Известно, о благословенный царь, что халиф Гарун аль-Рашид страдал частыми бессонницами, вызванными заботами и тревогами, которые причиняло ему его царство. И вот однажды ночью тщетно переворачивался он с боку на бок, и никак не удавалось ему уснуть, и он даже устал от бесполезных стараний. Тогда, сердито сбросив ногой одеяла и ударив в ладоши, он позвал Масрура, меченосца, всегда сторожившего дверь царской опочивальни, и сказал ему:
— Масрур, придумай что-нибудь для моего развлечения, так как я никак не могу заснуть.
И тот ответил:
— Господин, ничто не успокаивает душу и не усыпляет тело так верно, как ночные прогулки. Ночь так хороша в садах! Мы пойдем туда к деревьям и цветам; и мы станем созерцать звезды и их великолепные сочетания и будем любоваться красотой луны, медленно движущейся среди них и спускающейся к потоку, чтобы купаться в его водах.
Халиф же сказал:
— Масрур, душа моя не желает видеть всего этого нынче ночью.
Тот же продолжал:
— Господин, в твоем дворце имеется триста женщин; и у каждой отдельный флигель. Я пойду предупредить их, чтобы все были готовы; и тогда ты станешь за занавесом каждого павильона и будешь любоваться обнаженной красой каждой из них, тем более что не будешь обнаруживать своего присутствия.
Халиф сказал:
— Масрур, этот дворец — мой дворец, и эти молодые женщины — моя собственность; но сегодня вечером душа моя ни к чему такому не стремится.
Тот продолжал:
— Господин мой, прикажи — и я созову между рук твоих багдадских ученых, мудрецов и поэтов. Мудрецы будут говорить прекрасные изречения; ученые будут сообщать об открытиях, сделанных ими в летописях, а поэты станут очаровывать твой слух своими стихами.
Халиф же ответил:
— Масрур, душа моя не желает ничего такого сегодня ночью.
Масрур сказал:
— Господин мой, в твоем дворце имеются очаровательные виночерпии и прелестные юноши, на которых приятно смотреть. Если прикажешь, я призову их к тебе.
Халиф ответил:
— Масрур, душа моя ничего этого не желает сегодня ночью.
Тогда Масрур сказал:
— В таком случае, господин мой, отруби мне голову. Это, быть может, единственное средство развеселить тебя!
На этом месте своего рассказа Шахерезада увидела, что наступает утро, и скромно умолкла.
Но когда наступила
она сказала:
О господин мой, в таком случае отруби мне голову. Это, быть может, единственное средство развеселить тебя!
При этих словах Гарун аль-Рашид захохотал и затем сказал:
— Эй, Масрур, это, может быть, и случится когда-нибудь с тобой. А теперь ступай и посмотри, нет ли в приемной зале человека, на которого действительно приятно посмотреть и которого можно с удовольствием послушать.
Масрур тотчас же вышел, чтобы исполнить приказание, но скоро вернулся и сказал халифу:
— О эмир правоверных, там никого нет, кроме старого негодяя Ибн аль-Мансура!
Аль-Рашид же спросил:
— Какой это Ибн аль-Мансур? Не из Дамаска ли он?
Старший евнух ответил:
— Он самый, старый пройдоха!
Аль-Рашид сказал:
— Вели ему поскорее войти!
И Масрур привел Ибн аль-Мансура, который сказал:
— Мир с тобою, о эмир правоверных!
Халиф ответил на привет тем же и сказал:
— Йа Ибн аль-Мансур, расскажи мне о каком-нибудь приключении твоем!
Тот отвечал:
— О эмир правоверных, должен ли я рассказывать тебе о чем-нибудь, виденном мной самим или же только о слышанном мною?
Халиф ответил:
— Если ты видел что-нибудь действительно необычайное, то поспеши рассказать, так как виденное нами самими много предпочтительнее чужих рассказов.
Тот сказал:
— В таком случае, о эмир правоверных, подари мне все свое внимание и выслушай благосклонно.
Халиф ответил:
— Йа Ибн аль-Мансур, ухо мое готово слушать тебя, глаз мой готов оказать тебе благосклонное внимание!
Тогда Ибн аль-Мансур сказал:
— Знай, о эмир правоверных, что я ежегодно отправлялся в Басру, чтобы провести несколько дней у эмира Мухаммеда аль-Гашими, наместника твоего в этом городе. В один из годов я, по обыкновению, отправился в Басру и, подойдя к дворцу, увидел, что эмир собирается сесть на лошадь и ехать на охоту за зверями. Увидев меня, он после обычного приветствия пригласил и меня на охоту, но я сказал ему: «Извини меня, господин, воистину, один вид лошади останавливает мое пищеварение, и я еле-еле удерживаю свой зад на осле. Не могу же я охотиться за зверями, сидя на осле!»
Эмир Мухаммед извинил меня, предоставил в мое распоряжение весь дворец и поручил своим слугам оказывать мне всякое внимание и заботиться о том, чтобы я ни в чем не нуждался во все время пребывания моего у него. Так они и делали.
