Почему это пришло на ум и пристало как смола: «Джин сам выходит из бутылки?»
Может, не случайно?
В Кара-Суе запоздалое буйство тюльпанов: когда самолет сделал круг над степью, заходя на посадку, я прильнул к иллюминатору. Внизу — оранжевые, красные пятна, как будто кто-то с высоты, с небес обрызгал степь краской:
Давно не был здесь, аж почти месяц... Здравствуй, Кара-Суй!
В самолете одни штатские, много незнакомых: из ЦК, Совмина, министерств... Военные, оказывается, прилетят завтра, своим самолетом. Кстати, прилетит ли Алексей Фурашов?
Шеф в переднем салоне сосредоточен, больше слушает окружающих, веки набрякли, приспущены, рука на подлокотнике кресла сжимается и разжимается — нервы...
Поведение Бориса Силыча по отношению ко мне загадочное: ожидал, вернется из Егоровска, с головного объекта, выкинет какой-нибудь номер. Тоже вручит путевку, как в случае с Интегралом? Скажет: «Я беспокоюсь о вашем драгоценном здоровье, Сергей Александрович... Поезжайте отдохните!» Но ошибся: шеф — ни звука! Н-да, на него не похоже — оставить такой факт без внимания...
Значит, все впереди.
Ваши дальнейшие действия, кандидат наук инженер-майор Умнов?!
Дома из белобокого силикатного кирпича; улицы прямые, ровно нарезанные, и белоголовые в цвету акации. Все здесь было знакомо, привычно для Фурашова. Пьяняще-медовым запахом ударило в ноздри, пронизало, кажется, до самого мозга. Полюбил он ту первую весну тут и эту картину — дома среди акаций будто охвачены белым бездымным пламенем. И белая лепестковая налеть.
Степной шаловливый ветер дохнет в улицы и, заплутавшись в поворотах, сердито закружит на асфальтированных тротуарах и проезжей части удивительную поземку — лепестковую. А после найдет выход, умчится опять в степной простор, оставив под домами, под каменными бровками белые заструги, разливающие медоточивый запах. Утром водообмывщики с растопыренными, как у жуков-скарабеев, клешнями изомнут, смоют мощными струями опавшую цветочную кипень.
Все это знакомо, привычно, хотя и жил здесь меньше года после академии. А теперь прилетел как гость, как чужой и даже не совсем представляет, зачем, по какой надобности.
Только в начале полета из Москвы маршал заговорил о том, что предстояло им делать:
— Поглядеть надо! Что там профессор предлагает... — И сразу исчезла улыбка, посерьезнел, левая бровь поднялась, правая опустилась: закрученная, вислая. И уже не к нему, Фурашову, а ко всем, задумчиво: — Кто знает, кто прав? Ошибаемся? Быстрее принимать надо? Верно! За неделю на базах, на «паучьих гнездах» НАТО опять изменения. Обновляют парк стратегических бомбардировщиков, поступают новые высотные разведчики... Медлим? Но принять ведь надо умную, по-настоящему отличную технику!
Приподнял набрякшие веки, и Фурашов увидел в глубине глаз искреннюю горечь. Нет, этот пожилой человек ни на минуту — может, даже бессонными ночами — не переставал думать о том, о чем думал и он, Фурашов.
— Покажут стрельбу «Катуни», — опять сказал Янов. — Но ведь и правительство надо тоже понять: есть две стороны, два мнения... Дилемма!
— Не верю, что покажут хорошие результаты, — тихо отозвался генерал Сергеев. — Это попытка повлиять, чтоб не прекращать госиспытания. Последняя ставка.
Потом за всю дорогу в самолете ни Янов, ни генерал Сергеев, будто сговорившись, не возвращались больше к тому разговору.
Фурашову стало ясно: оба они не ждали ничего утешительного от этой поездки, и это их, видно, угнетало.
Янов остаток пути занялся книгой, но вряд ли читал ее — брови нет-нет и сводились к переносице, торопливая тень пробегала по лицу. Сергеев, весельчак и шутник, перешел во второй салон, примкнул к преферансистам, скучно, без интереса сбрасывал карты за узеньким столиком.
Незнакомый полковник, с кем поселили Фурашова в гостинице, оставив чемоданчик, ушел по своим делам. Раздевшись до пояса и поплескавшись вволю под краном — вода была мутная, теплая, — Фурашов, однако, почувствовал приятную свежесть и теперь, вернувшись в комнату, еще продолжал растирать тело и лицо махровым полотенцем. Багровые, как от ожогов, пятна разошлись по коже.
И не успел надеть рубашку, как постучали. Фурашов автоматически бросил «да», но тотчас, вспомнив, что без рубашки, кинулся к стулу, на спинке которого висела одежда. Но поздно: в проеме двери вырос Сергей Умнов. Без формы, в пестрой цветной безрукавке с расстегнутым воротом, красно-подгорелые лицо и руки, светлые волосы отбелились, отбелились и брови, нос в бело-розовых крапинках — только отшелушился. В Умнове трудно было признать инженер-майора, Гиганта, одного из ведущих конструкторов, «правую руку» Бориса Силыча Бутакова.
