Джойс Кэрол Оутс – одна из самых уважаемых и плодотворных писательниц современной Америки; работает почти во всех жанрах и стилях. Живой интерес к готике и психологии жанра «хоррор» побудил ее начать писать романы в жанре «дарк саспенс» под псевдонимом Розамунда Смит, в том числе она создала рассказы в этом стиле, которых хватило на пять сборников. Последние из них: «Музей Доктора Моузес», «Мистические истории и дикие ночи», «Последние дни жизни По, Диккенсона, Твена, Джеймса и Хемингуэя». Также Оутс была редактором сборника «Американский готический рассказ». Ее короткий роман «Зомби» получил премию Брэма Стокера, а Ассоциация Авторов Хоррора присудила ей премию «За достижение всей жизни». Последние романы Оутс – «Кровавая маска», «Дочь могилыцика» и «Моя сестра, моя любовь: личная история Скилер Рэмпайк». Оутс преподает писательское мастерство в Принстоне и основала вместе со своим покойным мужем Рэймондом Дж. Смитом небольшой литературный журнал «Онтарио Ревью», который издается уже многие годы.
************** можно воспринимать буквально, а можно и символически. В любом случае это один из самых захватывающих рассказов Оутс.
Это был один из самых прекрасных домов, какие мне довелось видеть вблизи. Внутри которых довелось побывать. Просторный, в три этажа, светло-розовый, как будто светился, из песчаника, как сказал дядя Ребхорн, – по индивидуальному проекту. Его проекту, разумеется. В одно из воскресений июля 1969 года они приехали за мной – дядя Ребхорн, тетя Элинор, двоюродная сестра Одри (моя ровесница) и двоюродный брат Даррен (на три года меня старше). Я была так взволнована, чувствуя себя совершенно особенной, – меня выбрали, чтобы пригласить в дом дяди Ребхорна на побережье Гросс-Пойнт.
Я вижу перед собой сверкающий дом, а потом вижу пустоту – странную прямоугольную пустоту и ничто. В центре того, что случилось в то воскресенье много лет назад, теперь чернота.
Я помню, что привело к черноте и что настало после нее. Не очень четко, но до определенной степени: мы, проснувшись, ошеломленные ярчайшим сном, помним обрывки сна, но не можем заставить их слиться в одно целое и увидеть их так, как было в этом сне. Я могу вспомнить черный прямоугольник, придать ему объем (он совсем не плоский, как холст картины), но признаю свое поражение в том, что ничего не вижу внутри его. Этот черный прямоугольник – посреди того воскресенья в июле 1969 года и посреди всего моего детства. Он стал одновременно и концом моего девичества.
Но откуда мне знать, если я не могу вспомнить?
Мне было одиннадцать лет. Впервые в своей жизни (и в последний раз), хотя тогда я этого еще не знала, сводный старший брат отца, дядя Ребхорн, повез меня поглядеть его новый дом и покататься на лодке на озере Сент-Клэр. Возможно, из-за моей двоюродной сестры Одри, которая была мне как родная, хотя мы редко виделись: скорее всего потому, что мама мне осторожно и намеренно равнодушно сказала, что у Одри нет друзей, как и у Даррена. Я спросила почему, и мама ответила, что просто нет. Это – цена, которую платишь, когда слишком быстро возвысишься в этом мире.
Наша семья жила в Хэмтрэмке, пригороде Детройта, и уже очень давно. Дядя Ребхорн тоже здесь жил, пока ему не минуло восемнадцать, тогда он уехал. Теперь, много лет спустя, он богатый президент «Акционерного общества Ребхорн по поставке автомобилей», женат на состоятельной женщине из Гросс-Пойнта, построил большой прекрасный новый дом у озера Сент-Клэр, о котором все говорили, но которого никто не видел (разве что снаружи?). Только не мои родители, они были слишком горды, чтобы так унижаться, однако остальные родственники, по их словам, ездили до самого побережья Гросс-Пойнт, чтобы, открыв рот, глазеть на розовый особняк дяди Ребхорна, остановившись на Буэна Виста Драйв. Не будучи приглашены, они не смели позвонить в установленный на воротах из кованого железа звонок, подъездная дорога была перекрыта. Дядя Ребхорн, которого я совсем не знала, давно порвал с Хэмтрэмком; говорили, что он «презрел» свою родину и семью. В этих словах была изрядная доля ревности и зависти, но втайне все надеялись на то, что когда-нибудь он о них вспомнит, поделится с ними своей неслыханной удачей – только представьте себе, родственник-миллионер! Они все время присылали ему открытки, приглашения на свадьбы, сообщали о рождении, крещении детей, конфирмации. Иногда даже телеграммы отправляли, поскольку номера телефона дяди Ребхорна не было в справочнике, номера не знали даже его братья. Папа говорил мрачным и унылым голосом, который мы старались слышать как можно реже:
– Если он хочет быть сам по себе, нормально, это я уважаю. Мы тоже будем сами по себе.