Когда он уехал, я сказал себе: «Клянусь Аллахом! Йа Ибн аль-Мансур, вот уже многие годы приезжаешь ты из Багдада в Басру, и до сей поры ты довольствовался прогулками из дворца в сад и из сада во дворец. Это недостаточно для твоего назидания. Ступай же теперь, благо у тебя есть досуг, посмотреть на что-нибудь занимательное в самой Басре. К тому же нет ничего полезнее для пищеварения, как ходьба, а пищеварение у тебя совершается с большими затруднениями; и жиреешь ты и надуваешься, как бурдюк».
Тогда повиновался я голосу души моей, оскорблявшейся моею излишнею дородностью, и тотчас же встал, надел свою лучшую одежду и вышел из дворца, намереваясь побродить там и сям наудачу.
Но тебе известно, о эмир правоверных, что в Басре семьдесят улиц и что каждая улица имеет длину в семьдесят парасангов по иракской мере. Поэтому через некоторое время я вдруг увидел, что заблудился среди всех этих улиц, и ускорил шаг, не смея спрашивать о дороге из опасения насмешек. И вследствие всего этого я сильно вспотел; и захотелось мне пить; и казалось мне, что жаркое солнце непременно растопит мой подкожный жир.
И поспешил я свернуть в первый поперечный переулок, чтобы хоть немного укрыться в тени, и зашел я таким образом в тупик, где стоял какой-то очень красивый дом. Вход в этот дом был наполовину прикрыт красным шелковым занавесом и обращен был в большой сад, находившийся перед домом. С каждой стороны дома стояла мраморная скамья, осененная зеленью вьющейся виноградной лозы, и мне захотелось сесть здесь и перевести дух.
В то время как и вытирал пот на лбу, и громко дышал от жары, я услышал, что в саду женский голос пел жалобную мелодию с такими словами:
С того дня, как покинул меня молодой олень,
сердце мое сделалось приютом печали.
Разве, как думает он, так преступно
давать любить себя молодым девушкам?
Голос, певший эти стихи, был так прекрасен и я так заинтересовался, что сказал в душе своей: «Если певица так же хороша, как ее голос, то это должно быть дивное создание».
Тогда поднялся я со своего места, подошел ко входу и осторожно приподнял занавес. И увидел я посреди сада двух молодых девушек, одна из которых, по-видимому, была госпожой, а другая — служанкой. И обе они были необыкновенно хороши собой. Но особенно прекрасна была та, которая пела; невольница же аккомпанировала на лютне. И показалось мне, что четырнадцатидневная луна спустилась в тот сад; и вспомнились мне такие строки:
В ее глазах сверкает сладострастье Вавилона[72],
и длинными загнутыми ресницами своими
они вернее поражают,
чем длинный меч и сталь каленая копья.
Когда на шейку, белее жасмина, черные волосы ее ниспадают,
то спрашиваю я себя:
«Не ночь ли пришла к ней с приветом?»
А это что? Две тыквы из слоновой кости,
иль два граната, иль это перси ее?
Под тканью рубашки ее что волнуется так?
Стан ли ее иль зыбучий песок?
И заставила она меня также вспомнить и другие строки поэта:
Ее веки — лепестки нарцисса!
Ее улыбка как заря небес!
Ее ротик запечатлели два рубина, —
прелестны и нежны губки ее!
И все сады рая играют под покровами одежд ее!
Тогда, о эмир правоверных, я не в силах был удержаться от восклицания: «Йа Аллах! Йа Аллах!» И стоял я неподвижно, пожирая глазами дивные прелести.
Поэтому молодая девушка, повернув голову в мою сторону, заметила меня и быстрым движением руки опустила на лицо свое легкое покрывало; потом со всеми признаками сильного негодования послала она ко мне свою молодую служанку; и музыкантша подбежала ко мне, окинула меня взглядом и сказала:
— О шейх, как не стыдно тебе разглядывать женщин у них же в доме? Разве твой возраст и седая борода не внушают тебе уважение к тому, что его достойно?
Я ответил, и так громко, чтобы меня могла услышать другая молодая девушка:
— О госпожа моя, ты права, старость моя несомненна, но что касается стыда…
На этом месте своего рассказа Шахерезада увидала, что приближается рассвет, и скромно умолкла.
Но когда наступила
она сказала:
Но что касается стыда, то это другое дело!
Когда молодая девушка услышала эти слова, она встала, подошла к своей служанке и сказала мне:
— Гэ! Что может быть постыднее для твоих седин, о шейх, постыднее того, что ты с таким бесстыдством останавливаешься перед чужим гаремом и перед чужим жилищем?!
Я поклонился и отвечал:
— Клянусь Аллахом, о госпожа моя, не велик этот стыд для моей седины, клянусь твоею жизнью! Мое вторжение имеет причину, которая может извинить его.
Она спросила:
— Какое же это извинение?
А я ответил:
— Я чужестранец и умираю от жажды!
Она ответила:
— Принимаем это извинение, так как, клянусь Аллахом, оно основательно!
И тотчас же, обернувшись к своей молодой невольнице, она и сказала ей:
— Милая моя, принеси скорей ему напиться!
