Донья Мариана Монтенегро грустила. Двое лучших друзей, Алонсо де Охеда и принцесса Анакаона, временно покинули её, а мастер Хуан де ла Коса ещё не вернулся из Испании, с ней оставался лишь верный друг Луис де Торрес, с которым она могла разделить тоску и долгие часы ожидания.
На острове произошло немало событий: все покинули Изабеллу и основали красивый и более здоровый город Санто-Доминго. Хотя это принесло немке серьезную прибыль, она скучала по ферме и друзьям, так помогавшим ей в начале пути.
Дон Бартоломео Колумб, как и Мигель Диас, сдержали свои обещания, так что бывшая виконтесса могла считать себя очень богатой женщиной благодаря назначенному ей проценту от добычи золота в шахтах Осамы, и теперь возводила для себя в устье реки красивейший особняк.
Теперь она жила вместе с молчаливым Гаитике, верным Бонифасио Кабрерой и тремя индианками — служанками Анакаоны, которые не посмели ослушаться приказа своей королевы и сбежать в сельву. Однако разлука со Сьенфуэгосом с каждым днем становилась все более невыносимой, тем более что рядом больше не было капитана Охеды, отвлекавшего ее своими шутками.
Того в конце концов одолела жажда приключений, он устал бесконечно ждать, когда ему предложат командование экспедицией для покорения новых земель, и пришел к грустному выводу, что братья Колумбы ни за что не допустят чужака даже шагу ступить по Новому Свету. А потому он решил лично попросить позволения у испанской короны — ведь монархи, похоже, уже три года назад задумались о том, что не стоило отдавать всю новорожденную империю в капризные руки честолюбивого вице-короля.
Разочарованная и безутешная Золотой Цветок предпочла вернуться в Харагуа, в дом своего брата, вождя Бехечо, где её изредка навещал сам дон Бартоломео Колумб, видимо, тешивший себя тайной надеждой занять место отважного испанского капитана в сердце и постели прекраснейшей из гаитянских принцесс.
Летописцы так и не пришли к единому мнению касательно хитрого губернатора, привыкшего добиваться своего за счёт связей влиятельного брата Христофора. Завоевал ли он расположение прекрасной вдовы вождя Каноабо или нет, однако доподлинно известно, что он провёл с ней незабываемую неделю, в течение которой устраивал пышные праздники для испанской знати, а также прогулки по заливу на кораблях, построенных на новых судоверфях острова.
Не подлежало сомнению, что если генуэзец стремился удовлетворить лишь собственные аппетиты, то для индианки, до сих пор любившей Алонсо де Охеду, было гораздо важнее добиться от губернатора практически недостижимой привилегии для своего брата Бехечо: права по-прежнему считаться независимым правителем области Харагуа, что многие века являлась владениями его семьи.
Человек настолько искушенный в дворцовых интригах, как старший Колумб, не мог не понять, что получить верного союзника в стратегической точке острова, где его окружало столько врагов, было бы неоценимым подспорьем. Поэтому так и осталось неясным, принял ли он решение под влиянием политического чутья или личных чувств.
В конце концов, Анакаона, как и большинство жительниц Нового Света, имела весьма свободные взгляды на отношения полов и, вероятно, не видела ничего зазорного в том, чтобы переметнуться от опального капитана к процветающему губернатору, который весьма настойчиво за ней ухаживал.
Тем не менее, ее доброй подруге донье Мариане Монтенегро было больно слушать переходившие из уст в уста ехидные сплетни о том, какие оргии якобы творятся в роскошном «боио» принцессы на одном из красивейших пляжей западного берега острова. Немка не находила себе места, удивляясь, как столь невинная душа, однажды попросившая Мариану научить ее, как добиться любви неприступного Охеды, теперь могла по доброй воле отдаваться мерзкому амбициозному типу вроде Бартоломео Колумба.
— Анакаону, как и всех ее соотечественников, глубоко ранило наше поведение, — пояснил дон Луис де Торрес однажды вечером, сидя у нее в гостях. — В конце концов она наверняка пришла к выводу, что ей остается лишь использовать наши слабости в своих интересах. Раньше мы казались ей настоящими богами, а теперь она видит нас такими, какие мы есть на самом деле: грубыми типами, готовыми убить ближнего за щепотку золота.