И вдруг, будто из ниоткуда, это приглашение. Просто телефонный звонок тети Элинор.
Мама подняла трубку и, конечно же, занялась всеми приготовлениями, она не хотела, чтобы я оставалась ночевать. Тетя Элинор предложила эту поездку, поскольку ехать долго, от сорока пяти минут до часа, а еще она сказала, что Одри огорчится, но мама ответила «нет», и все.
Итак, в то воскресенье – как сейчас помню! – дядя Ребхорн, тетя Элинор, Одри и Даррен приехали, чтобы усадить меня в его сверкающий черный «Линкольн Континентал», проехавший по нашей улочке из каркасных домов с покрытыми битумом стенами, будто катафалк, привлекая взгляды всех соседей. Папа ушел. «Не собираюсь тут торчать, – сказал он, – только для того, чтобы сказать «привет» и пожать руку сводному брату». Но мама была со мной, стоя у двери, когда дядя Ребхорн подъехал. Однако Ребхорны и мама даже не поговорили. Дядя Ребхорн просто посигналил, давая знать, что приехал, а тетя Элинор, хоть она и помахала рукой и улыбнулась маме, не вышла из машины и даже намеком не пригласила маму подойти и поговорить. Я бежала к дороге, затаив дыхание, – мне вдруг в страхе привиделось, что дядя Ребхорн заводит мотор своей огромной черной машины и уезжает, оставив меня в Хэмтрэмке. Я вскочила на заднее сиденье, чтобы сесть рядом с Одри.
– Садись быстрее, мешкать некогда, – сказал дядя Ребхорн, грубовато-добродушным тоном, будто из мультфильма, – так некоторые взрослые предпочитают говорить с детьми, в шутку. Или не в шутку. Тетя Элинор предостерегающе улыбнулась мне, прижимая палец к губам, будто давая понять, что не следует отвечать на замечание дяди Ребхорна. Я и не собиралась. Мое сердце колотилось от возбуждения, просто от того, что я оказалась внутри такого великолепного автомобиля!
Потрясающе было ехать из нашего пригорода в Детройт, где на улицах было множество чернокожих, которые, заметив «Линкольн Континентал» дяди Ребхорна, пялились на него, не скрывая изумления. Мы быстро выехали на Лутер-Драйв, потом на Эйт-Майл-Роуд и поехали на восток к озеру Сент-Клэр, где я никогда еще не бывала.
Я глазам своим не верила, такое все было красивое, когда мы свернули на Лейкшор-Драйв. Теперь уже я пялилась во все глаза. Особняки на зеленых холмах с видом на озеро! Столько высоких деревьев, столько листвы! Столько неба! Небо над Хэмтрэмком обычно было затянуто тучами, серое и скомканное, будто мокрое белье. Озеро Сент-Клэр темно-голубого цвета, будто на картине!
Почти всю дорогу дядя Ребхорн говорил, показывая на особняки богатых и известных людей. Помню только фамилии – Форд, Додж, Фишер, Уилсон. Тетя Элинор кивала и что-то тихо бормотала, а на заднем сиденье молчаливые и покорные Одри, Даррен и я глядели в тонированные окна. Я ощущала некоторую обиду и разочарование, потому что Одри, казалось, не обращала на меня внимания, сидя рядом со мной, будто каменная. Хотя, возможно, учитывая то, что дядя Ребхорн постоянно говорил, обращаясь ко всем в машине, Одри просто боялась его перебить. Даррен тоже не сказал ни слова никому.
Наконец мы свернули с Лейкшор-Драйв у берега Гросс-Пойнта на извилистую дорогу, носившую название Буэна Виста. Здесь особняки были поменьше, но все равно оставались особняками. Буэна Виста окончилась тупиком, где росли высокие и могучие дубы и вязы. В самом конце, у озера, стоял дом дяди Ребхорна – как я уже говорила, самый прекрасный из домов, какие мне доводилось видеть вблизи или заходить внутрь. Из светло-розового песчаника, будто светящегося, с красивейшей, увитой плющом галереей, четырьмя изящными колоннами, дюжинами обрешеченных окон, отражавших лучи солнца, будто улыбки, – дом выглядел как картинка из книги сказок.