Девушка исчезла и минуту спустя вернулась с золотой чашкой, стоявшей на подносе, покрытом зеленым шелковым платком. Она подала мне чашку, наполненную холодной водой, приятно надушенной чистым мускусом. Я взял чашку и стал пить медленно, большими глотками, украдкой бросая восхищенные взгляды на молодую госпожу и явно благодарные — на обеих. После нескольких таких взглядов я отдал чашку молодой девушке, которая предложила мне тогда шелковую салфетку, чтобы я вытер рот. Я исполнил это, возвратил салфетку, издававшую прелестный аромат сандала, и не двинулся с места.
Когда прекрасная молодая девушка заметила, что моя неподвижность преступает все дозволенные пределы, она сказала мне, как будто стесняясь:
— О шейх, чего же ты ждешь еще и не возвращаешься на путь, начертанный тебе Аллахом?
Я ответил задумчиво:
— О госпожа моя, у меня есть мысли, которые чрезвычайно озабочивают ум мой, и ты видишь меня погруженным в размышления о вопросах, которые никак не могу решить сам!
Она спросила:
— Какие же это размышления?
Я же сказал:
— О госпожа моя, я думаю об оборотной стороне вещей и о ходе событий, являющихся плодом времени.
Она ответила мне:
— О, конечно, это серьезные мысли, и каждый из нас может пожаловаться на какое-нибудь злое дело. Но, о шейх, что могло внушить тебе такие мысли у дверей нашего дома?
Она подала мне чашку, наполненную холодной водой, приятно надушенной чистым мускусом. Я взял чашку и стал пить.
Я сказал:
— О госпожа моя, я думал именно о хозяине этого дома. Я хорошо вспомнил его теперь. В былое время он говорил мне, что живет в этом переулке, в доме с садом. Да, видит Аллах, хозяин этого дома был моим лучшим другом!
Она спросила:
— Так, значит, ты помнишь и имя этого друга?
Я сказал:
— О, конечно, госпожа моя! Его звали Али бен-Мухаммед, и он был уважаемым старшиной всех ювелиров Басры! Вот уже несколько лет, как я потерял его из виду и думаю, что, вероятно, Аллах призвал его к Себе! Позволь же спросить у тебя, о госпожа моя, оставил ли он потомство?
При этих словах глаза молодой девушки наполнились слезами, и сказала она:
— Да будут мир и милости Аллаха со старшиной Али бен-Мухаммедом! Знай, о шейх, поскольку ты был его другом, что покойный старшина оставил единственную дочь по имени Сетт Бадр. Она-то единственная наследница его имений и громадных богатств.
Я же воскликнул:
— Клянусь Аллахом! Благословенная дочь моего друга — это ты, о госпожа моя!
Она улыбнулась и ответила:
— Клянусь Аллахом, ты угадал!
И сказал я:
— Да ниспошлет на тебя Аллах все Свои благословения, о дочь Али бен-Мухаммеда! Но сколько могу судить по закрытым покрывалом чертам твоим, о луна, лицо твое носит следы глубокой печали. Не бойся открыть мне ее причину; быть может, Аллах посылает меня для того, чтобы я исцелил эту печаль, подтачивающую твою красоту?
Она ответила:
— Но как могу я поверять тебе эти тайны, не зная ни имени, ни звания твоего?
Я поклонился и ответил:
— Я раб твой Ибн аль-Мансур из Дамаска, один из тех, кого господин наш халиф Гарун аль-Рашид почтил своей дружбой и присоединил к числу ближайших своих товарищей.
Не успел я проговорить эти слова, о эмир правоверных, как Сетт Бадр сказала мне:
— Привет тебе в моем доме, о шейх Ибн аль-Мансур, и да найдешь ты здесь дружеское и широкое гостеприимство!
И пригласила она меня следовать за нею в приемную.
Тогда мы втроем вошли в приемную, находившуюся в глубине сада, и, когда мы сели и освежились, по обычаю, прохладительными напитками, которые были превосходны, Сетт Бадр сказала мне:
— Если ты желаешь знать причину печали, которую угадал на чертах лица моего, то обещай мне свято хранить эту тайну.
Я ответил:
— О госпожа моя, я храню тайны в сердце моем, как в стальном ларце, ключ к которому невозможно подобрать.
Она сказала мне:
— Слушай же, шейх, повесть о жизни моей.
И после того как молодая и милая невольница предложила мне еще ложечку розового варенья, Сетт Бадр сказала:
— Знай, о шейх, что я влюблена и что мой возлюбленный далеко, — вот и вся моя повесть.
И после этих слов Сетт Бадр глубоко вздохнула и умолкла. Я же сказал ей:
— О госпожа моя, ты совершенство красоты, и тот, кого ты любишь, по всей вероятности, также совершенный красавец. Как его имя?
Она ответила мне:
— Да, Ибн аль-Мансур, возлюбленный мой, как ты сказал, совершенный красавец. Это эмир Джобар, глава племени Бани Шайба[73].
Он, без сомнения, самый восхитительный молодой человек во всей Басре и Ираке!
