Еще с утра, до завтрака, точнее, даже вот до этой минуты, пока не выходил из дому, Фурашову казалось, что этот апрельский день предстоит обычным, деловым в ряду таких же дней. И уж по крайней мере Фурашов не думал, не гадал, что так всколыхнет, взбунтует душу неожиданное и в общем-то незначительное, столь малое, но чему суждено было окрасить весь этот е г о день иным светом, иными красками. Правда, в череде привычных дел были и необычные: строители окончательно сдавали первый двухэтажный дом, приезжают офицеры с семьями, и Фурашов должен будет выкроить время, посмотреть дом; прибыла рабочая часть Госкомиссии во главе с инженер-полковником Задорогиным. Фурашов слышал о нем в Москве, а вот вчера вечером познакомились, конечно же, надо быть на первом заседании комиссии. Словом, хоть и было кое-что новым, действительно особым, но все же просто дела, заботы, на которые потребуется израсходовать дополнительную силу, энергию, не более. И вдруг это настроение...
Теперь он понимал: первым толчком к такому настроению были слова Вали. Он, уже окончив завтрак, надевал шинель, мысленно переключаясь, обдумывая предстоящие дела, а они еще сидели за столом: Маришка и Катя допивали чай, перекидываясь какими-то колкостями, Валя, в чистом переднике, с перехваченными сзади коричневой лентой волосами, прибирала на столе. Собрав тарелки стопкой, она готовилась перенести их в раковину, подняла уже и вдруг сказала с задержанным вздохом: «Сегодня ровно четыре месяца, как здесь...» Он поначалу не осознал смысла, заключенного в ее словах, отторженно дошли до него и переговоры девочек за столом, кажется, Катя беззаботно, дернув хвостиком волос, сказала: «А здесь хорошо, мне нравится», — и Валя с какой-то поспешностью согласилась: «Да, хорошо, хорошо, доченьки».
Бросив привычное: «Я пошел», — он распахнул дверь из передней и оказался на крыльце. В лицо ударило, ослепило светом, пронзительной искристостью ноздревато-сизого снега, засыпавшего глубокими наметами голый палисадник перед домом. Когда въезжали в дом, Валя говорила, что весной тут посадит цветы — розы, гладиолусы. Водяные бусинки, торопливо срываясь с крыши, разбивались у самых ног в брызги, отмыли до восковой прозрачности пятачки на досках, вдоль стены на снегу пробили стежку лунок с льдисто оплавленными краями. В разреженно-влажной тишине стеклянное теньканье капель сливалось в немудрящую, но волнующую музыку. Фурашов секунду стоял, замерев, не смея шелохнуться, щурясь от блеска, яркости дня.
Потом, шагнув с крыльца, пересекая капель, стеганувшую упругой дробью по шинели и шапке, Фурашов почувствовал, его как бы осенило в этот миг: «Постой, постой, весна... Выходит, права Валя. Четыре месяца! Неужели?»
Удивляясь этой открывшейся истине, шагая к штабу по тропке, — под ногами хрумкал утрамбованный, но уже влажно-подтаявший снег, — думая об этом прошедшем сроке, повторял про себя прилепившиеся слова: «Четыре месяца, четыре...» В повторяемости была какая-то напевность, музыкальность, она накладывалась на чистый, негромкий, колокольчатый звон, еще стоявший в ушах, — незамысловатая мелодия наполняла Фурашова легким возбуждением.
«Приехал — была зима, теперь весна... Весна!»
В воображении его тут же эти четыре месяца предстали как нечто огромное, но как бы спрессованное, сбитое в один день: разводы на работу, короткие минуты в штабе, чтоб решить необходимые планы на день, объезды «луга», «пасеки», там дотошное разбирательство с оборудованием, аппаратурой, которые поступали, проходили первую отладку. Возникали сотни, тысячи непредвиденных вопросов, требовавших уяснения и решения. Дни, казалось, прошли в однообразной череде, но сейчас он вдруг порадовался наивно, радостью ребенка: нет, нет, не все однообразно! Он помнил многое. Например, три дня в середине января, в первый месяц их приезда, лил мерный, безостановочный дождь, на «лугу» солдаты и настройщики прятались в укрытиях.
