Когда Вершинин-младший, Лопарев и Рязанцев уехали из лагеря, дни потянулись за днями как будто где-то стороной, не касаясь Риты.
Стояла тихая солнечная осень, а Рита смотрела на эти дни, как смотрят на ненастные тучи, когда они медленно и безразлично ползут и ползут в одном направлении. Как будто время кончилось, была только смена никому не нужных, отрывочных, не связанных друг с другом дней и ночей.
Единственно, что Рита могла понять — что она всегда была несчастной… Оказывается, всегда, всю жизнь!
Школьные мечты ее не осуществились, в горном институте были одни только неприятности, в университете ей было скучно, дома ее неизменно ждали ссоры с отцом и особенно с матерью.
Как это до сих пор она считала себя удачливой, даже думала, будто она — баловница судьбы, замышляла все новые и новые удовольствия, загадывала новое счастье, словно прежние мечты когда-нибудь сбывались?
Была счастлива детским убеждением, что она счастлива, — больше ничего…
Хотела подружиться с Онежкой — и погубила ее. Хотела убежать из лагеря — и вернулась. Хотела возненавидеть Андрея — и поцеловала его в избушке пасечника. Хотела броситься со скалы — и не бросилась. Не могла на скалу вернуться еще раз и сказала себе, что у нее не хватит для этого сил, что это невозможно. А почему? Почему невозможно?
Хотела полюбить Реутского — и возненавидела его…
Возненавидела, и поэтому теперь, когда Реутский заканчивал сборы и вот-вот должен был уехать из отряда, ей обязательно следовало уйти куда-нибудь, не видеть его. Вместо этого Рита думала: «Прежде чем уехать, 0:1 ко мне подойдет и заговорит. А я буду его слушать. Буду. Вдруг поверю каким-то его словам, вдруг он что-то объяснит мне… Чему-то ведь нужно поверить?»
Реутский подошел с продолговатым саквояжем в руке, в широкополой шляпе. За плечами в зеленых чехлах были у него ружья, на ремне — бинокль.
Поглядел ей пристально в глаза, опустил саквояж на землю и, ничего не спрашивая, как будто ни в чем не убеждая, заговорил:
— Я хочу сказать вам, Рита, что вы не вправе обо мне забывать. Никогда! Хотя бы потому, что я никогда не забуду вас. И если через пять, через десять, через двадцать лет кто-нибудь вам скажет, будто я забыл вас, — не верьте! Если когда-нибудь вас постигнут несчастье, разочарование, любые невзгоды и вы вдруг почувствуете, что нуждаетесь во мне, — позовите. Я приду. Что бы мне ни пришлось для этого оставить, чем бы ни пришлось пожертвовать — я приду к вам!
У него были голубые ласковые глаза. Он еще и еще хотел ее убедить, будто бы она ошиблась в нем. А она не ошиблась, она видела его, понимала, и тем страшнее было его желание перешагнуть через все, что она понимала. Во что бы то ни стало он хотел ее заблуждения.
Он говорил неправду и знал, что она знает о его неправде, но говорил.
Его слышала Полина Свиридова — она что-то шила в это время у входа в палатку.
И Реутский хотел, чтобы Свиридова его слышала, чтобы она видела его, когда, повернувшись, он быстро пошел к машине — высокий, стройный и оскорбленный.
Свиридова внимательно смотрела ему вслед.
Запыхтел «газик»; Вершинин-старший, будто он был в чем-то виноват перед Реутским, немного смущенный, попрощался с ним, помахал рукой, и — вот и все! — экспедиция закончилась для Реутского; не оглядываясь, он скрылся за пригорком. Широкополая шляпа была еще видна некоторое время.
А пока Лева Реутский удалялся прочь, Рита думала, что сейчас уходят ее мечты о берегах Черного моря и о теплоходе «Россия»… Плохо, что уходили они только сейчас, не покинули ее давным-давно. И в то же время жалко было эти мечты.
Может быть, она могла призвать к себе свое «это»? Но всегда бывало так: стоило ей упрекнуть себя — и оно исчезало, уходило куда-то, оно было недосягаемо для упреков, и начинало казаться, будто «это» только по ошибке тебе принадлежит.
Нет, все просто и ясно: ей оставалась нелепая и безрадостная жизнь.
Та жизнь, которая неизменно по самому ничтожному поводу жестоко ссорила между собой ее родителей — красивую и злую мать с некрасивым, но добрым отцом…
Которая ограниченную и даже глуповатую тетю «Что такое хорошо…» сделала прямо-таки гениальной по части разных знакомств, особенно тех, о которых ничего не должен был знать тетин муж — самый сильный логик в городе.
