— Яааа-кабо! Яааа-кабо!
Курьезный крик словно ключом открывал все двери, этот магический звук утихомиривал гнев и ярость самых свирепых воинов, хотя, к сожалению, не мог аналогичным образом приглушить любопытство ребятишек. Как только они замечали странную парочку «цапель», путешествующих в поисках Большого Белого, то тут же окружали чужаков и следовали за ними несколько часов по территории своего племени.
Канарец проклинал всё на свете, когда понял, что не может даже справить нужду, не находясь под пристальными взглядами десятка детей. Единственное преимущество странного одеяния заключалось в том, что широкая накидка прикрывала его в подобные мгновения, спасая от стыда.
Он знал, что не может их обругать или напугать, поскольку по местному неписанному закону паломникам было запрещено общаться с любым живым существом, они считались тенями с огромными крыльями, неспособными летать. Часто, когда их мучил голод, путникам приходилось на несколько часов задерживаться в деревне и терпеливо ждать, пока какая-нибудь добрая душа предложит им поесть.
— Ненавижу этот поход! — в ярости бормотал Сьенфуэгос во время нечастных минут, когда они оставались наедине. — До смерти ненавижу!
— Я предупреждала, что тебе не понравится, — заметила негритянка. — Но ты не хотел принимать это в расчет.
— Но кто ж мог представить, что будет такой кошмар? — уныло сетовал рыжий. — До чего ж нелепо я выгляжу! И перья с меня падают! Здесь столько веток и колючек, что к концу пути я буду похож на ощипанную курицу из бульона, а не на паломника. Как думаешь, долго еще?
— Понятия не имею.
Похоже, никто не имел понятия, долго ли еще добираться до старого колдуна, ведь паломники не перемолвились и словечком с местными жителями, ограничившись гортанным криком истеричной птицы, и все полученные указания заключались лишь в простом взмахе руки в нужном направлении. И они продолжали двигаться вглубь континента.
На шестой день похода они оказались в предгорьях длинной гряды, оставив за спиной страну племени пемено, и пересекли шаткий висячий мостик из тростника и лиан, раскачивающийся над бурным ручьем. Странная и беспокойная симфония звуков наводила на мысль, что они вошли на запретную территорию свирепых мотилонов.
Жуткие звуки доносились от пары десятков человеческих черепов, висящих на длинных лианах на другом краю моста. Они стучали друг о друга, словно предупреждая чужаков, что на этой земле не приветствуют нежданных гостей.
— Не волнуйся, — пробормотала негритянка, заметив недоверчивый взгляд Сьенфуэгоса. — Ты же знаешь, что в этой одежде мы неприкосновенны.
— Знаю, — неохотно признал канарец. — Осталось только удостовериться, что и они это знают. Уверен, что кто-то из них уже здесь, любуется на щипанную курицу.
Но все же враждебность мотилонов не проявлялась в открытую, ограничиваясь молчаливой, невидимой и холодной угрозой, сопровождавшей паломников на всем пути по опасной тропе.
За все утомительное путешествие они не заметили ни единого представителя этого примитивного и замкнутого племени, которое и четыре века спустя продолжало наводить ужас на другие народы. Но каждый сделанный шаг был шагом в пустоту, а каждая ночь — ночью страха, поскольку отсутствие мотилонов подавляло больше, чем даже присутствие.
Отовсюду несло смертью.
Густой лес и замысловатая холмистая местность, крутая тропа, по которой пришлось подниматься паломникам в поисках Большого Белого, едва различая дорогу, были полны опасностей — глубоких обрывов и ядовитых змей. Но гораздо больший ужас наводили встречающиеся на всем пути искусно разделанные останки животных, а иногда и людей, внушая мысль, что в любой миг и сами путешественники могут превратиться в гниющую плоть.
Канарца поразило коварство этого племени теней — без нужды они не прибегали к силе, не пугали чужаков криками и угрозами и тем самым подавляли дух врагов и создавали у них впечатление, что придется полностью положиться на милость хозяев.
— Вот уж не думал, что запах может оказывать такой воздействие, — признался Сьенфуэгос как-то ночью. Он не мог сомкнуть глаз из-за вони, накрывшей их тяжелым одеялом. — Но можно не сомневаться, что эти сукины дети нашли новый способ напугать самых храбрых, есть же ведь люди, которых не страшит смерть, но все боятся думать, что после смерти превратятся в смердящие куски мяса.