Зима была чудной: зачиналась крутой, снежной, а в январе — странная теплынь, за три дня извело, истопило снег, вода хлынула на «луг»... Семнадцатого января перед ужином Фурашов объявил в части тревогу. Все люди, сам он, Фурашов, всю ночь делали насыпи, отводы, направляя потоки от «луга» в Змеиную балку. Тогда и произошел смешной, позабавивший всех эпизод: завклубом Милосердов, позже всех явившийся по тревоге, поскользнулся, рухнул в кювет в шинели и шапке, выбрался из ледяного потока весь до нитки мокрый, зуб на зуб не попадал, сплевывал мутно-глиняную воду... Шапку его солдаты выловили далеко, побегав с лопатами, палками по скользким берегам кювета.
«Весна, весна... и уже... че-ты-ре месяца!»
Перед тем как тропинке оборваться, слившись с бетонкой, скрытой под спрессованной снежной коркой, перед тем как выйти к штабу, — там он сейчас окунется в дела, заботы, — и, словно бы не желая дольше расставаться с этим размягченным, добрым чувством, пришедшим в это солнечное, блещущее утро с первой капелью, с влажным призывным весенним духом, исторгаемым землей, Фурашов несколько замедлил шаги, глубоко вобрав в легкие воздух, огляделся, словно все это — штаб, две казармы в ряд, дощатую столовую, водонапорную башню, домики с красночерепичными крышами среди заснеженных сосен — видел впервые.
У крыльца стоял плотный человек в темной с воротником куртке, какие носили «промышленники». В богатырском его виде, в рыжине волос, видневшихся из-под серой заячьей шапки, было что-то знакомое, но далекое, забытое.
А впрочем, представителей промышленности много, приезжают и уезжают, не удивительно, что мог видеть... До развода подразделений оставалось с полчаса, Фурашов рассчитывал просмотреть кой-какие технические документы к заседанию Госкомиссии и уже хотел пройти на крыльцо, но человек шагнул к нему.
— Вы подполковник Фурашов?
— Да.
— Я — Овсенцев. Вам письмо от Сергея Александровича Умнова.
Он подал конверт, достав его из-за борта куртки. Письмо было помятое, хранило тепло.
— А сам Сергей Александрович не собирается приехать?
— Сейчас нет. Запарка с «сигмой».
— Спасибо за письмо.
«Дорогой Алексей, здравствуй!
Как ты жив-здоров, курилка? Что у тебя делается на твоем головном объекте? Как семейство? Как сам?
В общем, задаю тебе вопросы, сыплю их и сам чувствую, можешь сказать: «Ох, и формалист Сергей Умнов!» Но ты же знаешь, как я «люблю» эпистолярное творчество?! А тут уезжает к тебе Интеграл-Овсенцев — и так захотелось подать весточку, будто какое-то предчувствие: произойдет что-то... Глупость, конечно.
Дома у меня терпимо: Сашка растет, ума набирается, но с возрастом подсекает Леле крылья, требует больше внимания. Конфликтуют! Словом, понимаешь, помимо основной, еще три школы: математическая, музыкальная, шахматная.
Новый год «по-старому» первый раз встречал дома. Нам с Сашкой ничего, после двенадцати вскоре легли, читали до утра, а Лельке это нож острый: не на людях, не в шумной компании. Были, как догадываешься, слезы, упреки...
Ну, да лучше по порядку тебе рассказать. Главное — о деле.
В Москве, на Старой площади, Борис Силыч Бутаков пошел сразу двумя козырями. Нам они казались неотразимыми. Еще бы! «Ил» сбит первой ракетой, двум следующим ракетам, пущенным с интервалами, оставалось лишь самоликвидироваться. Второй козырь: помогли генералу Василину, помогли «Сатурну».