Которая погубила Онежку.
Которая только что заставила лгать Реутского, хотя он и знал, что лжет.
Которая заставляет Вершинина-старшего составлять какую-то «Карту», а этой «Карте» не верят ни Лопарев, ни его собственный сын.
Которая делает из добрых людей злодеев, из честных — негодяев, из дружбы — недоразумение, из любви — обман…
Сейчас возьмет и поверит, будто все-все это — все, что у нее осталось. Что по-другому не может быть и не бывает.
Когда-то Рите нравилось изобразить себя ужасной пессимисткой, она не прочь была недолго позавидовать людям отчаявшимся, угадывая в них что-то таинственное, возвышенное и даже героическое.
Но вот отчаяние пришло к ней всерьез: «Поверишь? Или не поверишь? Навсегда?» И откровенная простота мысли, простота, которая раз и навсегда все решала, ужаснула ее. Она должна была такой мысли отказать. А могла ли?
Можно ли раз и навсегда поверить, что ты и в самом деле такая скверная, такая мерзкая, какой представилась себе однажды на скале, на узенькой тропке около самого края пропасти?
Она этого не знала, не чувствовала, потому что чувства покинули ее. Кроме одного: все время было такое ощущение, будто где-то рядом с нею обязательно должен быть Вершинин-младший, будто ей необходима не своя жизнь, в которой уже ничего не было своего, а жизнь его, Андрея.
Любовь?
Когда прежде она влюблялась, когда увлечение настигало ее — всякий раз это было радостью, далекой от каких-то трудных мыслей. Скорее всего — предчувствием еще не изведанного счастья. Потом это проходило, предчувствия не сбывались, она не огорчалась: значит, все самое счастливое предстояло впереди.
Теперь она вполне разумно могла себе объяснить, что за человек Вершинин-младший.
С ним нелегко быть рядом.
Он некрасивый, грубый. Всегда один и тот же глуховатый голос, почти одно и то же выражение лица.
Но он как будто пользовался неограниченным доверием к себе всего окружающего мира — что-то знал о нем и о своей жизни в нем, чем-то очень толково всегда готов был распорядиться. И если все-таки с ним рядом встать — он и тебя этой уверенностью щедро наградит.
Что бы с ним ни случилось, он всегда будет у себя дома среди этих гор и лесов, среди людей и всего того, что отвергло ее — Риту Плонскую. Ему были чужды ее тревоги, ее растерянность, и, должно быть, поэтому рядом с ним она и сама избавилась бы от них.
Зато в его отсутствие она теперь особенно ощущала и свое бессилие, и свою отверженность.
Она умела доверять только себе, но сейчас доверилась бы каждому, кто объяснил бы ей: неужели может быть такая безрадостная любовь?
В лагере было тихо.
Рите казалось, будто она здесь не вся, а только какой-то своей частью, вся же остальная она бродит высоко в горах по узким тропам и никак не может подать оттуда голос.
Изредка появлялся Владимирогорский, привозил из ближайшего поселка молоко, еще кое-какие продукты и нервным фальцетом нарушал тишину этих дней.
Рита подолгу сидела у костра, дожидаясь, когда наконец в палатке уснет Свиридова, или сама забивалась в спальный мешок, едва только начинало смеркаться, и делала вид, что тотчас засыпает. Свиридова обращалась к Рите на «ты», Рита же говорила ей «вы», должно быть потому, что, как бы сурово Рита до сих пор ни судила себя, как бы она ни была равнодушна к людям, какой-то невысказанный приговор Свиридовой внушал ей страх.
Она догадывалась, что у Свиридовой нелегкая женская судьба, и эта судьба давала ей право судить других — ее, Риту Плонскую, прежде всего.
Казалось, что Свиридова знала все жестокие слова — все до одного! — которые Рита в этой же палатке говорила когда-то Онежке… Когда они спорили об Андрее. Когда Онежка жаловалась ей на свои боли.
По ночам было свежо, в холодном воздухе холодно звенели ручьи, луна гасила звезды, а между тем лунный свет совсем почти не касался земли, не проникал в лес, и только вглядываясь в двойное полотнище палатки, можно было различить, что полог с одной стороны едва-едва светлее, чем с другой.
И вот однажды, когда Рита, чуть высунувшись из спального мешка, угадывала, где палатка темнее, а где она светлее, Свиридова вдруг заговорила:
— Ты знаешь, Рита, Лев Реутский совсем не настоящий человек. Тем более не настоящий мужчина. Нет!