— Испугал? — Сергей шагнул через порог. — Можешь не одеваться: тут до адамова костюма раздевайся — толку мало! Мозги плавятся. С приездом в Кара-Суй! — Они крепко стиснули друг другу руки. — Узнал, что приехал, и вот зашел. Шеф собирал, давал «цеу», поименно зачитал, кто будет — от военных, от ЦеКа, промышленности...
Фурашов поставил стул, Умнов присел, но на самый краешек, — сейчас встанет и уйдет. Что-то неуловимо рассеянное было в его поведении, словно он кроме разговора чем-то был занят еще другим, какой-то внутренней работой.
Фурашов, наблюдая за ним, сказал:
— Ценные указания... Готовитесь?
— Готовимся. Покажем... Иллюминацию, фейерверк. Борис Силыч — главный церемониймейстер... — Он не договорил, махнул рукой.
— Разочаровался?
— В нем? Не то! — Сергей упрямо мотнул головой, выгоревшие, отбеленные волосы трепыхнулись. Фурашов знал эту привычку: так Умнов делал всякий раз, когда его жена-хохотуха, забывшись, расходилась в компании. «Не надо, Леля», — негромко говорил он угрюмо, тяжеловато. — Именно не то. Просто переоцениваются ценности, в результате чего каждая приобретает свою естественную стоимость... Говорят, даже в музеях это практикуется. Хотя там вещи неизменны, а тут живая природа. — Он усмехнулся горьковато, края губ опустились. — В Москве читал в витринах магазинов? «Продажа товаров по удешевленным ценам». По удешевленным ценам... понимаешь? Абракадабра, но есть в ней что-то. Вроде скрытой насмешки. Ладно! Как дома, Алеша?
— Так себе... По-прежнему, — ответил Фурашов, не желая вдаваться в подробности, видел: Сергей спросил это из приличия, его занимало другое. — А у тебя? Леля, ребята?
— Терпимо... — Умнов встал, прошелся, заложив руки в карманы брюк, остановился, глядя вниз, на ковровую красно-зеленую дорожку. — Так-то мы, друзья, расползлись... Разные дела у тебя, у Кости, у меня... В некотором роде лебедь, рак да щука!
Он замолчал.
Молчал и Фурашов, теряясь в догадках: что происходит со всегда спокойным другом? В академии слушатели шли именно к Сергею получить консультацию: он мог по десятку раз объяснять какой-нибудь «ротор», «дивергенцию», всякий раз по-новому проявляя их физическую суть, их «соль». И без тени недовольства, ровно, спокойно, даже если попадался «круглый тумак».
— Алексей, между нами... — проговорил он, все так же глядя вниз. — Я тебе писал о новых блоках, о новой «сигме». Принцип действия совсем другой. Точность наведения ракеты на цель — небо и земля, дружище! Если со старой «сигмой», чтоб поразить цель, нужно примерно две ракеты, то при новой «сигме» достаточно одной... Так-то! Представляешь, какой может стать «Катунь»? Что, думаешь, мне шеф сказал? «Поздравляю! Превосходно, Сергей Александрович! Но торопиться не следует, надо все проверить, взвесить... Притчу о синице в руке и журавле в небе знаете?» Вот так. И... на три месяца предложил поставить новый блок на лабораторные испытания. Что ж, завтра покажем, что старая «сигма» нормальная, паинька... А через три месяца тихо-мирно заменим ее на новую. Без шума. Дело сделано, но это уже доделки, это пустяки, в вину не ставятся... И опять же довесок к нашим акциям: мол, работали, думали! — Он опять сел на стул, потом так же резко встал, взглянув на Фурашова, — тот сидел недвижно, во все глаза глядел и, видно, не понимал, что происходило. Умнов усмехнулся. — Ничего этого я тебе не говорил, Алеша... Мы ведь с тобой как-никак противные стороны! Ты — принимающая, я — сдающая... Парадокс! — Рассеянно-печальная улыбка осветила его лицо. — Знаешь, троица завтра вся соберется — заявится наш журналист.
— Костя? — вырвалось у Фурашова.
— Он самый.
«Так вот какой смысл того звонка, — подумал Фурашов. — Не разыгрывал!» Он еще не знал, почему его обрадовало сообщение о приезде товарища, хотел уже рассказать о том звонке Коськина-Рюмина, потом расспросить Умнова, на что они с шефом надеются, затеяв эту акцию, — тот разговор Янова и Сергеева в самолете не улетучивался из памяти Фурашова.
— Будь! — Умнов вдруг махнул рукой. — Отдыхай! Утро вечера мудренее.
И пока Фурашов сообразил: остановить, удержать, что-то сказать, — Умнов вышел, и дверь, легкая, фанерная, закрылась за ним.
