Рязанцев и Лопарев спустились из лагеря в село Акат.
Давно заметил Рязанцев, насколько условны такие понятия, как «центр», «большой город», «столица».
Велик ли город Горно-Алтайск? Для тех, кто не имеет к нему никакого отношения, город как будто и совсем не существует; между тем стоит поездить по Алтаю, чтобы услышать, что там говорят об этом городе очень много, гораздо больше, чем в Московской области о Москве.
Впервые проезжая через районный центр Онгудай, Рязанцев подумал: «Какое маленькое, какое далекое село!
Затерянное село!» Когда же он вернулся в Онгудай после того, как недели две прожил в горах, в палатке, он сразу же почувствовал, что Онгудай не просто село, а центр — в этом не могло быть сомнений: около ресторана, сразу за мостом через быструю речку Урсул, стояло больше десятка грузовых машин. Одни из них были с надписью на ветровом стекле «US» — эти шли с грузами в Монголию и обратно, была машина какой-то экспедиции с буровым станком, большой пассажирский автобус и «Волга».
Одни только эти автомашины уже придавали селу единственную и неповторимую значительность, может быть несвойственную больше ни одному населенному пункту земного шара.
Это было в Онгудае.
А теперь и село Акат, которое было несравненно меньше, чем Онгудай, внушало Рязанцеву уважение.
Начали с чайной. Сидя за одним из четырех не очень опрятных столиков и просматривая меню из трех блюд, Рязанцев чувствовал себя по меньшей мере в «Гранд-отеле» или в «Метрополе».
Потом пошли на почту.
— На «главпочтамт»! — сказал Рязанцев.
«Главпочтамт» размещался в комнате и кухне обычного жилого дома.
Рязанцев получил телеграмму от семьи. Два слова — «все здоровы». Хотя последние дни он вовсе не думал, что кто-то дома мог заболеть, все было хорошо в этих словах: родные и в самом деле были здоровы, помнили о нем, и телеграмма оправдывала его настроение последних дней, когда он совсем не беспокоился о семье, она давала ему право и дальше не беспокоиться.
Сели на крылечке «главпочтамта».
Повертев желтенький листочек телеграммы в руках, Рязанцев сказал Михаилу Михайловичу:
— А что, Михаил Михайлович, надо бы вам обзаводиться семьей… А?
— Надо бы… — кивнул Михаил Михайлович.
И Рязанцев подумал, что напрасно сказал об этом.
Неловкость развеял пятнистый, серый с рыжим, пес, крупный, еще не сложившийся, с какими-то смешными движениями, со щенячьим выражением добродушной морды.
Сначала пес привязался к гусям. Гуси шли строем, а пес лаял на них и отскакивал в сторону, когда гусак во главе колонны вытягивал длинную шею и, почти касаясь ею земли, нацеливался ему прямо в глаз маленькой змеиной головкой с шипящим клювом.
Отстав от гусей, пес поболтался, заметил поросенка. Поросенка он гонял долго и деловито.
— Вот ведь зараза! — сказал Михаил Михайлович. — Привязался тоже к чухину! — Встал, подобрал палку и швырнул ею в собаку. — Отстань ты, балбес, от скотины! Чухин, чухин! Иди, друг, не связывайся с балбесом!
Поросенок, прижавшись к забору, тревожно хрюкал, двигался всем туловищем в стороны, пытаясь своими едва приметными глазками рассмотреть противника.
Немного погодя «балбес» подошел к крыльцу, лег на брюхо, вытянул лапы, на лапы положил голову и рыжими глазами уставился в глаза Михаилу Михайловичу, язык же высунул в сторону. Взгляд у пего был глупый, а все-таки выражал серьезный вопрос: «Скажите, люди, почему я такой нескладный, веселый и беззаботный?» И Михаил Михайлович отнесся к знакомству серьезно, осмотрел пса со всех сторон.
— Веселись, веселись, тявкин… Года не пройдет — будешь дьявол…
— Почему же? — спросил Рязанцев. — Откуда это видно?
— Кем он еще может быть, придурок? На охоту не приспособишь. На пастьбу тоже… На рукавицы?.. В феврале из него теплые рукавицы выйдут. Ну а если живым оставят, так на цепи. На цепи из него веселье выйдет и глупость тоже, одна злость останется… Будешь ты, пес, не пес, а дьяволюка.
Любовно относился Михаил Михайлович к животным. Разговаривал он с ними и о них деловито, по-хозяйски, быстро различал характеры, никогда перед животными не заискивал, а как бы подразумевал между ними и собой полное понимание.
Поросенка называл «чухин» и даЖе заметно светлел лицом, когда видел маленького и розового; теленка — «быдлик», щенка — «тявкин». Лошадей называл только по масти, никаких других кличек за ними не признавал, и единственно к кому относился неприязненно — к козам.
— Полезная скотина, но до чего же несговорчивая! Нет, если пасти, так стадо коров, чем трех коз…
Никто не заставлял Лопарева быть пастухом, однако он неизменно повторял, заметив где-нибудь на взгорке коз, особенно черных:
— Уж пасти, так стадо коров, чем трех дьяволюк!
Он знал множество историй из жизни животных, историй не особенно выдающихся, — о том, как потерялась и потом нашлась в лесу свинья с поросятами или как спутанная на передние ноги лошадь переплыла реку, — но рассказывал эти истории очень интересно и всегда так, что нельзя было заранее предвидеть, чем рассказ кончится.
Пес ушел…
Михаил Михайлович и Рязанцев сидели молча, смотрели на пойменные луга по ту сторону речки Акат, — пышные, разнотравные луга эти когда-то привлекли сюда первых русских поселенцев.