Тут, на полигоне, я узнал, как оскандалился «Сатурн», и понял гнев генерала Василина: два боекомплекта снарядов расстреляли в белый свет. Говорят, майор Андреев потешался: его истребитель, поставленный на автопрограмму, выделывал пируэты... Мишень, не сбитая «Сатурном», ринулась за зону, тогда-то начальник полигона и дал команду — сбить «Катунью»... Мишень, как и «ил», — первой ракетой в щепки!
Так что наши козыри, как видишь, были неотразимы...
Но, Алеша, есть тут одно деликатное дело, и оно упирается в систему наведения, в «сигму». Ты же знаешь, это сердце всей «Катуни», как будет оно работать... Так вот, неустойчивость «сигмы» обнаружил еще в прошлом году Овсенцев. Это был для меня первый сигнал: думал, работал над «сигмой», кажется, что-то нашел. Новый принцип конструктивного решения. Новая «сигма»... Казалось бы, сам понимаешь, все ясно: можно делать ставку. Можно!.. Но ту историю с путевками ты, по-моему, тоже знаешь?
Тогда, в прошлом году, Овсенцев вернулся из Кара-Суя и ко мне: «В «сигме» все дело... Надо брать тайм-аут, форсировать новую «сигму». От меня он ринулся к Главному. Вот тогда-то в лабораторию и явился «сам». «Пришел посмотреть. Сказали, что у вас есть новая «сигма» и она панацея от всех наших бед».
Сам понимаешь, не мог я тогда сказать, что она есть: готов ведь был только макет.
Борис Силыч после того посоветовал Овсенцеву... отдохнуть и принес две путевки в Ялту, в санаторий — ему и жене. «Вот, Сергей Александрович, вручите завтра».
Так-то, Алеша. Но есть продолжение этой истории.
Двенадцатого января в лаборатории мы устроили встречу «старого» Нового года. Марат Вениаминович Овсенцев «со товарищи» явились ко мне: «Сергей Александрович, всей лабораторией, коллективно, посидеть не возражаете? А то встретимся теперь уже в следующем году».
Посидеть так посидеть. Согласился.
Подвыпив, Интеграл оттеснил меня к лабораторным координатным шкафам, задышал в лицо: «Не-ет, вы скажите, Сергей Александрович, вы коммунист, да? Вы думаете, я не вижу, как охладели к своей новой «сигме»? Не вижу, да? Тошно! Тишина в нашей лаборатории, в пору бежать, закрыв глаза... И думаете, не понимаю, почему тогда шеф две путевочки мне в санаторий пожертвовал? Но вы-то, вы-то...»
Словом, Интеграла пришлось успокаивать общими усилиями, от меня он ничего не добился в тот вечер: не говорить же было о своих сомнениях... Интеграл скрипел зубами, встряхивал рыжей волосней, тянул: «Не-ет, так не оставлю!..»
В метро, когда я ехал домой, клещами взяла тоска: посоветоваться с кем-нибудь, но с кем? Ты далеко, да и вообще не знаю, что у тебя у самого делается на головном объекте. Костя, наш журналист, все время в разъездах.
Впрочем, кажется, начал жаловаться... А вот это тебе будет небезынтересно услышать. Весь январь и февраль день за днем в Кара-Суе отрабатывалась программа заводских испытаний — число пусков ракет возрастает. Как-то подбили итог — ого, более полуторы сотни пустили! Набираем статистику, вычисляем проценты «за» и «против», подсчитываем вероятности. По старой «сигме» тоже набираем статистику: сколько раз из скольких работает устойчиво. Что ж, процент вполне приличный, отвечает тактико-техническому заданию... Новые блоки «сигмы» в лаборатории стоят под прогоном — тоже набирается статистика. Это уже делаем с Интегралом вроде по секрету. Как откроемся, аллаху известно. Похоже, Алеша, пока я бросился в омут...
После того новогоднего «взрыва» Овсенцев молчит, замкнулся, хотя упрямо возится возле новой «сигмы», но у него «челночные операции»: мотается между лабораторией, заводами, монтажным управлением и Кара-Суем. Чудак, «так не оставлю!».
Был с шефом на совещании. О твоем головном объекте тоже говорили, будто к сдаче будет готов в конце марта. Это так?
Ну вот, Алеша, письмо дописать не дали: жизнь внесла свои коррективы... В лабораторию ворвался Овсенцев, кричит: «Шефу — ура! Программа «заводских» кончилась. Принято решение, приступить к государственным испытаниям!»
Вот тебе и сенсация. Письмо заканчиваю. Надеюсь, скоро увидимся, последняя весть меняет кое-что: как говорится, впереди финишная прямая... Хотя так ли? На поведение «сигм» обрати внимание. Важно!
Жму руку. Привет Вале и девочкам.
На заседании Фурашов пробыл недолго. Настроение всех членов рабочей подкомиссии — военных и штатских — было благодушным. Фурашов, получив от Сергея Умнова письмо, знал, что в Кара-Суе, в полигонных условиях, начались государственные испытания «Катуни», и, видно, по этой причине тут, за столом, среди штатских представителей не оказалось «величин первого порядка» — ни Главного конструктора Бутакова, ни представителя от промышленности Волнотрубова, ни Сергея Умнова, «правой руки» Главного.
«Все ясно, — подумал Фурашов, — расчет верный: если в Кара-Суе испытания пойдут успешно, здесь, на месте, на головном объекте, они тоже пойдут без труда».
Инженер-полковник Задорогин, сидевший во главе стола, оглядел присутствующих весело и живо; вся его радость, неудержимая и открытая, какой он не стеснялся и словно бы хотел, чтобы она передалась всем, отражалась сейчас на его волевом, еще не старом лице, словно он говорил: «Вот смотрите, я радуюсь и не боюсь этого и вам советую!»
За столом сидели плотно, и не только за столом: вдоль стен, у прохода, запрудив его, застыв в трепете перед предстоящим историческим актом — государственными испытаниями, — тесно сгрудились офицеры «пасеки» — инженеры, техники. Задорогин, не сбивая широкой улыбки, красившей его лицо, поздравил с началом испытаний «на головном объекте» и еще минуту-другую говорил о значении и важности испытаний, о том, что комиссия ждет от личного состава части полной поддержки, активного участия и бескомпромиссной объективности. В конце он все же согнал улыбку, две вертикальные складки прорезали лоб от переносицы, и сразу стали заметны морщины: разговор обретал деловые рамки...
Обсудили порядок заседаний, зачитали длинную программу испытаний, обговорили календарный план первого этапа, — со следующего дня начинались проверки параметров всех систем аппаратуры...
С неотвязным, словно прилепившимся выводом: «Ну вот, началось и тут, началось», — Фурашов покинул приземистое здание, когда Задорогин попросил остаться лишь членов комиссии — для утрясения, как он выразился, деталей.
День не угасал, был по-прежнему яркий, блещущий. От сизоватого снега, к середине дня заметно осевшего в наметах по бокам бетонки, отражался режущий, слепящий глаза пламень. Отогретые солнцем ели, полуочнувшись от дремы, казалось, чутко прислушивались к тем таинственным, одним им известным процессам, какие происходили в этот весенний день в природе.
Фурашов медленно шагал по бетонке к «пасеке». Он сейчас вновь думал о тех четырех месяцах, что незаметно пролетели в делах и заботах, сваливавшихся на него, постоянных и каждодневных, и тех, что возникали внезапно и требовали его вмешательства, решения. И вот уже государственные испытания «Катуни»...
Раздумывая над своим положением, Фурашов находил его нелегким, однако тех подстерегающих нахально-дразнящих, как чертики, мыслишек, что вот, мол, угораздило, сунул нос, — тоже мне ангел! — сорвался из штаба, из Москвы, спустился в низы, не было.
С каждым днем у него зрел, проступал, точно неодолимый росток, один четкий вывод: такую технику примут, не могут не принять, он в нее верит, как в себя, только вот надо, по словам старшего инженер-лейтенанта Коротина, «подвыколотить потолок». Это будет! Рано или поздно. Но тогда он, Фурашов, солдаты, техники, инженеры — его воинская часть — останутся с этой махиной один на один. Они и техника. Да еще вот небо, которое — пусть и не знают пока об этом люди — будет чувствовать себя спокойнее: его станут стеречь ракеты.
Да, да, должны стеречь — это очень важно! — покой людей, покой Родины... Люди, страна после невиданной войны, разрухи, огромных человеческих жертв делают гигантские усилия, восстанавливают хозяйство, заводы, целые села и города. Вон об этом газеты пишут, и его, Фурашова, это волнует до дрожи. А ведь могло быть и так: тебе нет дела до всего, что происходит вокруг, ты военный человек, и твоя роль и положение особые. Могло быть. Но, если ты человек и коммунист, если ты не замуровался в башне из слоновой кости, тебе до всего есть дело, и оно, твое дело, сугубо военное, есть не что иное, как частица общего дела, общей заботы, и, значит, чем лучше исполнять каждое частное, тем лучше для общего...
Лучше, вот именно! И какой будет оборона неба, это теперь решается тут, в его части. Выходит, задача остается прежняя: осваивать «Катунь», насесть всем миром на нее, делать работу на будущее... Это с одной стороны. А с другой — не допустить малейшего послабления — мол, после доделаем, дотянем... И тут спасибо тебе, Сергей Умнов, письмом своим ты натолкнул, просветлил кое-что...
Войдя в длинный, гулкий проход «пасеки», освещенный потолочными плафонами, — в другом, открытом конце прохода виднелся узкий прямоугольник синего неба, — Фурашов свернул в боковой проход, оказался в аппаратурной. Навстречу с рапортом шагнул начальник станции наведения, сухощавый, со смуглым нервическим лицом, инженер-майор Двали. Он тоже был на заседании комиссии, но успел вернуться сюда, на «пасеку», раньше Фурашова. Горячий, чувствительный к технике, майор нравился Фурашову.
В напористом гуле работающих вентиляторов, гнавших воздух по железным квадратным трубам под беленым потолком, Фурашов вряд ли услышал бы доклад и поэтому остановил майора знаком руки.
Народу в аппаратурных скопилось много: собравшиеся накануне бригады и одиночки-представители теперь хлынули на «пасеку», будто подхлестнутые первой волной половодья. Каждый из них представлял какую-то организацию: КБ, завод, лабораторию и другие учреждения, каждый из них необходим на тот непредвиденный случай, на ту непредвиденную ситуацию, когда вдруг что-то случится, произойдет.
Фурашову была по душе размеренная суета у шкафов, шум вентиляторов, тонкое попискивание разрядников, слитный гул работающей аппаратуры, человеческий говор. И он, вновь подумав о том, что беспокоило его по дороге сюда, на «пасеку», обернулся к инженер-майору, спросил:
— Как считаете, Гиви Багратович, государственные испытания меняют задачи, какие мы поставили перед собой, — осваивать технику, учиться?
— Задачи не меняют, но выдвигают, как говорят математики, дополнительные условия.
— Вот-вот, дополнительные условия... Верно! Тогда подумайте над этими условиями.
— Подумаем, товарищ подполковник!
Двали понимающе улыбнулся, черные глаза блеснули под женски длинными ресницами.
— И еще одно: установите самый тщательный контроль за блоками «сигма». За их поведением, стабильностью параметров... поставьте задачу старшему инженер-лейтенанту Коротину.
— Есть!
«Победа» катила по бетонке. Шофер Василий Тюлин еще пять минут назад там, на «пасеке», по обычной привычке своей «кимарил, добирал на малых оборотах» (как-то объяснил: «До армии в рейсы ходил — остановился, значит, добирай»), сейчас бодрый, как будто и не дремал перед тем, вел машину небыстро, как бы угадывая настроение Фурашова. Справа, слева вдоль дороги — две цепочки вытянувшихся липок, словно линейные солдаты на параде.
— Товарищ ковник, а липки-то будут жить! — сказал Василий, повернувшись, и разномастные глаза его хитро перемигнулись между собой.
Он так и говорит, проглатывая первую часть слова, и получается лишь «ковник», скорее всего не потому, что трудно произносить «подполковник», а потому, что своя манера. Ничего не поделаешь — ростовчанин.
Фурашов смотрел на мелькающие деревца, еще голые, с красноватой обожженной морозом корой. «Кажется, пережили зиму, — подумал удовлетворенно, и тотчас представилась ему сцена с капитаном Карасем. — Что ж, четыре месяца прошло, а пророчество не сбывается, не уезжаю в Москву...» Усмехнулся оттого, что и липки выстояли и не сбылись незадачливые пророчества, сказал:
— Да, пойдут в рост.
Проехали железные ворота «луга»; солдат, выглянув из калитки на сигнал машины и угадав командира, распахнул створки настежь. Бетон дороги, будто заиндевелый, отливал белесо, от дороги разбегались ровные симметричные боковые отводы, и Фурашов невольно сравнил: в прошлом году, когда приезжал сюда из Москвы как «гость» в группе с генералом Сергеевым, с Борисом Силычем Бутаковым, чтоб посмотреть работу стартовой установки, тут все было перекопано, разбито, вместо дорог разворошенные, прорезанные колеями от колес земляные профили.
Василий свернул машину на боковую дорогу, и сразу увиделись зачехленные и открытые установки, штабеля оборудования под брезентом, люди, перемещавшиеся, как в замедленном броуновом движении, — привычная, без остатка занявшая все думы и помыслы картина. Фурашов кивнул Тюлину — остановить машину.
На позиции Фурашов пробыл долго, ходил от установки к установке; в записной книжке, удобно укладывавшейся в ладони, одному ему понятными знаками помечал, что надо согласовать с заказчиком, что подтолкнуть, какие принять меры по ускорению работ, на что обратить внимание офицеров на очередном подведении итогов. От взгляда Фурашова не скрылось: солнце съедало на взгорках снег, в кюветах над ледяной коркой взбухала зеленая талая вода — возможен паводок...
Вышагивал Фурашов споро, сапоги гулко отстукивали на подсушенном бетоне. Зампотех старший инженер-лейтенант Русаков нет-нет да и сбивался с размеренного шага, стараясь не отстать от командира; Карася подполковник не трогал, знал: тот с бригадой поставщиков разбирал какое-то запутанное дело по силовым шкафам.
Тюлин, пока Фурашов обходил один «куст» установок, прижимал «Победу» к кювету, дремал, откинув голову на спинку сиденья, но очухивался от сонливой на солнцепеке одури точно в тот момент, когда Фурашов переходил к очередной установке, — взвизгивал стартер, машина перекатывалась вслед за командиром.
Объехав позицию, вникнув во все, что делалось на местах — в блокноте у Фурашова появилось много пометок, — он, сев в машину, сказал Василию, чтоб подвернул на выезде к силикатному, такому же, как и на «пасеке», домику. В нем размещались службы и канцелярия подразделения. Надо было обговорить с Карасем все, что увидел на позиции, наметить меры по сохранению оборудования, по предотвращению возможного паводка.
Капитан Карась в канцелярии теперь оказался один, — разбирательство с бригадой по силовым шкафам, выходит, закончилось, — поднялся, увидев в дверях подполковника.
Говоря о чем-то важном, значительном, Карась обычно багровел, надувался, будто под кожу лица ему подкачивали воздуху, приосанивался, невысокая, кряжистая фигура будто становилась выше, значительней. И сейчас на вопрос Фурашова, как с бригадой, Карась, преобразившись, солидно и веско доложил:
— Прижали промышленников к ногтю, все признали. У нас не отвертишься. Мы тут до вас...
— Ну, хорошо, Иван Пантелеймонович, садитесь.
Фурашов перебил капитана деликатно — не хотел ни возражать, ни спорить, хотя порядком поднадоели напоминания Карася о том, что да как было тут до него, Фурашова, — Карась ревниво относился к утраченному положению. Присев на табуретку, Фурашов подробно расспрашивал о результатах переговоров с бригадой поставщиков, потом перевел разговор на то, что увидел во время объезда позиции.
Закруглились довольно скоро. У Карася спала багровость с лица, он то и дело повторял «Есть!», не замечая, что это раздражало Фурашова: что-то фальшивое было в покорности Карася.
Фурашов встал, собираясь уходить. Карась взял со стола бумажку, протянул.
— Вот, товарищ подполковник, график дежурства. Прошу утвердить.
Пробежав глазами листок, Фурашов хотел уже подписать, но взгляд натолкнулся на фамилию Русакова. Русаков... Так у него же день рождения. Вчера просматривал список, в сейфе хранится, ошибки быть не могло: единственная эта дата до конца месяца.
— А Русакова надо подменить, Иван Пантелеймонович.
— Почему? — Карась помрачнел. — У него на все причины, а как до дела... В Егоровск ездить...
— Скажите, а вам о чем-нибудь говорит дата — двенадцатое июня?
— Двенадцатое июня? Ну... мой день рождения.
— Пятнадцатое апреля у Русакова.
Карась несколько секунд молчал, потом как-то резко вскинулся, будто его внезапно укололи:
— Что ж, понимаю... До сих пор мы тут ни черта не петрили в службе, считали, дурачье, требовательность — мать дисциплины. Теперь будет новое... Ясно.
Фурашов спокойно выдержал его взгляд. Карась, нахохлившийся, первым опустил глаза. Да, нелегко ему было пойти на такое, но неожиданности тут нет: все, копившееся в нем, рано или поздно должно было открыться. Тем лучше, что все произошло сейчас: они вдвоем, и, значит, задача облегчается.
— Почему же, Иван Пантелеймонович, — Фурашов даже удивился своей спокойной интонации. — Все остается... И требовательность. Возможно, требовать придется жестче, «Катунь» ставит сжатые сроки. Но требовать не формально. А новое будет в другом: при высокой требовательности видеть человека, заботиться о нем... Прошу это иметь в виду.
Ровная багровость разлилась по лицу Карася, он молчал.
— Так что подправьте, Иван Пантелеймонович, график. Вечером в штабе подпишу. В двадцать ноль-ноль соберемся, посоветуемся. Госиспытания начались, оценим дополнительные условия.
Из штаба Фурашов с Мореновым уходили вместе. Было поздно, городок поглотила темень пасмурной ночи, лишь у входа в штаб горела на столбе лампочка, свет ее рассеивался, конусом пробивал темноту. «Вот — свету мало, а нужно, чтоб был залит городок, чтобы все сияло, — подумал Фурашов, — новое ведь дело, да какое! Надо потребовать завтра же от строителей!»
В штабе утрясали дела на очередной день. Вскрылось немало неувязок, просто безалаберности, особенно на «лугу», нарушались планы и порядок подготовки пусковых установок к испытаниям, возникали мелкие трения с бригадами наладчиков. Капитану Карасю досталось. «Но Карась Карасем, — думал Фурашов, — а вот удастся ли все отладить до четкого, без сбоев механизма?» Там, в штабе, капитан в конце концов огрызнулся: «Да что Карась, Карась! А что Карась может? Посмотрел бы на любого, когда гора целая навалится...» Он прав: гора не гора, а глыба — точно! А вот Моренов — за этот праздник... У каждого, выходит, свое!
За праздник... Моренов шел рядом молча. Сейчас они пройдут по тропке еще немного вместе и разойдутся — дома их на разных улочках.
Когда уже расходились из штаба, закончив дела, он, Моренов, подошел к Фурашову, сказал:
— Впереди, товарищ командир, майские праздники. Собрания, самодеятельность — это ясно, но есть предложение устроить офицерский вечер... Семейный.
«Вечер? Бал, танцы?.. — У Фурашова вскипел протест. — О делах бы заботился, — а тут о балах! Уж не из тех ли замполит любителей, что играют на дешевых чувствах?»
Но промолчал, сделал вид, что не расслышал мореновского предложения, не понял.
Однако холодок отчуждения к замполиту не исчез и теперь. Да, сейчас они разойдутся: Моренов свернет влево, Фурашов — вправо, и скроются в темноте. Ну что же, Фурашов, будешь и дальше молчать или... А сам-то он, интересно, не захочет больше возвратиться к своему предложению? Что он за человек? Ведь знают друг друга совсем мало, — вернее, не знают...
Приехал, Моренов в часть дней на восемь позднее Фурашова, и сначала показалось — оригинал. Прикатил со станции на попутном грузовике. Сидели тогда в кабинете уже больше часа, беседа текла неторопливо, кажется, они бы и дальше говорили, если бы Фурашов не спросил:
— Когда семью собираетесь привезти?
— Когда? У военного человека какие сборы? Уложил чемоданы, детей в охапку — и готов. Семья возле проходной...
— Чего же не позвонили со станции? — спросил Фурашов, готовый уже озлиться: ишь, оригинал!
Но Моренов обезоруживающе просто сказал:
— Знаю, в части одна грузовая машина, одна «Победа»... Приехал днем, — значит, машины в разъезде, люди не прохлаждаются, делом заняты. И вас не надеялся застать в штабе.
Фурашов подивился столь ясной логике, негромкому голосу, сразу проникаясь уважением к новому своему заместителю, признался:
— Да, верно, на минуту зашел в штаб, и машины в разгоне, все верно...
Моренов усмехнулся, тоже доверительно:
— Не думайте, не ясновидец: вверху в штабе всю обстановку разъяснили.
— Что ж, пойдемте. — Фурашов встал. — Из штабников кого-нибудь наскребем, помогут чемоданы поднести, устроиться.
У проходной действительно ждали жена и сын, стояли три потертых чемодана, хозяйственные сумки, детский велосипед.
Глаза Фурашова теперь различили в темноте развилку тропки — задержал шаг. «Так что же — оригинал, любитель сыграть на дешевых чувствах? Или...» Встретились взглядами — мореновский, показалось, пристальный, с антрацитово-ровным блеском, словно бы остановил размышления Фурашова.
— Вы мне не ответили на мой вопрос, — сказал Моренов. Голос негромкий, вроде бы усталый,но нотки твердые.
— Праздновать особо, балы устраивать нам вроде бы не пристало, нет достаточных причин... Как с партийных позиций?
Моренов помолчал, будто взвешивал сказанное Фурашовым, потом заговорил:
— Партийная работа — это любое, каждодневное дело... И я понимаю — особо праздновать нет причин. Мне понравилась поставленная вами главная задача: «Все для «Катуни», во имя «Катуни!» Отладка, настройка, освоение техники... Но и не надо забывать о человеке, его духовных запросах — это тоже дела партийные. Совещания, сборы, беседы — хорошо, но бал, — Моренов сделал ударение и даже паузу, — не по случаю одержанных побед, а с целью объединения людей...
Фурашова кольнуло: вот «упражняется в морали» да еще, чего доброго, думает, что смел, оригинален, а сам небось хочет спрятаться за широкую спину.
— А вы на моем месте как бы решили?
— Я? — словно бы с удивлением спросил Моренов и опять сделал паузу, глядел в темноте, не мигая, — резковатая интонация в голосе Фурашова не скрылась от него, — и очень спокойно, как бы тут же забыв о своем удивлении, никчемном и пустом, сказал: — Я уже принял решение — провести офицерский вечер, и, надеюсь, вы поддержите меня.
— А вверху... как на это посмотрят? — испытывая недовольство собой, сказал Фурашов.
— Беру на себя.