Я сказал:
— О госпожа моя, иначе и быть не может. Но любовь ваша, выражалась ли она только в словах, или же вы дали друг другу и интимные доказательства ее во время различных продолжительных или плодотворных последствиями встреч?
Она сказала:
— Конечно, наши встречи могли бы иметь последствия, если бы продолжительность их была бы достаточной для того, чтобы связать наши сердца. Но эмир Джобар изменил мне вследствие пустого подозрения.
При этих словах, о эмир правоверных, я воскликнул:
— О, разве можно заподозрить лилию в любви к грязи, если ветерок склоняет ее к земле? Если бы даже подозрение Джобара имели основания, красота твоя, о госпожа моя, извиняет все.
Она улыбнулась и сказала мне:
— О шейх, если бы еще он приревновал меня к мужчине! Но эмир Джобар обвиняет меня в любви к девушке, к той самой милой и кроткой девушке, которая служит нам теперь!
И я воскликнул:
— Да простит эмира Аллах! О госпожа моя! Да смутит Он лукавого! И разве женщины могут любить друг друга? Но не пожелаешь ли сказать мне, по крайней мере, на чем же эмир основывал свои подозрения?
Она ответила:
— Однажды после ванны в хаммаме моего дома я лежала на своем ложе, а любимая невольница моя, вот эта самая молодая девушка, ходила за мною и убирала мне волосы. Было очень жарко, и невольница, чтобы освежить меня, спустила белье, прикрывавшее мне грудь, и принялась заплетать мне косы. Когда она закончила, она взглянула на меня и, находя меня прекрасной в этом виде, она обвила руками мою шею, поцеловала в щеку и сказала: «О госпожа моя, я хотела бы быть мужчиной и любить тебя даже больше, чем я могу сейчас!»
И старалась милая девушка забавлять меня тысячей милых забав; и вот в эту-то самую минуту вошел эмир; он бросил на нас обеих какой-то странный взгляд, внезапно удалился и прислал мне несколько минут спустя записку с такими словами: «Любовь может быть счастлива, только когда ею не делятся с другими».
И с того дня я уже не видала его; и ни разу не прислал он мне вести о себе, йа Ибн аль-Мансур!
Тогда я спросил ее:
— Но были ли вы связаны брачным договором?
Она же ответила:
— А зачем брачный договор? Мы были соединены только собственной волей, без участия кади и свидетелей!
Тогда я сказал:
— В таком случае, о госпожа моя, я хочу соединить вас просто для того, чтобы иметь удовольствие соединить снова два избранных существа!
Она воскликнула:
— Благословен Аллах, поставивший тебя на моем пути, о белолицый шейх! Не думай, что ты окажешь услугу человеку неблагодарному! Я сейчас же напишу эмиру Джобару письмо, которое передай ему и постарайся вразумить его.
И сказала она своей любимице:
— Милая, принеси мне чернильницу и лист бумаги!
И принесли ей все это, а Сетт Бадр написала: «Возлюбленный мой, к чему эта долгая разлука? Разве не знаешь, что печаль гонит сон от моих глаз и что образ твой, когда является мне в сновидении, так изменился, что стал неузнаваем? Скажи, умоляю тебя, зачем открыл ты дверь клеветникам моим? Встань, сбрось прах дурных мыслей и возвращайся ко мне, не медля ни минуты! Каким праздничным днем для нас обоих будет день нашего примирения!»
И когда она закончила, то сложила письмо, запечатала и передала его мне…
На этом месте своего рассказа Шахерезада заметила, что наступает утро, и скромно умолкла.
А когда наступила
она сказала:
И когда она закончила, она сложила письмо, запечатала и передала его мне; и в то же время она, раньше чем успел я помешать ей, положила мне в карман кошелек с тысячей динариев, которые я согласился оставить у себя в память услуг, когда-то оказанных мной старшине, ее покойному отцу, а также на всякий случай. Я простился с Сетт Бадр и направился к жилищу эмира Джобара, главе племени Бани Шайба, давно умершего отца которого я также знавал.
Когда я пришел во дворец эмира Джобара, мне сказали, что он уехал на охоту, и я стал дожидаться его возвращения. Он не замедлил вернуться и, как только узнал мое имя и звание, сейчас же прислал просить меня не отказываться от его гостеприимства и смотреть на его дом как на мой собственный. И скоро сам он вышел ко мне.
Я же, о эмир правоверных, увидав необычайную красоту этого молодого человека, стоял как вкопанный и чувствовал, что рассудок окончательно покидает меня. А он, видя, что я не трогался с места, подумал, вероятно, что это от робости, и подошел ко мне, улыбаясь, и по обычаю обнял меня; и я также обнял его и думал, что держу в своих объятиях солнце, луну и всю вселенную. Когда же пришло время закусить, эмир Джобар взял меня под руку и посадил рядом с собою на матрас. И тотчас же невольники поставили перед нами стол. Стол этот был заставлен хорасанской посудой, золотой и серебряной, и всеми жареными и вареными яствами, которых могло только пожелать нёбо и обоняние. Между прочими восхитительными вещами были там птицы, начиненные фисташками и изюмом, и рыбы на сдобном тесте, а главное, салат из портулака, при одном виде которого у меня потекли слюнки. Не говорю уже о других блюдах, например, об изумительном рисе на молоке буйволицы, в который желал бы погрузить свою руку по самый локоть, о варенье из моркови и орехов, которое я так люблю, — о, не сомневаюсь, я когда-нибудь объемся им и умру, — не говоря уж о плодах и напитках.
