше — определенно «на руку»!
Палатки отряда он заметил вблизи села Усть-Чара. Три в ряд входом на восток. От палаток, должно быть, открывался неплохой вид.
«Андрюхина установка, — подумал Вершинин. — Андрюха любит такие места выбирать под табор!»
Велел шоферу остановиться:
— Надо одну знакомую лиственничную куртинку обследовать…
Отошел от дороги в сторону. Прислонился к огромному стволу.
Лес просыпался после долгой туманной дремы, после ненастья. Подроста в лесу совсем не видно, деревья стояли в один ярус — это был такой лес, который называется естественным парковым насаждением лиственницы сибирской. Когда-нибудь давно, лет, может быть, сто пятьдесят — двести тому назад, он принялся по гари. Гарь возникла от костра кочевника, а еще вернее — от молнии. Лес был строевой, диаметр стволов на уровне груди сорок пять — пятьдесят сантиметров. Склон — южной, благоприятной для произрастания леса экспозиции. Растительный покров — разнотравный, из цветов заметнее всего желтые адонисы. В лесу этом давно уже не было борьбы между породами, внутривидовой борьбы между разными поколениями лиственниц, между травянистыми растительными сообществами — все здесь устоялось за полтора-два века, уравновесилось. Ни кустарники, ни древесная молодь не вступала сюда, под тень огромных крон, травы и дернина заглушали тут все семена. Лиственницы были могучи, спокойны, тихи… Они как бы все еще отдыхали от давней борьбы за существование на этом пологом и солнечном склоне, прислушивались к завоеванному ими спокойствию следующего века, а может быть, и следующего за следующим…
Травы были ровные-ровные, повсюду только чуть выше колен, совсем не зеленые, а какие-то прозрачные на солнце и сизые, с лиловыми оттенками цветущих злаковых повсюду, куда деревья бросали тени… Очень влажными были травы, и даже не росные, а все погруженные в прозрачный пар. Прохлада слегка колеблющегося пара обволокла Вершинину ноги и пахнула ему в лицо.
«Ну вот, Андрюха, — не то подумал, не то прошептал тихо Вершинин. — Вот и я! Здорово!»
«Здорово, отец!»
«А я, Андрюха, спешил… Соскучился что-то, парень. Давно хотел тебе сказать…»
«Так что же молчал до сих пор?»
«Будешь старше — узнаешь, что такое время, как его не хватает. Как не входит, не укладывается жизнь в то время, которое ей отводится. Как начинаешь поспешно ее в это время втискивать…»
«И нынче — не хватает?!»
«Нынче могу говорить… Никуда я, Андрюха-Цезарь, нынче не тороплюсь. Поговорим…»
«Слушаю тебя, батя. Поговорим…»
И в самом деле — зачем люди вечно торопятся?.. Едва человек научится думать, как уже торопится.
Тут солнце сильно припекло и блеснуло в самые глаза, так что Вершинин невольно и надолго зажмурился. Откуда такой яркий свет, если он стоит в тени?
Взглянул на часы — не может быть: больше часа простоял здесь, в естественном лиственничном насаждении, не может быть!
Вышел на дорогу, машины нигде не видно. Неужели шофер без него уехал к палаткам? Кто ему разрешил?
Но машина была здесь, между двух огромных придорожных кустов — не сразу ее заметишь, а водитель, расстелив на земле плащ, крепко спал, подложив под кудлатую голову кулак… Как-никак ночь провел за баранкой.
Разбудил шофера.
— Ты что же, друг! Торопиться надо! Осталось-то каких-нибудь полкилометра, там и отдохнем! Отдохнем на славу!
Подъехали к лагерю.
Первым вступил в разговор с начальником Лопарев — объяснил, что сегодня отряд не выходит на работу, так как в лесу после ненастья очень сыро, спросил, как Вершинин доехал, когда он захочет поговорить о делах «с толком». Разговаривая, Лопарев надвинул свой кожаный картуз на лоб.