А за ним простиралось небо цвета синей кобальтовой краски с еле заметными перьями облаков. Дядя Ребхорн нажал кнопку на приборной панели, и ворота из кованого железа открылись. Такого я еще никогда в жизни не видела.
Подъездная дорога тоже не была такой, какими я привыкла их видеть, эта была извилистой, идущей то вверх, то вниз, мощенная красивым, будто крохотные ракушки, розовым гравием. Дядя Ребхорн повел машину дальше, из-под колес полетели крохотные камешки, а ворота позади закрылись, будто по волшебству.
«Как повезло Одри жить здесь», – подумала я, грызя ноготь на большом пальце. Тысячу раз мама говорила мне этого не делать. «Все бы отдала за то, чтобы жить в таком доме», – подумала я.
Казалось, дядя Ребхорн меня услышал.
– Мы тоже так думаем, правда, – сказал он. К моему стыду, он глядел на меня в зеркало заднего вида и теперь подмигнул. Его глаза озорно светились. «Неужели я сказала это вслух, невольно?» Мое лицо залила краска.
Даррен, прижатый к дальнему подлокотнику, издал презрительный смешок. Он не особо смотрел на меня, когда я садилась в машину, всю дорогу он сидел надувшись, и мне казалось, что я ему не понравилась. Полноватый мальчишка с дряблой кожей, он выглядел скорее на двенадцать, чем на четырнадцать. Такая же кожа, как у дяди Ребхорна, цвета топленого сала, полные губы, но другие глаза – у дяди Ребхорна глаза блестели хитро. Глаза Даррена были тусклыми, близко посаженными и глядели недоброжелательно. Что бы он ни хотел показать своим смешком, дядя Ребхорн его услышал сквозь шум кондиционера (есть ли что-то, что не способен услышать дядя Ребхорн?) и заговорил тихо, вежливо и предупреждающе.
– Сын, следи за своим поведением! Иначе за ним станет следить кто-то другой.
– Я ничего не сказал, сэр. Я… – возразил Даррен.
– Даррен, – поспешно вмешалась тетя Элинор.
– …извините, сэр. Больше не повторится.
Дядя Ребхорн усмехнулся, будто в этом было что-то очень смешное или нелепое. К этому времени он уже подвел величественную черную машину ко входу в дом и выключил зажигание.
– Вот и приехали!
Как-то странно и немного страшно было входить в особняк дяди Ребхорна, поскольку для этого пришлось согнуться и протиснуться в дверь, даже Одри и мне – самым маленьким. Когда мы подошли к большой входной двери из резного дерева с великолепным сверкающим изображением бронзового американского орла, дверь, казалось, уменьшилась в размерах. Чем ближе мы подходили, тем меньше она становилась – не так, как обычно, когда приближаешься к предмету, и он зрительно становится больше.
– Осторожнее головы, девочки, – предупредил дядя Ребхорн, помахав указательным пальцем. У него была манера общаться бесцеремонно и насмешливо, будто все вокруг было смешным или становилось таковым от его смеха. Но его глаза, блестящие, как два куска стекла, были внимательны и серьезны.
– Пойдем, пойдем! Воскресенье, Шаббат, нечего мешкать! – воскликнул дядя Ребхорн, хлопая в ладоши.
Сбившись в кучку, мы оказались в чем-то напоминающем тоннель. Стоял сильный резкий запах вроде нашатыря. Сначала мне даже дышать было трудно, я начала задыхаться. Никто не обратил на это внимания, кроме Одри, которая тихонько взяла меня за запястье и прошептала:
– Сюда, Джун, и не зли папу.
Дядя Ребхорн шел впереди, следом тетя Элинор, Одри и я, на полусогнутых. Тоннель был слишком низким, чтобы встать, а идти на четвереньках тоже нельзя из-за битого стекла на полу. Почему так темно? Где окна, которые я видела снаружи?
– Разве не здорово! Мы так рады, что ты к нам сегодня присоединилась, Джун! – тихо сказала тетя Элинор. Как, должно быть, было неловко такой женщине, как тетя Элинор (красиво одетой в вязаный летний костюм цвета желтого тюльпана, в белых туфлях на высоком каблуке и чулках), идти на полусогнутых в такой тесноте! Однако она не жаловалась и улыбалась.