Рита притихла, не могла ответить, подать голос…
Свиридову это не остановило:
— Мужчина не сделал бы так… Нет, не сделал бы. Не стал бы прощаться с тобой, как прощался Реутский.
— А как бы сделал мужчина?
— Ушел бы молча. А если бы встретился когда-нибудь очень не скоро, через много-много лет, так не узнал бы тебя первым, чтобы ты решила сама — узнаешь ты его или не узнаешь. — Замолчала… — Тебе нравится Андрюша?
Этот вопрос вот так же, ночью, Рита сама задавала Онежке.
— Не знаю… — ответила она. — Не знаю.
И тогда Полина засмеялась. Очень тихо засмеялась.
— А вам? — спросила Рита.
— Настоящий…
С отъездом Андрея, Лопарева и Рязанцева в лагере как будто меньше стало работы.
Свиридова и Рита делали расчистки, а Вершинин-старший, что-нибудь подсчитав и записав, приходил к ним в лес и без конца говорил о том, что нужно торопиться, что времени остается мало, а предстоит еще большой объем полевых работ.
Он был очень нетерпелив, старший Вершинин, и Рита знала почему: ждал возвращения Андрея.
Как ни было тяжело Рите ждать, она не хотела, не могла делить своего ожидания еще с кем-нибудь, хотя бы и с Вершининым-отцом. Мысленно она обращалась за помощью к Свиридовой, подолгу не спускала с нее глаз, следила за выражением ее немного детского и в то же время очень строгого лица, за быстрыми, даже резкими, движениями ее рук… Иногда она видела только краешек вязаной красной кофточки — но все-таки видела.
Сдержанность этой женщины, которая как будто бы все могла узнать и все понять, по то и дело не хотела ни знать, ни понимать ничего, еще и еще приводила Риту в смятение, она называла Полину жестокой, бессердечной, и это было легче, чем вместе с Вершининым ждать Андрея.
Свиридова однажды назвала Андрея «настоящим», и, хотя потом замолчала, не сказала о нем ничего больше, Рита не могла этого забыть.
А Вершинин ждал сына, но ничего о нем не говорил, гораздо чаще он вспоминал почему-то Лопарева, особенно — Рязанцева.
Заочно он очень охотно и горячо с Рязанцевым спорил, заново начинал с ним прежние дискуссии, неизменно теперь в этих дискуссиях брал верх и говорил Полине:
— Вот он, ваш друг-приятель. Неглуп. Последователен. Не без достоинства.
Полина же молчала, глаза становились у нее темнее, когда она Вершинина-старшего слушала, но один раз она его спросила:
— Что же, Константин Владимирович, Рязанцев нынче попортил вам крови? Неужели он это может?
Вершинин взмахнул палкой.
— Представьте — может. И даже — очень! Говоря вообще.
Рита отряхнула с рук перегной, в котором они с Полиной считали древесные семена, выпрямилась и вдруг сказала Вершинину:
— Просто-напросто Николай Иванович каждый день вас в чем-нибудь опровергал… Между прочим. Не торопясь…
Вершинин долго смотрел на Риту… Поковырял палкой перегной.
— Что такое? — спросил он у кого-то, кажется, у самого себя. — Вот именно — что такое. Нынче у меня одна опера — Владимирогорский! Всем остальным доставляет удовольствие немилосердно на меня капать. Вот и ей, — он показал палкой на Риту, — и ей то же самое… — Потом он вдруг улыбнулся: — Вернется Андрюха, сын, мы с ним вдвоем еще… Мы с ним перед самым отъездом в маршрут уже кое о чем договорились! Твердо!
Полина же тихо сказала Рите:
— Это — ты напрасно…
И то, что Вершинин-старший не вспылил, не рассердился на Риту, а даже как будто бы ласково ее простил, и то, что Полина очень строго, даже грубо, сказала ей «это — ты напрасно…», а больше ничего не сказала, — весь тот день с полудня и до глубокой ночи сделали для Риты еще более тяжким.
И утро следующего дня тоже было таким же, а к вечеру вернулся Андрей.
Увидев его верхом на лошади, все в той же рваной шляпе, Рита забилась в палатку, легла поверх спального мешка и, зажав голову обеими руками, стала глядеть через приоткрытый полог.
Уже через минуту она возненавидела Владимирогорского потому, что он задержал около себя Андрея какими-то глупыми вопросами. Вопросов не слышно было, но другими они не могли быть…
Восстала против старшего Вершинина: он стоял, сложив руки на груди, и глядел на сына, словно памятник своей собственной нежности, а полевая сумка раскачивалась на нем в это время туда-сюда, и время текло нестерпимо медленно.