Сразу за поймой и лугами были пологие склоны, повсюду, куда хватал глаз, совершенно одинаковые, до половины покрытые кустарником, а выше — редкими деревьями. В промежутках между деревьями тоже блестел ярко-зеленый, чуть-чуть с сизым травяной ковер.
За светло-зеленым, как бы искусственным, валом поднимались уже настоящие горы, темные, неправильных очертаний, за ними — другие, еще темнее и беспорядочнее, и так, хребет за хребтом, они взгромождались в небо… На самом верху горы были украшены блистающими на солнце снегами…
Тихо, очень тихо было кругом — в горах, в лугах и здесь, в деревне.
Прогудела по тракту машина, сердито и требовательно кликнул женский голос ребятишек, с порывом ветра послышались частые удары топоров: где-то работали плотники.
Всего явственнее был голос телефонистки. Она работала на коммутаторе, и спустя четверть часа Рязанцев знал всех абонентов: сельсовет, колхоз, молочный совхоз, маралосовхоз, райцентр, школа и еще какой-то номер, который телефонистка называла базой.
Иногда она не только соединяла абонентов, но и сама вступала в разговор — в школу звонила несколько раз и требовала, чтобы, когда появится директор, он обязательно пришел в сельсовет; в совхоз сообщила, что из района требуют сводку о ходе сенокоса, в колхозе разыскивала какого-то Степана Ивановича, а разговаривая с маралосовхозом, назвала человека уважительно Алексеем Петровичем, передала ему сводку погоды и просила приехать послезавтра на заседание сельского Совета. Иногда телефонистка называла Алексея Петровича по фамилии — Парамоновым.
Рязанцев прислушивался все внимательнее; когда же телефонистка кончила разговор, вошел в помещение и спросил:
— Вот Парамонов Алексей Петрович — это и есть директор мараловодческого совхоза?
— Он и есть! — кивнула телефонистка, старательно наклеивая большие марки на маленький треугольный конверт. Она была здесь за всех: и принимала почту, и отправляла ее, и работала на коммутаторе.
— Высокий такой, да?
— Куда выше!
— Белый? Немного, кажется, кудрявый?
— Почему это немного? Нормально кудрявый!
Рязанцев снова вышел на крыльцо, встал на ступеньку и облокотился на перила.
— А знаете, Михаил Михайлович, кажется, обнаружился у меня здесь знакомый.
Михаил Михайлович слышал разговор Рязанцева с телефонисткой и ответил:
— Не знаю, знакомы вы с Парамоновым или нет, а я знаком.
— Да… в прошлом году поругались.
— Вот как… Чего же вам было делить?
— Хотел в маральнике побывать… Посмотреть, как на пастбище восстанавливается лиственница. Не пустил. Карантин, еще какие-то законы. Не пустил.
— Ученик мой…
И Рязанцев снова вошел в «главпочтамт», попросил телефонистку соединить его с директором совхоза.
— Маралосовхоз слушает! — прогудел в трубку внушительный и, должно быть, хорошо знающий себе цену бас.
— Вы товарищ Парамонов?
— Кто спрашивает?
Рязанцев назвал себя:
— Помните такого? На курсах встречались.
Бас осел, замолк, потом быстро-быстро и совсем с другой интонацией заговорил:
— Товарищ Рязанцев? Николай Иванович! Что вы! Неужели думаете, я вас забыл?
Потом Рязанцев и Лопарев, стоя на ступеньках крыльца, обсуждали предстоящую встречу и ждали машину из мараловодческого совхоза, которую Парамонов обещал прислать за ними.
Лопарев твердил:
— Поедем, но я поругаюсь. Уж это точно. Еще — проберусь в маральник, спилю там две-три лиственницы!
— Это зачем?
— Узнаю возраст самых молодых деревьев и было ли возобновление после закладки маральника. Так вы говорите, учили его?
— Было такое. На курсах.
— Его бы в армии учить Рядовым. У сверхсрочного старшины. Вот вышел бы порядочек — железобетонный!
Рязанцев усмехнулся, Михмих встал ступенькой выше, руки засунул в карманы.
— С закрытыми глазами скажу — учился он посредственно. Так?
— Что ж из того?
— Курсанты его не любили. Так?..
— Может быть…
— Преподаватели тоже.
— Как сказать…
— Чего тут говорить, разве что один вы ему только и потрафляли…
— Не то слово…
— Покровительствовали…
— Вы так думаете?
— И думать нечего: ясно!
— Знаете, дорогой Михмих, должно быть, всех люден, независимо ог профессий, можно разделить на педагогов и непедагогов…
— Тоже ясно, — кивнул Михмих, вынул одну руку из кармана и показал на Рязанцева: — Педагог! — Потом себя ткнул в грудь: — Непедагог!
Тут подбежал «козлик», лихо развернулся, уткнувшись в пыльный хвост, который сам волочил за собою, и чернобровый солидный шофер спросил:
— Товарищ Рязанцев который будете? Николай Иванович?
— Я буду. А едем мы вместе.
— Будьте добреньки — Алексей Петрович ждут! Садитесь! Гора с горой — ни-ни, а человеку с человеком выпадают перекрестки. Жмут вроде все на полную скорость кто куда, на спидометры — ноль внимания, тем более они всегда в неисправности, по сторонам не оглядываются. Думаешь, где тут встретиться?! Нет, гляди, через жизненные годы и вдруг — встреча…
Рязанцев подтвердил:
— Встреча…
Покуда машина бежала долиной речки Акат, а потом свернула вправо и поползла вверх между двумя отрогами, Рязанцев вспомнил светлую аудиторию с кафедрой у самого окна, с желтой доской на стене. Он, Рязанцев, стоит за кафедрой, совсем еще молодой, а слушатели в аудитории почти все старше его годами… Курсы директоров и главных агрономов совхозов. Они слушают его, слушают так внимательно, что от этого внимания становится жутко, немного кружится голова, и от этого же он начинает говорить горячо, находить какие-то неожиданные для себя слова, какие-то сравнения. Внимание слушателей больше, а он — больше увлекается…
После лекции, когда курсанты подходят к нему, он плохо понимает их. Они благодарят, не знают, что сами учили его и с первой до последней из девяноста минут лекции он сдавал им экзамен…
А в глубине аудитории, среди его слушателей, помнится, было лицо с грубоватыми, но правильными чертами, не полное и не сухощавое, с тем бело-розовым оттенком, которым в человеке цветет здоровье.
