ГЛАВА ШЕСТАЯ

1

Янову, когда он, случалось, оставался один, размышлял о происходящем в мире, раздумывал над обстановкой, какая складывалась после разрушительной и грозной войны, в какую-то минуту до отчетливости зримо воображалось: Земля, планета наша, — вовсе не огромный шар тверди, а всего маленькая светящаяся точка, которая мечется в бесконечной галактике, в вечном ее холоде. Вдруг внезапный катаклизм, вспышка как бы точечной спичечной головки... От подобной осязаемой ясности прошивало, точно иглой, содрогание. И невольно, скованный словно бы пришедшим из бесконечности морозным дыханием, он медленно возвращался к действительности. Давило в затылке, тягуче посасывало в груди.

И тогда возникало иное: перед ним, перед его глазами, представало все в увеличенном виде, будто под мощным, всеохватывающим микроскопом. Огромно реальная Земля: материки, океаны, цепи гор, бескрайние равнины, реки и озера, ледяное безбрежье полюсов, зной экватора, радостно будоражащие многоцветьем сады и поля, мертвое однообразие пустынь, города, деревни, поселки. И везде люди, люди... И то там, то тут пожарища, смоляно-черные космы стелющегося дыма...

Он зажмуривал глаза до ломотной боли — в винно-красном огне вспыхивали и гасли золотистые черточки.

Да, война кончилась. Но отголоски ее еще живут в мире, — вспухают, лопаются язвы, курятся смрадные очаги. Но не в этих вспышках, не в этих отголосках дело. Как всякое сложное, взаимосвязанное явление, в котором были приведены к действию несметные силы и человеческие массы, оно не могло «остановиться», отсечься, точно одним ударом. Так тяжелый маятник часов, казалось бы остановленный с ходу мгновенно приложенной силой, потом делает еще несколько колебаний и лишь тогда затихает, успокаивается.

Но Янов отдавал себе отчет в том, что такое представление лишь чисто внешнее и что в случае с маятником все происходит по ясным, исследованным законам механики, в общественных же явлениях, к каким причисляется и война, действуют силы социальные, классовые, а значит, и процессы — сложней, запутанней, неожиданней...

Однако подобного рода мысли давали весьма слабое утешение: горечь и совсем свежее ощущение войны были живы, неизгладимы, преследовали маршала постоянно. Но суть заключалась в другом, в том зловещем дыхании «холодной войны», которая с неотвратимостью обвала, как казалось Янову, зрела, нарастала, готовая обратиться из «холодной» в новую горячую, еще более жестокую и всеохватную... Должно быть, в воображении маршала и возникала связанная с этим призрачная, эфемерная картина: планета не планета, а заброшенная светящаяся точка, и вдруг — вспышка, как результат неведомого катаклизма...

Нет, он не из слабонервных, он просто видел, ощущал, во что вызревала затеянная недругами нашей страны «холодная война», его жизненный опыт, проницательность военного человека подсказывали именно этот вывод: она может стать горячей... Он подолгу смотрел, отбрасывая шторки, на большую, во всю стену карту в своем кабинете. Да, вырастали, подобно грибам, за эти годы всевозможные военные блоки и союзы, зримым, отчетливым кольцом страну окружали военные базы...

Впрочем, поначалу, сразу после войны, там, за океаном, думали проще, еще не показывали кулак, рассчитывали поставить СССР в зависимость от денежного мешка, поставить на колени, предоставив заем: мол, страна выдохлась в войне. Да, Моргентау... Этот, с загребущими руками, уже предвкушал легкую добычу, готовя свой знаменитый меморандум. В строгом соответствии с тем меморандумом тогда и был задан провокационный вопрос послу Панюшкину в Вашингтоне: будет ли СССР вести переговоры с США о предоставлении займа в размере одного миллиарда долларов? Вот ведь как прямо, «человечно»! Что ж, достойно, достойно ответил посол на столь откровенно поставленную экономическую ловушку. Нет, не выдохлась Страна Советов, не предстала перед миром «колоссом на глиняных ногах» с протянутой за подаянием рукой.

Ему, Янову, было ясно, что экономическая ловушка — это только одна из граней политики капиталистических держав, есть и другие, более жесткие приемы; может, до времени они скрываются, держатся в секрете, но проявятся... И он не ошибся. Скоро, очень скоро все проявилось — президент Трумен с потоком брани выдал формулу: против Советов железный кулак и решительные выражения... А позднее, когда уходящая «звезда капитализма» Черчилль в Фултоне угрожал Советскому Союзу атомной бомбой, черствый, далекий от сентиментальности президент Трумен, говорят, долго и шумно аплодировал «другу», трогательно обнял престарелую лису от политики...

Так были посеяны зерна «холодной войны», они быстро проросли, поднялись всходы, зацвели на долгие годы зловещими, ядовитыми цветами.

Джон Фостер Даллес — отец политики «холодной войны». Холодной... Концепция же ее в секретных документах формулировалась с откровенной ставкой на горячую:

«Создать кольцо сил — политических, экономических и военных — вокруг района, находящегося под советским контролем...»

Подлинная стратегия, как водится, фиксируется в строго секретных документах, те документы хранятся в сейфах, под замками и печатями. Но война есть война, пусть даже «холодная», и она должна быть оправдана перед лицом общественности. Янов хорошо запомнил, как некий автор, скрывшийся под кратким псевдонимом «X», в журнале «Форин афферс» обосновывал «холодную войну» угрозой со стороны Советского Союза, в намерения которого будто бы входит... уничтожение Соединенных Штатов Америки.

Конечно, приемчик элементарный — валить с больной головы на здоровую, но, как ни парадоксально, а он срабатывает, сдобренный здоровой порцией демагогии. Кстати, за, этим псевдонимом «X» Янов легко угадал одного из сотрудников посольства США в Москве — Джорджа Кеннана. Встречался с ним маршал на приеме — нагловат, оголтелый кликуша. Те же самые разглагольствования: мол, действия по созданию кольца баз вокруг Советского Союза — мера вынужденная и имеет цель лишь «сдерживания»...

Но даже там, на Западе, нет-нет и прорывались здравые суждения о сути новой политики. Не без ядовитости писала одна газета, Янов знал, она далека от пристрастий к коммунистическому миру:

«Атлантический пакт рекламируется как средство сохранения мира. Странным будет мир, установленный путем превращения западного мира в вооруженный лагерь».

«Доктрина Трумена», «план Маршалла»... Думая о них, Янов приходил к совершенно ясным выводам, что это была питательная почва, на которой, как сорняки, буйно и вольготно стали взрастать один за другим военные блоки. Первым — «Западный союз». В нем, поставив подписи под Брюссельским пактом, объединились Англия, Франция, Бельгия, Голландия, Люксембург. Английский фельдмаршал Монтгомери сел в кресло главы военного командования союза во французском городе Фонтенбло.

А потом, спровоцировав «Берлинский кризис», односторонне проведя денежную реформу в западных зонах Германии и в Западном Берлине, зная, что Советский Союз не пойдет ни на какие уступки, США провели в жизнь свой главный стратегический план: расширить «Западный союз», возглавить его. Фарисейская машина заработала, прикрывая секретные переговоры о создании нового блока: «Строим мир. Коллективная безопасность в Североатлантическом районе». Что ж, такого рода демагогические приемы позволили обойти Устав ООН: нельзя создавать агрессивные блоки, — пожалуйста, у нас миролюбивый союз. «Броня, но не пика; щит, но не меч...» Можно вступать в оборонительные договоры лишь по региональному признаку, — опять же, пожалуйста: «Североатлантический» район, включающий... всего-навсего значительную часть земного шара.

«Броня, но не пика; щит, но не меч...» Фарисейство есть фарисейство. Демагогия на то и существует, чтобы, забыв про всякий стыд и совесть, выдавать черное за белое... Итак, организация Североатлантического договора. НАТО... North Atlantic Treaty Organization...

Янов видел, как, точно на дрожжах, блок вспухал, включая в себя все новых и новых партнеров. Щупальца его разрастались, охватывая Страну Советов. Создавались военные командования на Атлантике, Средиземном море, в Европе, стратегическая группа США — Канада... В НАТО вошли Греция и Турция. Нет, не мог удержаться от откровенных признаний все тот же журнал «Форин афферс»:

«С помощью одного этого хода западные союзники оказались ближе к большим кавказским нефтепромыслам, тогда как германские вооруженные силы смогли подойти к ним лишь за 18 месяцев дорогостоящего наступления».

Опять откровения, опять выболтаны истинные цели.

«Германские вооруженные силы...» Что ж, ту и не ту, но тоже Германию, федеративную, вновь усиленно вооружают, готовятся вручить ей атомное оружие, идет подготовка о включении ее в НАТО.

Создан новый блок АНЗЮС — союз США, Австралии и Новой Зеландии. Подписан японо-американский «договор безопасности». В Маниле готовят еще один блок стран Юго-Восточной Азии — СЕАТО...

Договоры, союзы, блоки... И базы, базы, базы.

А в Корее полыхает, ширится война, уже не «холодная»: рвутся бомбы, горит залитая напалмом земля.

И тот же Кеннан, теперь уже не просто сотрудник посольства США в Москве, а член конгресса, глаголет:

«С помощью самолетов, базирующихся на континенте, мы должны нанести удар по Москве и по всем другим городам России... Подписание Атлантического пакта дало нам необходимые базы... Теперь нам нужно иметь самолеты для перевозки бомб...»

Да, замыкается кольцо блоков, строятся стратегические базы, они зловещим гигантским ожерельем охватывают Родину.

И вновь, зажмуривая глаза, смыкая веки, Янов видел уже не точку-планету, затерявшуюся в бездне галактики, а огромный фронт Сталинградской битвы; он, представитель Ставки, облачившись в плащ-палатку, вновь лазил по буеракам, изрытым снарядами и бомбами, обходя надолбы, ежи, пробирался на передовые в сопровождении высокого, шагавшего странно, на негнущихся ногах, точно на ходулях, майора Сергеева... Тогда еще майора. Там он и увидел как бы навсегда запавшую в его память картину, которая вставала перед глазами совсем нежданно, по каким-то своим законам.

...В ярку с потемневшим от холода бурьяном, неподалеку от КП, — подростки, чудом пробравшиеся через передовую, грязные, худые, оборванные; они ели из солдатских котелков, рядом на мешковине горка наломанных кусков хлеба... Старшина, точно соблюдая правила устава, прижав обветренные красные кулаки к бедрам, ответил на вопрос Янова: «Как есть перед утром обнаружились... Из Гавриловки. Ночью переправим за Волгу в тыл. Определятся. Жить будут».

Уже спустившись в подземелье командного пункта, Янов по дрожи обшитых горбылями стен, по обсыпавшимся крошкам земли понял — немцы начали беглый беспорядочный обстрел из минометов. А потом эти слова за дощатой переборкой: «Там ребят побило и старшину Евдакова — от миномета «Ивана» штука в точности угодила».

Янов без раздумий бросился к выходу.

Двух ребят унесли — их тяжело ранило; четверо лежали на прежнем месте, уже навечно, и среди них девочка в мешковатой телогрейке. Голова в полушалке чуть запрокинулась в низинку, строго застыли глаза, устремленные в невысокое, придавленное небо, будто хотели разглядеть, что там, за предзимней неласковой хмурью. Хлеб так и остался зажатым в ее окаменевшей левой руке. Лежал рядом и старшина — без фуражки, шинель растерзана, залитое кровью лицо уткнулось в стылую, черную от гари землю.

Эти ребята, эта девчушка, с ее строгими, застылыми глазами теперь в его, Янова, памяти до гроба...

И еще одно событие войны с пронзительной отчетливостью всплывало перед ним, он даже явственно слышал грохот, гул, тяжелые утробные вздохи земли... Украинская деревенька была небольшая, но светлая, открытая всем ветрам и солнцу: по чьей-то странной прихоти ее построили на взгорке, господствовавшем над вольной равниной, распахнувшейся окрест на многие километры. И хотя в беленых хатах не жили — военная фортуна тут складывалась переменчиво, деревенька не раз переходила из рук в руки, — но она радовала глаз чем-то поразительно веселым, жизнелюбивым, должно быть, вот этими белыми хатами, вишневыми садами, серебряными свечами тополей, будто остров в теплом, тропическом океане.

...Волны немецких бомбардировщиков накатывались одна за другой; в дыму и гари, поднявшейся к небу, они ходили кругами, выстроившись косыми цепочками, пикировали с высоты; сбросив бомбы, прижимаясь к земле, ускользали низом... Было адово столпотворение: огонь, взрывы, дым, взметывавшиеся к небу обломки хат... Зенитки били, захлебываясь, звуки стрельбы сливались в одном кромешном грохоте, но мало-помалу батареи замолкали: самолеты обрушивали на них бомбы, подавляли... Всего два-три стервятника задымили, рухнули за деревней, и Янов, оказавшись на наблюдательном пункте дивизии, видя все и закостенев в бессильной ярости, только повторял: «Ах, сволочи! Ах, сволочи!..»

Потрясенный безнаказанностью, с какой в течение двух часов немцы расправлялись с деревней, — в конце концов появились наши ястребки, — а позднее, потрясенный тем, что увидел в деревеньке, дотла разрушенной, искореженной, с вишнями, посеченными будто топорами, с поваленными свечами-тополями, он, Янов, потом в течение нескольких дней видел, открытыми или закрытыми глазами, эту картину, задремывая, вскакивал в холодном поту...

Теперь, спустя много лет, все вставало с прежней четкостью, и пусть время сгладило ощущения и Янов уже не испытывал того потрясения, — но словно бы заледенелость касалась маршала на несколько минут, и он мысленно видел уже не ту украинскую деревеньку, а всю страну, огромно раскинувшуюся Родину, и на нее со всех баз, «паучьих гнезд», как он их называет, идут и идут армады «суперов», «крепостей»...

Да, выходит, прошли годы и годы, а цель политики капиталистов не изменилась: ослабить, изолировать Советы, оставить в одиночестве, а после, буде выдастся случай, и... поставить на колени. Ожигали, точно крапивой, слова Василина: «А чем встречать, если завтра сунутся? Чем»? И, отгоняя видение, Янов думал о том, что тут Василин прав. Прав. Надо торопиться, торопиться... Успеть создать заслон, крепкий щит, который был бы не по силам, не по зубам всяким охотникам ставить нас на колени. И опять и опять взвешивал все «за» и «против»: «Сатурн» или «Катунь», пушки или ракеты?

Нет, ракеты. «Катунь», «Катунь»...

2

В аппаратурных было жарко, душно, хотя вытяжные вентиляторы оттягивали горячий воздух из шкафов беспрерывно: ровный, приглушенный гул стоял в отсеках. Шел седьмой заход самолета ТУ-4 — заход «на станцию». По программе самолет пройдет над «пасекой», над головой, где-то далеко развернется, пойдет в обратный путь — «от станции».

Пятый час аппаратура работала без роздыху. Члены Госкомиссии — военные и штатские — ходили между шкафов, что-то помечали в блокнотах. Из контрольно-записывающего отсека, из-под самописцев то и дело уносили кассеты в домик, там их проявляли, сушили, а тут в самописцы вставлялись кассеты, заряженные новыми пленками.

Гладышев, распаренный, как в парной, лениво, лишь по заведенному порядку передвигался вдоль своей линейки шкафов, то бросая взгляд на шкалы приборов под стеклом, — там, будто живые, колебались стрелки, — то, нагнувшись, вглядывался в затененный экран осциллографа. Разноцветные концы-проводники перекрещивались, перепоясывая панели в распахнутых шкафах, обвисали дугами, тянулись к осциллографу. На сетчатом экране повыше голубой линии развертки трепетал остренький «пичок». Гладышев от усталости и разморенности раздраженно подумал, вглядываясь в пичок-импульс: «Какого черта утюжим и утюжим небо? Аппаратуру только греем, сами плавимся... Ведь железно все!»

Припомнил слова старшего инженер-лейтенанта Коротина: «Как мозговая динамика? Лучше следите за поведением «сигм». Как-никак сердце «Катуни»! Недостаточности, пороки, инфаркты...» Черт бы его подрал с этими его афоризмами! И потом... иди, следи! У него, Гладышева, возможности для этого с гулькин нос! Главные возможности определить поведение — по пленкам, по записям контрольно-записывающей аппаратуры...

Коротин будто выныривает из-под земли: так неожиданно появляется всякий раз. И его ровно ничто не берет: ни холод, ни жара, ни сладкое, ни кислое, как говорил дед Валерия Гладышева. Поистине верно!

Вот и сейчас Гладышев успел только поднять голову от осциллографа, собираясь распрямиться, как тут же уперся взглядом в Коротина: инженер стоял всего в метре, позади осциллографа. Но черта с два! Прошли те времена, когда Гладышев от таких внезапных появлений старшего инженер-лейтенанта вздрагивал. Теперь — дудки! Он, пусть и не «координатный бог», не Коротин, но тоже уже не новичок, не «салага», знает себе цену. Нет-нет да и бегают к нему техники других линеек посоветоваться. Даже Губов изредка является сюда, постоит, будто истукан, похлопает глазами минуту-другую, потом изречет свой очередной вопрос. И на занятиях, когда в свободные вечера Коротин собирает техников-координатчиков или опрашивает по индивидуальным заданиям, ему приходится, может, без удовольствия, против желания, скупо ронять: «Правильно, Гладышев», «Верно». Конечно, он не инженер, а техник, не та «теоретическая подкладка», как любит говорить Коротин, но кое в чем и он смыслит, — не лыком шит!

«Словом, дудки, товарищ старший инженер-лейтенант Коротин!» — вновь мысленно сказал Гладышев и спокойно выпрямился, как если бы был тут один, не стоял рядом над душой Коротин. Да и мало ли что привело инженера сюда. Стоит, ну и пусть стоит. И Гладышев хотел уже шагнуть мимо осциллографа к дальнему шкафу, проверить панели перед новым заходом самолета, как по громкой связи упругий голос инженер-майора Двали объявил:

— Внимание! Начинается седьмой заход от станции.

Пятнадцать часов десять минут...

И тут Коротин, совсем не догадываясь о всех тактических и стратегических замыслах, какие обуревали техник-лейтенанта, сказал:

— Товарищ Гладышев, есть пять минут, пока самолет войдет в зону. Подготовьте к записи следующий канал. На «сигму» особое внимание. Дело в том, что по другим линейкам обнаруживается какое-то барахление.

«А, барахление, барахление!» — про себя огрызнулся Гладышев, оборачиваясь. Они оказались рядом — техник на полголовы выше, у инженера взгляд глубоко посаженных глаз твердый, немигающий. Железный «координатный бог»... Гладышев отвел свой взгляд, сказал негромко:

— Ясно, готовить следующий канал.

И разом забыл и о Коротине, который еще стоял, не уходил, и о своих недавних размышлениях, и уже весело, будто запела внутри какая-то струнка, подумал: «А что, интересно посмотреть! Ну-ка, ну-ка, какое там барахление?»

Привычно, быстро выдергивал концы из гнезд панелей: сейчас перекатит осциллограф к очередному шкафу, настроит все для записи.

Голос Двали размеренно, со спокойными, хотя как и прежде упругими нотками, раздавался в динамиках громкой связи:

— Пятнадцать часов восемнадцать минут...

— Пятнадцать часов девятнадцать минут;..

Голос инженер-майора лишь слегка задевал сознание Гладышева, не мешал ему сосредоточиться и думать только о том, что делалось сейчас в одном из его шкафов. Но Гладышев знал: инженер-майор сообщал время не по своей прихоти, — это были опорные временные точки, к каким «привязывались» испытания и, конечно же, эти «точки» отпечатывались в сознании техника. Он даже автоматически, про себя повторял: «Девятнадцать минут...», «Двадцать минут...».

Однако главное же, что занимало его, жило в нем сейчас, — главное это было связано с тем, что ему виделось. Самолет где-то там, в бесконечной сини неба, напичканный всякой аппаратурой, с натугой прорезал толщу воздуха, словно бы в желании как можно быстрее оторваться, уйти дальше от «пасеки». А здесь, на «пасеке», тоже как бы в торопливости, крутились огромные антенны-жернова, и радиоимпульсы, сработанные и «выстреленные» всей мощью «Катуни» со скоростью света, легко и свободно настигали самолет, метили его и, отражаясь, неслись с той же скоростью назад, уже «истощенные», обессиленные. Чуть различимые, они принимались теми же антеннами, потом усиливались, «очищались» от всех посторонних наслоений и, проносясь по бесчисленным цепям и каналам «Катуни», раздавали информацию, которой были переполнены, подобно пчеле, возвращающейся в улей с богатым взятком, — информацию о самолете, о цели: координаты, скорость... Все это шло теперь беспрерывно: за целью незримо, автоматически «смотрели» следящие системы «Катуни».

Гладышев представлял, как импульсы врывались сюда, в этот шкаф, в многочисленные его панели, сейчас опутанные проводами, и казалось, даже отмечал, как там, в этих панелях, разгадываются, расшифровываются данные о цели. Потом они попадают в «сигму», в самое сердце «Катуни», где вырабатываются свои сигналы, свои импульсы и гонятся по «кроветокам» в следящие системы, управляют ими, чтоб они цепко и точно «смотрели» за тем самолетом, за целью...

Да, чтобы точно. Чем точнее будет работать «сигма», тем выше вероятность сбитая цели ракетой; тут непреложная истина, аксиома. Гладышев об этом и думал, то следя за поведением чувствительных стрелок на приборах панелей, то опять склоняясь к осциллографу, — на круглом экране в начале развертки сейчас подрагивал, будто живой, зеленоватый зубчик, — импульс «сигмы». Да, тут аксиома, и в этом импульсе как раз и зарыта собака. Гладышев теперь знает: им подробно втолковывали эти истины после училища в те три месяца в КБ, втолковывал сам конструктор «сигмы» инженер-майор Умнов. А теперь вот Коротин, «координатный бог», утверждает, что «сигмы» барахлят...

Импульс подрагивал на экране еле приметно. Казалось, он был прикован намертво к началу развертки так, что никакая сверхсила не могла стронуть его с места. Нет, не первый раз Гладышев наблюдал за поведением «сигмы» и ничего особенного не отмечал. Может, просто не был так внимателен, как сейчас? А что сейчас? Неужели... видит? Не ошибается? Но ведь импульс, действительно, как прикован! Однако он, Гладышев, видит, вернее, каким-то шестым чувством чует: все-таки импульс не прикован. Вот и по стрелкам приборов, — пусть они легко, чувствительно колеблются, — он тоже теперь кое-что замечает. И он готов биться об заклад: «сигма» барахлит. Биться об заклад — такая форма разрешения споров процветала у них в училище, и, будь рядом сейчас Олег Бойков, Гладышев бы непременно предложил «удариться». «Нет, шалишь, — мысленно спорил он с воображаемым оппонентом, — схватили за хвост! Явно, вносится ошибка. И главное — она не постоянна: то со знаком плюс, то со знаком минус. Значит, значит...»

Он не доводил мысль до логического конца: было боязно того, что за этим стояло. И, боясь этих приходивших выводов, Гладышев срывался, бежал в отсек КЗА — контрольно-записывающей аппаратуры, тормошил техника: «Ты записываешь? Записываешь по моему очередному каналу?» И сам заглядывал в узкие оконца самописцев, где беспокойно скользил, как в колодце, ярко блещущий световой зайчик...

Гладышев, возвращаясь из отсека КЗА, уже подумал, что сейчас найдет старшего инженер-лейтенанта Коротина, скажет ему о своих выводах, и только миновал проход к своей линейке шкафов, сразу увидел Коротина. Но не только его. Рядом с Коротиным тот рыжеволосый, в клетчатой ковбойке инженер из КБ — Интеграл... Овсенцев. Старший лейтенант что-то объяснял ему, стоя у третьего, опутанного проводами шкафа. Гладышев не слышал, о чем шла речь, но догадался: о «сигме»!

Когда Гладышев подошел по резиновой дорожке, скрадывавшей шаги, вплотную к инженерам, Коротин обернулся, оживление промелькнуло на скуластом лице.

— А, вот, кстати, техник линейки. Знакомы? — обратился, старший лейтенант к Овсенцеву.

Тот подслеповато сощурился под очками.

— Кажется, виделись... в КаБэ, должно быть.

— Виделись, — сдержанно произнес Гладышев.

Коротин по привычке поигрывал в руке блестящей отверткой, — отраженные блики скользили по стеклянной дверце шкафа.

— Как поведение «сигмы»? Что-нибудь заметили?

Гладышев помедлил — все должно быть солидно.

— Работает, по-моему, неустойчиво...

— Интересно! — Овсенцев сморгнул, плечи нервно передернулись.

— Да, проявляется затухание. И ошибка! Не постоянная, а с разными знаками...

— О чем я вам говорил? — Коротин встряхнул головой.

— Вы можете это показать и... даже доказать? — Глаза Интеграла смотрели пристально-строго на Гладышева.

— Постараюсь. — Гладышев почувствовал, как вроде бы затвердела в нем уверенность, точно взгляд Овсенцева сжег разом возбуждение и беспокойство. Так ему показалось, хотя было же совсем другое: он понял сейчас — его выводы правильны, неоспоримы. И после паузы повторил: — Постараюсь. Смотрите...

И шагнул к теплому, дышавшему, как живой, шкафу.

13 мая

Вот он, удар, и пришел он неожиданно не из Кара-Суя, а с головного объекта! Там, у Фурашова, казалось, тоже идет все «в норме»: программа автономных проверок систем аппаратуры завершалась успешно, отчеты, подписанные Задорогиным, все гладенькие, с бодрыми выводами — «параметры отвечают требованиям ТТЗ (тактико-технического задания)...».

А на третий день облетов, уже к вечеру, в лаборатории раздался звонок из Егоровска, — голос Овсенцева-Интеграла: «Сергей Александрович, третий день облетов — третий прокол. На автономных «сигма» еще держала, теперь — затухания...»

Этого еще не хватало! Голос Интеграла мрачно-загробный. «Вы сами обнаружили, Марат Вениаминович?» — «Нет, военные. Инженер Коротин и техник Гладышев». — «Причины?» — «Те же». — «Точнее... Что вы считаете?» — «Считаю?.. В Кара-Суе «сигму» лизали-перелизали, доводили и дотягивали на месте, перед стрельбой по «илу» лампы отбирали — лучшие по параметрам, тут же блоки пошли с конвейера, — разница!» — «Ну и что?» — «Сказал шефу о новой «сигме». — «Ну и... он?» — «Предложил уехать в Москву... Выезжаю!»

Этот Интеграл второй раз загоняет меня в угол: тогда — в сентябре прошлого года, когда бухнул шефу про новую «сигму». И вот опять... Тогда, Умнов, ты легко отделался: Интегралу шеф две путевки в Ялту выложил... А тебе что теперь?

Только когда Овсенцев вернулся в Москву, стало ясно, как все было. На заседании рабочей комиссии он сказал: «Затухания — следствие самой конструкции, несовершенного технического решения старых блоков «сигмы». Нужно принципиально новое решение...»

Что ж, понятно, почему шеф предложил ему уехать с головного объекта в Москву. Но ведь Интеграл высказал и твои слова и твое убеждение, Сергей Умнов! Как говорится, ты загнал джина в бутылку, а выходит он из бутылки сам...

Как бы то ни было, а финишная прямая дала первый зигзаг.

3

Когда на заседании рабочей комиссии генерал Сергеев высказал мнение — поставить на голосование предложение военной стороны, отложить на время испытания, разобраться с явлениями затухания в блоке «сигма» и инженер-полковник Задорогин с председательского места хрипловато сказал: «Ставлю на голосование», в дымном, прокуренном помещении поднялись руки. Фурашов отметил: только военные подняли, штатские члены комиссии косились на Главного конструктора.

Тот сидел с рассеянной улыбкой на узком лице, которое подступающая старость не только не портила, а даже, напротив, красила, делала благороднее: седеющие брови, виски, прямой крупный нос... Белая сорочка под темным костюмом, галстук с аккуратным небольшим узлом — все было строгим, внушительным. Он не поднял руки. Не подняли рук и другие штатские.

— Большинство, — сняв очки, проговорил спокойно генерал Сергеев и поглядел прямо вдоль длинного стола, за которым сидели вперемежку штатские и военные, потом на председателя. — Можно, Юрий Павлович? — И повернулся к Бутакову. — План, Борис Силыч, мы подработаем. Думаю, дней за десять провернем...

— Это бесподобно! Останавливать испытание, срывать правительственные сроки! — Бутаков резко встал.

— Но, дорогой Борис Силыч, — сказал Сергеев и привычно вытер губы левой рукой, — в постановлении записано и другое: система «Катунь» должна отвечать высоким тактико-техническим требованиям. Это вы знаете?

Последние слова генерала прозвучали уже тогда, когда Главный открывал дверь; сизый дым, качнувшись, устремился за ним наружу.

Старому «дипломату» профессору Бутакову первый раз, пожалуй, изменила выдержка. И Фурашов, сидевший наискосок, в ту минуту испытал внезапную жалость к нему и вовсе не из-за слов, а из-за того, что вдруг открылось. Секундное раздражение преобразило лицо Бутакова, и то, что пряталось — горькие скобочки морщин у рта, болезненная синь под умными глазами, дряблость тонкой, просвечивающей кожи, — вдруг проступило, стало явственным. Показалось и другое: вся эта «штатская» элегантность профессора, инженер-полковника, некогда грозы и одновременно предмета обожания слушателей академии, просто нарочитая, искусственная.

Черный лаковый ЗИМ газанул, набирая по гладкой бетонке скорость с места, шурша шинами, понесся прямо к зеленым железным воротам объекта: Бутаков уехал, ни с кем не простившись.

После отъезда Бутакова толпа военных членов комиссии хлынула из дыма и мрака наружу, на теплый, прогретый солнцем воздух.

Фурашов тоже вышел на бетонную площадку. Кавалькада машин, выстроившихся позади кирпичного здания, быстро редела. Вслед за Главным уезжали представители министерства, конструкторского бюро: ЗИМы, «Победы» с визгом сворачивали на бетонку. Было как-то неспокойно на душе, грустно глядеть на торопливо отъезжавшие одна за другой машины.

Хорошо это или плохо — отложены, прерваны госиспытания, — Фурашов пока не мог сказать, а вот в том, что надо разобраться с блоками «сигмы», у него теперь не было сомнений. Борис Силыч уехал с явно испорченным настроением. Что-то он предпримет?

Фурашов в задумчивости не заметил, когда сзади подошел генерал Сергеев, — почувствовал его уже рядом, обернулся. Удлиненное, с тонким хрящеватым носом лицо Сергеева улыбалось, словно неудержимая радость исторгалась из каждой клетки.

— Ну что, товарищ командир, дорогой Алексей Васильевич, полон трудных дум? Не нравится решение?

Вопрос застал Фурашова врасплох, — действительно, нравится или нет? Он об этом еще не подумал, ответил уклончиво:

— Просто, товарищ генерал, раздумываю...

— И я вот должен уехать, докладывать надо маршалу Янову: случай особый. Даже не могу посмотреть, как вы тут живете... Но молодцы твои Коротин и Гладышев! Помогли комиссии выявить, думаю, важный недостаток.

— По-моему, важный.

— Они и сами понимают... Недаром старший конструктор Овсенцев прямо сказал: показательно! Так что, Алексей Васильевич, даже малое, если оно на пользу «Катуни», считай, выигрыш...

Подошел Задорогин, по-спортивному подтянутый, в фуражке, с папкой в руке. Сергеев спросил:

— Поехали, Юрий Павлович?

— Поехали.

— А вы готовьтесь, Алексей Васильевич, возможно, придется вызвать вас в Москву. План, предложения... Короче, решение это на нас тоже накладывает ответственность...

Попрощавшись, Сергеев и Задорогин сели в подъехавшую машину, и, когда захлопнулись дверцы, всхрапнул двигатель, набирая обороты, Фурашов подумал: нет худа без добра, и в этот десяток дней полегчает, он займется давно поджидавшими делами — четче наладит боевую учебу, кое-что подтянет...

4

Гладышеву казалось, что транспортный «газ», на котором они втроем ездили на базу, чтобы получить измерительную аппаратуру, движется с черепашьей скоростью. Губов и старший лейтенант из штаба части сидели в кузове. Гладышев стоял позади кабины, упираясь руками в жестяной верх. Упругий горячий ветер давил на грудь, выбивал из глаз слезу.

Три дня они не были дома: аппаратуру прямо там, на базе, пришлось собрать и отрегулировать, и вот теперь они возвращались в часть.

Гладышев сейчас мысленно был уже не тут, в машине, а там, в городке, на «пасеке», с товарищами. Ему еще там, в областном городе, где размещалась база, когда ходил по магазинам в поисках подарка, казалось, что время остановилось, что никогда не наступит вот этот сегодняшний день, а если и наступит, — с н е й что-то произойдет, что-то случится. То думалось, что он приедет, а е е нет, уехала вообще, — он опоздал; то вставало перед глазами первое знакомство в ресторане, в Егоровске, видел себя в жалком виде — жгло стыдом; то представлялось — они подъезжают к штабу... О н а тут, о н а подходит и при всех — народу много, но кто тут, он даже не видит, — целует его, говорит пылко: «Мой, мой...» А он, тоже не боясь никого, торжественно надевает ей на шею и на руку свой подарок — набор украшений.

И от остроты, с какой рисовалось все это Гладышеву, глубинный холодок рождался у сердца и скоротечным током пробегал по телу.

Егоровск остался позади, машина неслась по бетонке, — белая, словно вылуженная, каменная лента прорезала лес, и впереди, на горизонте, Гладышев увидел знакомое: вершины деревьев образовывали силуэт, будто вздыбился над лесом старый матерый лось. Значит, до городка остались пустяки.

Чтоб умерить возбуждение, Гладышев попробовал вникнуть в разговор, который вели офицеры, но сосредоточиться ему не удавалось: опять вплетался калейдоскоп видений, опять вспоминалась первая встреча с ней, мрачное лицо капитана Милосердова, зовущий, поощряющий взгляд е е серых глаз: он расслаблял волю...

Лез в уши тот желчно-настойчивый разговор Русакова с капитаном Милосердовым, когда вышли из ресторана. Рассолодевший Милосердов лениво, как старый пес, отбрехивался и все порывался Русакову, мурлыкавшему «Не пьем, господи, — лечимся!», что-то безуспешно объяснить: «Вот я, когда учился, знаешь...» В пустынной и темной улице голоса их тогда то замирали, то усиливались, как биение радиоволн.

Потом поцелуй на дороге...

А потом она стала сторониться его, избегать, делая вид, что меж ними ничего не произошло, а он вставал каждый день с надеждой, что увидит ее, и с каждым днем это желание было сильнее, нестерпимее.

Нет, он не дорисовывал ту возможную встречу у штаба до логического конца, не задумывался над тем, что будет дальше, уже не в воображении, а в жизни; не задумывался над положением замужней женщины, да и над своим, — только по недомыслию, малоопытности ему казалось, что дальше, случись такая встреча у штаба, все образуется само по себе.

«А не встретит, — мелькнуло у Гладышева, — сам найду, схожу прямо домой...»

За поворотом открылся короткий прямой отрезок бетонки, он упирался в знакомые железные ворота, зеленые, с красными пооблупившимися звездами по бокам. Зеленая проходная будка, зеленый забор терялись слева, в сосняке. Краснели черепичные крыши стандартных домиков.

Солдат распахнул ворота, половинки раскатились на роликах по дужкам-направляющим и автоматически защелкнулись в крайнем положении.

У штаба машина остановилась, шофер выглянул из кабины, бойко выпалил:

— Приехали!

На крыльцо выплыло начальство — глыбистый, шароподобный начальник штаба Савинов, довольный, безмятежный, что-то говоривший дежурному по части.

Гладышев беспокойно огляделся вокруг: е е не было...

Вечером, вернувшись с «пасеки», Валерий то ложился на кровать, то вскакивал, ходил по тесному проходу комнаты. Нет, он не мог придумать, как вручить подарок — рубиновую подвеску и кольцо, — плоская коробочка в кармане гимнастерки, казалось, мешала, давила. Планы, один другого нелепее и несбыточнее, рождались в голове Гладышева.

Пришел с «луга» старший лейтенант Русаков. Зампотех был хмурый, выгоревшие полосами гимнастерка и бриджи запылены, неопрятны; взглянув тяжело, без внимания, бросил: «А-а, сэр Могометри!» — и скрылся в боковой комнатушке, которую занимал один. Гладышев вскользь подумал: «Вот человека держат на аркане, а ему армия, как собаке пятая нога» — и, тут же забыв о Русакове, продолжал вышагивать.

Дверь из комнаты Русакова неожиданно открылась, и жесткий голос проскрипел в Спину Гладышеву:

— Худые песни соловью в когтях у кошки? Мужайтесь! Как говорится, и у тигра жизнь черно-белая, недаром шкура полосатая...

Инженер сидел на кровати без кителя, в мятой рубашке, стаскивал пыльный сапог, влажные волосы ссыпались на лоб. Гладышеву не хотелось отвечать, но и вышагивать по комнате теперь, когда Русаков видит, — значит попасть на его язык, и он, сев на свою кровать, откинулся на твердую подушку.

— Между прочим, сэр, культурминистр Милосердов уехал, может, в Москву... Видел с чемоданчиком вчера. Так что имейте в виду: Дульцинея страдает в одиночестве.

Гладышев, повернувшись, увидел лишь фанерную, белилами крашенную дверь: Русаков закрыл ее. «Неужели правда? Неужели сама судьба?» — нервно думал Гладышев. Он поднялся, сдернул с вешалки фуражку и уже через минуту, сбежав с крыльца, торопливо углубился в сумрак сосен, — двухэтажный дом светился всеми окнами.

Войдя в подъезд, он вдруг почувствовал: та решимость, которая подстегнула там, в «отстойнике», разом покинула его. По гулким ступеням поднимался, как на эшафот, и ему казалось: его видят сквозь свежеокрашенные, пахнущие краской двери, мимо которых он проходил.

Удары сердца он снова ощутил, когда после стука услышал за дверью голос:

— Да-а... Сейчас!

Она стояла перед ним в переднике, с открытыми, по плечи, руками, волосы схвачены цветной косынкой — должно быть, убирала в квартире. Гладышев видел тонкие, как бы во взлете, брови, видел, как они шевельнулись, глаза холодновато и удивленно сощурились.

— Вы?..

— Здравствуйте, Маргарита Алексеевна... Я вот... хотел...

Он не мог справиться с наждачно-неповоротливым языком: его, точно бы посыпав песком, зацементировали, и, сознавая, что говорит нелепо, не то и не так, покраснел, умолк.

И хотя она в первую секунду, увидев Гладышева в дверях, подумала, что приход этот ни к чему и она, не пригласив в комнату, сделает все, чтобы он ушел, — в конце концов ей нет дела до его мальчишеских выходок, — сейчас, увидев его смущение, всю потерянность, решила: «Нехорошо получится... Он же не съест». Сказала, отступая от двери:

— Что ж, входите, Валерий...

Усадив к столу и извинившись, зашла за ширму, медленно снимала передник, косынку, поправляла прическу. Она давала ему возможность привести в порядок свои чувства. И когда вышла, отметила — не ошиблась: Гладышев сидел; более собранный, краска схлынула с лица.

Она села напротив: теперь веселое и чуточку беспокойное состояние вселилось в нее: ну что же, она послушает его, она скажет ему все, возможно, не скроет своих чувств к другому, не прямо, а косвенно даст понять...

Сейчас, видя ее рядом, близко, Валерий вновь испытывал неловкость, скованность, но в близости ее, в притушенном свете от торшера было что-то и томительное, волнующее. «Сказать, сказать ей все, сейчас...» Он торопливо вытащил из нагрудного кармана гимнастерки коробочку.

— Вот вам... пожалуйста! Очень прошу... — Испугавшись, что она не примет, вернет эту красную коробочку, он неловко, взяв руку Милосердовой, вложил коробочку.

Она действительно торопливо заговорила:

— Ну зачем? Зачем?.. Это совсем не нужно, Валерий...

Он ощутил: не скажет сейчас, значит, все пропало, уже не сможет, не сумеет больше.

— Маргарита Алексеевна, я не знаю, что со мной, что делается... Понимаете, вот... Ну, одним словом, я вас... люблю!

Казалось, прозвучал выстрел: Гладышеву заложило уши, в голове зазвенело, кровь мгновенно бросилась в голову.

От неожиданного и столь прямого признания она растерялась, с жалостью и болью заговорила:

— Зачем вы?.. Вот уж не ожидала... Вот уж, старая баба, тогда, выходит, повод дала, — не придавайте значения. Думала — ну, приятно мне, увидела просто к себе человеческие, что ли, чувства... — Она сделала паузу, собираясь с мыслями. — Но вы должны знать, Валерий... Мы, женщины, непонятны: хотим терзаться, хотим боли в чувствах... Смешно, но это так! Понимаете...

— Понимаю, Маргарита Алексеевна. — Он сглотнул сухость во рту. — Вы хотите сами любить и страдать... Понимаю. Я тоже... готов... Думал: вот с вами что ни случись, я бы всю жизнь...

— Не надо, Валерий, не говорите. У вас еще будет своя, а не чужая любовь...

Гладышев встал, чувствуя, как дрожат ноги, как пустота вселилась во все тело. «Она сказала, сказала, теперь уходи...»

— Понимаю, Маргарита Алексеевна, и...

Он не договорил, повернул голову к двери, увидел — повернула голову и она: в замочной скважине кто-то возился ключом.

Она спокойно сказала:

— Это муж. Открою. Я пригласила вас сама... — И пошла к двери.

Гладышева колотил озноб. Он метнул взгляд на балконную дверь. Она была приоткрыта: должно быть, Милосердова мыла ее перед приходом Гладышева. Он шагнул на балкон, перекинул тело через балюстраду: касаясь уже земли, спружинивая ноги, поскользнулся, упал — боль просверлила левую руку.

Загрузка...