И тогда он вспомнил, как старик Стружка боялся окончить дни в желудке каннибала, и вслух задал себе вопрос: а сам он предпочел бы стать пищей для червей или людей?
— На моей земле, — сказала африканка, — тела самых храбрых вождей сжигают, а пепел рассеивают над озером, чтобы никто не смог осквернить труп.
— Тебе хочется, чтобы с тобой поступили так же?
— Вот уж нет, — Уголек прищелкнула языком и мягко приложила руку к раздувшемуся животу, словно в поисках самого прямого контакта с ребенком. — Что останется от нас, когда пепел растворится воде?
— Воспоминания.
— И что, неужели хорошие? — уныло спросила она. — Воспоминания тех, кого мы любили и покинули, принесут больше вреда, чем пользы, — она подняла голову, едва заметно улыбнулась и прошептала: — Он шевелится...
Уголек приложила руку своего друга к тому месту, где через нежную черную кожу он ощутил легкое биение.
— Ты его чувствуешь?
Сьенфуэгос молча кивнул.
Африканка подняла взгляд огромных глаз, сверкающих, как раскаленные угли, и робко спросила:
— Думаешь, он будет белым?
— Он будет твоим сыном, и точка.
— Но какая судьба ожидает черного ребенка на этой земле, где и для нас жизнь оказалась несладкой?
— Какая разница? — канарец сделал глубокий вдох, словно хотел еще раз почувствовать кошмарную вонь гниющего мяса. — Мы находимся в самом сердце гнусной сельвы и окружены невидимыми дикарями и вонью падали... Но мы живы! И здоровы! Ты любишь своего косоглазого индейца, а я — белокурую немку. Уверен, что любой больной принц или тот, кто никого в жизни не любил, готов поменяться с нами местами.
Дагомейка бросила на него долгий косой взгляд, в котором Сьенфуэгос ясно прочитал сомнение.
— Ты и вправду так думаешь? — спросила она. — Действительно веришь, что какой-нибудь принц хотел бы поменяться с нами местами, даже если находится при смерти?
— Только если уже безнадежен! — пошутил канарец.
Нужно и правда было оказаться у самого порога смерти, чтобы решить вдруг поменяться местами с этой парочкой, пытающейся забыться коротким сном и уверенной, что близкая заря принесет лишь новый день, полный страха, усталости и голода, долгий день, когда они будут брести по густым и влажным джунглям, по извилистой тропинке вдоль края пропасти, которая словно никогда не видела ни следа человека.
Наконец, на закате восьмого дня, питаясь только жесткими и безвкусными попугаями (кроме них, похоже, здесь больше никто не обитал), совсем измученные, они взобрались на вершину крутого холма, и Уголек махнула перед собой рукой и объявила как нечто само собой разумеющееся:
— Большой Белый!
Гора оказалась гораздо более впечатляющей, чем можно вообразить: выше и круче, а под мягкими косыми лучами солнца, уже скрывающегося за горизонтом, толстая снежная шапка окрасилась в розовый цвет, еще больше выделяясь на фоне черных базальтовых скал, торчащих из-под снега, как черные пальцы.
Сьенфуэгос и Уголек молча и пораженно смотрели, не в силах признать — то, что они так долго искали, на самом деле оказалось всего-навсего продуваемой всеми ветрами скалой.
— Боже! — недоверчиво пробормотал Сьенфуэгос.
Уголек промолчала, боясь, что земля вдруг разверзнется под ее ногами, ее разочарование и недоумение было так велико, что ей пришлось ухватиться за плечо друга, чтобы не скатиться вниз по склону.
С ее губ сорвался легкий, почти неслышный стон, но такой жалобный, словно исходил прямо из сердца ребенка в ее чреве, так что у Сьенфуэгоса мурашки пошли по коже. Ему стало так ее жаль, как никогда не было жаль самого себя.
— Мы ради этого сюда пришли? — негодующе спросил он. — Это всего лишь гора.
— Но она белая... — ответила африканка с надеждой в голосе. — Может, эта белизна творит чудеса.
— Это просто снег.
— Снег? — удивилась она. — А что это?