По моему лицу скользнули обрывки паутины. Я дышала быстро и прерывисто, будто плачу, и это меня пугало, поскольку я понимала, что дядя Ребхорн может обидеться. Одри несколько раз сжимала мое запястье, сильно, до боли, предостерегая, чтобы я молчала. Тетя Элинор тоже тихонько толкала меня локтем.
– Кто есть хочет – я проголодался! – радостно говорил дядя Ребхорн, потом повторял громче: – Кто есть хочет?
– Я проголодался! – тут же отзывался Даррен.
Дядя Ребхорн повторил это бодро и весело, как телеведущий, и теперь отозвались все хором – тетя Элинор, Даррен, Одри и я. Правильный ответ, и дядя Ребхорн принял его с радостным смешком.
Мы оказались в более просторном месте, тоннель вывел нас в комнату, заставленную картонными коробками и бочками, стопками досок и котлами со смолой, а еще рабочим инструментом, рассыпанным повсюду. В этой комнате были два окна, маленькие, квадратные и грубо заколоченные перекрещивающимися нестругаными досками. Стекол в них не было, только колышущиеся обрывки дешевого прозрачного пластика, больше закрывавшие свет, чем пропускавшие. Я дрожала не переставая, хотя Одри меня больно ущипнула и глядела с тревогой и недовольством. Почему, когда снаружи жаркое лето, внутри дома дяди Ребхорна так холодно? От пола колючими струйками шел ледяной воздух. Запах нашатыря теперь был смешан с запахом готовящейся еды, отчего у меня в животе стало нехорошо. Дядя Ребхорн шутливо-гневно укорял тетю Элинор, говоря, что она все немного подзапустила, не так ли? Тетя Элинор испугалась и заикалась, прижимая руку к животу, говоря, что рабочий по внутренней отделке к сегодняшнему дню обещал все привести в порядок.
– К Рождеству будет готово, а? – едко сказал дядя Ребхорн.
Даррен и Одри почему-то захихикали.
У дяди Ребхорна была мощная крепкая шея, и он мог мгновенно повернуть голову и поглядеть на тебя, когда ты этого совсем не ждешь. Поглядеть этими сверкающими, как стекло, глазами. Я еще никогда не видела, чтобы у кого-то так блестели белки глаз, как у дяди Ребхорна, а зрачки были расширенными и совершенно черными. Он был крепким мужчиной, шумно дышал и пыхтел, его широкие ноздри раздувались и опадали в такт глубокому и частому дыханию. Его светлую кожу покрывал румянец, особенно щеки, как при лихорадке. Дядя носил воскресный костюм, красный клетчатый пиджак в спортивном стиле, тесный ему в плечах, белую рубашку с галстуком и льняные брюки темно-синего цвета, на которые он по дороге собрал немного паутины. На макушке у дяди Ребхорна была блестящая залысина, на которую он аккуратно зачесал остатки редких волос. На скулах проступали желваки мускулов, когда он улыбался. Все улыбался. Как тяжело было глядеть на дядю Ребхорна, с его блестящими глазами и улыбкой!.. Когда я пытаюсь вспомнить его теперь, у меня в глазах ***************** появляются крохотные слепые пятна, и мне приходится осторожно моргать, чтобы восстановить нормальное зрение. И почему я дрожу, я должна положить конец этому невротическому поведению, ведь это единственная цель моих мемуаров, так? Какая еще цель может быть у попыток вспомнить то, что причиняет столько боли?
Дядя Ребхорн глухо усмехнулся в глубине своего горла и погрозил мне пальцем.
– Озорная девочка, я знаю, о чем ты думаешь, – сказал он, и мне будто обожгло лицо, я ощутила, что все мои веснушки стало жечь, будто воспалившиеся прыщики, хотя я и не поняла, что он имеет в виду. Одри, рядом со мной, снова нервно хихикнула, и дядя Ребхорн погрозил пальцем и ей.
– А ты, лапочка… папочка все о тебе знает.
Внезапно он сделал жест в нашу сторону, такой, как машут рукой на испуганную собаку, чтобы испугать ее еще больше или чтобы она прикинулась испуганной. Держась друг за друга, я и Одри отшатнулись. Дядя Ребхорн разразился хохотом, приподняв густые брови так, будто был и удивлен, и обижен.
– Мм, девочки, вы же не думали, что я собираюсь вас ударить, так ведь?
– О нет, папочка, нет, – выпалила Одри.
Я была так напугана, что вообще не могла говорить. Попыталась спрятаться за Одри, которая дрожала не меньше моего.