Впрочем, о эмир правоверных, клянусь благородной кровью моих предков, я сдержал порывы души моей и не взял ни кусочка. Я ждал, чтобы хозяин попотчевал меня сам, и я сказал ему:
— Клянусь Аллахом, я дал себе слово, о эмир Джобар, что не прикоснусь ни к одному из блюд, предложенных твоим гостеприимством, раньше чем ты не исполнишь просьбу, с которой пришел я в дом твой!
А он спросил:
— Не могу ли, по крайней мере, о гость мой, узнать, в чем заключается эта просьба, отказ на которую может заставить тебя отказаться от моего гостеприимства?
Тогда вместо ответа я вынул из-за пазухи письмо и вручил ему.
Он взял, развернул его и прочел. Но в ту же минуту разорвал его в клочки, бросил на пол и растоптал его. И сказал он мне:
— Йа Ибн аль-Мансур! Проси у меня чего хочешь — и все дам тебе сейчас же. Но не говори о содержании этого письма, на которое мне нечего ответить!
Тогда я встал и хотел уйти, но он удержал меня за платье, умоляя остаться и говоря:
— О гость мой! Если бы тебе была известна причина моего отказа, ты не стал бы настаивать ни минуты. К тому же не думай, что тебе первому дают подобное поручение. И если хочешь, я повторю тебе в точности слова, которые она велела тебе сказать мне. — И тотчас же повторил он те слова совершенно так, как будто их слышал. А потом прибавил: — Поверь, не стоит тебе заниматься этим делом! Оставайся у меня и отдохни столько времени, сколько пожелает душа твоя!
Эти слова заставили меня решиться, и я остался. И провел я у него целый день, и целый вечер я ел, пил и беседовал с эмиром Джобаром. Однако, не слыша ни пения, ни музыки, я удивился такому нарушению обычного порядка пиршества; и наконец я решился выразить свое удивление молодому эмиру. Лицо его при этом тотчас же омрачилось, и я заметил, что он сильно смутился, а затем сказал мне:
— Я давно уже отменил музыку и пение на своих пирах. Но если ты желаешь, я исполню твое желание.
И сейчас же позвал он одну из своих невольниц, которая принесла индийскую лютню в атласном футляре и села перед нами, чтобы тотчас же начать прелюдию в двадцати различных тонах.
И, вернувшись к первому тону, она запела:
Дщери судьбы с распущенными волосами плачут
и стонут от скорби, о душа моя!
А стол накрыт дивными блюдами; розы благоухают,
нарциссы улыбаются нам, и вода смеется в водоеме.
О душа моя, о скорбная душа моя,
вооружись мужеством!
Настанет день — и надежда снова засияет в глазах,
и ты прикоснешься к губам блаженства!
Потом перешла она к еще более жалобному тону и запела:
Тот, кто не ведал наслаждений любви и не испытал
ее горечи, не знает, чего лишается, теряя друга!
Тот, кого не ранила любовь, не может знать,
какие сладкие муки приносят эти раны!
Где блаженные ночи около друга, наши милые забавы,
наши губы, слившиеся в поцелуе, мед ее слюны?!
О сладость! О сладость!
Наши ночи до утра, наши дни до самого вечера!
О прошлое!
Что предпримешь ты против велений судьбы,
о разбитое сердце!
Не успела певица пропеть эти жалобы, как молодой хозяин мой испустил скорбный крик и лишился чувств.
А невольница сказала мне:
— О шейх, это твоя вина! Мы давно уже избегаем петь при нем, потому что его слишком волнует пение и всякая песнь о любви!
Я же весьма сожалел о том, что причинил моему хозяину такое беспокойство, и по предложению невольницы удалился в свою комнату, чтобы уже не стеснять его своим присутствием.
На другой день, когда я уже собирался уйти и просил одного из слуг передать хозяину мою благодарность за гостеприимство, один из его невольников подошел ко мне и вручил мне от имени эмира кошелек с тысячей динариев, прося принять их как вознаграждение за беспокойство и говоря, что ему поручено услышать мой прощальный привет. Тогда после неудавшегося посольства моего я вышел из дома эмира Джобара и возвратился к пославшей меня.
Войдя в сад, я встретил Сетт Бадр у калитки, где она дожидалась меня, и, не давая мне открыть рта, она сказала:
— Йа Ибн аль-Мансур, я знаю о неудаче твоей миссии!
И она рассказала мне во всех подробностях все, что произошло между мною и эмиром Джобаром, так, что я предположил, что она держит на жалованье шпионов, которые и передают ей все, что может интересовать ее. И спросил я ее:
— Каким образом, о госпожа моя, узнала ты все это? Или ты сама невидимо присутствовала там?