— Успеем! — ответил Михмиху Вершинин. — Не беспокойтесь, успеем! — Ответил добродушно.
Реутский был очень вежлив. Вежливость понравилась обоим.
На Онежку Вершинин взглянул между прочим.
Рита испытывала неловкость перед начальником: она была в брюках, в сапогах, в пестрой ковбойке и белой шляпе с кисточками на полях и смутилась, но чуть-чуть, едва заметно. А Вершинин-старший это заметил и усмехнулся. Тогда Рита вытаращила на него свои огромные черные глаза и смутила его. Вершинин спросил:
— А где же Николай Иванович? Где отпускник наш?
Рязанцев числился в отпуске, но путешествовал с экспедицией, это обстоятельство нужно было отметить при всех.
— Ушел в деревню! — ответил ему Лопарев. — Кажется, во-он на плотине что-то делает, отсюда не видать толком…
Вершинин открыл футляр, вскинул к глазам бинокль. Смотрел долго и внимательно.
— Там!.. И не один. Толстяк какой-то рядом, в белых штанах, и еще кто-то третий.
Про себя решил: «С районным начальством Рязанцев знакомство сводит. Прыткий, оказывается!»
Но вот наконец вышел из палатки Андрей.
— Здоро̀во, батя!
— Здравствуй! — Вершинин протянул руку. — Значит, в форме?
— Вроде бы… — Андрей был загорелый, сильный, уверенный. Рюкзак за плечи — и пойдет шагать по горам без устали, и пойдет…
— С кем же ты в палатке живешь? С Рязанцевым?
— С Реутским гнездовался, а нынче — с Лопаревым. С Михаилом Михайловичем…
— Так, так…
Андрей спросил о матери, о сестре, есть ли письма от брата. Вершинин-старший отвечал односложно: «Здоровы. Все в порядке».
Ответил, прошелся вдоль палаток раз-другой. Андрей же все стоял в позе, очень похожей на лопаревскую: руки за спину, шляпа на лбу. Ждал, что еще скажет отец.
Вершинин-старший поравнялся с сыном, остановился, качнулся взад-вперед на каблуках, махнул палкой.
— Ну, Андрюха, а твой батька, твой старый Тарас Бульба, очень может быть, члена-корреспондента заработает. Шансы возросли. И еще возрастут, пока он тут по Алтаю лазает. — Жестом пригласил сына продолжать беседу.
— А ты, батя, у краеведов был?
Они внимательно посмотрели друг на друга. Вершинин-старший ответил:
— Был…
— Краеведа Бурцева о возделывании люфы на мочалку слушал?
— Слушал…
— Но планах краеведческого общества сам речь толкнул… Каждый год одно и то же…
— Но ты же бываешь в Н. не каждый год?
— Потому и не бываю, что…
— Чем тебе мешают энские краеведы? Чем, спрашивается? Старики, милые люди. Увлеченные. Ты со своим молодым и жестоким эгоизмом сначала сам достигни чего-нибудь, а тогда поймешь, что и они приносят пользу!
— И результат приносят?
— Так вот и надо им помочь! Должны же мы оказывать помощь неофициальной науке?
— Когда есть время, ну хотя бы на обратном пути из экспедиции…
«Так я и знал! — подумал Вершинин-старший. — Так и предчувствовал: говорит точь-в-точь как Лопарев. Его словами. Значит, нашли общий язык!»
— Слушай, Андрей, а ты будешь рад за отца, если ему присвоят члена-корреспондента? Если — вдруг?
— Нет. Не буду.
— Д-да… — сказал Вершинин-старший. — Ну, не беспокойся: мне его и не присвоят, этого звания.
Не беспокойся!
Вершинин-старший несколько раз прошелся вдоль палаток, все убыстряя и убыстряя шаг. Подбежал к «газику», дернул шофера за рукав.
— Едем сейчас же в луговой отряд! К Свиридовой! Сначала туда! Дней на пять едем!
Вершинин-старший вернулся в отряд Лопарева через два дня.