– Вы же не думаете, что я собираюсь вас ударить, а? – спросил дядя Ребхорн более угрожающе. В шутку махнул кулаком в мою сторону, прядь моих волос попала под его перстень с печаткой. Я взвизгнула от боли. Он рассмеялся и слегка успокоился. Глядя на меня, Даррен и Одри, даже тетя Элинор засмеялась. Тетя пригладила мне волосы и снова прижала палец к губам, предостерегая.
«Я не озорная девочка, – хотелось возразить ему, – не надо на меня ругаться».
К воскресному обеду мы уселись на упаковочных ящиках и ели с двух досок, стоящих на козлах, вместо стола. Низкорослая женщина с кожей оливкового цвета и сросшимися бровями, одетая в белый костюм из искусственного шелка и сеточкой на волосах, ждала нас. Молча поставила перед нами тарелки, но улыбнулась дяде Ребхорну, который не переставал называть ее «душечкой» и «милочкой». Тетя Элинор сделала вид, что ничего не замечает, и сказала мне и Одри, чтобы мы ели. Женщина-карлик поглядела на меня с презрением, угадав во мне бедную родственницу. Взгляд ее темных глаз резанул меня, будто бритвой.
Дядя Ребхорн и Даррен жадно ели. Отец и сын нависли над импровизированным столом в совершенно одинаковой позе, низко наклонившись к тарелкам, и пережевывали, слегка вертя головами из стороны в сторону. Их глаза заблестели от удовольствия.
– Мм-м, здорово! – заявил дядя Ребхорн. Даррен тут же повторил его слова.
Тетя Элинор и Одри клевали, будто птички, и смогли съесть хоть немного, а вот мне было дурно, и я боялась, что меня стошнит. Еда была чуть теплая, в пластиковых контейнерах. Толстые куски жесткого, ярко-розового мяса, загнувшиеся на концах и сочащиеся кровью, кукурузный пудинг, растекшийся в лужицы, кукуруза зернами, куски лука и зеленого перца в жидком светлом соусе, похожем на гной. Оторвав взгляд от тарелки, дядя Ребхорн посмотрел на нас. Поначалу его взгляд был мягок, но потом в нем опять появился стеклянный блеск, когда он увидел, как мало съели его домочадцы.
– Ну, в чем дело? Не трать попусту, нужды не будет. Заполоните.
Протянув руку, он ткнул меня в плечо вилкой.
– Сегодня Шаббат, и он свят. Ага?
Тетя Элинор ободряюще улыбнулась мне. Ее губная помада была розово-малиновой и блестящей, рот был растянут в постоянной улыбке, а волосы, светлые и сверкающие, напоминали шлем В ушах у нее были чудесные серьги со светло-розовыми жемчужинами, на шее висело ожерелье в тон им Когда мы сидели в машине, она казалась моложе моей матери, но теперь, вблизи, я увидела на ее коже тонкие, как волос, морщины, будто трещины в глазури на керамике; ее глаза будто не могли сфокусироваться, даже когда она глядела прямо на меня.
– Джун, дорогая, бывает голод превыше любого голода, – тихо сказала она. – И такой голод надо познать.
– А мы американцы, – с нажимом сказал дядя Ребхорн. – Не забывай.
Каким-то образом я ухитрилась съесть все, что было у меня на тарелке.
«Я не озорная девочка, я хорошая девочка, глядите!»
На десерт женщина-карлик швырнула перед нами чашки с дрожащим желе янтарного цвета. Я подумала, что это яблочное желе, яблочное с корицей, и у меня потекли слюнки в предвкушении. Есть надо было ложками, но моя ложка оказалась тупой, и я не могла отковырнуть ею желе, которое дрожало и извивалось у меня в чашке. Увидев мое лицо, дядя Ребхорн вежливо обратился ко мне.
– Что теперь не так, Джуни?
– Не знаю, сэр, – промямлила я.
Дядя Ребхорн усмехнулся.
– Гм! Ты же не думаешь, что у тебя на десерт медуза, не так ли? – И зашелся хохотом. Остальные тоже рассмеялись не так громогласно.
Потому что это именно она и была. Медуза. У каждого из нас в чашке было по медузе. Теплой, пульсирующей жизнью и исходящим от нее страхом, будто обнаженные нервы.
************** мелькает передо мной, пятна слепоты. Будто трещина в самом воздухе. Пульсации в глазах, как когда засыпаешь, и начинают приходить сны (к тебе и в тебя), и уже нет спасения, потому что сон – это ты.