И она сказала мне:
— Йа Ибн аль-Мансур, знай, что у сердец влюбленных есть глаза, которые видят то, чего другие не могут и подозревать. Но я знаю, что ты ничем не виноват в этом отказе. Такова уж судьба моя. — Потом, подняв глаза к небу, она прибавила: — О Господи, Властитель сердец и Властитель душ, сделай так, чтобы отныне меня любили, я же чтоб не любила никогда! Сделай так, чтобы вся любовь к Джобару, которая еще уцелела в моем сердце, перелилась ради его мучения в сердце Джобара! Сделай так, чтобы он явился и стал умолять выслушать его, и дай мне заставить его страдать!
Потом она поблагодарила меня за то, что я сделал для нее, и отпустила меня. Я же вернулся во дворец эмира Мухаммеда, а оттуда отправился в Багдад.
На следующий год я, по обыкновению своему, снова посетил Басру по своим делам; должен сказать тебе, о эмир правоверных, что эмир Мухаммед был моим должником и только путем таких правильных посещений мог я заставлять его уплачивать мне долги. На другой же день после моего прибытия я сказал себе: «Клянусь Аллахом, я должен узнать продолжение приключения обоих любовников», и прежде всего отправился в дом Сетт Бадр.
Садовая калитка была заперта, и меня поразила какая-то печальная тишина, царившая вокруг.
Тогда я заглянул в сад сквозь решетку и увидел в аллее под раскидистою ивою еще совершенно новый мраморный памятник, но по причине дальности расстояния не мог прочитать надгробной надписи. И сказал я себе: «Так, значит, ее уж нет. Скошена юность ее! Как жаль, что навеки погибла такая красавица! Река печали ее вышла из берегов и потопила ее сердце…»
На этом месте своего рассказа Шахерезада заметила, что наступает утро, и скромно умолкла.
Но когда наступила
она продолжила:
Потом с сердцем, сжимавшимся от тоски, решился я идти во дворец к эмиру Джобару. Там меня ожидало еще более печальное зрелище: все опустело, стены разрушались, сад засох, и нигде не видно было и следа каких-нибудь забот. У входа не было ни одного раба, и вообще не было ни одного живого существа, который мог сообщить мне что-нибудь о живущих внутри. Увидав все это, я сказал в душе моей: «Верно, умер и он».
Потом, грустный и печальный, сел я у дверей и тут же сочинил такую элегию:
О жилище! Я остановился на твоем пороге,
чтобы плакать вместе с камнями о памяти друга,
которого уж нет!
Где он, великодушный хозяин, простиравший
свое гостеприимство на всех путников?
Где веселые друзья, обитавшие в тебе, дворец,
во времена твоего великолепия?
Проходи, как прошли они, путник,
но не забывай благодеяний, следы которых сохранились
вопреки разрушению, причиненному рукою времени!
В то время как я изливал таким образом печаль, наполнявшую мое сердце, ко мне подошел черный невольник и сказал мне резким голосом:
— Замолчи, старый шейх! Да пресечется собственная жизнь твоя! Зачем ты говоришь все эти похоронные слова у наших дверей?
Я ответил:
— Я просто сочинял стихи в память друга из друзей моих, жившего в этом доме, а звали его Джобар из племени Бани Шайба.
И невольник возразил:
— Да будет милость Аллаха на нем и вокруг него! Молись пророку, о шейх! Но зачем говоришь ты, что эмир Джобар умер? Слава Аллаху! Господин наш жив и живет среди почестей и богатств.
Я же воскликнул:
— Но почему же здесь такое запустение в саду и вокруг дома?
Он ответил:
— Причина всему этому — любовь. Эмир Джобар жив, но он все равно как мертвец. Он без движения лежит на своей постели; и когда он голоден, он никогда не скажет: «Дайте мне поесть», а когда у него жажда, никогда не скажет: «Дайте мне напиться».
Услыхав такие слова от негра, я сказал:
— Ступай скорей, заклинаю тебя именем Аллаха! Ступай, белолицый, и скажи ему, что я желаю его видеть. Скажи: «Ибн аль-Мансур ждет у дверей твоих».
Негр ушел и минуту спустя вернулся и сказал мне, что господин его может принять меня. Он ввел меня в дом, говоря:
— Предупреждаю тебя, что он ничего не услышит из того, что ты ему скажешь, разве только ты сумеешь тронуть его какими-нибудь особенными словами.
Действительно, я нашел эмира Джобара лежащим на постели; взгляд его блуждал в пространстве, он был бледен, исхудал, и его едва можно было узнать. Когда я вошел к нему, он открыл глаза и сказал:
— Мир с тобою, Ибн аль-Мансур! Дела мои приняли дурной оборот!
Я же сейчас ответил ему:
— Не могу ли, господин мой, быть тебе чем-нибудь полезным?
Он же сказал:
— Один ты еще можешь спасти меня! Я хочу послать через твое посредство письмо Сетт Бадр, так как ты сумеешь убедить ее ответить мне.
Я ответил:
— Клянусь головою и оком моим!