— Я и сам точно не знаю, — ответил канарец. — Иногда видел его издалека, на соседнем острове. Там поднимается огромный вулкан Тейде, и зимой его покрывает похожая белизна. Говорят что это — очень холодная вода.
Уголек недоверчиво покосилась на него.
— Очень холодная вода? — переспросила она. — Как это может быть холодной водой? Вода стекает, а это лежит на горе, как приклеенное. Наверное, эта штука принадлежит богам.
Сьенфуэгос присел на корточки, как делают аборигены — он уже привык разговаривать с ними в такой позе — долго рассматривал каждый закуток заснеженной вершины и пессимистично покачал головой.
— Сомневаюсь, что это имеет отношение к богам, — заявил он. — В детстве мне рассказывали, что дикие гуанчи с Тенерифе боготворят Тейде, но не из-за снега, а потому что в гневе гора плюются пламенем. Когда она громко рычит, даже на Гомере трясется земля, а в иные ночи небо озаряется огнем.
— Думаешь, что Большой Белый может плеваться огнем?
Сьенфуэгос пожал плечами, честно признавшись в своем невежестве.
— Кто знает? — он долго молчал, наблюдая, как солнце скрывается за грядой высоких холмов справа, а когда оно полностью исчезло, неохотно спросил: — И что будем делать?
— Отдыхать... — пробормотала девушка, опустившись рядом с усталым видом. — Завтра продолжим.
— Зачем? И так ясно, что это всего лишь гора.
— Если купригери, пемено, мотилоны, тимоте и чиригуана считают, что она обладает магической силой, может, так оно и есть.
— Они всего лишь суеверные индейцы, на них производит впечатление всё, чего они не понимают.
Дагомейка прислонила голову к стволу дерева и со странной твердостью во взгляде уставилась на торчащие из чистейшей белой поверхности черные скалы, слегка улыбнулась и ответила, сохраняя неподвижность:
— Если я была так глупа, что пришла сюда, то теперь не буду настолько глупой, чтобы вернуться. Тебе разве не интересно узнать, что такое снег?
Сьенфуэгос окинул взглядом глубокие расселины, высокие скалы и обширные пустоши, отделяющие их от склонов величественной горы, и громко и недовольно вздохнул.
— Мне интересно, — признался он. — Но не думаю, что идти дальше — хорошая идея, — он долго молчал, а потом добавил: — Не нравится мне этот Большой Белый. Не нравится. И думаю, что мы ему тоже не нравимся. Давай вернемся, прошу тебя!
Он произнес это таким умоляющим и испуганным тоном, что негритянка повернула голову и удивленно посмотрела на Сьенфуэгоса, словно обнаружила какую-то новую черту его характера.
— Боишься? — спросила она наконец.
— У меня дурное предчувствие, — неохотно признался Сьенфуэгос.
Африканка ласково потрепала его бороду.
— Не волнуйся, — сказала она. — Я и мой сын здесь, и мы о тебе позаботимся. Не позволим этой огромной горе причинить тебе вред, — и она больно ущипнула его за нос. — Ты мне веришь?
Канарец хотел ответить, что боится не за себя, а как раз за нее и ребенка, но промолчал.
И это молчание перетекло в долгую и беспокойную дрему, когда голод, усталость и упадок духа взывали к тому, чтобы позабыть о реальности, но настойчивый комариный писк всю ночь не давал спать спокойно.
На рассвете Сьенфуэгос удивился, увидев проступающий из темноты черный профиль. Он привык вставить с зарей, и в детстве был уже на ногах, как только первые козы начинали ворочаться в загоне, а потому ничто так не ценил, как короткий промежуток между темнотой и рассветом. Он тихо ждал, пока тени уступят место видимым предметам, и всегда поражался, как это мир может вдруг проступить из ниоткуда всего за несколько минут.
А в новых землях, которые он успел так хорошо узнать за эти годы, Сьенфуэгос до сих пор удивлялся, как мало отличаются здесь зима и лето. Теперь же пытливый ум и врожденная наблюдательность заставили его задаться вопросом, почему чем дальше они продвигаются на юг, тем короче становятся закаты и рассветы.
Ему вдруг вспомнились Хуан де ла Коса и Луис де Торрес — уж они-то всегда могли ответить на любой вопрос. Увидит ли он их еще когда-нибудь, а если увидит, то смогут ли они научить его еще чему-нибудь?