Да, на этом месте я хотела прервать свои мемуары. Я не привыкла писать, тщательно подбирая слова. Когда я говорю, то часто запинаюсь, но в этом есть особая радость (кто бы знал, какая радость!) – не сказать того, что должен сказать, не сказать, пока это окончательно не станет твоим и уже не удивит тебя. Я в этом не виновата, я не заслуживала той боли ни тогда, ни сейчас, но верю ли я сама в это, если не могу заставить поверить в это даже вас?
Как может опыт быть твоим, если ты не можешь вспомнить? Это предел того, что я хочу знать. Если я не могу вспомнить его, тогда как мне вернуться к нему, чтобы осознать, не говоря уже о том, чтобы что-то изменить? И почему я дрожу, если сегодня солнце палит нещадно, сквозь сухую листву, которая трещит, как папье-маше? Но я продолжаю дрожать-дрожать-дрожать. Если есть на небесах Бог, молю, помилуй меня.
После воскресного обеда мы отправились кататься на озеро. У дяди Ребхорна была чудесная белая парусная лодка, покачивающаяся у края причала, на озере, ярко-синем и блестящем в лучах солнца. В тот солнечный ветреный день на озере Сент-Клэр было много парусных лодок, катеров и яхт. Я в восхищении глядела на них, пока мы ехали по Лейкшор-Драйв. Потрясающее зрелище, какого не увидишь в Хэмтрэмке!
Но сначала нам надо было переодеться. Все мы, сказал дядя Ребхорн, должны одеться в купальные костюмы.
Одри и я переоделись в темной каморке под лестницей. Это была комната Одри, и никто не должен был нас здесь побеспокоить, но дверь открылась внутрь, и Одри захныкала: «Нет, нет, папочка», – нервно смеясь и пытаясь придержать дверь рукой. Я была застенчивым ребенком. Когда нужно было переодеться в школе перед физкультурой, я поворачивалась к остальным девочкам спиной и переодевалась максимально быстро. Даже показать другой девочке нижнее белье мне было стыдно, и я бешено краснела. Дядя Ребхорн был по другую сторону двери, мы слышали его резкое дыхание. Однако голос его был веселым.
– Гм-м… озорные девочки, вам помочь белье снять? Или купальные костюмы надеть?
– Нет, папа, пожалуйста, – сказала Одри. Ее глаза расширились. Казалось, она уже не осознает, что я здесь, будто она тут одна, в своей комнате, дрожащая и скрючившаяся. Я тоже испугалась, но подумала, почему бы не пошутить над дядей Ребхорном, если он над нами шутит, если уж такой он человек? Ведь он нам вреда не причинит? Самое большее, что делали мне взрослые в мои одиннадцать лет, так это когда дедушка меня защекотал так, что я вопила сквозь смех и брыкалась, но это было не один год назад, я была еще совсем ребенком. Хоть я и не любила, когда меня щекочут, не было ни больно, ни страшно – так ведь? Я попыталась шутить с моим дядей через дверь, сказав со смехом:
– Нет-нет-нет, держитесь подальше, дядя Ребхорн! Нам не нужна ваша помощь, не нужна совсем!
Мгновение было тихо, потом дядя Ребхорн довольно усмехнулся, а затем послышался громкий голос тети Элинор. Мы услышали резкий шлепок и крик, – женский крик, который мгновенно оборвался. Напор на дверь ослаб, и Одри толкнула меня.
– Пошевеливайся! – зашептала она. – Ты, дурочка тормозная, пошевеливайся!
Быстро и в безопасности мы переоделись в купальные костюмы. На удивление, они у меня с Одри оказались похожи, мы были в них будто двойняшки, в розовых купальниках с эластичным верхом, плотно обтягивающим наши плоские груди. На моем были вышиты изумрудно-зеленые морские коньки, а у Одри внизу были небольшие оборки, как юбочка.
Поглядев на мое лицо, на котором, должно быть, была обида, Одри обняла меня тонкими холодными руками. Я думала, она скажет, как я ей нравлюсь, что я ее любимая сестра, что она рада меня видеть… но она не сказала ничего.
За дверью дядя Ребхорн кричал и хлопал в ладоши.
– Давайте шевелите своими чудными маленькими попками! Хоп-хоп! Время не ждет! Накажу строго, если солнце упустим!