Тогда он оживился, сел на постели, развернул лист бумаги на своей ладони, взял калям и написал: «О жестокая и любимая мною, я лишился рассудка и утопаю в отчаянии. До этих пор я почитал любовь вещью пустой и легкой. Но увы, вижу, утопая в ее волнах, что для того, кто отважился плыть по ним, она бушующее и страшное море. Возвращаюсь к тебе с израненным сердцем и умоляю о прощении прошлого. Сжалься надо мною и вспомни любовь нашу. Если же желаешь моей смерти, то забудь о великодушии».
Он запечатал это письмо и отдал его мне. Я же, хотя и ничего не знал о судьбе Сетт Бадр, не колебался ни минуты, взял письмо и отправился в сад. Пройдя затем по двору, я без доклада вошел в приемную залу. Но каково же было мое удивление, когда увидел я десять сидевших на ковре белых молодых невольниц, среди которых находилась полная жизни и здоровья, хотя и облеченная в траур Сетт Бадр; она сияла, как солнце, перед моими изумленными взорами. Я поспешил, однако, поклониться ей и пожелать мира, а она, как только увидела меня, улыбнулась, ответила на мой поклон и сказала:
— Мир с тобою, Ибн аль-Мансур! Садись. Этот дом — твой дом.
Тогда я сказал ей:
— Да удалится отсюда всякая беда и несчастье, о госпожа моя! Но почему же носишь ты одежду печали?
Она ответила:
— О, не спрашивай меня, Ибн аль-Мансур. Она умерла, моя милая девушка. Ты мог видеть в саду могилу, где она спит.
И Сетт Бадр залилась слезами, между тем как все подруги ее принялись утешать ее.
Я же почел долгом сначала хранить молчание, а потом сказал:
— Да смилуется над нею Аллах! И да прольется на тебя взамен, о госпожа моя, вся жизнь, не изжитая этой молодой девушкой, кроткой любимицей, которую ты оплакиваешь! Ведь умерла именно она?
И сказала Сетт Бадр:
— Да, именно она, бедная!
Тогда я воспользовался ее умилением и, вынув из-за пояса письмо, передал его молодой девушке, и я прибавил:
— От твоего ответа, о госпожа моя, зависит его жизнь и смерть. Дело в том, что только ожидание этого ответа еще привязывает его к земле.
Она взяла письмо, распечатала, прочла, улыбнулась и сказала:
— Так вот до какого состояния дошел тот, кто не хотел читать моих прежних писем! Стоило мне только хранить молчание с той поры и отнестись к нему с пренебрежением, чтобы он загорелся ко мне небывалой страстью и вернулся ко мне.
Я же ответил:
— Конечно, ты права. Да, это так. Ты даже имеешь право еще с большей горечью отзываться о нем. Но прощение свойственно великодушным. Да и что будешь ты делать одна со своей печалью в этом дворце, когда умерла твоя милая подруга, утешавшая тебя своею нежностью?
На этом месте своего рассказа Шахерезада заметила, что наступает утро, и скромно умолкла.
Но когда наступила
она сказала:
Мне думается, Ибн аль-Мансур, что ты сказал правду. Я отвечу ему, — сказала она, когда вышла из задумчивости, в глазах же ее стояли слезы.
Тогда, о эмир правоверных, взяла она бумагу и написала письмо, и лучшие писцы твоего дворца не могли бы сравниться с ней в чувстве и красноречии. Я уже не помню в точности всех выражений того письма; но вот в сущности, что там было: «Несмотря на все мое желание, о возлюбленный мой, я никогда не могла понять причины нашей разлуки. Быть может, в прошлом я и была виновна. Но прошлого уже нет, и всякая ревность должна умереть вместе с жертвой разлучницы. Дай же мне теперь успокоить тебя под своими веками, чтобы глаза мои отдохнули лучше, чем во сне. Снова вместе будем мы упиваться блаженством, и если опьянеем от него, то никто не осудит нас».
Потом запечатала она это письмо и отдала его мне. Я же сказал ей:
— Клянусь Аллахом! Вот что может утолить жажду жаждущего и исцелить муки болящего!
И хотел уже я проститься и нести добрую весть тому, кто ее ждал, когда она остановила меня, чтобы сказать:
— Йа Ибн аль-Мансур, ты можешь прибавить, что эта ночь будет благословением для нас обоих!
И я, обрадованный, побежал к эмиру Джобару, и я застал его с глазами, устремленными на ту дверь, в которую я должен был войти.
Пробежав письмо глазами и поняв его содержание, он издал громкий крик радости и лишился чувств. Но, не замедлив прийти в себя, он спросил меня еще не без тревоги:
— Скажи, сама ли она составила это письмо? И писала ли она его своею рукою?
Я ответил:
— Клянусь Аллахом, не знал я до сих пор, что можно писать ногой!
И едва, о эмир правоверных, успел я сказать это, как услышали мы за дверью звон браслетов и шелест шелка, а минуту спустя увидели и молодую девушку.