Но потом все эти переживания оказались сущими пустяками. Они в одно мгновение ими стали, потому что на ее глазах Вершинин-старший обидел Андрея.
Рита еще никогда не видела Андрея обиженным…
Уже давно она страстно хотела обидеть его сама, хотела, чтобы кто-нибудь обидел его при ней; ждала, когда же нанесет ему обиду отец. И вот дождалась.
То, что она увидела — сразу ссутулившуюся фигуру Андрея, лицо совершенно без всякого выражения, походку — медленную, незнакомую, — заставило ее снова почувствовать свою вину… У нее не было ни капли сомнения в том, что это она во всем виновата, она этого желала, и вот желание осуществилось: Андрей обижен.
Оставив образцы почв на разостланном плаще, Андрей сказал отцу, что пора поить лошадь, и ушел от него на берег ручья.
Он долго-долго сидел там, держа лошадь в поводу, а Рита смотрела на него, стоя неподалеку за стволом огромней лиственницы. Знала, что не должна подходить к нему близко… Уходила и снова возвращалась.
Сколько раз она твердила раньше: «Нам — женщинам…», «Мы — женщины…», «Нас — женщин…» — и никто не мог ответить ей, что это значит. Без размышлений ответил Андрей, когда сказал: «Женщина будет такой, какой хочет видеть ее мужчина. Смелой так смелой. Красивой так красивой. Тряпкой так тряпкой».
Она же в ответ назвала его мальчишкой: «Откуда тебе известно, мальчишка?»
Зачем сказала так?
Для нее он уже тогда был таким, каким для других когда-нибудь будет. Мальчишкой он мог быть для всех, для нее он был мужчиной. Какой он захочет увидеть ее — этот мужчина? Мерзкой? Скверной? Навсегда несчастной? Любящей? Счастливой?
Прошел еще один день…
Вершинин-старший час от часу суетился все больше и больше, доказывал, будто это преступление — столько времени проводить на одном и том же месте, что давно пора двигаться к новой и последней стоянке, пора свертывать экспедицию, возвращаться в город и заняться там окончательной камеральной обработкой полевых материалов.
И лагерь уже снялся бы, но все еще не возвращались Рязанцев и Лопарев. Приходилось их ждать.
Поспешность Вершинина-старшего пугала Риту. Она догадывалась о какой-то неправде всей их экспедиции, которую так легко было и свернуть и развернуть, доказывая, что над «Картой» необходимо работать еще несколько лет, а спустя день-другой — что ее совершенно необходимо закончить нынче же.
Эта неправда мучила прежде всего Андрея, а глядя на него, и она мучилась тоже.
Ее пугало, что уже завтра она может не увидеть горных вершин на западе, которые день ото дня все плотнее, все ниже закутывались в белые пологи, — там шли и уже не таяли снега; не увидит узкой и покатой долины, по которой, пенясь, сбегал ручей и, минуя лагерь, прыгал еще ниже, рассекая почти отвесную гряду желтоватых скал. По этим скалам, она знала, вьется тропа, проложенная косулями. Она боялась, что Вершинин-старший раньше срока снимет отсюда лагерь.
Потом вернулись Рязанцев и Лопарев…
Вернулись они после обеда, а нужно было еще отвести лошадей в колхоз, и лагерь снова не мог сняться с места. Вершинин-старший делался все более нервным:
— Срываем! Срываем государственное задание!
Он говорил это почти каждые полчаса.
Рязанцев сильно загорел, оброс бородкой, в нем стало как будто меньше интеллигентности. Он стал чем-то немного похож на Лопарева, Лопарев же, сдержанный н задумчивый, наоборот, напоминал теперь Рязанцева.
Но хотя Лопарев и выглядел спокойным, уравновешенным, он все равно каждую минуту мог сказать что-нибудь такое, что еще больше выведет Вершинина-старшего из себя…
Рита знала, что теперь она не любит Вершинина-отца, может быть, даже ненавидит его и никогда не простит ему обиды, которую он нанес Андрею.
И все-таки она готова была оберегать Вершинина-старшего, боялась, что Лопарев рассердит его, а тогда он еще раз обидит Андрея…
И действительно — ее тревоги были не напрасны.
Разговор начал Вершинин-старший, а Рита была в своей палатке, все слышала.
Вершинин спросил:
— Это верно, Михаил Михайлович, что…
О чем именно спросил Вершинин-старший, Рита не поняла, Лопарев же ответил четко, словно солдат:
— Так точно! А это верно, что зы уже сматываете экспедицию? Что «Карту» собираетесь выпустить к весне? Вместе со скворчиками?