Фурашов в окно увидел, как мимо промелькнула цветная безрукавка Сергея.
Он поджидал Умнова в коридоре «банкобуса» — приземистого служебного здания, тоже из серого силикатного кирпича, — в нем-то и проходили во время полигонных испытаний всякие оперативные летучки, совещания. Фурашов помнил: когда-то тут стоял просто кузов автобуса, первые заседания по «Катуни» или, как их называли, «банки», разгорались в этом кузове, и кто-то метко окрестил кузов «банкобусом». Прошло время, нет того кузова, но к новому зданию та кличка приклеилась прочно.
В коридоре, пока не началось короткое, летучее заседание — на нем доложат программу сегодняшних пусков, утвердят ее, — толпились штатские и военные, смеялись шумно, говорили о совершенно посторонних вещах, словно собрались на веселую беседу, а не на серьезный акт. «Да, это будет акт, он решит своего рода гамлетовский вопрос: быть или не быть?», — думал Фурашов. Ночь для него прошла трудно, было душно, сушь наносило из-за Кара-Суя, из степи. Было и другое: растревожил разговор с Умновым. Ведь все ясно открыл Сергей, так очевиден выигрыш для «Катуни» с заменой «сигмы»! Тут не может быть, кажется, двух мнений. Но... почему тогда профессор Бутаков отнесся к этому спокойно? Он не видит выигрыша? Не верит? Но с Умновым они работают не один год — была полная вера... Кстати, и Сергей не мальчик, не пошел бы открываться Бутакову, не выверив все до тонкостей. Неужели только скорее сдать, и, значит, премии, награды?.. Впрочем, поведение самого Сергея не менее странно... «Ничего этого я тебе не говорил...» Странно, странно!
Теперь после плохого сна Фурашов испытывал тяжесть, усталость — позванивало в ушах, давило в висках. Он невольно разглядывал этих мирно и внешне безмятежно беседующих людей, и у него неотвязно вертелся вопрос: через час-другой начнутся испытания, пуски, как они пройдут, никому не известно, и все ли тогда мирно обойдется? «Нет, Сергей, надо, чтобы все вчерашнее ты сказал и именно сейчас, на этом заседании!»
Как бы краем уха слышал — один из знакомых конструкторов с упоением представлял сцену ловли щуки на воскресной «грандиозной» вылазке на озера, жестами и мимикой подкреплял свой рассказ.
— Щуке сто лет — прапрабабушка! Глаза красные — неонки, во! Мохом вся обросла. Силища! Она туда, сюда...
«Значит, убеждены, будет все в ажуре! Иначе воскресенье не воскресенье, «загорали» бы тут, на площадке, вкалывали бы до одури», — промелькнуло у Фурашова. Ощущение тишины, которое преследовало его все последние дни, каким-то странным и непонятным образом сейчас вроде бы усиливало, оттеняло тревогу.
Чуть дальше по коридору стоял Янов, курил и со знакомой, искренней улыбкой слушал высокого штатского. Кто он, Фурашов не знал. Тот возвышался над маршалом на две головы. Речь шла тоже о чем-то веселом: брови Янова взметывались, глаза под ними искрились молодо, задорно — была минутная отрешенность от дел, минутный отдых от забот.
На лице профессора Бутакова, во всей фигуре — привычное, отточенное до малейших деталей достоинство. Фурашов знал: в иных условиях, на отдыхе, в пойме реки, куда по воскресеньям, оторванные от семей и московских квартир, живущие здесь по нескольку месяцев безвыездно, одуревшие от недельной работы на бетоне, в духоте горячих, каленых аппаратурных отсеков, вырывались конструкторы и военные, Борис Силыч становился простым, естественным, заядлым рыболовом. Раздевшись до трусов, обтягивавших полнеющий, округлый живот, в тюбетейке, смастеренной из носового платка — четыре усика торчали из узелков, — он простаивал в воде часами, после сам варил рыбацкую, тройную уху, а позднее и первый, прикрякнув молодецки, поднимал стопку. Что ж, можно понять его подчиненных, понять восхищение Сергея Умнова, но вчерашние его слова...
— Все в сборе? — Янов взглянул на часы, повел головой влево-вправо по коридору, дымному и людному. Фурашову показалось: взгляд маршала, чуть удивленный, скользнул и по его одинокой фигуре. — Будем начинать, товарищи! Как, Борис Силыч?
И, широко расставив руки, как бы приглашая и вместе с тем пропуская своих собеседников впереди себя, Янов пошел по коридору к открытой двери.
— Сергей, стой! Откуда ты? — Фурашов схватил за рукав пиджака Умнова, появившегося тут, в коридоре, с опозданием. — Погоди, Сережа... — И потянул к стенке, радуясь, что наконец дождался, и сразу же испытывая во рту горечь и вязкость от волнения: как сказать?
— Контроль функционирования провели. — Умнов смотрел на него с веселым прищуром. — И знаешь, ажур! «Сигмы» держат железно.
— Слушай, Сережа... — Фурашов сглотнул вяжущий комок, будто только что, как в детстве, наелся терна. — Думал над твоими словами. Скажи все сейчас тут...
— Чудак, Алешка! — Умнов усмехнулся и звонко похлопал по руке Фурашова, и в этом похлопывании друга Фурашов почувствовал обидную снисходительность, точно тот хотел сказать: «Эх ты, клюнул... всего на минутную слабость!»
Фурашов даже опешил, когда вслед за тем услышал тоже весело сказанные и, должно быть, потому неприятно царапнувшие слова Умнова:
— Истина — джин в бутылке! А джины, как известно, имеют свойство и выходить... Пошли, опаздываем!
Сдержанный, приглушенный говор на командном пункте сливался в общий низкий гул. И вдруг в динамике булькнуло, словно кто-то невидимый отпил из стакана воды, и вслед за тем отчетливо прозвучало:
— Внимание! В воздухе высотная скоростная цель!
И хотя этой минуты Фурашов ждал, но сейчас густой, усиленный динамиком голос руководителя испытаний заставил его внутренне сжаться: ну что ж, сейчас все начнется... Он представил, как где-то вырулил на взлетную полосу самолет-мишень, дрожа всем корпусом, словно иноходец, замер на мгновение у черты, и вот команда по радио — взлет! Взмыл, лег на строгий курс...
Полутемнота в индикаторной: маленькие лампочки отбрасывают от козырьков свет только на пусковые панели с глубоко спрятанными кругляками-кнопками. Голубоватые мерцающие развертки медленно скользят по квадратам экранов: слева направо, и опять — слева направо... На стойке — ряды лампочек под звездчатыми колпачками: одни темны, мертвы; другие перемигиваются, точно переговариваются на своем языке; третьи горят ровным матово-белым светом — ракеты готовы.
Торопливо от шкафов посыпалось:
— Есть цель! Дальность, азимут...
— Первая — есть захват! Вторая — есть захват!
— Есть автоматическое!
Щелкают кнопки на панелях шкафов, переключают невидимые схемы, настраивают всю эту аппаратуру, все эти шкафы на ту, еще пока далекую цель, на самолет-мишень: он идет к своей верной...
Усилием воли Фурашов оборвал воображаемую картину, заставил себя думать о другом. «Как Сергей? Его «сигмы»? Да, на «банке» Бутаков держался козырем! Веселым был профессор. Уверен! А Кости нет... Может, вообще не прилетит?»
— Цель в зоне пуска!
И опять включился, «булькнул» динамик руководителя, и тотчас явственно, с веселыми густыми нотками голос Бутакова ворвался в тишину:
— Прошу вас, товарищ маршал... Товарищи члены Государственной комиссии, наступает час...
— Вы уж не пугайте нас, Борис Силыч! Мы и так, будто на сковороде... Ну, пожалуйста, пожалуйста!
«Кто это? Тоже весело, но возбужденно. Да, да, маршал Янов. Рад. Волнуется?»
Потом — общий смешанный говор, во внезапном гуде и свисте динамика отдельные слова: «Исторический акт», «Ясно — готовы!», «Ну, пожалуйста, пожалуйста!».
То ли от общего возбуждения, то ли от беспокойства, вызванного разговорами с Сергеем Умновым — вчерашним и вот этим, перед самым заседанием в «банкобусе», — осадок на душе Фурашова лежал с почти физической ощутимостью, он словно бы подталкивал, заставлял Фурашова не стоять на месте, двигаться. Весь этот говор в динамике неприятно кольнул Фурашова: «Ну вот, уже «исторический акт», высокие слова, а в «сигме» — сердце «Катуни», еще...» Фурашов одернул себя, повернувшись, откинув штору, пошел из индикаторной — на выход.
Солнце ударило в глаза упругим, пронзительным светом — только тут, в Кара-Суе, свет такой, как от электросварки. Небо без единой прожилки, без единого мазка, высокое, обмытое и отшлифованное до ровной лаковой лазури. Под брезентовым козырьком на дощатом помосте, в стороне от мерно вращавшихся, как огромные жернова, антенн, десятка два людей: тут те, кто хотел увидеть предстоящую стрельбу не на командном пункте, не на индикаторах с круглыми экранами, а в натуре, весь ее эффект. На треногах короткостволые, как мортиры, кинотеодолиты — черные, новенькие; висят на ремешках массивные морские бинокли... На помосте Фурашов увидел знакомых, но было немало и таких, кого он не знал: утром приземлился самолет с высокими гостями, Янов ездил встречать на полевой аэродром.
Возле помоста на бетонной площадке толпились в основном военные, представители полигона. Фурашов успел остановиться у крутой лестницы — подниматься наверх, мозолить глаза не хотелось, хотя генерал Сергеев, заметив его, сделал, ему знак. И в это время где-то вверху резко включился динамик, над помостом — голос офицера наведения:
— Пер-рр-вая, пуск!
Впереди, с «луга», скрытого расстоянием и как бы оплавленного текучим маревом, прорезая это марево у земли, взмыла ракета — серебряный отблеск зеркально мигнул и погас. Прорезая огненным жалом голубизну, ракета круто уходила ввысь, уменьшаясь с каждым мгновением, и только теперь из марева от земли всклубился серый шар дыма и пыли; он разросся и точно бы завис в горячем, недвижном воздухе.
Сколько прошло времени — секунда, две, пять... Или минуты? Их отстукивает сердце Фурашова: удары резиновые. Ракеты уже не видно: в небо все дальше уносится лишь огненный клубок, стягивается в точку.
И, накладываясь на команду Бутакова, доклад офицера:
— Промах! — Через некоторое время: — Ракета... самоликвидировалась!
«Промах! Вот и начинает оправдываться предсказание Умнова», — автоматически подумал Фурашов.
На помосте все прильнули к приборам: кто к теодолитам, кто смотрел, вскинув морские бинокли. Но и невооруженным глазом Фурашов отметил четкую бело-магниевую беззвучную вспышку взрыва ракеты и не успел подумать, что будет дальше, как в динамике властный голос Бутакова:
— Пуск второй ракеты!
— Втор-рр-ая, пуск!
Опять там, впереди, взмыла из марева ракета, хлопок удара двигателей долетел с опозданием, и снова воцарились секунды тишины, наверное, как в космосе; даже не было слышно ровного гула антенн — казалось, они остановились.
Голос офицера наведения долетает точно издалека:.
— В координатной... ракета наводится с большими отклонениями.
— Сергей Александрович... «сигмы»?! — Это опять властный голос Главного конструктора.
— «Сигмы» работают неустойчиво... Джин покидает бутылку!
— Оставьте шутки!
— Ясно, оставить шутки...
Фурашов уловил странную интонацию в ответе Умнова — и отрешенность и какую-то нервную игривость. Что бы это значило?
На командном пункте какая-то суматоха: весь разговор оттуда — отрывистый, резкий, беспокойный — разносился в каждом отсеке, уголке. Движение началось и на помосте, хотя многие еще были прикованы к приборам. Было предчувствие беды — Фурашов это точно знал, хотя не мог бы сказать, почему знал, — предчувствие придавило его ноги к бетону, и он ловил теперь каждое слово из динамика:
— Понимаете, Борис Силыч, мишень может уйти...
— Это не самое важное в сегодняшнем дне!
— Нужно дать команду ликвидировать мишень, товарищ маршал...
— Поднять истребители, расстрелять?
— Отставить! Есть запасной канал... Я, как главный конструктор... Внимание! Вторым каналом огонь!
— Пуск!
Разговор в динамике оборвался: то ли кто-то наконец выключил динамик, то ли там молча ждали, как будут развиваться события. Опять воцарилась тишина. Тишина тут, у помоста. Тишина во всей вселенной. Какой-то всего один критический миг небытия, безмолвия, в котором оцепенело все окружающее. Вся тревога, вся усталость бессонной ночи точно бы спрессовались у Фурашова в эту тяжесть, оттекшую к чугунно-недвижным ногам.
Фурашов, закрыв глаза, не смотрел, не видел, как взмыла с «луга» ракета, что происходило рядом, на помосте, — он как бы отключился от всего. Ему казалось, что все, кто был вокруг него — внизу и там, на помосте, — замерли: будто над Кара-Суем пронесся секундный ледяной ураган, люди замерли, закостенели.
— Цель уничтожена!
Это опять включился динамик. И тут же долетел отдаленный звук взрыва. Фурашов невольно поискал руками позади себя опору: было желание прислониться спиной. Далеко, в незапятнанной, чистой сини неба лишь одно белое облачко протянулось рваным шлейфом к земле: там падали обломки ракеты и самолета-мишени. На помосте заговорили. Как сквозь вату было слышно:
— Зрелище!..
— Мишень — на кусочки...
— Крыло-то, крыло... Как пропеллер! Крутится!
Под грузными шагами заскрипела дощатая лестница помоста, и Фурашов, еще не увидев, кто спускался, услышал раздраженный голос Василина:
— Циркачи! Хваленые, перехваленные ваши «сигмы», «Катуни»! Звону больше, а толку-то кот наплакал...
Фурашов оглянулся. Василин уходил торопливой, нервной походкой по бетонной дорожке к рядку машин, сгрудившихся за травянистым холмом командного пункта.
Из боковой двери подземелья появился Янов, за ним — профессор Бутаков. У маршала голова откинута назад, будто ему трудно ее держать, синеватые веки опущены — казалось, он так, вслепую, вышел сюда, на свет. У Бутакова лицо спокойно, только кожа на щеках натянута туго и чуть сдвинулся узел галстука под крахмальным белым воротником рубашки.
— Нет, нет, Борис Силыч! Вы понимаете, мы отвечаем с вами за все... за тех детей... девчушку в полушалке...
Странный голос — тихий, надтреснутый, будто маршал говорит сам с собой.
— Какие дети, Дмитрий Николаевич? Какая девчушка?.. Не понимаю.
Янов не ответил. Всего на миг в воображении его встало то давнее, далекое: Сталинградский фронт, у самого берега Волги ярок со щетинистым, посеченным бурьяном по дну, четверо ребят, чудом перешедших линию фронта к своим и теперь убитых, старшина Евдаков, кормивший детей, а потом уткнувшийся окровавленной головой в стылую, гарью пахнущую землю, та девочка в полушалке, в мешковатой телогрейке, с куском хлеба в окаменевшей руке — мертвые глаза вопросительно устремлены в придавленное небо...
Впрочем, он, Бутаков, ничего этого не знает и не понимает!
Они успели отойти по той же дорожке, за Василиным, как перед Фурашовым выступил офицер — Фурашов даже не узнал, кто это, лишь отметил округлые, испуганные глаза.
— Товарищ подполковник, скорее! Инженер-майор Умнов... с ним там... Он вас просит.
Фурашов бросился в дверь мимо офицера. Позади завозились люди, спускались с помоста. Офицер, поспевая за Фурашовым по гулкому коридору, говорил:
— Понимаете... когда передали: срыв сопровождения ракеты, срыва не было. Из-за «сигмы» все. Он по блокам, по стеклам... руками. Я рядом был. Вижу: кровь...
В пролете между шкафами столпилось много народу. Умнов сидел на стуле, бледный, прикрыв глаза; ему бинтовали обе руки — они лежали, как култышки, белые, на переносном столике возле осциллографа. По экрану осциллографа еще медленно и торопливо пробегал пичок-импульс — с левого края к правому, и опять — с левого к правому... В этой простоте и обыденности сейчас было что-то жуткое и кощунственное — Фурашов выдернул штекер из гнезда. Пичок пропал.
В расстегнутом пиджаке, Бутаков раздвинул толпу:
— Как случилось, Сергей Александрович?
Нижняя губа Главного вздрагивала, возле рта легли короткие горькие скобочки.
— Случайность... Надо было довернуть... Разбивал крышки.
Умнов все это сказал, не размыкая глаз, потом полуоткрыл их, должно быть почувствовав на себе пристальный взгляд Фурашова. Шевельнул светлыми бровями, чуть кивнул, и Фурашов понял: «Хочу тебе сказать... не уходи».
Уже возле санитарной машины, когда носилки с Умновым собрались вдвинуть в распахнутый кузов, Фурашов протолкнулся к нему, взялся рукой за поручень. Солдаты придержали носилки.
— Сергей! Сережа...
— Это ерунда, Алеша... — Он слабо улыбнулся. — Есть «сигма». Новая... А вы с Костей ко мне в госпиталь. Поговорим... Костя будет.
И опять прикрыл посиневшие веки, будто подкрашенные, резко выделявшиеся на известковом лице.
...Он столкнулся с Коськиным-Рюминым у входа — офицерское плащ-пальто на руке, кожаный портфель. Журналист холеный, свежий, но опечаленный: верно, знал уже случившееся с Умновым. Обнялись.
— Увезли?
— Увезли...
— Пресса выходит с опозданием... — грустно сказал Коськин-Рюмин, но, не договорив, умолк. Они продолжали стоять так — молча, обнявшись, обхватив друг друга грубовато, по-мужски. Стояли, потому что, оторвавшись, должны будут говорить, а им хотелось просто помолчать.
Фурашов с Коськиным-Рюминым ехали в госпиталь. Представитель прессы на полигоне оказался впервые — этой поездки редакция добивалась долго, разрешение наконец пришло, не раз Коськин-Рюмин сам звонил генералу Кравцову, благо был знаком с ним лично. И хоть посмеивался в душе над слабостями генерала — тот неизменно, чтоб казаться выше, носил сапоги-бутылки на высоких подборах, а предательски проступившую лысину прикрывал тщательной и хитрой прической: со всех сторон волосы зачесывал к макушке, — но вместе с тем Коськину-Рюмину нравился рациональный, здравый ум Кравцова; он догадывался и о широком влиянии, о возможностях генерала и не ошибся. Именно Кравцов сказал: «Что ж, всякая революция без прессы не обходилась... Не будем нарушать историческую традицию, организуем вам поездку на полигон». И организовал.
И теперь, должно быть, по причине первого посещения журналистом полигона, начальство, не зная, как с ним поступить, встречало его настороженно и внимательно: Коськин-Рюмин получил в личное распоряжение машину. На ней они и ехали с испытательной площадки в жилгородок Кара-Суя.
После того тягостного события с Умновым — события, омрачившего и без того неудачные результаты стрельбы «Катуни», — уже неделю шло разбирательство. Тогда сразу Янов собрал в «банкобусе» совещание, молчал, казалось, даже равнодушно выслушивал выступавших и только в конце предложил: «Давайте составим группу из четырех человек, пожалуй, достаточно — от военных, промышленности, полигона. Пусть разберутся в двухдневный срок. Людей начинаем калечить...»
Однако разбирательство тянулось не два дня. К Сергею Умнову не допускали госпитальные врачи и только в этот день после настойчивых звонков Коськина-Рюмина наконец дали разрешение.
Фурашов настроен был невесело — сейчас, в машине, рассказал Коськину-Рюмину во всех подробностях о странном поведении Сергея Умнова накануне испытания в гостинице, когда тот ворвался в комнату, рассказал и о своем с ним разговоре в «банкобусе». Замолкнув, следил за скудным однообразием степи. Она медленным, огромным кругом разворачивалась вправо за машину; в открытое боковое окно забивало горячим полынно-кизячным настоем. Пришло давнее, детское, когда всей большой семьей на зиму готовили кизяки. Засучив штанины, голыми ногами месили густую черную жижу — помет с соломой, накладывали жижу в деревянные лотки-формы, потом вываливали на расчищенную площадку сырые кизячные кирпичи — сушиться.
Коськин-Рюмин тоже вглядывался в степь, в то, как она наплывала за ветровым стеклом бесконечной лентой; почувствовал, будто Фурашов вздрогнул, повернувшись, отметил: тот вроде съежился, взгляд прищуренных глаз нездешний, далекий.
— Ты чего, старик? О чем?
— Так. Разное... — рассеянно ответил Фурашов.
— Командир первой ракетной части, а сам... — Константин взял было шутливый, резонерский тон, но Фурашов поморщился, и тот, натянув фуражку, положил руку на его колено. — Не думай! С Сергеем, старик, будет все в порядке.
Машина резко затормозила. Подъехали к перекрестку бетонок. У шлагбаума с полосатой, точно пограничной, будкой стоял лайнер-автобус «промышленников» — металлический журавель шлагбаума перекрыл дорогу. Солдаты проверяли пропуска. Один из них, в хлопчатобумажной панаме, с автоматом за спиной, спрыгнув с подножки автобуса, подошел к «Победе», долго рассматривал, поворачивая, временные пропуска Фурашова и Коськина-Рюмина. Козырнул, возвращая.
Когда журавель шлагбаума взлетел вверх и машина, вильнув, обошла автобус, Константин с нескрываемым восторгом сказал:
— Видал? Вот он, новый солдат, олицетворение революции в военном деле! Строг, четок...
У Фурашова шевельнулась злое желание — сказать товарищу неприятное.
— Патетика! Отчего ваш брат-журналист любит приукрашивать действительность? Это же вредно!
— Так, так. Интересно, старик!
— Трубите, в литавры бьете — революция в военном деле! Вроде уже все свершилось. А ты видел, как трудно она идет — с техникой и людьми? Чтоб не попасть впросак, надо быть реалистами, Костя.
— Так, по-твоему, не видеть ростков?
— Реально надо смотреть!
— Кричать о недостатках, о том, чего у нас еще нет? В этом твое позитивное кредо?
— Да брось ты...
— Нет, отвечай, старик, прямо, в чем кредо? Что лучше: заниматься самобичеванием, посыпать голову пеплом или увидеть ростки и вытягивать их всеми средствами? Для меня тут нет дилеммы — вытягивать!
Фурашов покосился на солдата-шофера, сказал:
— Вижу, при своих остаемся...
— Время рассудит.
— Так говорят всегда! — Фурашов усмехнулся. — Но забывают: время — только пассивный регистратор событий, вот беда... А ты... знаешь, похудел.
— Чем толще журналист, тем тоньше его портфель. Из собрания афоризмов Астахова. Сюда я, как говорится, с корабля на бал. С учения. Вот, старик, грандиозно!..
— На этом? С атомной? Краем уха слышал: все в прах, как ураганом?..
— Да. Опубликовали сообщение.
В приемном покое им дали халаты.
Перед стеклянной дверью на втором этаже сестра, провожавшая их, остановилась, проговорила:
— Только прошу вас: минут пять, не больше.
Умнов лежал на широкой кровати, закрытый простыней до подбородка; от зашторенных окон в палате стоял сумрак, и, должно быть, поэтому обоим показалось, что он спит: лицо меловое, чуть похудевшее, застывшее; синюшная налеть на прикрытых веках и сомкнутых бескровных губах. Но Умнов тут же поднял веки, не изменив позы, вроде бы с трудом разлепил ссохшиеся губы.
— А-а, Алексей, Костя... Приехали, значит? Садитесь. — Скосил глаза — белки мраморно-синеватые. — Стулья есть?
— На пять минут допустили... Здорово, герой! — Коськин-Рюмин держался бодрячком.
Подставили два белых крашеных стула.
— Пять минут, — Умнов говорил трудно, — в ином деле стоят вечности...
Константин осторожно, будто боясь причинить Умнову страдание, дотронулся до кровати.
— Зашли... Вот Алексей завтра улетает в Москву, а я на несколько дней останусь, буду навещать.
— Плохо? — тихо спросил Фурашов.
— Это чепуха! — Умнов опять глазами показал на одеяло, под которым выпирали руки. — Через двадцать дней заживет. Врач сказал. Плохо другое...
Губы у него покривились, и Фурашов вновь припомнил внезапное появление Умнова тогда в гостинице, его состояние, и боль отозвалась у самого сердца. Сергей опять прикрыл веки — думал ли он или набирался сил, понять было трудно, — но тут же шевельнул губами:
— А решение принято на заседании после пусков?
— Пока разбираются, уже неделю... После, наверное, будет окончательное решение.
Умнов лежал минуту без движения, словно задремал. Фурашов в опаске покосился на Коськина-Рюмина: не забытье ли? Бледное лицо без кровинки. Но Умнов, не открывая глаз, заговорил:
— Теперь ясно: надо останавливать испытания... Шеф на три версты в землю глядит: понял, что я, разбив крышку, соединил цепи напрямую, отключив «сигмы».
Опять умолк: ему трудно было говорить.
— А зачем ты тогда?.. — Вопрос слетел у Фурашова неожиданно, и только тут он подумал: зря это делает — и не докончил мысль.
У Умнова глаза полузакрыты, не дрогнул ни один мускул — неужели ждал такого вопроса? Не поворачиваясь, чуть слышно спросил:
— Лучше было бы и третьей ракетой промах? Так?
— Лучше — не знаю... Но тогда было бы ясно, что старая «сигма», идея решения задачи точного наведения, заложенная в ней, не годны.
Умнов слабо усмехнулся, и Фурашов отметил: улыбка снисходительная.
— Все верно, Алексей... Только ты не учел существенной детали: и старая и новая «сигмы» — мое творение...
— Напишу обо всем! — сказал Коськин-Рюмин, загораясь и оглядываясь на Фурашова.
— Брось! — Фурашов вяло махнул рукой. — Никто не даст. На что замахиваешься?..
— Не дадут, старик? А почему? Почему не дадут? Мы кто? Коммунисты или слюнтяи?
Коськин-Рюмин, казалось, совсем забыл, где они находятся, крутился на стуле, говорил громко. Фурашов показал взглядом на молчаливого Умнова, и лишь тут журналист подчеркнуто примолк, поджав губы, уперев руки в колени, втянул голову, вроде бы обиженно вздулись еще московской бледности бритые щеки; весь его вид как бы говорил: «Пожалуйста, я могу и замолчать».
— А доказывать надо иными методами, — тихо сказал Умнов.
— Какими? — Коськин-Рюмин подался к нему.
— Вот... Алексей хоть и в историки когда-то метил, а человек рациональных методов... — Подобие улыбки, слабой и тусклой, вновь отразилось на лице Умнова. — Предлагал мне при всем честном народе сказать напрямую, что есть новая «сигма»... Может, он и прав... Не знаю.
Фурашов молчал: растравлять Сергея, продолжать спор было жестоко.
— Щадишь, Алексей... — опять медленно заговорил Умнов. — Конечно, не думайте, не герой перед вами... Но там доли секунды решали, некогда было тряпкой руки обмотать — и вот...
— Журавль в небе — хорошо, но не надо забывать о синице в руке, — невесело отозвался Коськин-Рюмин. — Можно оказаться на мели. Вот так! — Он причмокнул полноватыми, сочными губами.
— Шеф те же слова говорит.
Приоткрылась дверь, показалась голова сестры.
— Пора!
Оба поднялись. У Умнова чуть приметно скользнула по бледному лицу тень. Словно какая-то внутренняя боль заставила его содрогнуться.
— Алеша... ты там, в Москве... позвони Лельке. Ничего не произошло. Задержался я, и... все. А ты заходи, Костя.
Фурашов и Коськин-Рюмин спустились по лестнице, сдали халаты, вышли на широкий бетонный приступок молча. Говорить не хотелось, было тягостно то ли от всего увиденного, то ли еще оставался горький осадок от той сумрачности на душе, от недоговоренности — собрались втроем, друзья-товарищи, а разговора не вышло.
Молчание затягивалось, и Фурашов, подумав, что как-то неловко все получилось, вроде даже обидел товарища, задержал шаг перед ступеньками, сказал:
— У Гиганта дела не ахти...
— Да, хорошего мало.
— А ты лучше приезжай ко мне, в часть. — Фурашов взглянул на Коськина-Рюмина и тут же покраснел: «Фу, черт, ляпнул, поймет еще, что отговариваю писать о «Катуни», — и поспешно сказал: — То есть я не отговариваю тебя от намерений... Но вот технический прогресс и люди — тоже тема!
Коськин-Рюмин усмехнулся, долгим взглядом смерил товарища.
— Я тебя, старик, понял! Садись в машину.