Одри и я вылезли наружу в купальных костюмах, и тетя Элинор схватила нас за руки, раздраженно цокая и спешно таща вперед. Нам пришлось протиснуться в небольшую дверь – скорее, дыру в стене, и мы оказались снаружи, на газоне позади дома дяди Ребхорна. Роскошная зеленая трава при ближайшем рассмотрении оказалась синтетической, такую полосами кладут на мостовую. Склон круто спускался к причалу, будто рука великана подняла его позади нас, и пришлось быстро спускаться. Дядя Ребхорн и Даррен бежали впереди, в одинаковых плавках – золотистых с синей каймой. Тетя Элинор переоделась в закрытый белый шелковый купальник, обнажавший ее костлявые плечи и верх впалой груди. Увидев ее такой, я была шокирована. Окликнув дядю Ребхорна, она сказала, что плохо себя чувствует, что от солнца у нее началась мигрень и прогулка по озеру сделает ей только хуже. Спросила разрешения остаться дома.
– Ты идешь с нами, будь ты проклята! – крикнул дядя Ребхорн через плечо. – Зачем мы купили эту гребаную парусную лодку, если не кататься на ней?
Тетя Элинор вздрогнула и прошептала: «Да, дорогой».
Дядя Ребхорн подмигнул Одри и мне.
– Гм! Так-то лучше, «да, дорогой». Сучье вымя.
К тому времени, когда мы забрались на палубу парусной лодки, подул прохладный ветер, и солнце исчезло, будто утянулось в слив. Это было больше похоже на ноябрь, чем на июль, затянутое плотными облаками небо – серое, будто застывший бетон.
– …купил эту гребаную парусную лодку, чтобы кататься, бога ради – ради семьи, всей семьи, – внезапно сказал дядя Ребхорн.
Парусная лодка ринулась в пенные волны, будто живое существо, когда дядя Ребхорн отдал швартовы и повел ее вперед.
– Первый помощник! Смотри в оба! Где ты, парень, черт тебя дери? Пошевеливайся! – выкрикивал дядя Ребхорн команду за командой бедному Даррену, который спешно повиновался, дергая за канаты в своих пальцах и пытаясь переложить тяжелый и отсыревший главный парус. Казалось, ветер дует со всех сторон сразу, паруса беспомощно полоскали и хлопали. Даррен старался изо всех сил, но он был неуклюжий, с плохой координацией и очень боялся отца. Пухлое лицо Даррена стало пепельным, глаза метались, как у безумного, его золотые плавки, сделанные из блестящей ткани (искусственный шелк?), так сильно обтягивали тело, что над ними нависал поясок жира, смешно колыхнувшийся, когда он, отчаянно стараясь выполнить команды дяди Ребхорна, упал на одно колено, встал, поскользнулся и упал снова, на этот раз прямо животом на скользкую палубу. Дядя Ребхорн, одетый только в плавки и матроску с козырьком, натянутую на его большую голову, безжалостно орал.
– Сын, вставай. Приводи к ветру этот гребаный парус, иначе это мятеж!
Лодка уже отошла метров на десять от причала, рыская в воде, и уже вовсе не походила на синюю воду с картины, которую я видела с берега. Она стала темной, металлически-серой, маслянистой и выглядела холодной. Завывал ветер. Каюты на парусной лодке не было, все находились снаружи, а единственное сиденье занял дядя Ребхорн. Я перепугалась, что лодка утонет или меня снесет в воду ветром и я сама утону в этих бешеных пенных волнах, перекатывающихся через палубу. Я никогда не бывала на таких лодках, только на небольших прогулочных, с веслами, вместе с родителями на пруду в Хэмтрэмк-Парке.
– Разве это не веселье? Разве нет! Ходьба под парусом – самое потрясающее… – крикнула мне тетя Элинор с широкой натянутой улыбкой, но дядя Ребхорн, видя мое побелевшее сморщенное лицо, перебил ее.
– Сегодня никто не утонет, в особенности ты. Соплячка неблагодарная!
Тетя Элинор ткнула меня локтем и улыбнулась, прижимая палец к губам. Конечно, дядя Ребхорн всего лишь шутил.
Пару минут казалось, что паруса поймали ветер и лодка идет правильно, не вихляя. Даррен изо всех сил держал канат, чтобы главный парус сохранял нужное положение. И тут мимо нас пронеслась ослепительно белая яхта, втрое больше лодки дяди Ребхорна, будто призрак среди летящей пены. Попав в кильватер, лодка дяди Ребхорна задрожала и рыскнула. Раздался резкий раздраженный гудок. Поздно. Нос парусной лодки ушел под воду, ледяные волны прокатились по палубе, лодка бешено закачалась. Я уже не видела Одри и тетю Элинор, вцепившись обеими руками в потрепанную веревку, чтобы меня не смыло за борт. Как я ныла от страха и боли!