Как бы подражая Лопареву, Вершинин ответил очень бодро:
— Точно так!
Шутка не удалась, и Вершинин принялся что-то горячо и быстро объяснять. И вдруг он замолк, прервал себя для того, чтобы найти слова, которые нелегко и непросто приходили к нему…
— Хотите поиграть… поиграть… поиграть… — но не знал, во что хочет поиграть Лопарев. Наконец Вершинин нашел то, что искал. — Поиграть в правду! — сказал он громко, насмешливо и вызывающе.
Тихо стало… Вершинин, должно быть, думал над тем, что он сказал, Лопарев — над тем, что услышал. Ни тот, ни другой не произнесли ни слова, пока пауза не иссякла.
Потом Лопарев ответил:
— Играйте вы! Играйте с вашей козырной карты ресурсов! У вас получается.
Рпта бросилась из палатки: слышал или не слышал все это Андрей? Его не было поблизости.
Она вздохнула с облегчением… Вздохнула и поняла, что ей нельзя было дальше ждать. К лучшему ничто не менялось. Солнечные дни казались ей хмурыми, бесцветными, беспорядочными, они приходили как будто против своего желания. Все, что происходило в эти дни, не имело никакого смысла.
А мог ли какой-то смысл ей помочь? Она теперь рассуждала много и упорно, до изнеможения, но ни разу рассуждения не принесли ей ни капли радости, ни успокоили ее ни на минуту.
Если она и могла еще надеяться на что-нибудь — так только на свое безрассудство. Больше ни на что.
Она решилась.
Посмотрелась в зеркальце, но руки у нее дрожали, она же не хотела видеть себя испуганной. Как будто не се, а чье-то чужое лицо промелькнуло перед нею.
Хотела надеть шаровары, майку и шляпу, в которых была когда-то в избушке пасечника, но подумала, что не надо терять время, разыскивать все эти вещи в рюкзаке. Повязавшись платком, в стеганой курточке вышла из палатки…
Андрей увязывал гербарные папки.
Она подошла к нему. Молча встала рядом. Андрей оглянулся. Рита стояла и смотрела на него. Он оглянулся еще и еще.
Наконец спросил, положив на землю папку:
— Чего тебе?
Она засмеялась в его серьезное н недоуменное лицо, не оглядываясь пошла по течению ручья.
Миновала округлые каменные глыбы, поднялась к желтовато-белым мраморным скалам, с которых открывался вид на долину, на лесные кряжи, на далекие снежные хребты.
На все это — что было вблизи и что было вдали — она бросила взгляд, а потом, кажется, уже ничего не видела.
Вот и отпечатки ее каблуков на каменной крошке этой тропы — едва приметные, крохотные углубления в страшной близости от обрыва. Здесь она остановилась и медленно-медленно стала приближаться к пропасти, пока не почувствовала, что каблуки ее ботинок стали в эти углубления.
Просто и легко было стоять здесь в первый раз и страшно теперь! Голова кружилась, сердце стучало глухо-глухо.
Только на один шаг ей нужно было отступить, только на полшага, на четверть шага, чтобы избавиться от этого ужаса… Неужели она в самом деле упадет? Неужели это может в самом деле случиться?
Хотела припомнить косулю — и не припомнила.
Хотела представить себя в детстве, отца, мать, тетю «Что такое хорошо и что такое плохо» — и не смогла. Ничего не представила.
Как будто послышался шорох, кто-то стоял позади нее — Рита не оглянулась, еще подвинулась вперед.
Страшно!
— За баловство — не то будет! — сказал Андрей, с силой сжав ее руку.
Лицо у него было в серых пятнах, маленькие глазки открылись широко и тревожно, а в руках заключались тепло и сила, которые могли совершить неизвестно что. Вот если бы этими руками он удержал ее в избушке пасечника, еще тогда, когда ей так просто и беззаботно было поцеловать его?
Андрей посадил ее на камень… Кажется, камень был тем, на котором, вся освещенная солнцем, стояла когда-то косуля… Рита улыбнулась и поверила в свое предчувствие: ее «это» уже было совсем близко, она ощутила его прикосновение. Андрей сел рядом и молча смотрел ей в глаза снизу вверх.
Потом приподнялся и положил руки ей на плечи…
— Надо же быть такой… — Не нашел слова и повторил: — Надо же быть…
В лагерь они вернулись, когда было уже совсем темно. Но их, кажется, еще не ждали, а ждали Лопарева, который отправился в колхоз, чтобы вернуть лошадей. Лагерь был готов на рассвете двинуться к новой и последней стоянке.