Например, что такое снег? Или какова вероятность того, что младенец, который только что зашевелился в утробе Уголька, родится белым? Или кто хранит Сьенфуэгоса в этой жизни, неизменно помогая выживать, несмотря на все несчастья и бедствия, что постоянно сыпятся на его бедную голову?
Негритянка (или ее ребенок) слегка вздрогнули.
Сьенфуэгос с нежностью посмотрел на дагомейку. Она стала для него сестрой, которой у него никогда не было, матерью, дочерью, советчицей и наставницей, защитницей и маленькой девочкой, которую он сам старался защитить. Она осталась единственным звеном, связывающим его с тем миром, где он когда-то жил, и единственной причиной, если не считать памяти об Ингрид, заставляющей оставаться среди живых.
И он боялся за нее.
Казалось, с каждым днем силы Уголька угасают, словно их отнимало не то растущее в ее чреве создание, не то отчаяние, аналогично нарастающее в груди. Долгий поход и его трудности подорвал некогда веселый дух.
Она больше не была той беззаботной и смешливой девушкой, привыкшей ко всему относиться с легкомысленной небрежностью. Кто бы мог подумать, что будущее материнство изменит не только ее фигуру, но, что намного важнее, преобразит душу.
Позже, когда сквозь ветви желтой табебуйи кокетливо выглянуло красное солнце, уже не греющее, но освещающее пейзаж, канарец внимательно осмотрел расселину, отделяющую их от покрытых травой склонов Большого Белого, и в тревоге спрашивал себя, как перевести девушку на другую сторону.
Для него самого, выросшего в горах, спуститься на дно пропасти при помощи одного лишь длинного шеста, а затем подняться, словно горный козел на вершину скалы, было детской забавой; но страшно представить, как беременная негритянка будет прыгать с камня на камень, рискуя сорваться, или цепляться за уступы скал, словно перепуганная мартышка.
— Вот дерьмо! — наконец буркнул он.
И тут заметил, что на него смотрят два огромных сверкающих глаза, и бодро улыбнулся.
— Как ты себя чувствуешь? — спросил он.
— Как беременная негритянка, умирающая от голода, которая провела ночь на вершине холма, вся в росе, — шутливо ответила Уголек. — Идем?
Сьенфуэгос кивнул, поднялся и швырнул в пропасть то, что осталось от его накидки из белых перьев.
— Думаю, нам это больше не нужно, — сказал он. — Толку от нее никакого, только спотыкаться.
Он подыскал в качестве шеста толстую ветку, шлепнул себя по животу, чтобы утихомирить урчание пустого желудка, и стал с дьявольской ловкостью спускаться.
Всё оказалось еще хуже, чем он предполагал, поскольку если когда-то и существовала тропа для паломников, ведущая на вершину горы, время, ветер и дожди стерли ее с лица земли, и канарцу пришлось прилагать все умения пастуха и силу Геркулеса, чтобы метр за метром спустить африканку вниз, к бурному ручейку, вьющемуся в ущелье.
В какой-то момент он поднял голову и заметил наверху, в точности там, где они провели ночь, маленький отряд вооруженных туземцев. Несмотря на расстояние, Сьенфуэгос пришел к выводу, что люди эти примитивные и дикие, с резкими жестами и огрубевшей кожей. Некоторое время дикари наблюдали за паломниками, и Сьенфуэгос был уверен: они дожидаются приятного зрелища, когда чужаки свалятся в пропасть.
Несомненно, это были те самые свирепые мотилоны, предпочитающие скрываться, пока паломники пересекали их территорию, но теперь они уже не считали нужным таиться, явив всю свою власть.
Чтобы покончить с чужаками, им достаточно было бы выпустить несколько стрел или просто скатить камень, но туземцы лишь неподвижно стояли, словно те самые деревья, на которые они вскарабкались, чтобы насладиться видом разбившихся о скалы путешественников.
Сьенфуэгос не стал рассказывать об увиденном Угольку, поскольку она наверняка бы разнервничалась и потеряла бы равновесие, и лишь глубоко вздохнул от облегчения, когда наконец скальный выступ укрыл их от взгляда индейцев.
В полдень они добрались до берегов мутного ручья и с удивлением обнаружили, что на его глинистых берегах, почти у самой кромки воды, гнездятся миллионы мелких и довольно уродливых птиц.