С этого лица всегда смотрели очень внимательные глаза, но внимательность их неизменно была какой-то трудной, тяжелой.
Когда аудитория улыбалась множеством глаз, эти все еще продолжали смотреть очень серьезно и часто-часто мигали большими желтыми ресницами; когда же аудитория снова чутко настораживалась, карие глаза под желтыми ресницами начинали вдруг улыбаться…
Иногда Рязанцев прерывал объяснение и спрашивал:
— Понятно, товарищ Парамонов?
Тогда с пятого или шестого ряда быстро, по-солдатски, поднималась крутая в плечах фигура в блестящей тужурке с застежкой «молния». Человек, глядя в упор, очень громко и четко говорил:
— Не совсем понятно, товарищ преподаватель! Совсем непонятно!
Рязанцев объяснял снова, и тут была небольшая хитрость: можно было повторить все то, что, ему казалось, он объяснил не совсем ясно, повторить новыми и только что пришедшими к нему словами. Иногда же он поступал иначе: угадывал на чьем-то лице нетерпение, досаду и этого нетерпеливого слушателя просил объяснить Парамонову суть дела. И потому, что аудитория, едва лишь узнав что-то новое, сама уже участвовала в объяснении этого нового, — она радовалась, она возбуждалась, и возникала та связь между лектором и слушателями, которая так была ему нужна. Случалось и по-дру-гому — Рязанцев с кафедры посматривал на Парамонова… Раз, другой, третий… В ответ на эти взгляды Парамонов делал едва заметный короткий жест рукой, как бы толкающий лектора вперед. Значит, не следует сомневаться — все понятно Парамонову, все понятно всем.
Были там разные люди, на курсах директоров и главных агрономов совхозов. Был Герой Советского Союза со шрамом через все лицо. Этот человек, совершивший легендарный подвиг на фронте, так страшился экзаменов, что, отвечая, мучительно заикался.
Был человек без ног, был директор треста совхозов — грозный начальник многих слушателей в недалеком прошлом, а главное, в недалеком будущем. Ему приходилось и на курсах поддерживать свой авторитет, и он так заучился, что однажды на занятиях потерял сознание — вызывали карету «Скорой помощи».
Было несколько женщин. Одна — по фамилии Куличенко, уже немолодая, смуглая и похожая на цыганку — никогда не снимала с плеч пухового платка, под которым с той и с другой стороны укрывала еще двух хорошеньких девушек. Они тоже готовились стать главными агрономами, эти девушки.
Годы были послевоенные, все знали, сколько труда, лишений и тревог ожидает людей, которые должны были поднять на ноги совхозы, и предвидение это как бы все время присутствовало на занятиях и даже в перерывы, когда взрослые люди начинали вдруг неимоверно ребячиться.
Но были и у этих людей слабости — Парамонов был такой слабостью. Над ним подтрунивали, подбивали его задать преподавателю какой-нибудь нелепый вопрос, и преподаватели тоже поддавались соблазну, иронизировали над ним, отвечали на его вопросы смешными репликами, становясь запросто с аудиторией.
Один только Рязанцев поставил на экзамене Парамонову четверку, все остальные предметы он сдал на «три».
И на лекциях, какие бы вопросы Парамонов ни задавал, Рязанцев отвечал спокойно, без улыбки. Не только сдерживал себя, но и всю аудиторию, все молчали недоуменно, никто не смел посмеяться при нем над Парамоновым.
В перерывах между лекциями, когда Рязанцева окружали курсанты, Парамонов старался быть к нему ближе других, и Рязанцев его не избегал, беседовал с ним точно так же, как и с Героем Советского Союза, как с умной и красивой Куличенко, у которой под концами шали прятались две милые девушки.
Это, кажется, было единственное, в чем слушатели Рязанцева не понимали, чего они не одобряли в нем.
Он же считал долгом убеждать себя, что к Парамонову следует относиться совершенно так, как и ко всем другим курсантам.
Наверное, Парамонов нуждался в искренней любви, но кто и как мог бы его полюбить — Рязанцев не мог себе представить.
И вот Рязанцев ехал в гости к Парамонову…
Машина еще пробежала несколько километров долиной Аката, потом резко свернула вправо, на подъеме между двумя отрогами, и тут вскоре показался совхоз — небольшой аккуратный поселок по обе стороны быстрого ручья.
Встретились около конторы, единственного двухэтажного дома на усадьбе.
Поздоровались.
Раздобрел Парамонов. Он и на курсах отличался цветущим здоровьем, а теперь стал совсем дебелым, в меру полным, у него были неторопливые, уверенные движения. Одет в новый коричневый костюм, голова открыта, причесан замысловато. Красивый мужчина, высокий. На Лопарева взглянул мельком, хотя видно было — узнал сразу, Рязанцеву долго глядел в лицо и жал руку. Улыбался.
Пригласил гостей в кабинет.
— Вот тут и работаем… Тут самый, должен сказать, пульс… Показатели — тоже все здесь! — и широко махнул рукой, приглашая гостей познакомиться с показателями.
Кабинет был просторный, стандартный: письменный стол, черный диван у стены, по сторонам от окна этажерка с книгами и громоздкий сейф. А стены были увешаны почетными грамотами. Рязанцев протер очки, стал их внимательно и удивленно рассматривать. Тут были награды от профсоюза, от совхозного треста, от районных и краевых организаций, от республиканского и союзного министерств, от ВСХВ.
Рязанцев смотрел долго, потом спросил:
— Слушайте, товарищ Парамонов, ведь вас тут за одни и те же показатели ежегодно награждают все — от района до министерства? Так?
— Порядок не нами выдуман. Порядок известный: передовик — значит, все хвалят! Отстающего все ругают!
Еще что-то объяснял Парамонов, но Рязанцева «порядок» не очень интересовал.
Он всегда как-то терялся в присутствии людей, которые не в науке и ие в искусстве, а в самом обыкновенном деле достигали чего-то большого: конструировали, строили, выращивали, выплавляли. Он сам ничего не умел делать — умел только читать книги, с ними родниться и к этим, когда-то чужим, а потом очень близким книгам присоединять свои, новые. С сожалением вспоминал, что когда-то, мальчишкой, клеил модели планеров, потом научился делать быстроходные шлюпки, а на военной службе быстро освоил материальную часть зенитных орудий.
Потом это умение и смекалка куда-то исчезли.
Лопарев тоже, должно быть, решил посмеяться и сделал это по-своему. Спросил у Парамонова:
— Не слыхали о законопроекте? Насчет почетных грамот?
Парамонов, который все время следовал за Рязанцевым и давал ему объяснения по поводу каждой грамоты в отдельности, сразу встрепенулся:
— Законопроект? А в чем он заключается?
— Заключается-то в чем? Вот скоро, говорят, будут почетные грамоты обменивать. Пять грамот на одну медаль. А может быть, и на орден.
— «Знак Почета»? — живо спросил Парамонов, и в этот момент только блестящей кожаной курточки не хватало на нем.
— Может быть, и «Знак»… — согласился Лопарев. — Дело в настоящее время вентилируется.
— Где?
— Известно где — вверху…
— Но-о-о! — удивился Парамонов. — В самом верху?
— Может, и не в самом, а все-таки вверху.
— Тогда в тресте должны знать… Точно! Сегодня-завтра буду звонить в трест насчет новой машины — наведу справочку!
Из кабинета направились посмотреть хозяйство, и тут Рязанцев, улучив минуту, спросил у Лопарева:
— Михаил Михайлович, дорогой, вы не знаете, что Карел Чапек говорил о критиках?
— Мне с Чапеком чаевничать не приходилось!
— «Критиковать — это значит объяснять, как бы я сделал сам, если бы умел…» — вспомнил Рязанцев.
— А чего тут уметь, скажите, пожалуйста? — сразу понял Михмих. — Чего уметь? Поставить ограду — самое главное. А потом олешки за оградой бегают, пасутся, бригадиры с них панты снимают, а директор — грамоты. Это вам не зерновое хозяйство, и не молочное, и не леспромхоз — там без механизации ни шагу, без строительства тоже, одним словом, без техники — никуда. И планы там не дай бог какие. А тут дело, считайте, на той самой научной основе, которая еще при царе Горохе была. Тут все дело в бригадире! — Посмотрел на Рязанцева и, обратившись к нему уже во множественном числе, сказал еще: — Так-то вот, товарищи педагоги! Не согласны? Ваши возражения?!
И действительно, педагог вдруг в Рязанцеве забеспокоился.
Михмих к людям мог относиться точно так, как ему хотелось с первого же слова и взгляда, а вот Рязанцев не позволял себе сразу поддаваться первому впечатлению. Не понравился ему человек, так он еще долго относился к этому человеку спокойно, доброжелательно. Другой ему нравился, а он и тут никакого восторга не проявлял, не выдавал ни одним словом своей симпатии, держался как будто даже холодновато. Почему-то боялся ошибиться в людях. Разве оттого, какое у него складывалось мнение о человеке, этот человек становился лучше или хуже? Наконец не однажды Рязанцев убеждался, что впечатление от первого знакомства было самым верным, а дальнейшие его умозаключения — неверными, так что с течением времени он бывал вынужден их отбросить, а к тем — первым — вернуться.
Парамонов показал гостям два строительных объекта: клуб и столовую, потом скотный двор, питомник черно-бурых лисиц — все это с чувством непоколебимого достоинства.
Лопарев, слушая, ухмылялся, а потом стал похлопывать Парамонова по плечу и называть на «ты»: «Правильно действуешь — на сорок третьем году Советской власти понимаешь роль общественного питания!» — и в то же самое время договорился с ним, что побывает в маральнике, спилит на пастбищах несколько лиственниц.
Шепнул Рязанцеву:
— Видали? И лаяться не пришлось!
Рязанцев же все рассуждал. Сначала рассуждал с самим собой в таком духе: человек добрый, сердитый, симпатичный, несимпатичный — это все понятия личные и прежде всего женские. Женщинам свойственно так строить свое отношение к людям. Для него же, для Рязанцева, должно быть существенным прежде всего то, что Парамонов создает материальные ценности, что он руководит, и, как видно, неплохо, целым коллективом. Потом Рязанцев принялся опровергать себя: «Все мы что-то создаем, что-то творим для общества, и это — заслуга нашего времени, качество, свойственное всем. Поскольку у нас в обществе нет различий классовых и политических — остаются нравственные различия. Качества человека — добрый он или злой, симпатичный или нет — впервые приобретают подлинно общественный смысл, и люди группируются и расходятся, спорят, ссорятся как раз по причинам различного понимания того, что значит быть добрым, честным и, наконец, даже симпатичным». Ни сейчас, ни прежде Рязанцев не мог признать за Парамоновым ума, а значит, и высоких нравственных качеств. Без ума какие же могут быть нравственные качества? Безумные?!
А дебелый осанистый Парамонов всем своим видом как бы говорил: «Четверка на экзамене — это теперь для меня уже маловато!»
Солнце приближалось к зениту, нагрелась земля, запахи дорожной пыли, скотных дворов, жилья становились все сильнее, а травы и леса как будто отступали выше по склонам, только изредка оттуда, с вершин, срывался ветерок, принося аромат трав и лесов. Парамонов же все водил гостей по усадьбе, рассказывал о своих достижениях, пояснял, сиял больше и больше.
Но вот подошли все трое к колодцу, и Парамонов сказал:
— Николай Иванович, по-вашему построено! Как вы говорили! Все в точности соблюдено!
Было когда-то время, когда трубчатые колодцы назывались в России «абиссинскими» и «нортоновскими» — технический блеск вкладывался в это название, а еще нечто «заграничное».
А рубленные из дерева шахтные колодцы в ту пору изображались по всем правилам чертежного искусства на батистовой крахмальной кальке с отмывкой синей краски, с оттенками желтой — от едва золотистой, янтарной до цвета жженой сиены, — с разрезами по нескольким осям и с показанием плотничных сопряжений и врубок «в лапу», «ласточкиным хвостом» и «в полдерева».
И вот однажды, когда Рязанцев должен был говорить своим слушателям на курсах об использовании грунтовых вод и колодезном водоснабжении, под руку ему попался такой чертеж, подписанный «межевым инженером» и «гидротехником 1-го класса», служащим и по департаменту земельных улучшений министерства земледелия и государственных имуществ.
Не устоял перед этими красками, врубками, перед замысловатыми надписями пером «рондо», заклеил в уголке чертежа дату «Год 1912-й, апреля, 6 дня» и показал его на лекции — вот как должен выглядеть колодец ювелирной работы!
Колодец этот предстал теперь перед Рязанцевым во всех деталях: глиняный «замок» вокруг сруба и каменная отмостка; ворот, казалось, выточенный на токарном станке; навес над воротом из двойного настила полуторадюймовых досок и резной петушок на коньке навеса. Петушок еще на чертеже 1912 года выглядел архаично, но тут он блистал свежей краской.
— Си-ила! — сказал, вздохнув, Лопарев. — Железобетон!
А Рязанцев вдруг почувствовал усталость, еще раз поглядел на сияющего, исполненного собственного достоинства Парамонова: «Каков?»
И в самом деле, был ли Парамонов добрым или злым, умелым или неумелым — не это почувствовал сейчас Рязанцев, стоя у колодца с резным петушком. Он Парамонова учил. Учил — значит, верил. А если и учил и верил — значит, теперь, что бы Парамонов ни делал, каким бы он ни был, он был на совести Рязанцева.
А Парамонов отошел от колодца на несколько шагов, остановился подле небольшого домика с невысоким побеленным палисадником. Распахнул калитку.
— А вот моя квартира! Проходите, Николай Иванович! Товарищ Лопарев, прошу!
Скрепя сердце шагнул Рязанцев во двор. В сени… В кухню…
Все не только сияло здесь, сверкало и переливалось в лучах солнца, но даже как будто еще излучало радужные оттенки, которые обыкновенные предметы — столы, стулья, занавески, посуда, стены, пол и потолок — никогда излучать не могут.
Казалось, люди здесь не живут, только приходят сюда, натирают до блеска каждую вещь, покрывают вещи тончайшим лаком, занавески разглаживают, будто это не занавески, а накрахмаленные воротнички на окнах, подоконники подкрашивают белилами, стены — известью, пол — яркой охрой и на цыпочках отсюда уходят.
Лопарев, который через весь совхоз прошел с небрежной и даже несколько презрительной усмешкой, совсем опешил. Не скоро спросил у Парамонова:
— Ремонтировались?
— Ремонт не ремонт, а только моя Елена едва ли не каждую субботу и красит и белит…
Лопарев осторожно сел, пошарил в кармане, вытер со лба пот, поглядел на платок и торопливо спрятал его обратно в карман. Поглядел на свои сапоги — ноги задвинул под стул, еще немного погодя застегнул пиджак на пуговицы. Одной у него не оказалось, он пустую петлю заслонил рукой.
Он продолжал сидеть в этой смешной позе и тогда, когда Парамонов вышел в соседнюю комнату и там заговорил о чем-то вполголоса, а ему ответил чуть-чуть испуганный и встревоженный низкий женский голос. Рязанцев же, слушая этот голос, подумал, что хозяйка обязательно должна быть похожа на Синеокую Марию Федоровну, которая недавно получила письмо в городке Красном Куте: высокая, полная, но стройная, обязательно белокурая и, конечно, голубоглазая.
И что же — не ошибся почти нисколько. Когда женщина вошла, Рязанцев вздрогнул: она была и высокая и статная, с толстыми, почти русыми косами, уложенными на голове, разве чуть-чуть только потемнее тех, которые он себе за минуту до этого представил. Глаза, правда, не были у нее голубыми. Какого цвета глаза, Рязанцев не сразу заметил, так поразило его это сходство. Рукопожатие было теплым у нее…
— Елена Семеновна, — произнесла она тихо. Была смущена, но не прятала своего смущения, а сказала: — Все вокруг тут знакомые люди… Когда-то незнакомого встретишь в наших горах!
Сели за стол. Рязанцев наконец рассмотрел ее глаза — они были серые с зеленым. А больше Рязанцев ничего не заметил в них, потому что они остались настороженными не то от мимолетного смущения, не то это было у них в природе — долго-долго никому не открываться.
За едой Парамонов очень часто извинялся, что вот принимает гостей так запросто — на столе были яичница с салом, творог, соленая капуста и вино. Потом он вдруг спросил:
— Так, Николай Иванович, расскажите хоть что-нибудь. А? Я ведь ей, — он кивнул в сторону жены, — я ей сколько раз ваши лекции передавал… Погляжу в конспект, вспомню и пошел… и пошел… Едва ли не слово в слово, Николай Иванович. Теперь вы сами здесь…
Если к Рязанцеву обращались с просьбой «рассказать», никакого рассказа у него не получалось — он возникал непроизвольно, в случайной беседе, когда его никто не ждал и не требовал, либо на лекции — там рассказ становился совершенно необходимой и очевидной частью этой лекции.
Рязанцев всегда думал, что легко тем ученым, тем писателям, вообще тем людям, у которых едва лишь возникают какие-то мысли, они уже могут об этих мыслях говорить, кому-то их излагать. Он же мог говорить лишь о том, что в нем перебродило, в чем он сам уже прошел через какие-то сомнения, и что готов был отстаивать и доказывать перед другими.
Поэтому он все время ощущал что-то невысказанное и знал, о чем он будет думать прежде всего и уже скоро сможет заговорить, на чем сосредоточиться когда-нибудь позже и что дождется своего срока еще очень не скоро, через год, через два.
Нынче, только Рязанцев вступил в этот блистающий чистотой дом, мысли его как будто просветлели. И хотя ему досаждал резной петушок, который через палисадник заглядывал прямо в окно, Рязанцев и в самом деле хотел о чем-то рассказать.
Еще в детстве он полюбил Алтай, но отдал себе отчет в этой любви гораздо позже, в зрелом возрасте, когда любовь становится не только чувством, но еще и тревожной заботой о будущем всего того, что любишь. И ему хотелось, чтобы в этом уголке земли человек ничего бы не искалечил, ничего не потерял раз и навсегда, никогда не заслужил бы упрека потомков за растраченные и попусту размотанные богатства, которыми наделила этот край природа.
Есть разные страны в Западной Сибири: Барабинская низменность, Ишимская, Прииртышская, Кулундинская степи, Кузнецкий бассейн, еще много стран — все они открыты, все обжиты поколениями людей и все они несут печать и достижений человека, и его заблуждений, его ошибок.
Человек лишил землю лесов там, где леса хранили воды, пастбища, пашни, сенокосы, дороги, населенные пункты разместил на земле далеко не наилучшим образом, как того требуют рельеф, почвы, климат, растительность и как в XX веке требует здравый смысл.
Но человек не может повторить свою жизнь, даже если она прожита им вопреки его желаниям и здравому смыслу, а вместе с ним не может и земля пережить все сначала. Зато там, где люди задумывают сформировать еще одну страну, они должны начинать, глядя далекодалеко вперед, угадывая жизнь своих потомков.
В Горном Алтае человек начинает сегодня, он еще только создает здесь обетованную землю, а начало уже определяет конец — вот о чем говорил Рязанцев. Он говорил, мысли его увлекали, а в то же время какая-то беседа продолжалась у него с самим собой, какие-то рассуждения шли у него своим чередом, и спустя некоторое время он определил, что к женщинам у него другое отношение, не такое, как к мужчинам, — женщины с первой встречи тоже ни в чем не могли его убедить, но привлечь к себе его внимание они могли. И судить он их, и понимать шаг за шагом, последовательно не умел. Судил, а каким образом — этого не знал.
Когда кончили беседу, Михаил Михайлович тихонько, но, кажется, одобрительно крякнул. Парамонов долго сидел неподвижно и улыбался неподвижными глазами, а Елена Семеновна помолчала-помолчала и вдруг проговорила:
— Времени-то еще немного, отвез бы ты, Леша, Николая Ивановича прямо к Шарову. А?
— К Шарову? Почему? Люди им незнакомые! — Парамонов пожал плечами. — Опять же как машина… Кабы не рессоры… Дорога-то, сама знаешь…
Рязанцев хотел спросить, что это за Шаров, к которому надо ехать, и зачем к нему ехать, Михаил Михайлович тоже озадаченно и с недоумением посмотрел на хозяйку дома, а она совершенно тем же тоном, никому ничего не объясняя, повторила:
— Отвез бы ты, Леша, Николая Иваныча к Шаровым…
И Рязанцев тоже подумал: «Нужно поехать!» Сказал Парамонову:
— Едемте, Алексей Петрович! Едемте!
— Ну что же… Пожалуй, можно и поехать… Что же… — согласился тотчас Парамонов. — Рессоры поди-ка стерпят…
Блестели камни на вершинах гор и по обеим сторонам дороги, блестели травы, блестело небо. Все блестело, как в доме Елены Семеновны, все на ее дом было похоже: небо — прозрачной синевой, вершины гор — темной, как бы начищенной медью, камни у дороги — блеском слюдяных крапинок.
«Козлик» со слабыми рессорами подкатил к реке со стороны высокого обрывистого берега…
И река тоже блестела зелеными, голубыми и еще какими-то необыкновенными красками. Она была глубока, прозрачна, ее краски как бы излучались пестрыми камнями со дна реки, так что казалось, словно там, в самой глубине, воды и вовсе нет, что вода течет и журчит лишь на поверхности, а глубже все русло заполнено плотным и ярким светом…
Узкая дорога, может быть, всего на десяток сантиметров шире, чем кузов машины, поднималась все выше и выше.
Выехали на маленькую площадку, здесь шофер затормозил, сказал, чтобы все вышли, распахнул дверцу кабины и один осторожно поехал еще выше, а потом круто стал спускаться вниз.
Все, кроме шофера, с километр шли пешком, и, пока шли, Рязанцев спросил Елену Семеновну, очень ли нравятся ей здешние места, хотя он уже знал об этом, не спрашивая.
— Здешняя я, — ответила она, — алтайская. Вон за тем самым дальним хребтом рожденная. Другого не знаю, не видела. Что же мне и любить тогда, как не это?
Идя по краю обрыва, она вдруг остановилась, показала вниз на реку, потом подняла розовую руку в коротком рукаве. На руке ее при свете солнца ясно проступали тончайшие, очень короткие волоски, такие же, какие были на листьях трав кругом.
Поднятой светящейся рукой она показала на вершины:
— Можно их не любить?
Рязанцев не ответил — смотрел на горы, на небо и на нее.
Ома вдруг покраснела и руку опустила…
Он же не опустил взгляда, смотрел па нее, какова она в смущении — порозовела так, что солнце просвечивало теперь ее лицо справа, а левая щека была едва зеленоватой по розовому: отражала свет от листьев жимолости, рядом с которой Елена Семеновна остановилась.
— А знаете ли, — сказал Рязанцев наконец, — очень вы похожи на одну женщину, о которой я часто думаю… Только та далеко, в степях, в городе Красный Кут. Вас я еще не видел, только слышал, как вы разговаривали в соседней комнате с Алексеем Петровичем, но сразу догадался о вашем сходстве…
Она несколько оправилась от своего смущения и кивнула:
— Так бывает. По голосу можно человека представить всего и не ошибиться. Верно, верно! Так может быть!
— Но я ту женщину, на которую вы похожи, никогда ведь не видел!
— Только слышали? Может, по радио?
— И не слышал никогда…
Тут Елена Семеновна задумалась. В это время они с камня на камень перешагивали через ручей. Елена Семеновна в ручей заглянула, увидела себя в прозрачной воде и остановилась, будто разгадывая что-то в своем отражении. Очень легкой казалась она, стоя на камне, на котором едва-едва умещались ее белые, сплетенные из узких ремешков босоножки.
— И так, значит, тоже может быть?! — не то спросила, не то согласилась она. — Не видели, даже не слышали, а все-таки представили себе человека… Всего… Можно ли так? Не знаю, не знаю. — Встрепенулась, шагнула на следующий камень. — Пойдемте! Отстали мы с вами…
Парамонов и Лопарев шли впереди, шагах в ста. Рязанцев поглядел на них из-под руки.
— Отстали, да… Пойдемте. — Но сам шагу не прибавил.
— Так пойдемте же скорее!
— Пойдемте…
И опять она вышла вперед и должна была потом приотстать, чтобы идти с ним рядом, а он спросил:
— Ну, а тяжело, наверно, Алексею Петровичу руководить совхозом? Трудно? Вы ему помогаете?
Елена Семеновна пошла не в йогу и скользнула по его лицу коротким, внимательным взглядом, в котором промелькнул испуг, потом ответила строго:
— Руководит не первый год… Учился этому… Да пойдемте же догоним их!
— Они и сами, если захотят, нас обождут… Алексей Петрович уже оглядывается.
— А если ждут, пойдемте скорее.
— Сколько же всего рабочих и служащих в совхозе?
— На первое января было триста восемьдесят восемь… Да вы бы в самом деле спросили у Алексея Петровича, он же лучше знает!
— И бы знаете. — Рязанцев догадался, что именно в этот момент Елена Семеновна совершенно точно поняла: как Парамонов был для него слабым учеником, так им и остался до сих пор. Сделалась еще строже, глаза прикрыла ресницами, щеки у нее как будто вытянулись, исчезла с них добрая припухлость… — Так приходится вам помогать мужу? Вникать в дела?
Шагов десять она прошла молча, будто не расслышала вопроса, потом сказала тихо:
— Я ему жена…
Теперь замолчал Рязанцев. Не хотел кончить с нею разговор и не знал, можно ли его продолжить. Удивился, с каким значением Елена Семеновна произнесла эти слова, и тут же заметил совсем новое выражение на ее лице: она торжествовала и широко распахнувшимися глазами, и неожиданно лукавой улыбкой. Думала, что обезоружила его своим ответом.
— Вот что, — сказал он, — а ведь Алексей Петрович, верно, шагу не шагнет в своих делах без вас. Или мне так кажется?
— Не я его учила делу. Учитель — вы! — Снова она поглядела на него сначала серьезно, потом — лукаво, но тут же сказала еще: — А я что? Я в жизни своей ничего не видела, не знаю!
Вот это было совсем напрасно ею сказано, если она хотела еще полукавить. Не надо было этого говорить.
Догнали Парамонова с Лопаревым, и Рязанцев позвал:
— Алексей Петрович!
— Ась?! — торопливо отозвался Парамонов. Должно быть, Парамонову хотелось закончить разговор с Лопаревым, и он очень радостно произнес это свое «ась».
— Алексей Петрович, ведь вы же на Всесоюзной сельскохозяйственной бывали?
— А как же! В тысяча девятьсот пятьдесят седьмом — широким показом.
— Ну, а жену с собой брали? Чтобы она посмотрела Москву?
Елена Семеновна не дала ответить. Обидевшись, что о ней спрашивают у мужа, сказала:
— Конечно! Ездила! Все видела!
— Она-то, — спустя долгое время подтвердил Парамонов, — она-то ездила. Все-все я ей показывал там!
— Ну вот, — снова обращаясь к Елене Семеновне, сказал Рязанцев. — Значит, не только эти горы вы знаете…
Его ничуть не озадачило выражение досады на лице Елены Семеновны. Он уже видел на нем и внимание, и радость, и смущение, и лукавство, видел его строгим, а теперь смотрел в ее обиженное и какое-то недоумевающее лицо и думал, что все-таки она не будет обижаться. В самом деле, тихо она заговорила:
— Так вы что же думали — вот так совсем ничего-то я и не видела? Только ведь в Москве-то разве рассмотришься за неделю какую или за две? Я больше удивлялась там. А мало этого — одного удивления…
Таким было примирение между ними.
Паром оказался на той стороне реки. Алексей Петрович поглядел внимательно.
— Здесь Меркурий. Во-он за ветлой — удочки закинуты. Погуди-ка, Гриша!
Шофер, только что подъехавший к переправе круговой дорогой, стал звать паромщика сипловатыми гудками «козлика», и вскоре на том берегу показался человек в бурой войлочной шляпе, с бурой же бородой, с ножом в больших деревянных ножнах на поясе. Крикнул: «Сейчас я! Сей-час!» — и, приложив руку к шляпе, стал рассматривать, кто это незнакомый едет с директором. Не торопясь взошел на паром, а потом снова шагнул на берег.
— Шест забыл! — сказал Парамонов.
Меркурий отыскал шест, снова взошел на паром и снова задумался.
— Блок соскочил! — сказал Парамонов.
Меркурий вскарабкался на перила, поправил шестом блок и снова стал неподвижно…
— Чалку не отдал! — сказал Парамонов.
Меркурий отправился на берег, снял чалку с пенька, и Парамонов крикнул теперь уже веселее:
— Давай, давай!
Паром начал переваливать через реку. Рязанцев, глядя на Меркурия, который в одной руке держал гребь, а в другой — кисет с куревом, сказал:
— Каков мужчина! Борода-то, борода!
Елена Семеновна спросила:
— Нравится?
— Не заметить нельзя — вот в чем дело…
— Ну, на обратном пути будем переправляться, не заметите.
— Почему же?
— На другого мужчину поглядите. На Шарова. Этот под Шарова только работает. Не более того.
Все-таки, покуда переправлялись, Рязанцев не спускал глаз с Меркурьевой бороды. И Меркурий, должно быть, был польщен таким вниманием.
Пристали к берегу, «козлик» зафыркал, осторожно сполз на берег, покачнув паром. Алексей Петрович сказал:
— Тут ручей течет особенный! Будем воду из него пить! Нарочно завернем на ручей!
— Не хвастайся заранее, Леша, — заметила Елена Семеновна. — А если Николаю Ивановичу не понравится?
— Что за ручей? — спросил Рязанцев.
— Не хвастайся заранее, Леша, — опять повторила Елена Семеновна.
Парамонов сказал:
— Садитесь, Николай Иванович! Гадать не будем, сейчас отпробуем водицы! Тут всего-то — полкилометра свернуть с дороги.
Вскоре выехали на небольшую лужайку, покрытую редкой травой, серым крупным песком и отшлифованными круглыми булыжниками. Должно быть, весной и летом в сильные дожди вода здесь все затапливала, а сейчас лужайка эта, как паутиной, была покрыта ручейками, которые то сливались вместе, то снова дробились и растекались в разные стороны. Ручейки были с чуть заметным синеватым оттенком.
Елена Семеновна вышла из машины вслед за Рязанцевым, сперва засмеялась, потом стала опять серьезной.
— Давайте теперь пить… Уж не знаю, понравится ли вам, Николай Иванович. — И сама быстро опустилась на колени, затем расстелила на круглом камне свою пеструю косынку, легла на нее грудью и припала к воде.
Рязанцев тоже нагнулся к ручью. Было что-то опьяняюще свежее в этой воде, в ее чуть-чуть кисловатом привкусе и в том, как приятно было эту воду ощущать в себе, обонять, видеть ее синеву перед собою и слышать, как она журчит вокруг губ…
Садились на камни, глядели в небо и на горы, на свои отражения в сизой воде, снова припадали к ручью…
Наконец Елена Семеновна громко и протяжно вздохнула, села на камень и подняла влажные руки навстречу солнцу — чтобы просушить их и согреть. И лицо с каплями на носу, на щеках, на ресницах тоже вскинула, а потом всю себя каким-то незаметным движением обратив навстречу ярким, сияющим лучам, посидела так с минуту неподвижно и вдруг оглянулась на Рязанцева:
— Значит, вам понравились ручьи? Сизые-то какие… Голубиные.
— Еще бы!
Смотрел на нее и думал: «Что было бы, если бы женщины любили только тех, кто этого заслуживает?»
Вздохнул.
«Наверно, трагедий было бы еще во сто крат больше!»
Не скоро сели в машину, поехали дальше.
И только стали подниматься от ручья в гору — тр-рах!
Рязанцев еще не понял, в чем дело, а Парамонов уже сказал жене:
— Говорил я тебе, Лена! Предупреждал! — Обернулся к Рязанцеву. — Хуже нет, Николай Иванович, слушать женщин! Уж я на своей шкуре это дело испытал, а нынче уступил, и вот — рессора лопнула! Ну говорил я тебе или нет? Вы извините, Николай Иванович, и вы тоже, Михаил Михайлович! Виноват!
Елена Семеновна смутилась, сникла, нельзя стало узнать в ней ту женщину, которая всего несколько минут назад сидела около ручья на камне, вся обратившись к солнцу.
Вышли из машины, шофер безнадежно развел руками:
— Рессора…
А Парамонов все корил ее, молчаливую:
— Говорил же! Предупреждал!
Рязанцев пытался Парамонова остановить, но сам был смущен — из-за него Елена Семеновна выслушивала упреки, а Лопарев молчал-молчал, а потом сказал:
— Ну что, Алексей Петрович, на ваших охах да вздохах дальше поедем или как? Пешком?
К парому пришлось и в самом деле возвращаться пешком, а там грузовая попутная машина подвезла всех до отделения совхоза…
Тут уже Алексей Петрович был хозяином — послал за «козликом» колесный трактор, в кабине потрепанного грузовика отправил Рязанцева и Лопарева в Акат, сам с Еленой Семеновной остался ночевать на квартире управляющего отделением.
Елена Семеновна все молчала…