— Как же я ненавижу это золото! — в сердцах воскликнула немка. — Возможно, я — единственный человек на всем острове, у которого повернулся язык сказать такое. Я его ненавижу. Можете мне поверить, я отдала бы все свое золото, если бы это как-то помогло достичь взаимопонимания между христианами и туземцами.
— Ну, вашего золота для этого никак не хватит, — усмехнулся Луис. — Более того, будь у вас все то золото, что есть в этих землях — даже его оказалось бы недостаточно для того, чтобы два столь разных народа смогли понять друг друга. Кроме того, пусть даже вам и удалось бы стереть все прочие различия, религия все равно будет разделять наши народы еще многие века.
— Религия объединяет, а не разделяет.
— Религия объединяет лишь в том случае, если она едина для всех. Но какую религию нам следует выбрать? Ту, которую стремятся силой навязать всему миру? Или мою, от которой мне пришлось отказаться, чтобы меня не выгнали из Испании? Или мы должны принять веру дикарей — если, конечно, ее можно так назвать, ибо вся их вера сводится к убеждению, что жизнь должна быть одним сплошным удовольствием?
— Жизнь доставляет удовольствие только в редкие мгновения... — грустно заметила Ингрид Грасс.
— ...которые можно разделить с любимым человеком... — закончил фразу Луис де Торрес. — Но вы забыли, что эти прекрасные люди привыкли так поступать, поскольку социальное устройство их общества не предполагает иного. А раз у них отсутствует честолюбие и жажда власти, то их существование весьма гармонично.
— Эту гармонию и искал Христос.
— Разница между тем, что искал Христос, и тем, что в действительности ищут христиане, заключается в одном слове: церковь.
— За это вас могут сжечь на костре.
— Если вы расскажете.
— Вы так мне доверяете?
— Да, потому что готов вверить в ваши руки свою жизнь, имущество и даже веру, — с легкой печалью улыбнулся он. — Вообще-то уже вверил.
— Я знаю, — убежденно ответила Ингрид. — И подобная ответственность меня тяготит, — она посмотрела на него долгим и дружеским взглядом. — Вам стоит перестать посещать бордели и найти себе хорошую жену.
— Жену? — удивился Луис де Торрес. — Да что вы! Вы прекрасно знаете, что вы навсегда останетесь единственной женщиной в моей жизни, хотя со временем я и понял, что на свете есть только две неприступных крепости: влюбленная женщина и фанатизм священника.
— Последних здесь становится слишком много.
— Вот это меня и пугает... — признался Луис, и, судя по тому, как изменилось его тонкое лицо, нетрудно было понять, как болезненна для него эта тема. — Адмиралу стоило бы с самого начало отодвинуть церковь в сторону; но он упустил момент и, несомненно, за это поплатится. Возможно, я и ошибаюсь, но весьма вероятно, что скоро священники уничтожат вице-короля. В Палосе они ему помогли, а теперь палками погонят прочь.
— Я часто задаюсь вопросом: что заставило вас стать столь жестоким в своих суждениях?
— Тем, кто отрекся от своего Бога из страха или ради выгоды, теперь не остается ничего другого, как лить слезы или в ярости кусать локти. А я уже растратил все слезы.
— Слезы — не монеты, которые можно растратить, — возразила донья Мариана. — Любовь и ненависть, смех и слезы, все это — Божий дар, который дается нам без всякой меры, и мы не можем его отвергнуть. Никто и никогда не может сохранить всю радость или растратить все слезы.
— Кроме обращенного иудея.
— Вами движет гордыня, друг мой. Оттого, что вы были иудеем, а теперь не являетесь им. Бог не в обрядах, и я лишь могу верить в то, что он вернёт мне надежду. Но я готова отречься от своей веры, не пролив и слезинки, лишь бы снова оказаться рядом со Сьенфуэгосом.
— Вы смотрите на эти вещи совершенно под другим углом, под которым любой другой никогда не посмеет на них взглянуть, в этом ваше преимущество, — грустно улыбнулся Луис.
— Да, такова моя привилегия, — ответила немка и, немного помолчав, с горечью добавила: — И моя кара. Но за громкими словами мы забыли о главной цели разговора: что вы думаете о восстании Рольдана [1]?