Несмотря на громкие крики разъяренных пичуг, путешественники бросились к гнездам и стали лакомиться крохотными яйцами, похожими на перепелиные, хотя от некоторых несло рыбой.
На следующий день, идя вдоль ручья в поисках места, откуда можно начать подъем, они наткнулись на обширную заводь, где собиралась вода, прежде чем упасть вниз пенным хвостом. Там оказалось столько рыбы, что достаточно было протянуть руку и схватить одну из них.
Наверняка именно по этой причине рядом сидело множество остроклювых птиц, нашедших здесь бездонную кладовую для заполнения желудков, да еще так близко от дома, что и крыльями не приходилось махать, чтобы прокормить выводок птенцов.
Канарец решил последовать примеру птиц и набраться в этом чудесном месте сил. Наверняка такого же мнения придерживались и другие паломники, поскольку то тут, то там на берегу виднелись старые кострища и даже развалины хижины.
— Мы могли бы подождать здесь рождения ребенка, — отважился предложить Сьенфуэгос после долгого купания в заводи. — Здесь есть рыба, яйца, мясо, а скоро поспеют лесные фрукты. Что нам еще нужно?
Уголек лишь подняла взгляд на вершину скалы, вырисовывающуюся на фоне угрожающе свинцового неба и сказала:
— Первым делом нужно подняться и попросить Большого Белого, чтобы он что-нибудь сделал для моего ребенка.
— И ты веришь, что самая обычная гора будет тебя слушать? — простонал Сьенфуэгос. — Брось! Все это сказки! Тебе никогда не приходило в голову, что все это — выдумки деревенских девиц, которым было нужно лишь одно: выжить тебя из деревни?
— Я думала об этом, — неохотно ответила она. — С прошлой ночи я только об этом и думаю, но не могу поверить, что Якаре это устраивало.
— Якаре ничего не знал о твоем походе.
— Это точно, — согласилась она. — Якаре ничего не знал о моем походе, — какое-то время Уголек играла с жучком, снующим туда-сюда по ее руке, после чего добавила: — Хотя я совсем не уверена, что он попытался бы меня остановить, — она покачала головой, словно пытаясь убедить в чем-то саму себя. — Я, конечно, хочу уверить себя в обратном, но в последнее время меня не покидает ощущение, что сначала он любил меня за то, что я не похожа на других женщин, а потом разлюбил за то же самое. Как же трудно быть единственной черной среди белых, — закончила она с отчаянием в голосе. — Очень, очень трудно!
— Думаю, проблема не столько в цвете твоей кожи, сколько в том, что вы по-разному смотрите на жизнь, — заметил канарец. — Вот у индейцев и испанцев цвет кожи примерно одинаковый, но они постоянно враждуют, — с этими словами он яростно сплюнул в воду. — Вот чего я не понимаю. Клянусь Богом, я этого не понимаю! Для меня все люди равны.
И действительно, именно это отличало Сьенфуэгоса от большинства людей; в его душе и разуме никогда не приживались семена расизма. Возможно, всё дело в том, что он сам был сыном арагонца и гуанче, иными словами, метисом, родившимся в ту эпоху, когда это слово еще не имело столь уничижительного значения, а возможно потому, что его собственный сын был первым, кто спустя годы в полной мере испытал на себе, насколько жестоко может звучать это слово.
Любой другой человек, менее открытый к различным точкам зрения, едва ли смог с такой легкостью приспособиться к столь неблагоприятным обстоятельствам, в которых ему довелось выживать. Никто не смог бы подружиться со столькими разными людьми, как он в течение своих долгих странствий.
Его безусловная способность выживать основывалась на том, что он всегда как губка впитывал любые знания, откуда бы они не пришли, он умел видеть, слышать и принимать, его мозг, одновременно примитивный и сообразительный, схватывал всё с первого мгновения.
В крепком мужском теле жили одновременно и ребенок, и старец, а в разуме сохранялось хрупкое равновесие между природной простотой и изощренной хитростью.
Именно благодаря этому он еще был жив, несмотря на все выкрутасы судьбы, до сих пор сохранял удивительное чувство юмора и без устали желал и верил, что в один прекрасный день он окажется в чудесном городе Севилья, где его по-прежнему ждет та женщина, которую он не видел уже шесть лет.