«Это тебе в наказание, теперь ты знаешь, что ты плохая».
Дядя Ребхорн сидел на носу лодки, выкрикивая Даррену команды, который не успевал их выполнить, и главный парус внезапно развернуло. Пролетев у меня над головой, он сшиб Даррена в воду.
– Сын! Сын! – завопил дядя Ребхорн. Попытался выловить из пенных волн моего двоюродного брата длинным деревянным шестом с крюком. Даррен тонул, будто тюк мокрого белья. Погрузился, потом вынырнул, когда волна поддала его снизу, потом снова погрузился, болтая руками и ногами и оказавшись прямо под рыскающей лодкой. Я в ужасе глядела на это, вцепившись в веревку. Одри и тетя Элинор были где-то сзади меня, крича «Помогите! Помогите!». Дядя Ребхорн не обращал на них внимания, ругаясь, и быстро перебежал на другой борт. Начал шарить шестом в воде, пока что-то не поймал. На, его лице проступили жилы, будто разозленные черви, и он вытащил Даррена из воды на качающуюся палубу. Крюк зацепил моего двоюродного брата за подмышку, и по его боку струилась кровь. Жив ли Даррен? Я глядела и не могла понять. Тетя Элинор истерически вопила. Дядя Ребхорн ловко уложил сына на спину, будто толстую бледную рыбу, вытянул ему ноги и руки, сел поверх бедер и принялся раскачиваться в быстром ритме, нажимая Даррену на грудную клетку. Нажал – отпустил! Нажал – отпустил! Пока изо рта Даррена не пошла пенящаяся вода и рвота. Кашляя и давясь, мальчик начал дышать. По багровому лицу дяди Ребхорна потекли слезы гнева и печали.
– Ты разочаровал меня, сын! Сын, ты разочаровал меня! Меня, твоего папу, давшего тебе жизнь. Ты. Разочаровал. Меня.
Внезапный порыв ветра сдул матроску с головы дядя Ребхорна и унес ее, кувыркая, в туманные просторы озера Сент-Клэр.
Мне советовали не пытаться вернуть прошлое, оттуда, где оно ******* закрыто ******* частыми приступами «нарушения зрения» (не слепоты, как настаивал невролог). Но ведь я имею право на собственную память? На свое прошлое? Как можно лишать меня этого права?
«Чего ты боишься, мама? – спрашивают меня мои дети, иногда со смехом. – Чего ты боишься?» Как будто что-то действительно важное, действительно пугающее могло случиться или я могла представить, что со мной случилось.
Я шучу с ними, говоря им: «Может, вас».
Потому что, рожая их, я тоже перенесла ****** осколки ******, которые по большей части забыла ******* поскольку все раны заживают и всякая боль остается в прошлом… не так ли?
Что случилось в то потерянное воскресенье в июле 1969 года в доме дяди Ребхорна на берегу Гросс-Пойнта – настоящая загадка для того человека (меня), который это испытал. Потому что в центре этого – пустота ******* черная прямоугольная пустота, надвигающаяся на меня ****** будто дыры в воздухе. Моя дрожь переходит в безудержный смех… Я помню облегчение, когда мой двоюродный брат не утонул, помню облегчение, когда мы вернулись к причалу, который прогнил и шатался, но не обрушился, устоял, когда дядя Ребхорн закинул канат, чтобы пришвартоваться. Помню, как мы, вернулись, едва дыша, возбужденные, после того как плавали по озеру Сент-Клэр, как тетя Элинор сожалела, что не сделали фотографий на память о моем приезде, как дядя Ребхорн спросил, где «Полароид» и почему, ради всего святого, тетя Элинор этого никогда не помнит. Жизнь и счастье проходят, и никто не оставляет об этом воспоминаний.
Полдню, как мы вошли в дом, как опять лихорадочно переодевались в темной каморке под лестницей (комнате моей двоюродной сестры Одри) из купальных костюмов, насквозь мокрых, в сухую одежду, и на этот раз даже тетя Элинор, не то что Одри, не смогла помешать открыть дверь, помню Одри, кричащую ********* ********* – «Папа, нет! Папа, нет, пожалуйста!» Потом кричала и я, вопила и смеялась, когда грубые мужские пальцы*** скользили по моим ребрам, оставляя синяки***, вьющиеся жесткие волосы на его груди и животе, щекочущие мне лицо***, пока то, что было под нами, что я считала «полом», вдруг не провалилось***, расходясь, как*** вода. Я не плакала, не сопротивлялась – я была хорошей девочкой, понимаете? ********