— Думаю, что это всего лишь вопрос политики и амбиций. Меня это не касается.
— Но зато касается многих других. Ведь он требует более справедливого обращения с индейцами и меньшей зависимости от произвола братьев Колумбов. Мне кажется, это вполне разумный призыв.
— Когда его провозгласили алькальдом Изабелы, Рольдан проявил себя еще худшим деспотом, чем любой из Колумбов. Единственное, что его сейчас волнует — это потеря власти. Пока власть была у него в руках, судьба индейцев его совершенно не беспокоила. Они для него — не более, чем рабы, но сейчас, когда он в них нуждается, он предложил им ту самую свободу, в которой прежде отказывал. Так что послушайте моего совета, — взмолился он под конец. — Не ввязывайтесь вы в это дело. Какая разница, Рольдан или Колумб, Колумб или Рольдан. Хрен редьки, как говорится, не слаще. И тот и другой спят и видят, как бы отколоться от Испании и основать на острове собственное королевство.
— Для этого еще рано.
— Всем вечно кажется, что человек еще не успел превратиться в тирана, вот только тираны не имеют привычки ждать. Насколько я могу судить, дон Франсиско Рольдан просто пользуется тем, что мы слишком далеко от Европы. Колумб хотя бы делает вид, будто питает почтение к монархам, но Рольдан, дай ему волю, станет настоящим деспотом. К тому же он ненавидит иудеев, — добавил Луис после недолгого молчания.
— Вся беда в том, что иудеи, даже обращенные, имеют одну дурную привычку: они считают, будто весь мир их ненавидит.
— За нашей спиной — полторы тысячи лет бесценного опыта, — не без иронии заметил Луис де Торрес. — Людям всегда нужен кто-то, на кого они могли бы свалить собственную вину за происходящее, и большинство народов именно иудеев решили сделать козлами отпущения. Честно говоря, я не верю, что в Новом Свете нас ждет другая судьба, несмотря на то, что среди его первооткрывателей был один из нас.
— Значит, вы по-прежнему убеждены в том, что дон Христофор — тоже обращенный иудей?
— По всей видимости, во втором поколении.
— Вы поэтому его ненавидите?
Луис де Торрес пристально посмотрел ей в глаза, стараясь разгадать, о чем она думает; а потом все же решился ответить, решительно покачав головой.
— По этой причине я ненавижу самого себя, а вовсе не его. Колумба я лишь презираю. Судьба дала ему в руки такие возможности, он мог бы осуществить величайшую и благороднейшую миссию, а он все пустил коту под хвост из-за мелкого честолюбия и жадности. Подумать только: продать свое место в истории за кучку золота и дворянский титул!
— Вы неправы, — возразила немка. — Ему и так уже принадлежат титулы и золото, о котором только может мечтать самый честолюбивый человек, однако он по-прежнему одержим рискованной идеей обогнуть землю и добраться до золотых дворцов Великого хана.
— Но делает он это не ради славы, а потому, что неимоверная гордыня мешает признать свою ошибку... Где вы видели, чтобы человек такой величины приказывал вешать людей лишь за то, что они пытались открыть ему глаза на истину, которой он упорно не желает видеть? Сколько еще невинных погибнет на виселице, пока он наконец поймет, что это вовсе не берега Азии?
— Для вас это так очевидно?
— В той же степени, как и то, что вы — самая удивительная женщина в мире.
Донья Мариана не могла удержаться от смеха.
— Что ж, если так, то Сипанго совсем рядом, — ответила она. — Ибо если во мне и есть что-то удивительное, то это лишь упрямая любовь к человеку, который, возможно, давно умер, — с этими словами она безнадежно развела руками. — Но что еще я могу сделать, кроме как ждать?
Ничего другого, кроме как ждать, она и в самом деле не могла. Но дожидаясь Сьенфуэгоса и при этом возмутительно обогащаясь — причем совершенно законным путем, получая процент от добычи золота, она с каждым днем наживала все больше врагов, поскольку в колонию постоянно прибывали новые люди, ничего не знавшие о пережитом ею голоде, опасностях и тяжелой болезни в первые дни существования Изабеллы, и уж тем более о жертве, принесенной немкой в тот роковой день, когда ей пришлось выбирать: сохранить ферму или оказать хоть какую-то помощь несчастным и умирающим от голода людям, что каждый день стучались в дверь ее дома.
Но кем была и откуда на самом деле явилась эта прекрасная и неприступная женщина, жившая теперь в двух шагах от чудовищного адмиральского особняка, сложенного из черного камня?
Она не имела ни любовников, ни влиятельных покровителей — во всяком случае, никто о них ничего не слышал; ее имя, вне всяких сомнений, было фальшивым, поскольку ее выдавал акцент. Из-за этого одни считали ее беглой преступницей, другие — португальской шпионкой, потихоньку творившей свое черное дело в тени амбициозного бунтовщика Рольдана.
Священники ненавидели ее за то, что она никогда не приходила на исповедь, чтобы шепотом поведать о своих грехах; женщины ненавидели ее потому, что ни одна из них не могла сравниться с ней красотой; но больше всего ненавидели ее обнищавшие кабальеро — за то, что королевский казначей каждый месяц вручал ей очередной мешок с золотым песком.
Защищали ее лишь Мигель Диас, которому удалось стать одним из ближайших доверенных лиц братьев Колумбов, Луис де Торрес, да несколько отважных капитанов из старой гвардии Алонсо де Охеды. Бывшей виконтессе очень не хватало присутствия самого капитана, поскольку лишь он знал, как заставить умолкнуть злые языки; своим даром убеждения он прославился едва ли не больше, чем непобедимой шпагой.
— Как же тяжело быть одинокой женщиной! — пожаловалась она как-то вечером верному Бонифасио. — Злые языки опаснее даже стрел туземных воинов. Можешь мне поверить, если бы не надежда на возвращение Сьенфуэгоса, я бы уже давно вернулась в Европу на первом же корабле.
— Самое худшее мы уже пережили: я имею в виду ту лихорадку, — с воодушевлением ответил хромой. — Если уж мы смогли выжить в зачумленном аду под названием Изабелла, то нам уже ничего не страшно... Но если хотите моего совета — предложите несколько золотых монет лихим кабальеро плаща и шпаги, что толкутся в таверне «Четыре ветра». Они будут счастливы стать вашими телохранителями за горячий ужин и кувшинчик вина. Многие из них ложатся спать на пустой желудок, тут уж не до фантазий о завоеваниях и величии.
— Мне глубоко претит сама идея добиваться уважения силой, — с отвращением возразила немка.
— Те, кто хорошо вас знает, безусловно, ценят и уважают без всякого принуждения. Но вы же не можете рассчитывать, что вас по достоинству оценит весь мир. Слишком многие вам завидуют, а эти семена, насколько я знаю испанцев, дают обильные всходы даже на самой бедной почве.
— Так значит, себя ты не считаешь испанцем?
— Я всегда считал себя гуанче, сеньора. В моих жилах течет в десять раз больше местной языческой крови, чем христианской. Что же касается Сьенфуэгоса... — рассмеялся он. — Вы знаете, как гонялся за ним священник, пытаясь окрестить?
— Как же мало, оказывается, я о нем знаю!.. — посетовала Ингрид Грасс. — Мы ведь почти не разговаривали, все время любили друг друга.
Вдохнув изрядную порцию нюхательного табака, к которому он пристрастился в последнее время, верный Бонифасио посмотрел в лицо женщине, заменившей ему семью; да что там семью! Она стала для него той самой осью, вокруг которой вращалась вся его юность.
— Даже мне, который знает вас, как никто другой, порой слишком трудно понять, почему вы так любите человека, с кем вас так многое разделяет, — признался он наконец. — Неужели ласки и поцелуи столько значат, что слова перестают иметь значение?
— Если бы все дело было в одних лишь поцелуях и ласках, моя любовь немногого бы стоила, — спокойно ответила она. — Для меня настоящее счастье — просто быть рядом со Сьенфуэгосом, слышать его голос — пусть даже не понимая слов; ощущать его дыхание, смотреть, как он улыбается, и в уголках его губ появляются морщинки, и при виде их мою душу переполняет такая радость, словно все ангелы спустились с небес. Видеть его для меня отраднее, чем стоять перед открытыми вратами рая; за один его взгляд я готова подняться на самый высокий пик Альп; знать, что он ждет меня — лучше любого чуда; в разлуке с ним мое сердце рвется на части. И если ко всему этому ты добавишь еще и ласки с поцелуями — тогда и сможешь меня понять.
— Черт побери!
— Черт побери! Верно замечено. Если я и себе едва могу признаться, как обстояли дела, и лишь бесконечная пустота и печаль, охватившие меня, с тех пор как его нет рядом, открыли мне глаза, вряд ли я могу ожидать, что мои чувства поймет кто-то еще, не имеющий даже смутного представления, о чем я говорю. Как слепой никогда не узнает, что такое цвет, так и человек, не заглянувший, как я, в глаза Сьенфуэгосу, никогда не поймет, что такое истинная любовь.
— Вам следует подняться на помост на площади Оружия и объявить всё это во всеуслышание. Вот только я не уверен, что и после этого вас оставят в покое.
Хромой Бонифасио оказался прав, ибо ни священники, ни женщины, ни одинокие холостяки, составляющие большую часть населения Санто-Доминго, по-прежнему не могли понять, почему красивая, молодая и богатая особа вроде доньи Марианы живет затворницей в своем особняке, долгие часы проводя в одиночестве и читая толстенные книги, вместо того чтобы посещать великолепные приемы, кататься верхом вдоль реки и принимать ухаживания поклонников, которые вились вокруг нее целыми тучами.
Среди них были отважные капитаны и высокородные, но обедневшие аристократы с непомерным честолюбием, прибывшие на Эспаньолу в надежде любой ценой сколотить состояние. При этом все они полагали, что самый простой способ добиться этой цели — привести к алтарю богатую немку. Теперь редко выдавалась ночь, когда бы под ее балконом не звучали серенады, но никто не мог припомнить, чтобы в окне хоть раз зажегся свет или всколыхнулись шторы.
— Она наверняка шпионка.
— Или колдунья.
— Или ей нравятся женщины, и она путается со своими служанками из местных.
— Нужно изгнать ее с острова.
Дон Луис де Торрес, Мигель Диас и несколько моряков из числа первопоселенцев, как могли, старались ее защищать, однако приезжих становилось все больше; все они с большим удовольствием повторяли грязные сплетни, и никому даже в голову не приходило подать голос в защиту доньи Марианы.
Стоит ли удивляться, что однажды вечером в ее дверь постучал посыльный от Франсиско Рольдана и предложил присоединиться к повстанцам в обмен на обещание в случае победы провозгласить ее алькальдессой Санто-Доминго. Столь почетная должность, вне всяких сомнений, должна надежно защитить от любых сплетен и клеветы: никто больше не посмел бы открыть рот против алькальдессы.
— Алькальдесса-иностранка, да к тому же, по всеобщему мнению, шпионка? — поразилась бывшая виконтесса.— Этот Рольдан, видимо, вконец отчаялся, если просит помощи у женщины, которая даже шпагу в руках не удержит.
— Не так уж он и отчаялся, — последовал резкий ответ. — Но знает, что толика вашего золота сможет убедить даже самых нерешительных.
— Понимаю, — кивнула немка. — Но те, кого я смогу купить за золото, с такой же легкостью продадутся и братьям Колумбам, причем совершенно ясно, что они смогут заплатить намного больше меня. Так что для меня это плохое вложение.
— Это вопрос идеалов, а не торговли. Мы должны положить конец тирании генуэзцев.
— Этих генуэзцев, как вы их называете, назначили монархи, и тот, кто выступает против них, выступает против короны. Я плохо разбираюсь в большой политике, но подозреваю, что всех мятежников впереди ожидает веревка, а я хотела бы сохранить свою шею для лучшего употребления.
— Если мы победим, как бы вам и в самом деле не повиснуть на этой веревке...
Угроза прозвучала совершенно недвусмысленно, и хотя донья Мариана Монтенегро была не из тех, кого легко запугать, она все же пришла к выводу, что необходимо принять меры предосторожности, а потому решила последовать совету хромого Бонифасио и выделила немного золота, чтобы нанять четверых телохранителей.
— Воистину безрадостны времена, когда волки стерегут овец, — вздыхала она по этому поводу. — Мы в Новом Свете, а пороки у нас все те же. И это хуже всего.