Который день Михалка-немчин в голбце сидит, на свет божий не выходит. Степанка ему туда и калачей пшеничных носит, и квасу жбан вот только сейчас спустил, а тому и еда на ум нейдет.
Распахнулась дверь в горницу, вошел Оверьян.
- Выходи, - кричит, - Михалко! В рощу пойдем!
Степанка глаза вылупил - опознают же его!
- Так обряжу, - смеется Оверка, - сам себя не узнает.
И верно, - обрядил: надел на Михалку личину скоморошью, рубаху в заплатах и - на улицу.
А день-то хорош! Вон ласточка полетела… Путь, ей в небо широкий открыт.
- А нам что ж, неужто пути заказаны? - Все сейчас легко видится Оверке. Другое дело - Михалка: этому только в скоморошьей личине по Новгороду и ходить.
Народу на улице куча! Молодцы да девушки. И песня девичья несется:
«Береза ль моя березынька,
Береза моя белая…»
Вон и роща! Весь народ в рощу валит. А там уже девушки пляшут. Солнышко пятнами пробивается сквозь листву, будто пляшут те пятнышки вместе с девушками. А они в светлых летниках, взявшись за концы платков, плывут тихонько по кругу.
«Ой дид ладо,
Нам цветы сорывать
И венки совивать…»
Оверка своих дружков углядел: вон они там, и Тудорка с Олексой, и Обакун, и Прокша - березовыми ветками разукрасились, сразу-то и не распознаешь. Оверку подхватили, и на него березовые ветки нацепляют- уж так водится…
А Михалку-немчина скоморохи было за своего признали, подхватили, закружили - еле вырвался. За березку встал, на девушек смотрит. Кто ж это в середке? Никак Олюшка, Шилы Петровича дочь? Голос звонкий, звончее других, всех заглушила. Девушки только подпевают:
«Под етой березынькой
С красной девицей
Молодец разговаривает…
А мы в лес пойдем
И цветов нарвем».
Олюшка поет -глаза то опустит, то поднимет. А глаза у ней озорные, серые с каемочкой.
Михалка к месту прирос - глаз от девушки не отводит. А Олюшка и не глядит в его сторону - что ей скоморох в личине!
Холопам на боярском дворе тоже радость: добра нынче боярыня, - тех, кто помоложе, в рощу ради праздника гулять отпустила. Девушки рядятся, косы плетут… Степанка никого ждать не стал - один на лесную поляну побежал - ватажку разыскать, послушать, не говорят ли что про поход. Первым Михалку-немчина заприметил; что это больно на девушек уставился - понравилась, что ли, какая? Вдруг видит - Михалка с себя личину срывает, открыто на девушек глядит. Одна закраснелась, засмеялась - узнала, видно, молодца. И другие смеются, громче запели:
«Мы с ним в лес пойдем Да цветов нарвем…»
И еще какие-то люди увидали, указывают на Михалку. Как тут припустит бежать Степанка! Добежал, Михалку за руку ухватил, за собой тянет.
- Ты что ж это делаешь? Приметили тебя! Того гляди опознают, ганзейцам донесут! - И потащил Михалку за рощу в еловый лес. Там личину на него надел и - к дому. Пока шли, все немчина укорял. Тот молчит, как не ему говорят. Да и что сказать?
Детьми еще были с Олюшкой, бегали, играли… привыкли друг к дружке. После в Любеке часто вспоминал, скучал бывало. Да ведь и по товарищам скучал, по Великому Новгороду всему. А тут увидел, какой раскрасавицей стала Ольга Шиловна, и разум потерял. Сам не помнит, как из-за березы вышел, как личину с себя снял.
- Боярыне бы на глаза с тобой не попасться, - говорит Степанка. - Через заднюю калитку пройдем.
Идут, хоронятся. Вот уж и калитка. Проскочить - и дома. А у калитки… кто ж это стоит? Обмер Степанка - человек в черном плаще с куколем на голове, лица не видать, одна седоватая бородка торчит. Кто ж такой?
- Тидеман это, - шепчет Михалка. - Выследил, старая лиса!
Тот видит - молодцы приближаются, - повернул и пошел дальше. А у молодцев ноги к земле приросли.- Узнали ганзейцы, где Микель скрывается.
Ни живы ни мертвы пробрались друзья в горницу. Михалка в подпол полез, а Степанка на улицу побежал, боярина подстеречь да упредить, что выследили немчина.
Оверка и не приметил, как скрылся немчин. У него с ватагой свои дела; забавы уж не манят молодых новгородцев; только и разговору, что о дальних походах, о невиданных землях, о богатой добыче. Пришла, видно, пора снаряжать ушкуи.
Оверка соловьем разливается; весело ему, что ватага слушает его, со всем соглашается. И про матушку позабыл.
Уже затемно возвращался домой Оверьян. Шагает - земли под собой не чует. Решился - завтра поутру кинется матушке в ноги, вымолвит благословение. Неужто откажет?
И только к хоромине приблизился, - Степанка навстречу. Вот оно, какие дела: немчин в роще личину с себя снял, заметили его, выследили. Сдвинул брови
Оверка и - к Михалке: зачем личину снял? А тот лицом вниз лежит, говорить не хочет. Долго пытал друга Оверьян и допытался наконец. Открылся ему Михалка. Вот ведь горе какое! Чем друга утешить? Сам знает,- не отдаст именитый купец дочку за безродного немчина.
Тут Степанка голос подал:
- Не иначе ему в ушкуйники идти; с добычей да со славой возвратится, - глядишь, и отдаст.
Оверку сомнение берет: не бывало такого, чтобы немца в ушкуйники брали. А у Степанки и на это готов ответ:
- Ты-то сам, Оверьян Михайлович, решись, а уж тебя ватага послушает. Никому другому - тебе атаманом, начальником быть. Кто же против атамана пойдет?
Михалка чуть приободрился, да вспомнил про Тидемана, рукой махнул: нет, пропащее его дело, одна дорога- на Ганзейский Двор, а то и в самый Любек упекут. Сам виноват, ничего не скажешь: не надо было ему снимать личину, открывать себя хитрой лисе - Тидеману.
Долго в ту ночь не спали молодцы, так и так прикидывали- все беда выходила. Ни с чем спать полегли.