Так как радость не может быть достойно выражена словами, то я и не стану предпринимать напрасной попытки. Скажу тебе только, о эмир правоверных, что любовники подбежали друг к другу, обнялись с восторгом и молча прильнули друг к другу губами.
Когда они опомнились, Сетт Бадр продолжала стоять и не соглашалась сесть, несмотря на настояние друга своего. Это очень удивило меня, и я спросил о причине. Она же ответила:
— Я сяду только после совершения нашего договора!
А я сказал:
— Какого договора, о госпожа моя?
Она сказала:
— Этот договор касается только одних влюбленных!
И, наклонившись к уху своего друга, она что-то шепнула ему. Он же отвечал:
— Слушаю и повинуюсь!
И позвал он одного из невольников, что-то приказал ему, и невольник исчез. Несколько минут спустя вошел кади и свидетели, которые и составили брачный договор и затем ушли, получив в подарок тысячу динариев, которые дала им Сетт Бадр. Я также хотел удалиться, но эмир не пустил меня, говоря:
— Да не будет сказано, что ты разделял лишь одни огорчения наши, не разделив нашей радости!
И пригласили они меня на пир, длившийся до зари. Затем они отпустили меня в отведенную для меня комнату.
Утром, когда я проснулся, маленький негр вошел ко мне с тазом и кувшином, и я совершил свои омовения и утреннюю молитву. После этого я пришел и сел в приемной комнате, куда вскоре пришли и молодые супруги, свежие и веселые после брачной ночи и хаммама. Я пожелал им доброго утра и поздравил, а затем прибавил:
— Я счастлив, что хотя бы в некоторой степени содействовал вашему союзу. Но клянусь Аллахом, эмир Джобар, если хочешь доказать мне свое расположение, объясни мне, что могло до такой степени раздражить тебя, что ты решился, на свое горе, расстаться с твоей милой Сетт Бадр?
Она уже рассказала мне о том, как молодая невольница, расчесав ее и заплетя косы, обняла ее и ласкалась к ней. Но, эмир Джобар, мне кажется совершенно невероятным, чтобы одно это обстоятельство могло так сильно раздосадовать тебя, если бы не было у тебя другой причины для гнева или других подозрений и улик.
При этих словах моих эмир Джобар улыбнулся и сказал мне:
— Ибн аль-Мансур, ты необыкновенно проницателен. Теперь, когда любимица Сетт Бадр умерла, угасла и моя досада. Я могу открыть тебе причину нашей размолвки. Она произошла оттого, что лодочник подслушал однажды их шутливые речи во время прогулки по реке. Он сказал мне: «Господин, как можешь ты терпеть женщину, которая смеется над тобой с любимой невольницей? Знай, что они опирались одна на другую, сидя у меня в лодке, и пели весьма оскорбительные для мужской любви вещи. И песня их кончилась такими словами: «Горячей огня пламенеют мои внутренности, но, когда подхожу к господину моему, пожар гаснет, и сердце мое холоднее льда при его ласках. Но господин мой — совсем другое дело: у него мягко то, что должно быть твердо, а что должно быть мягко, то твердо у него; потому что твердо сердце его, как камень, а другое мягко, как вода»».
Тогда при этом рассказе лодочника у меня потемнело в глазах, я побежал к Сетт Бадр и увидел то, что увидел. И этого было достаточно, чтобы утвердить меня в моих подозрениях.
На этом месте своего повествования Шахерезада заметила, что уж близок рассвет, и скромно умолкла.
Но когда наступила
она сказала:
Слова эти так поразили меня, что у меня потемнело в глазах, и я побежал к Сетт Бадр, где и увидел то, что увидел. И этого было достаточно, чтобы утвердить меня в моих подозрениях. Но благодарение Аллаху, теперь все позабыто.
Тогда попросил он меня принять сумму в три тысячи динариев как доказательство его благодарности за мои услуги; я же повторил ему свои добрые пожелания…
Но тут Ибн аль-Мансур внезапно прервал свой рассказ. Он вдруг услышал громкий храп, заглушивший его речь. То храпел халиф, которому наконец удалось заснуть, слушая этот рассказ. Поэтому Ибн аль-Мансур, боясь разбудить его, тихонько выскользнул в дверь, которую еще тише и осторожнее отворил ему старший евнух.
Шахерезада перестала говорить и, помолчав с минуту, взглянула на царя Шахрияра и сказала ему:
— Воистину, о благословенный царь, я удивляюсь, что и тебя не одолел сон во время моего рассказа!
Царь же Шахрияр сказал:
— Нисколько! Ты ошибаешься, Шахерезада! Мне вовсе не хочется спать в эту ночь; берегись, если ты сей же час не расскажешь мне чего-нибудь назидательного, я исполню по отношению к тебе то, чем грозил аль-Рашид своему меченосцу! Так, например, не можешь ли рассказать мне кое-что о средстве против женщин, которые мучают своих супругов ненасытностью своих плотских желаний и таким образом приближают их к краю могилы?
При этих словах Шахерезада подумала немного и сказала:
— Поскольку, о благословенный царь, мне особенно хорошо припоминается рассказ именно такого рода, сейчас я и расскажу его тебе.
И Шахерезада начала: