Из кухни доносился соблазнительный запах борща и стук ножа о доску. Настроение у Е Чжицю было приподнятым — наверное, потому что она наконец выздоровела, а погода за окном стояла ясная и солнечная, какая не часто бывает зимой.
Все эти дни, пока у Е Чжицю держался жар, она чувствовала себя слабой, во рту горечь, и есть совсем не хотелось, но сейчас запах, шедший из кухни, раздразнил аппетит. Как многие добросердечные люди, она остро реагировала на любые пустяки, будь то хорошая погода, интересный фильм, долгожданное письмо; ее трогала такая мелочь, когда парень уступал место старушке в автобусе. А сегодня и погода ясная, и самочувствие хорошее, и Мо Чжэн внимателен к ней…
Хорошо, что у нее есть Мо Чжэн. Кто, кроме него, позаботился бы о ней? Он и лекарства покупал, и отвары делал, и в стряпне всячески изощрялся. Но когда Е Чжицю пыталась похвалить его, он недовольно закатывал глаза и фыркал — словно его мармеладом обмазывали.
Ей было радостно, хотелось болтать всякие невинные глупости, острить или напевать. Она и попробовала было запеть, но голос оказался сиплым, низким, и нос еще был заложен.
Пришлось отказаться от пения. Да, человек не может быть свободен от условностей даже дома. Если он расслабится, это грозит перейти в привычку, и он потом сорвется на работе или еще где-нибудь на людях, и тогда ему придется худо. В отношении Е Чжицю это особенно верно — ее и так считают странной, несовременной.
Она посидела в задумчивости и вдруг громко заговорила по-французски, с трудом подбирая слова:
— Что сегодня на обед?
— Борщ и копченая колбаса с хлебом! — отозвался Мо Чжэн, тоже по-французски.
Молодец парнишка, не забыл язык! А все оттого, что он с детства воспитывался в культурной семье. Впрочем, что от этой семьи осталось? Мо давно уже сирота, как и Е Чжицю. И на что ему было это образование, воспитание? В те годы подобные вещи рассматривались как бесполезная роскошь, признак буржуазности.
Да, люди — просто глупцы. Зачем они создали цивилизацию? Если бы они оставались в первобытном состоянии и ползали по земле на четвереньках, им было бы гораздо проще.
Родители Мо Чжэна преподавали французский в университете. В пятидесятых годах Е Чжицю училась у них. Мо Чжэну тогда было всего три с небольшим года. В голубом фланелевом костюмчике, с живыми черными сверкающими глазищами, он был очаровательнее Оливера из английского фильма, который шел тогда в Китае под названием «Сирота из города туманов». Каждый раз перед едой он дочиста мыл руки и показывал их матери, спрашивая по-французски: «Можно мне сесть за стол?» Е Чжицю видела это, когда бывала у них в гостях, и шутливо называла мальчика Оливером. Она никак не предполагала, что он действительно повторит судьбу Оливера Твиста. Теперь Чжицю чувствовала себя в какой-то степени виновной перед Мо Чжэном: ее безобидная шутка обернулась зловещим пророчеством, которое сбылось на удивление точно.
Во время «культурной революции» и мать и отец Мо Чжэна погибли, а сам он оказался бездомной бродячей собачонкой, точнее, стал мелким воришкой, потому что не мог иначе прокормиться. Когда Е Чжицю в первый раз вытащила мальчика из милиции, он даже укусил ее, а позднее сбежал, прихватив кое-что из ее вещей. Ведь каждая бродячая собачонка знает по опыту: если ей протягивают руку, лучше всего укусить на всякий случай, ибо вряд ли ее собираются погладить — скорее наоборот, ударить, а может, и убить.
Но Е Чжицю и во второй раз спасла беднягу от милиции. Она не могла объяснить себе, почему так поступает. Может быть, потому что сама росла сиротой и сполна испытала людское безразличие и все прелести подзаборной жизни. Перенесенные невзгоды связывали ее с Мо Чжэном теснее, чем родственные узы. К тому же Е Чжицю никогда не знала материнства, так необходимого любой женщине.
Быть некрасивой — для женщины большое несчастье. Нельзя сказать, чтобы какая-то определенная черта в лице Е Чжицю была уродливой, но, собранные вместе, они выделяли ее из тысячи женщин. Особенно неудачны были волосы: грубые, густые, непослушные, ни один парикмахер не мог придать им хоть сколько-нибудь приличную форму. Поэтому Е Чжицю стриглась коротко, но волосы все равно торчали в разные стороны, как иглы дикобраза или антенны, а издали казалось, будто на голове у женщины боевой убор из перьев. Плечи были очень прямые, точно вырубленные топором. И вообще ее фигура напоминала колоду — никаких соблазнительных форм, столь красящих женщину. Ни одного мужчину, если только он в здравом уме, не могла привлечь такая женщина.
Мо Чжэн внес еду. Он вошел ловко, как официант в ресторане, держа в правой руке миску с борщом, а в левой — сразу две тарелки с колбасой и хлебом. На каждой тарелке еще стояло по розеточке с вареньем. И хлеб, и колбаса были разложены очень красиво, а уж нарезаны так тонко и ровно, будто их линейкой отмеряли.
Парень очень увлекался кухней. Каждый раз, когда он готовил, на губах у него появлялась загадочная улыбка, словно у артиста-фокусника, ножи и ложки так и мелькали в руках. Но эта его ловкость одновременно и радовала, и печалила Е Чжицю. Она сознавала, что Мо Чжэн наделен гораздо большей жизненной силой, чем поколение его приемной матери. Е Чжицю так и не научилась как следует готовить и, если бы не Мо Чжэн, постоянно ходила бы в столовую. А в столовых — странное дело — всё на один вкус, не разберешь, где говядина, где курятина. Чжицю любила вкусно поесть, но вечно не могла выкроить время на готовку, а если б и сумела, то все равно без толку. Вообще, жизнь пошла у нее наперекосяк… Нет в ней настоящей жизненной силы! Вот Мо Чжэн, если бы захотел, мог бы и французским свободно владеть, и на пианино играть… Почему же он с таким счастливым видом таскает тарелки? Нет, в тарелках, конечно, нет ничего дурного, она и не против его стряпни, но почему это доставляет ему такое удовольствие?
Борщ был очень горячий, и Мо Чжэн, поставив миску на стол, принялся дуть на пальцы.
У парня явно руки артиста — большие, широкие ладони с длинными крепкими пальцами. В детстве он все же несколько лет учился играть на пианино. Совсем еще маленький, ногами до педалей едва доставал, но уже забывал над клавишами и про игрушки, и про еду. А теперь, когда Е Чжицю под настроение пыталась огрубевшими, непослушными пальцами извлечь из своего покрытого пылью пианино какую-нибудь мелодию, юноша тут же забивался в уголок, словно звуки инструмента внушали ему страх.
Ну что ж… Мо Чжэн давно уже не тот малыш в голубом фланелевом костюмчике. Теперь это высоченный парень, ходит в старой армейской шинели, купленной по случаю. А куртка у него вечно мятая, прежние пуговицы давно потеряны, вместо них пришиты новые — все разные и по размеру, и по цвету. Брюки длинные, сидят мешком, обе штанины порваны. Это из-за работы: он целыми днями стрижет кусты, поливает их, обрезает лишние ветки с деревьев, распыляет ядохимикаты — и при всяком неосторожном движении рвет одежду. Но несмотря на свой наряд, он с первого взгляда нравится девушкам — конечно, если они не знают о его прошлом. У него квадратный подбородок, энергично очерченный рот, ровные брови, чуть загнутые вверх у висков, что придает его лицу решительное выражение. Черные глаза, как и в детстве, огромны, а взгляд их кажется пристальным и немного холодным.
Мо Чжэн вытащил ногой табуретку из-под стола и уселся на нее. Табуретка громко скрипнула, будто жалуясь на тяжелую ношу. Е Чжицю встревожилась. Она много раз говорила приемному сыну, чтобы он либо починил, либо выкинул табуретку — иначе рано или поздно с нее кто-нибудь свалится. Мо Чжэн беззаботно отвечал: «Пустяки, вы только сами на нее не садитесь!» В конце концов Е Чжицю смирилась. Но каждый раз, когда он садился на эту злополучную табуретку, Чжицю все-таки испытывала беспокойство. Ох, любит он ее волновать!
— Что случилось? Не вкусно? — с притворным непониманием осведомился юноша, следя за выражением ее лица.
Тут только Е Чжицю распробовала борщ, улыбнулась и похвалила:
— Нет, отличный, так же как и твое французское произношение!
Ложка Мо Чжэна застыла в воздухе. Зачем мама напоминает о том, что связано с прошлым? Он не любил возвращаться мыслями к прежним дням, но воспоминания сами время от времени возникали как тени, липли к нему, преследовали его, доставляя немало беспокойства. Почти с остервенением он проглотил ложку борща, как будто хотел проглотить с едой и ненужные воспоминания. Потом энергично кусанул крепкими белыми зубами хлеб. Ровные брови недовольно взметнулись.
Неожиданно раздался грохот. Е Чжицю испугалась, решив, что это под Мо Чжэном сломалась табуретка, но грохот шел откуда-то с потолка — там что-то упало. Вслед за тем послышался детский плач, топот ног и приглушенный плач женщины.
По лицу Мо Чжэна пробежала холодная усмешка:
— Живут прямо по Горькому!
Е Чжицю перестала есть. Мо Чжэн опять спросил:
— Что случилось?
Приемная мать смущенно улыбнулась. Рядом с «многоопытным», невозмутимым Мо Чжэном она иногда казалась наивной и сентиментальной девочкой.
— Не могу я есть, когда люди плачут…
— Да вы просто христианка!
Е Чжицю рассердилась. Зачем он смеется над ее чувствительностью? Она встала и собралась было выйти из комнаты, но сын загородил собою дверь. Он стоял в такой позе, словно готовился к броску.
— Не надо, что вы можете сделать? Они чуть не каждый день дерутся!
Мо Чжэн говорил правду — у соседей наверху постоянно шли скандалы. Хотя люди они были вроде не вредные и детей вырастили довольно послушных, но в жизни у них что-то не ладилось.
— Поешьте еще, а то остынет! — мягко уговаривал Мо Чжэн, но Е Чжицю покачала головой. Ей решительно не хотелось больше есть, хорошее настроение улетучилось без следа.
Она села за письменный стол и стала просматривать газеты, которые накопились за время болезни. Привычным взглядом отмечала сообщения о завершении строительства, о том, что какое-то предприятие досрочно выполнило годовой план… Эти сообщения успокаивали ее, наводили на мысль, что очередной год скоро кончится. Но до конца семьдесят девятого оставалось еще больше месяца. Она вспомнила о статье, которую не успела дописать, и стала искать ее. Странно! Куда же она делась? Е Чжицю точно помнила, что положила рукопись в эту стопку. Может быть, в ящике? Она проверила все ящики письменного стола, там царил обычный беспорядок: записные книжки, письма, марки, кошелек с какой-то мелочью, служебное удостоверение, несколько футляров для очков, пузырьки с лекарствами и без — только терпеливый человек мог разыскать что-нибудь в таком хаосе, а Е Чжицю была как нарочно человеком нетерпеливым.
Каждый раз, когда она не могла найти чего-то в своих ящиках, она клялась навести в столе порядок и выбросить все лишнее. Зачем ей эти старые письма и тем более пустые пузырьки из-под лекарств? Она вышвыривала какой-нибудь пузырек, но тут же забывала о своей клятве, и ненужные вещи продолжали спокойно лежать в ящиках. Кстати, старые письма оказались не такими уж ненужными: в них запечатлелась вся ее жизнь — неудачная и в то же время неповторимая.
Как истинная журналистка, Е Чжицю сочувствовала каждому, кто страдал от несправедливости, возмущалась всеми уродливыми явлениями жизни, которых было тогда предостаточно; она беседовала с рабочими, низовыми кадровыми работниками, и те видели в ней искреннего друга. Она вмешивалась во множество дел, выходивших за рамки ее обязанностей. Эти дела обычно так и не находили завершения, и она маялась, металась, словно муха с оторванными крыльями. Домой возвращалась дико усталая, садилась за стол, вновь перебирала письма и чувствовала себя так, будто обманула этих добрых, честных людей. Как ей тогда было тяжело!
Неожиданно к ней издалека приезжали гости: они мялись в дверях, потирали грубые руки, смущенно улыбались, краснели, а потом засиживались до полуночи, изливая ей свои невзгоды. Комната Мо Чжэна превращалась в гостиничный номер.
За последние два года содержание писем заметно изменилось: теперь в них говорилось о том, как сын такого-то, выдержавший экзамены в институт, был отсеян ради другого, зачисленного по блату, но потом все-таки поступил; как человека, объявленного контрой, уволили, но сейчас все же восстановили на работе; как еще одного человека перестали преследовать, потому что его обидчика, секретаря парткома, возвысившегося благодаря «банде четырех»[2], теперь наконец сместили… Разве такие письма можно выбросить? Но черновик статьи все-таки нужно найти!
— Мо Чжэн, ты не видал у меня на столе лист бумаги? — Она не уточнила, что речь идет о статье, незачем было: парень недолюбливал работу Е Чжицю и никогда не читал ее писаний.
— Какой лист? Я ничего у вас со стола не брал!
— Лист бумаги, исписанный!
Теперь Мо Чжэн вспомнил:
— Ой, позавчера приходил мальчонка с верхнего этажа, я взял один ненужный лист и завернул ему конфет…
— Как ненужный?! Это был черновик моей статьи о выполнении годового плана в промышленности!
— Откуда я знал, что это черновик! — буркнул Мо Чжэн, не выразив ни беспокойства, ни сожаления.
— Сколько раз я тебе говорила, чтоб ты не трогал мои бумаги, а ты все мимо ушей пропускаешь!
На лице парня наконец появилось что-то вроде раскаяния. По сердитому виду Е Чжицю он понял, что дело нешуточное, и попробовал оправдаться:
— Вам бы лучше отдохнуть, не работать. Что хорошего в этих статьях, одни громкие словеса да официальщина! Кто их читает, кто верит им?
— Как ты можешь говорить такое? Я вижу, ты совсем сдурел! — Е Чжицю хлопнула ладонью по столу.
Мо Чжэн умолк и, опустив голову, продолжал есть. В комнате слышалось только его равномерное сопение да звяканье ложки о миску.
Они нередко ссорились, но первым обычно уступал Мо Чжэн. Ему все же не хотелось расстраивать свою приемную мать. Она была единственным оазисом в его опустошенном сердце, единственным человеком, который верил в него, давал ему тепло и старался не напоминать о прошлом.
Наверное, самые стойкие сердца одновременно и самые хрупкие. Всевозможные невзгоды, горести, унижения ожесточают их, иссушают, но нет лучшего средства умягчить их, чем теплота. Люди с такими сердцами слишком много теряли и мало приобретали и потому, когда все-таки получают тепло, умеют ценить его.
Мо Чжэн был младше своей приемной матери на двадцать с лишним лет и иногда не понимал ее. Неужели люди ее поколения все такие? Добрые, доверчивые, чистые и в то же время упрямо цепляющиеся за старые догмы.
На этот раз Е Чжицю была обижена до глубины души. В конце концов, она не самая глупая женщина на свете: наделена остротой восприятия, чутьем к новому, вовсе не консервативна. Это молодые люди приписывают ее поколению консерватизм. Им кажется, что все, кто старше их, уже старики и ретрограды.
Окончив университет в пятьдесят шестом, она проработала в журналистике больше двадцати лет, со многим сталкивалась и многое научилась понимать. На все у нее был свой собственный взгляд. И хотя с несправедливостями она порой ничего не могла поделать, она не уставала повторять: Е Чжицю, о чем бы ты ни писала, главное — не врать, не дурачить народ, который тебя взрастил. В годы «культурной революции» она предпочитала отлынивать от работы, нежели дудеть в одну дуду с тогдашними идеологами, или пыталась, как говорится, вывесив баранью голову, торговать собачатиной. Она понимала, что это происходит с ней вовсе не от смелости — напротив, она была робкой, — а от того, что ей просто посчастливилось не закоснеть в теориях.
Она сталкивалась со многими деятелями промышленности. Это, как правило, были честные люди и честные работники. За сухими цифрами отчетов и сводок перед ней вставали знакомые лица, выплавленная сталь, работающие станки, линии электропередач, по которым бежит ток… Каждый раз, когда она вспоминала об этом, ей становилось спокойнее: значит, есть еще люди, которые добросовестно трудятся. Она и сама трудилась точно так же. Но вы послушайте Мо Чжэна: «…громкие словеса, официальщина»!
У нее даже подбородок задрожал от обиды и очки чуть не слетели с носа. Негодующе взглянув на сына, она топнула ногой.
Мо Чжэн перестал есть. Он счел, что мать не так поняла его, и, подавив холодную усмешку, серьезно сказал:
— Я имел в виду не вашу работу, а эти бесконечные цифры. Многие считают, что они взяты из жизни, подчиняются законам статистики, поэтому единицы и превращаются в десятки, затем в сотни, тысячи, десятки тысяч, миллионы… А на самом деле все можно подделать, в том числе и отчеты по претворению в жизнь «высочайших указаний», которыми нас кормили! В газетах вечно пишут: «Во второй половине года промышленное производство увеличилось на столько-то процентов по сравнению с первой половиной года; в этом году план перевыполнен на столько-то процентов, то есть больше, чем в прошлом…» Чепуха все это, бессмыслица! Я не утверждаю, что цифры обязательно дутые, но ведь сами по себе они ни о чем не говорят. Гораздо важнее понять, чем, например, живет семья рабочего, что над нами. Хорошо бы было написать статью о том, сколько лет он трудился, сколько пота пролил, как самоотверженно создавал наше общественное богатство, и вообще следует правдиво отражать жизнь рабочих и крестьян, благодаря которым мы существуем. Только тогда мы сможем понять, развивается наше производство или нет. Ну а какой толк в ваших цифрах? Задумывались ли вы над этим?
Мо Чжэн так осмелел и распалился, что сгоряча толкнул рукой миску. Борщ выплеснулся и потек по столу, закапал парню на брюки. Он вытащил смятый грязный платок, не поймешь даже, какого цвета, и стал лихорадочно вытирать брюки.
В его словах был, конечно, юношеский максимализм, но был и свой резон. Е Чжицю с болью вспомнила о неразумной экономической политике последних двадцати лет. Если бы не бесконечные перетряски, если бы больше внимания уделялось конкретным проблемам экономики, то жизнь народа наверняка улучшилась бы. Хотя, конечно, она и так стала лучше, чем до революции 1949 года. И Е Чжицю не очень уверенно сказала:
— Эти цифры свидетельствуют о том, что наша экономика год от года совершенствуется, во всяком случае по сравнению с сорок девятым годом…
— Я был уверен, что вы приведете это сравнение! — оборвал ее Мо Чжэн. — Но сколько можно его приводить? Это ведь совершенно разные эпохи: социализм и старое общество. Как можно их сравнивать? — Скомкав платок, теперь уж ставший тряпкой, он швырнул его в тарелку с остатками борща и направился в кухню мыть посуду. У двери он обернулся и с неожиданной мягкостью сказал: — Правда, подумайте, почему в семье этого рабочего над нами вечные скандалы?
Задушевный его тон был особенно трогателен, потому что Мо Чжэн редко проявлял свои чувства.
Семья рабочего У Годуна жила над ними уже много лет. Е Чжицю еще помнила те времена, когда этот ладный парень был очень привязан к своей жене Лю Юйин и страшно волновался при ее первых родах. Соседи даже посмеивались, говоря: «Ты не беспокойся, женщина рожает так же легко, как наседка яйца кладет! А то ты своими волнениями Юйин напугаешь!» Е Чжицю была уверена, что, когда У Годун оставался наедине с женой, он буквально носил ее на руках и нянчился как с ребенком. Надо признать, что тогда Юйин была очень красива. Куда же все подевалось за десять с небольшим лет, почему все так изменилось? Почему У Годун так огрубел, полысел, а у Лю Юйин на лбу появилось столько морщин? Неужели материальные невзгоды так влияют на облик и отношения людей? Неужто и впрямь самое главное в жизни — это рис, соя, масло, чай, соль, дрова и прочее?
Она не могла мерять семью У Годуна собственными мерками. Мо Чжэн часто напоминал ей поговорку: «Сытый не знает страданий голодного». Они с Мо Чжэном кормили лишь самих себя. Но многим ли в Китае так повезло? У большинства ведь есть и престарелые родители, и беспомощные супруги, и маленькие дети, многие испытывают всякие трудности с работой, учебой, жильем — в общем, у людей целая куча разных проблем. Человеческое существование зависит в первую очередь от материальных факторов, тут уж ничего не поделаешь.
Неужели наша страна действительно так бедна? Е Чжицю никак не хотела поверить в это. Ей все казалось, что бедность — не основная причина, что страна дала трещину где-то в другом месте, но где? Она была бы счастлива, если бы какой-нибудь знающий человек объяснил ей это.
Е Чжицю в задумчивости подошла к двери и стала надевать пальто.
— Вы куда? — спросил Мо Чжэн.
— Надо позвонить.
— Повяжите шарф, а то как бы вам снова не простудиться!
Дозвонилась она с трудом, ответили ей неприветливо:
— Хэ Цзябинь слушает. Кто это?
Она назвалась.
— А-а! А я и не узнал! — Тон Хэ Цзябиня смягчился. — Чем могу служить?
Е Чжицю редко общалась с ним: оба они были заняты, и она звонила лишь тогда, когда нуждалась в его помощи. В конце концов, они однокашники, можно и без особых церемоний. И Хэ Цзябинь знал, что она звонит только в трудных ситуациях.
— Да ничего особенного. Я хотела бы вместе с тобой сходить к замминистра Чжэн Цзыюню, интервью взять.
Хэ Цзябинь долго молчал. Е Чжицю даже решила, что связь прервалась, и крикнула:
— Алло, алло! Ты слышишь?
— Не кричи, я не глухой, — ответил Хэ Цзябинь и вдруг притворился непонимающим: — Зачем тебе это?
— Вот те на! Ты же сам расхваливал его мне, говорил, что он работает с душой, именно работает, а не бездельничает. Что он тверд, принципиален, имеет свой нетривиальный взгляд на то, как поднимать производство, проводить реформу экономики. И еще много всякого говорил… Ты советовал мне написать о нем специальный очерк, забыл, что ли?
Хэ Цзябинь непонятно хмыкнул.
— Ну так что, ты пойдешь со мной?
— Нет, не пойду, — решительно отрезал он.
— Ты что, передумал?
— Я никогда не обещал пойти вместе с тобой.
У Е Чжицю перехватило дыхание. Действительно, он этого не обещал, но зачем же тогда он подбивал ее на интервью?
— А почему ты́ не хочешь идти?
— Его лучше ловить дома, а я терпеть не могу его жены. На каждого приходящего она смотрит так, будто тот хочет воспользоваться их покровительством. Больно интересно! К тому же… — Он хотел добавить, что сейчас в министерстве очень сложная обстановка, легко оказаться между двух огней — заместителем министра и министром. Конечно, Е Чжицю решит, что ей нечего бояться, она человек посторонний, но на самом деле у министра Тянь Шоучэна руки длинные, сети широкие: даже если его обидчик не работает в промышленности, Тянь сумеет найти на него управу — через старых боевых друзей, прежних начальников и прочих. И что сможет она, жалкая журналистка?
Всего этого он сказать не успел, потому что в кабинет к нему вошли. Хэ Цзябинь постарался закруглить разговор:
— В общем, я не пойду.
— Эх, ты… Ну ладно, дай хоть его адрес, я пойду одна.
— И тебе не советую.
— Ну в это уж ты не влезай!
Хэ Цзябинь рассердился. Он понимал, как тяжело будет Е Чжицю в одиночку лезть на рожон.